Влиятельный глава пароходной и торговой компании, генеральный директор Клаус Бренде принял сына очень дружелюбно. Он стоял посреди комнаты, шагнул к Матье, спросил:
- Рюмку коньяка или джин?
- Я, честно признаться, выпил несколько бокалов портвейна, - ответил Матье, - так что ни того, ни другого не хочу.
- Ну и правильно, - сказал директор пароходства, - тогда я попрошу принести шампанского. Сам я по вечерам предпочитаю этот напиток, если вообще пью. - Он позвонил, не дожидаясь ответа Матье. Фру Линде постучала уже через секунду - будто подслушивала под дверью, - вошла и осведомилась о желаниях хозяина.
- Принесите, пожалуйста, бутылку шампанского, фру Линде, - сказал директор пароходства.
Фру Линде медлила с ответом, да и уходить не спешила.
- Господин генеральный директор, - сказала она тихо и с сознанием своей вины, - возможно... я подозреваю... что в холодильнике ни одной бутылки нет.
Хозяин дома растерянно и раздраженно взглянул на нее:
- Не понимаю вас, фру Линде. Как это, почему вы подозреваете... или знаете, что дома у нас нет ни одной охлажденной бутылки?
- Господин генеральный директор, мне кажется, что приготовить ее просто забыли.
- Ваш ответ, фру Линде, весьма странен, и он меня не устраивает. Только потому, что я... волею обстоятельств... в последние четыре-пять месяцев не просил вечером или на ночь шампанское, теперь оказывается, что ни одной бутылки не приготовлено. Не соизволите ли объяснить, где сейчас те две бутылки, которые вам поручено всегда держать наготове, охлажденными? - Глава пароходства говорил резко.
Экономка обиженно взглянула на своего хозяина.
- Я полагаю, что об этом забыли, - сказала она.
- Кто забыл? Кому это было поручено? У кого ключи от винного погреба? У вас, фру Линде. Так что признайтесь, по крайней мере, что об этом забыли вы! В конце концов... на протяжении целого года я каждый второй или третий вечер, когда работал, поддерживал в себе бодрое состояние духа посредством шампанского. И лишь потому, что последнее время я часто проводил ночи вне дома или попросту рано ложился спать, привычный для меня распорядок нарушился. Мне это не нравится.
- Я схожу посмотрю, не запряталась ли в холодильнике хоть одна бутылка, - сказала фру Линде испуганно. Рот ее закрылся с предвкушением чего-то приятного.
- Что это значит? Вы собираетесь посмотреть, не запрятала ли бутылка сама себя? Так сходите и посмотрите! Но прежде я бы хотел высказать вам свое мнение. Я держу в доме экономку - вас, фру Линде, - а также кухарку, горничную, шофера и садовника, которому, помимо прочего, поручено помогать вам по дому. А обеспечивать или обслуживать (если вы предпочитаете такое слово) нужно только двоих: моего сына и меня. Вам, фру Линде, очевидно, не удается соответствовать тем скромным требованиям, которые я вам предъявляю.
- Вы несправедливы ко мне, господин генеральный директор, - сказала экономка. - Я служу здесь уже почти двадцать лет. И всегда очень старалась. У вас не было поводов для жалоб...
- Вы в этом так убеждены, фру Линде? Вы имели в виду, что мое молчание всегда означает одобрение? Я не впервые сталкиваюсь с тем фактом, что в последние месяцы -с тех пор, как я стал иногда проводить ночи вне дома -под этой крышей устраиваются какие-то подозрительные дела. Хочу поставить вас в известность, что я это заметил.
Фру Линде судорожно глотала воздух; но молчала.
- Если вы не в состоянии восстановить прежний порядок - аккуратное ведение хозяйства, уважение ко мне и к моему сыну, проявляющееся даже в том, что касается наших мелких желаний, - то мне придется искать других, более надежных помощников. Вы, фру Линде, не какая-нибудь незаменимая чиновница; вас оценивают всякий раз заново - по вашей работе и вашему поведению.
- Вы хотите от меня избавиться! - крикнула экономка. - Вы хотите снова жениться, потому-то я и должна покинуть дом!
- С чего вы так решили? - спросил директор пароходства.- О женитьбе я даже не помышляю. Да и какое вам дело? Что вам за дело до моей частной жизни или до жизни моего сына? Разве вы приставлены охранять наши пути? Только что произнесенная вами ложь произвела на меня крайне неприятное впечатление. Вы слишком много думаете о вещах, в которых, по причине своей неразвитости, некомпетентны. Хозяйство же между тем заброшено.
- Это прям-таки обвинения, - сказала экономка, - обвинения! Пойду поищу бутылку. - Она вздернула подбородок и, расправив плечи, гордо удалилась.
- Что за странная сцена? - спросил Матье у своего отца.
- Необходимый разговор. Дело в том, что фру Линде постоянно пытается что-то разнюхать о моем... возможно, и о твоем тоже... образе жизни. Открытки, приходящие без конвертов, она читает наверняка... и письма, которые я забываю спрятать в стол. Может, шампанское из холодильника выпили слуги, но это не столь существенно. В последнее время мой винный погреб вообще подозрительно опустел. Я находил пустые бутылки, из которых сам не пил. А ты, думаю, тоже так много не пьешь.
- Конечно, нет, - ответил Матье, - разве что иногда бутылку портвейна...
- Кроме того... меня возмутило ее лживое утверждение, будто я собираюсь жениться в третий раз! Она заподозрила такое, потому что я порой отсутствую по ночам... как тогда, перед моим вторым браком. Ты едва ли помнишь... Но теперь я ни о чем подобном не помышляю. Можешь мне поверить. Я не хочу повторять ту позорную ситуацию. Ты достаточно хорошо знал свою мачеху... чтобы... чтобы находить мое тогдашнее поведение недостойным.
- Она умерла всего через несколько лет... - обронил Матье, не подумав.
- Она умерла. А во мне тогда еще не все перегорело. Потому я и тосковал.
- Ты хотел о чем-то поговорить со мной, - внезапно сказал Матье.
- Да. Но сначала задам вопрос: Гари еще в доме - в твоей комнате?
- Нет, - ответил Матье Бренде, - он ушел.
- Это облегчает ситуацию разговора. У нас впереди ночь. Ты не будешь тревожиться, сосредоточишься на том, что происходит здесь...
- Откуда, отец, ты знаешь, что Гари был у меня?
- Ты, Матье, так простодушен? Или хочешь казаться простодушным?
- Ты видел, как он карабкался на дерево, как влезал ко мне через окно? - хрипло спросил Матье.
- Не видел. Но, тем не менее, знаю, - сказал отец.
- Ты организовал... слежку за ним... или за нами обоими. Я давно это подозревал, - сказал сын.
- Я и без всякой слежки знаю, когда и каким образом Гари навещает тебя. У вас с ним сложился ритуал, повторяющийся. Вот уже много лет. С тех пор, как Гари начал служить матросом. Сколько десятков раз карабкался он на дерево и влезал в окно? Ты точно не знаешь. И я - нет. Но это случалось так часто, что иногда - светлыми вечерами - я его видел. Другие люди - тоже. Я не отдавал распоряжения срубить дерево. Такая мысль однажды пришла мне в голову, но не в моем характере портить чужую игру столь вульгарными средствами. А все же ответь, если можешь: почему Гари не пользуется входной дверью? Ему ведь никто этого не запрещал.
- Однажды... в самый первый раз... Гари, просто из озорства, влез на дерево и постучал мне в окно. Это было так красиво: он сидел среди ветвей, в матросской блузе, и с серьезным видом спрашивал, можно ли ему войти.
- И ты, само собой, впустил его. Потом эта сцена неизбежно должна была повторяться. Даже в дегтярно-черные ночи, когда ты ничего не видишь. Однажды запущенный механизм начал действовать. Мне тоже это знакомо. Но вы ведь уже не дети! Вам следовало бы научиться отказываться от каких-то привычек! - Последние слова директор пароходства произнес с возбуждением.
- Входная дверь, - ответил сын, - не вполне безопасна. Как правило, открывает ее фру Линде. И для Гари у нее всегда наготове двусмысленная улыбка... с тех пор, как мы с ним перестали быть детьми. Тут есть чего бояться. Улыбка подразумевает, что мой друг - ничтожный человек, незаконнорожденный; что на уме у него недозволенное; что он не заслуживает доверия; что его присутствие в нашем доме обременительно и ничем не оправданно. Что он здесь - нежелательная персона. Это неуважение ко мне. Нас обоих ни в грош не ставят... Потому что сын директора пароходства не стесняется поддерживать дружбу с сыном (не побоюсь этого слова) шлюхи, с простым моряком.
- Итак, виновата фру Линде...
- Не она одна. Гари боится тебя, отец...
Тут в дверь постучали. Директор пароходства сказал:
- Войдите.
Фру Линде внесла в комнату поднос, на котором были: бутылка шампанского, лед, бокалы и два больших персика, явно из заморских краев.
- В холодильнике нашлась-таки одна бутылка шампанского, господин генеральный директор, - обиженно сказала экономка, перегружая содержимое подноса на стоящий в стороне столик.
Глава пароходства не стал придираться к этому замечанию. Он лишь сухо заметил:
- Надеюсь, фру Линде, что в будущем три бутылки всегда будут лежать наготове. Слышите, три - в любое время суток...
- Я поняла, господин генеральный директор, - сказала та. - Есть ли у вас еще какие-то пожелания на ночь?
- Да... Я бы хотел еще бутылку шампанского... попозже. Передайте, пожалуйста, горничной, чтобы она этим озаботилась.
- Я, господин генеральный директор, сама принесу, - ответила экономка.
- Это не входит в ваши обязанности, фру Линде.
Экономка улыбнулась. Ушла.
- Так значит, Гари боится меня, - повторил директор пароходства.
Матье промолчал. Откупорил бутылку, налил отцу и себе. Они выпили.
- Она нас обманула, ты заметил? - спросил отец. - Шампанское не холодное. Его достали из погреба и только декорировали льдом.
Матье не мог решить, так ли это. Он снова отхлебнул из бокала, но ничего не сказал.
- У Гари нет оснований бояться меня, - сказал директор пароходства. - Я никогда не вредил ему. И ни в чем его не упрекал.
- Ты, отец, собирался что-то со мной обсудить, - робко напомнил Матье.
- Да. Давай сядем. Принеси бокалы сюда, налей нам.
Матье сделал, как было велено. Он ждал слов отца.
- Мне не нравится твое увлечение, Матье. И не потому, что я осуждаю его с точки зрения нравственности. Просто я не верю в прочность таких отношений. Есть в них что-то фальшивое. Судя по всему, ты живешь неестественно.
- Из чего ты заключил, что я живу неестественно? Почему не считаешь меня способным на серьезные отношения - в этом случае?
- Я, Матье, не желаю тебе плохого. Тебе незачем со мною хитрить. Будь открытым! Я тоже постараюсь быть открытым. Если будешь мне доверять, ты поймешь, кто я. Притворяться я не хочу, я предстану перед тобой таким, каким кажусь самому себе: со всеми упущениями и неровностями в моем характере. Претендую я лишь на некоторый авторитет в твоих глазах - только на то, чтобы ты признал за мной способность разумно мыслить. Я давно за тобой наблюдаю. Но так и не убедился, что ты счастлив. Счастлив в том смысле, какой соответствовал бы твоим годам. Ты посещаешь университет, а в остальное время сидишь дома; ты не общаешься с другими людьми, радостно и свободно. Ты живешь ожиданием: что Гари вернется из плаванья, навестит тебя... и вы проведете день вместе. Когда он снова уходит в море, над твоей жизнью будто захлопывается крышка: единственное, что тебе остается,- ждать.
- Я вовсе не несчастлив, - сказал Матье.
- Ты не производишь впечатления счастливого человека — вот что я, собственно, сказал. А это не одно и то же. По-видимому, Гари в последние два-три года ни разу не ночевал в нашем доме. Это меня тревожит...
- Как такое может тревожить?
- Твой вопрос только подтверждает мою догадку. И усиливает тревогу. Матье, ты что, внезапно ослеп? Или в самом деле не знаешь своего друга? Я спрашиваю тебя о столь... банальных вещах, потому что ты мне противишься, ты решил уклониться от разговора. У Гари есть девушка, невеста, - это ты знаешь, - у них, как принято говорить, прочная связь. Но он не пренебрегает и другими девицами. Он, когда бездельничает, предается всяким удовольствиям:, без разбора. Об этом ты, думаю, знаешь гораздо меньше.
- Ты, выходит, поручил кому-то за ним следить, - сказал сын глухо.
- Я не стал бы тебе ничего советовать, если бы ничего не знал. Мои поступки не продиктованы злым умыслом.
Ты мой единственный сын. Я тебя уважаю, люблю... и, надеюсь, сумею это доказать. Ты попался в ловушку сновидения. Гари не может дать тебе то, чего ты втайне ждешь. Ты должен проснуться.
- Я ничего дл я себя не жду, - сказал сын.
- Ты очерствел душой, Матье. Ты теперь взрослый. Что я должен о тебе думать, если ты в моем присутствии лицедействуешь, изображая аскета? Аскета в плане желаний... Ты полагаешь, у меня нет жизненного опыта? Напрасно: я-то хожу по улицам с открытыми глазами. Я сам когда-то получал уроки от жизни, и очень жесткие. В подростковом возрасте у меня не было друга-ровесника, которого я любил бы или мог полюбить. Но мой младший брат, он имел такого Другого: товарища, с которым его связывали тайны молодой жизни. И пусть сам я жил увлечениями иного рода, от меня не укрылось, что бывают и такие переживания - чувства, основанные на очевидном подобии двоих... на их согласном звучании, консонансе. Однако между тобой и Гари консонанса давно нет. В твоих ушах та музыка еще звучит; однако вне тебя она смолкла. В этом и состоит обман.
- Я знаю Гари. Он меня не обманывает. Сообщения твоих осведомителей лишь подтверждают то, что я и так знаю. Гари устроен иначе, чем я. Недоумение, тревога по этому поводу - таковы твои реакции, не мои.
Матье говорил невыразительно, как если бы спал или находился очень далеко от отца. Но потом поспешно, с преувеличенным нажимом прибавил:
- Я ему предан. Я люблю его. Таким, какой он есть. Я не хочу, чтобы он менялся.
- Нет-нет, Матье! Ты любишь свою любовь к нему... отошедшую в прошлое... а вовсе не его самого! Любишь... все еще... раскрошившееся великолепие своих пубертатных переживаний! Прошлое! А не конкретного человека. Ведь не могу же я поверить, что ты безумен. - Директор пароходства смахнул пот со лба, вскочил на ноги, наполнил бокал, выпил.
- Почему ты сейчас настроен против Гари? Ведь раньше, когда мне было пятнадцать, ты поощрял нашу дружбу... или, во всяком случае, не запрещал. - Голос Матье опять стал невыразительным.
- Тогда... - Директор пароходства на мгновенье запнулся, подумал, продолжил:
- Тогда... Это - запутанная, ветвящаяся история. Мне пришлось бы начать издалека, захоти я вспомнить ее во всех подробностях. Одной фразой не объяснишь, почему я тогда одобрял эту твою... дружбу с Гари - эту неравную, к тому же неравномерно пробуждавшуюся у вас двоих взаимную склонность. Сам я в то время переживал смутный период. Тебя-то я и тогда любил, как любил всегда. Я полагал, что ты лучше, чем я, - видел в тебе подобие своего младшего брата. А поскольку брат имел друга... мне казалось нормальным, что и ты... Прости, меня куда-то не туда занесло. Я тогда вообще не размышлял, иначе пришел бы к другому выводу. Ведь, что ни говори, брату досталась стремительная судьба, короткая жизнь. Такого я тебе не желал. На меня, может, просто повлияли слова одного несчастливого человека, которому я обязан чуть ли не всем, что имею: богатством, свойственным мне образом жизни, знаниями, внутренней свободой. Я имею в виду директора пароходства Маттисена. Моим отцом он не был. Вопреки утверждениям некоторых. К моему рождению никоим образом не причастен. Но я, когда выбирал для тебя имя, думал о нем. Так вот, он любил наблюдать за людьми и часто повторял: «Из мальчика, в трудный период взросления ни разу не пережившего чувства безусловной преданности товарищу, кем бы этот товарищ ни был, - из такого мальчика никогда не сформируется настоящий мужчина». Эту фразу, конечно, можно принять, но в ней можно и усомниться.
Директор пароходства умолк. Он смотрел сейчас назад, в прошлое. Картины, которые он видел, смешивались, разрушали одна другую, снова - словно призраки - возрождались. Он застонал.
- Мой дядя Фредерик, твой младший брат, совершил самоубийство, - сказал Матье.
- Да, - ответил директор пароходства. - Я ревновал к его другу. Завидовал им обоим. Внезапно все кончилось. Ибо этот друг умер. Неожиданно. Не знаю, от какой болезни. Когда брату сообщили о случившемся, он лишь незаметно вздрогнул. Он был к такому готов. Не уронил ни слезинки. Сразу ушел. Явился в дом, где произошло несчастье, и попросил, чтобы его оставили наедине с мертвецом, еще лежавшим в постели. Просьбу уважили. Через несколько секунд раздался резкий звук, выстрел. Присутствующие в доме приняли его за уличный шум. Но брат мой так и не вышел из комнаты. Позже люди увидели: он сбросил с себя всю одежду, а на умершем разорвал рубаху, чтобы омыть грудь друга своей теплой кровью.
- Их похоронили вместе, в одном гробу? - робко спросил Матье.
- Что ты себе вообразил! Конечно, нет. То, что они лежали друг на друге, люди во внимание не приняли. С мертвых смыли кровь - украшение, которое бы их умиротворило, - как если бы она была грязью. Только мой отец повел себя правильно. Он настоял, чтобы два гроба поместили в одну могилу, рядом. Добиться этого оказалось нелегко, ведь теперь в семейной усыпальнице Бренде покоится, истлевает юноша из другого семейства. Прежде чем такое стало возможным, мертвеца изгнали из собственной семьи, сочли недостойным... И только поэтому доброхотам не удалось полностью растоптать права семнадцатилетнего человека.
- Ты рассказываешь такую историю. Ты не говоришь, что она извращенная или болезненная. Почему же тогда ты против Гари или - против меня?
- Я не против Гари. И не против тебя. Однако к вам эта история не относится. Может, у вас и было что-то подобное, но - в прошлом. Эту историю вы оба переросли, хотя бы потому, что остались в живых. То, что происходит между вами теперь, - другое. Но ты этого не желаешь признать. Потому, кстати, ты и кажешься опустившимся, каким-то скукоженным. Гари живет, ты же только видишь сны. Но Гари не мой сын. Забочусь я о тебе. Приведи ты в дом, с улицы, мальчика или шлюху, я бы смирился. Но эта стена вокруг всего живого в тебе, эта ненормальная отгороженность от жизни, обусловленная лишь тем, что в твоем воображении продолжает жить уже не существующий Гари... - такого я решительно не намерен терпеть.
- Я тоже не аскет, - сказал Матье высокомерно.
- Догадываюсь, о чем ты. Но человек в твоем возрасте уже не бывает таким достойно-самодостаточным, каким ты, очевидно, видишь себя.
- Я ведь не ощущаю на себе разрушительного воздействия каких-то таящихся во мне сил. Не испытываю того особого стыда, что мучал, к примеру, Клейста или Гёльдерлина. Не жалуюсь на судьбу, как Микеланджело, не становлюсь, в отличие от X. К. Андерсена, обидчивым и готовым обидеть других. Не собираюсь кончать с собой. Я свободен, и я вполне удобно в себе обустроился. Я знаю, что моему другу Гари нравятся девушки и что он им нравится. В моем же понимании удовольствия не сводятся к этому. Чего ты от меня требуешь? Я спокойно жду своей дальнейшей, будущей жизни. Что уж такого предосудительного находишь ты в моем поведении?
- В том, что ты сказал, лжи не меньше, чем правды. Да и скромной твою речь не назовешь. Поскольку сейчас ты страдаешь, тебе придется проснуться.
Глава пароходства поднялся, взял бокал.
- Давай выпьем, Матье, чтобы твое возбуждение хоть немного улеглось. Попробуем начать разговор еще раз, с другого конца. А то мы вот-вот потеряем красную нить. Сперва от души расслабимся, выпьем. Бутылку - эту, по крайней мере - давно пора осушить, - Он выпил за здоровье сына, снова наполнил бокалы, предложил Матье чокнуться. Они чокнулись, выпили. Потом Клаус Бренде заговорил. Он приобнял за плечи сына, повернувшегося к нему спиной, погладил его волосы.
- Матье, - сказал осторожно, - в твоих с Гари отношениях что-то должно измениться. Должна быть найдена мера, соответствующая реальности - неподдельной реальности. В твоей душе должно освободиться пространство - и для других людей, помимо него, и для новых переживаний. Ты должен оторваться от детства. Жертву, которую ты приносишь, он более не принимает. Ни один из вас двоих не умер в семнадцать лет. Пойми же, что соединявшая вас верность израсходована. Всегда прав закон жизни, закон ее натянутого, как лук, стремления к цели - а не тот бред, к которому ты прикован.
- Вряд ли тут что-то изменится по моей воле... или в силу навязанного тобою решения. Я принимаю жизнь такой, какова она есть. Не споря с нею. А если я и кажусь кому-то несчастливым или чудаковатым, неудачливым либо ограниченным в своих пристрастиях - так ведь я никого не обременяю накопившимися во мне огорчениями. Уже одно это могло бы настроить тебя - да и любого другого - на мирный лад.
- Матье... Ты только притворяешься одержимым; на самом деле ты не таков...
Фру Линде постучала в дверь и сразу вошла. Отец и сын отпрянули друг от друга, как если бы их застигли за чем-то недозволенным.
- Спасибо, фру Линде, - сказал директор пароходства. -Вы можете идти спать. Если нам понадобится третья бутылка, мы сами ее найдем.
Фру Линде забрала пустую бутылку, положила полную в ведерко со льдом, попрощалась. Клаус Бренде обошел вокруг письменного стола и рухнул в кресло.
- С тобой тяжело иметь дело, Матье, - сказал он,- но я терпелив.
- Гари я обязан жизнью. Без Гари меня бы сейчас не было: все вот это, поддерживающее разговор с тобой, давно бы сгнило, - сказал сын.
- Ну хорошо... Ты хочешь вспомнить эти ранние годы... в оправданье себе... и чтобы мы не наделали непоправимых ошибок. Хорошо. Обещаю не спешить с выводами. Но то, с чего все началось - предысторию, - я смогу рассказать лучше, чем ты.
- Мне нет дела до излишних подробностей, - сказал Матье.
- А мне, пожалуй, есть. Ведь это было и мое время - время, когда тебе исполнилось пятнадцать. Ты тогда пережил нечто необычное, что очень глубоко запало в твою память. Твое тогдашнее переживание связано с моей судьбой. Тебя чуть не убили из-за меня. Это ты знаешь. Но знаешь по-своему, во фрагментах, отобранных с расчетом на твой возраст. Я рассказал тебе только самое необходимое. В силу особых обстоятельств...
- Я потихоньку читал доступные мне газеты, - сказал Матье.
- Газеты были против меня. Разбирательство в суде по поводу гибели судна приняло неблагоприятный для нас оборот. Господин министр внутренних дел от меня отвернулся, потому что в парламенте против нашего пароходства были выдвинуты серьезные обвинения... и он боялся за свое место. Ты тоже от меня отвернулся... или чувствовал себя жертвой расправы с твоим отцом, удавшейся лишь наполовину...
- Я-то в результате выиграл... - сказал Матье. - Я обрел друга... и уверенность, что ангелы существуют.
Клаус Бренде ответил не сразу.
- Ах, Матье, - сказал он после некоторого раздумья,-пожалуйста, не примешивай к нашему разговору понятия, которыми трудно оперировать. Гари сам по себе достаточно сильный противник... Я не хотел бы бороться еще и с существами, до которых нельзя дотронуться... с этой гипотезой... заведомо не поддающейся проверке.
- Хорошо, об ангелах я буду молчать - об обоих, которых знаю, - сказал Матье, - хотя они тоже имеют самое непосредственное отношение к этой истории.
«Ты их не знаешь; ты лишь предполагаешь, что они есть...»
- У меня двое детей, ты и твоя сестра, - сказал директор пароходства так, будто не расслышал последней фразы. - Сестру ты не видел семь лет. Она живет в интернате, в Швейцарии. Теперь я часто думаю о ней, о моем втором ребенке. Ингер скоро исполнится девятнадцать. Это - другое - недоразумение тоже наконец должно быть устранено. Я имею в виду разрыв между ею и мною.
- Почему Агнету отослали из дому, когда ты женился во второй раз? - спросил Матье. - Прежде ты об этом умалчивал.
- Мне свойственна некоторая беспорядочность чувств,-сказал Клаус Бренде. - Я люблю женщин - любых, если они статны, величавы, отличаются большим ростом. Какая-то часть моей жизни зависит от них. В этом я со временем себе признался. Твою мать я любил... обычной любовью, как человек любит человека... и все же в моей к ней привязанности было что-то преувеличенное. Я испугался, когда после смерти жены попал в зависимость от другой связи (что считал для себя постыдным), - и решил жениться на столь привлекательной женщине, тем более, что достаточно высоко оценивал ее характер. Я испугался, Матье, себя самого - но не мог противостоять искушению. Мне было мало, что она стала моей любовницей. Так вот, твоя сестра - за несколько дней до свадьбы, - вооружившись молотком, подкралась к этой женщине сзади и со всей силой ударила ее по голове. К счастью, молоток был повернут к жертве плоским, а не острым концом - да и пышная прическа смягчила удар. Но все равно образовалась сильно кровоточащая рана. Твоя мачеха покачнулась, вскрикнула, побежала прочь от ребенка.
У Матье вырвался возглас изумления и вместе с тем удовлетворения.
- Правда? - переспросил он, возясь с бутылкой шампанского,- Сестре ведь тогда не было и двенадцати. - Он сделал так, чтобы пробка вылетела с треском: хотел отвлечь внимание отца от своего нечистого интереса к давнему происшествию.
- Я в тот же день устроил Ингер в интернат. Я не ругал ее, но объяснил, что она сделала глупость... и теперь должна принять на себя все последствия. Она не раскаивалась. Не удостоила меня даже словом, в тот день. Позже я сам отвез ее в Швейцарию.
- Пятнадцатилетний подросток не тратит эмоций на двенадцатилетнюю сестру, - сказал Матье, - но теперь ты пробудил во мне любопытство по отношению к Ингер.
- Я, как ты знаешь, увидел ее снова только прошлой весной. Наша встреча была короткой - всего несколько дней... Я открыл тогда, что мое отношение к тебе совсем другое. Оно незамутненнее, проще. Тебе, когда на душе у меня теплеет, я отваживаюсь признаться в своей любви; ради тебя я могу смириться со многим. Если бы ты тогда нанес удар молотком... я бы не отослал тебя в интернат... мой брак бы распался еще до свадьбы... по крайней мере, мне так кажется.
- Задним числом все выглядит по-другому, - сказал Матье. - Ты, конечно, стараешься быть искренним; но впечатления сегодняшнего дня искажают твои воспоминания.
- Вероятно... - сказал Клаус Бренде, - вероятно, ты прав. Но ты-то тогда не стал искать молоток. Тебе в голову такая мысль не пришла. Ты был старше; но ты и по натуре мягче. Твоя сестра стала очень похожей на тебя... всем внешним обликом, выраженьем лица. Но я перед ней робел. Обычно в дочери, с которой давно не встречался, мужчина ожидает увидеть образ когда-то любимой им женщины. Но я видел в Ингер тебя, узнавал в ней твои черты... только жестче прорисованные. Она привлекательна... но привлекательна отстраняюще... и гордость ее совсем иная, чем у тебя. Она... не привязалась бы к Гари... Ее представление о себе - особого рода высокомерие - воспрепятствовало бы этому...
- Она должна быть для меня образцом? И так ли ты уверен в своем утверждении - что человек, не владеющий ничем, кроме самого себя, не мог бы вторгнуться в мир ее чувств?
- В образцы для тебя твоя сестра не годится - если я не ошибся насчет ее душевных свойств. Но меня сбивает с толку, что она так поразительно похожа на тебя внешне - неразличимо, сказал бы я, если бы у нее не развились тем временем и специфически женские формы. Поэтому мое представление о характере Ингер ненадежно. Мы с ней не говорили ни о ее детском проступке - нападении на мачеху, - ни об изгнании из родительского дома. Но я понял: она все еще смотрит на меня как на мужа своей противницы, хотя та давно умерла. Ингер намеренно избегала формального примирения со мной. Она пока не простила того, что я, как она думает, оскорбил вашу мать. И я заметил еще одну странность. Под влиянием интерната у воспитанниц ощутимо меняются врожденные социальные и нравственные навыки поведения. Окружающий мир перестает восприниматься этими детьми как нечто вполне реальное; место обычных жизненных трудностей и радостей занимает, если можно так выразиться, эрзац-реальность. Внутри интернатской ограды многие мелкие нарушения дисциплины молчаливо допускаются; другие же, более серьезные проступки воспитатели стараются скрыть; защитные факторы, действующие издалека, - благосостояние или привилегированное положение родителей - играют чудовищную роль в этом однобоко развивающемся сообществе еще не повзрослевших людей. Думаю, все девочки научились лгать и оправдывать свою ложь. Неправдивость они считают изящной маской. Они и воруют при случае. Вещи малоценные, само собой. По наглости поведения они привыкли измерять силу. Свои незрелые чувства они маскируют фривольностями - то есть имитируют наличие опыта, которого у них нет. Вместе с тем они культивируют в себе самосознание, свойственное высшим сословиям, отчего их естественная натура подавляется. Смех их неискренен, а эмоции преувеличенно театральны...
- И ты уверен, что все это действительно наблюдал? -спросил Матье, чувствуя себя крайне неловко.
- Я, может, немного сгустил краски. Но тамошняя среда мне в самом деле совсем не понравилась.
Матье молчал. Прошелся по комнате. Потом наполнил бокалы, один протянул отцу и выпил свой, забыв чокнуться.
- В день свадьбы ты был за столом со всеми. Сидел напротив меня. Думал о чем-то своем. Побледнел... - Клаус Бренде сказал это, чтобы втянуть Матье в разговор. Он не сразу добился желаемого, - Твоя мачеха украсила волосы фиолетовыми лентами, чтобы скрыть марлевую повязку.
- Получилось подобие тюрбана, - сказал Матье, вспомнив тот головной убор. И продолжил:
- Я слушал речи, которые произносились в вашу честь. Каждая перемена блюд сопровождалась речью кого-то из приглашенных. Всего одиннадцать перемен - самый длинный обед, на котором мне довелось присутствовать. Обращения к вам были хорошо продуманны и достаточно кратки, чтобы гости не заскучали. По сути, варьировалась на разные лады только одна тема: что дом... этот с таким вкусом обустроенный дом... этот дом, благословенный всеми благами земного мира... этот дом влиятельного человека. .. этот дом, где растут двое детей, подающих большие надежды... этот благополучный дом... снова обрел хозяйку... а оставшийся в одиночестве суверенный глава пароходной компании и королевский торговый агент нашел себе спутницу жизни.
- Да, все выступавшие хорошо подготовились и говорили очень лестные вещи, - сказал Клаус Бренде. - Даже министр торговли не поскупился на высокие слова. А что думал об этих славословиях ты? Вот что мне хотелось бы знать.
- Мои мысли? У меня их не было; или разве что совсем пустяшные. Я находил, что господа в своих утверждениях правы. Постепенно - поскольку я понемногу отхлебывал от разных вин - голова у меня разгорячилась; мне казалось, праздник вполне удался. Позже я принимал поздравления от инженеров-кораблестроителей, министров, государственного прокурора, начальника полиции, принца Кнута, директоров Торгового банка, чиновников Верховного суда, депутации Восточно-азиатской компании, амтмана Хиллерода и многих других. Я не понимал, что в моем лице они приветствуют, так сказать, престолонаследника - будущего главу большого торгового флота. Но в своем легком опьянении я смутно грезил о славе, о власти... и вел себя очень высокомерно.
Клаус Бренде посмотрел на сына с неудовольствием. Он чуть было не сказал, что Матье мог бы и воздержаться от насмешек.
- Через несколько месяцев разразилась катастрофа. - Это он произнес вслух.
- В марте, - уточнил Матье.
- Да, то был необычайно штормовой март, - сказал директор пароходства.
- Хочешь и об этом поговорить? - спросил Матье.
- О чем еще мне с тобой говорить, раз уж мы решили заняться прошлым? Тебя тогда чуть не зарезали, как скотину. Ты сам недавно заявил: если б не ангельское вмешательство Гари, ты бы к настоящему моменту превратился в плесень. Я знаю: после того ранения твоя жизнь много дней висела на волоске. Я бы не пережил твою смерть. И потому не позволил себе потерять тебя. Зато я неоднократно терял волю и разум - во всем, что было с тобой связано. Я ссорился с врачами. Ругался с твоей мачехой. Гари тогда получил первые права на тебя. Если сейчас я не расскажу тебе всего... другого такого случая, возможно, и не представится. Ты - единственная инстанция, способная осмыслить то, что я говорю. Взаимосвязь событий прояснится, если мы вспомним все их подробности. - Клаус Бренде, директор пароходной компании, осушил бокал.
- Дай мне еще... - сказал он; подождал, пока сын нальет; выпил.
- Я тогда читал все газеты, какие мог достать... тайком, чтобы мне не запретили, - сказал Матье. - Я верил, что напечатанные слова соответствуют правде.
- «Фьялир» был хорошим судном. Мне нравился этот бывший флагманский корабль нашей компании - пароходства, основанного твоим дедом. Судно постарело. Проплавало, как никак, пятьдесят лет. Но построено оно было из шведского железа, которое почти не ржавеет. Обшивка - в полтора дюйма толщиной, шпангоуты - массивнее, чем обычно. Большой, тяжелый, очень остойчивый корабль. Машины работали медленно, без тряски. Только постанывали, вращая винт. Он, «Фьялир», имел глубокую осадку - и даже если при сильном волнении испытывал килевую или боковую качку, каждый на борту понимал, что такое судно способно выдержать сотрясающие его удары. Я и сам в молодые годы совершил на «Фьялире» плаванье в Южную Америку. При плохих погодных условиях. Неправда, что я относился к этому судну халатно - с намеренной халатностью, как писали газеты. Я - опять же вопреки тому, что писали газеты - не затевал нечистых махинаций с проржавевшим судном, не заключал сделку со смертью и с самим дьяволом.
- «Фьялир», как я понял, вышел в море во время сильной бури, - сказал Матье.
- Буря продолжалась много дней. Метеорологи предполагали, что область низкого давления над Скандинавией и Исландией вскоре заполнится. Кроме того, мореходный корабль, мертвый вес которого составляет 10000 тонн, обычно не задерживают в гавани, если только не ожидается мощный ураган. А тогда никто не высказывал подобных опасений; капитан Йенсен высмеял бы меня, вздумай я проявить недоверие к добротному старому судну; что же касается второго штурмана Пера Амело - единственного, кто спасся, - то он тоже... лишь задним числом...
- Я читал, что самую ценную часть груза составляли какие-то химикаты, застрахованные, - сказал Матье. - Речь будто бы шла о головокружительных суммах.
- Страховые компании потом оплатили наши убытки. Они не нашли улик в пользу версии, что мы заключили рискованный договор. Хотя после катастрофы их агенты такие улики искали. Это факт, который лишает слухи доказательной силы... Наша компания уже много лет ведет торговлю химикатами с Южной Америкой. Для нас это было - и по сей день остается - самым надежным источником доходов. Товар мы всегда доставляем на собственных судах. «Фьялир» подходил для такой доставки не меньше, чем любое другое наше грузовое судно.
- Что за человек был капитан Йенсен? - спросил Матье.
- Почему ты о нем спрашиваешь?
- Штурман Пер Амело заявил в Комиссии по разбору обстоятельств гибели морских судов, что капитан будто бы намеренно продырявил жестяную канистру, с помощью которой надеялся спастись семнадцатилетний юнга Оймерт Мугенсен: капитан-де стрелял в нее из своего пистолета... хотя молодой человек на коленях умолял о спасении... просил, чтобы ему оставили этот жестяной цилиндр...
- Пер Амело действительно дал такие показания, - подтвердил Клаус Бренде, - но мне они непонятны. Это бессмыслица, если ты представишь себе обстановку на тонущем корабле. Капитана Йенсена никто не назвал бы маниакальным убийцей. Он наверняка сам позаботился бы о спасении Оймерта, если бы считал, что корабль обречен. Описанная сцена могла разыграться лишь в более ранний момент, еще до начала трагедии. На палубе сильно накренившегося, борющегося с волнами судна юнга не устоял бы на коленях. Он бы просто не смог. А кроме того, Амело упомянул, что Йенсен в последние полчаса не покидал капитанского мостика. Штурман не говорил, что выстрелы были произведены с мостика. Не говорил и того, что на мостике находился юнга. Поэтому мы вправе предположить, что история с канистрой вообще не имела места. Ведь о панике на борту Амело не упомянул. Зачем бы капитан Йенсен стал доставать пистолет, если порядку ничто не угрожало?
- Ты полагаешь, штурман сказал неправду? - спросил Матье.
- С такими вещами, Матье, нужно быть очень осторожным. Амело много чего сказал. Сам он, возможно, верил тому, что говорил. Но прежде всего он хотел отомстить за смерть товарищей. Наша компания представлялась ему главным врагом его справедливого дела.
- Амело единственный, кто спасся. Он сумел продержаться на воде достаточно долго, потому что надел на себя новый спасательный круг, - сказал Матье, - Краснобелый круг, который, по его словам, он ночью перед выходом в море украл с парохода «Один», швартовавшегося у того же пирса, что и «Фьялир». Штурмана будто бы побудили так поступить нехорошие предчувствия: он знал, что спасательные средства на «Фьялире» намеренно не поддерживаются в нормальном состоянии, а отчасти даже были тайком испорчены.
- Этот спасательный круг он спрятал в своей каюте. Будто бы. Однако Амело обязан жизнью вовсе не кругу. Его спас слепой случай - или, если хочешь, Провидение. Амело был не лучше других. Не ищи причин! Прими факты такими, каковы они есть. Бушевал ураганный ветер, 150 километров в час. В подобных условиях плавающий человек недолго сможет оставаться в живых. Он задохнется от пены, его накроет волна. Тогда была ночь, дегтярно-черная...
- «Фьялир» вышел из гавани в бурю, но вскоре попал в ураган, - сказал Матье.
- После сильных бурь, бушевавших в предшествующие недели, никто не думал, что, вопреки всякой вероятности, возникнет новая область низкого давления, - сказал Клаус Бренде. - За считанные часы ртутный столбик упал на 720 мм. Катастрофа разразилась на широте Бергена. Часть груза, вероятно, сместилась. Корабль получил опасный крен. Правый борт, до поручней, погрузился в воду. Сила ветра и волнение были, видимо, чрезвычайными.
Амело попытался, перед Комиссией, оценить то и другое, но смог сказать только, что ничего подобного в своей жизни не видел. Капитан Йенсен, не медля ни секунды, приказал подать сигнал СОС. Он сразу распознал опасность и действовал соответственно. В его действиях не прослеживается та тенденция, на которую намекали газеты: что он, будто бы, ничего не предпринимал, дабы предотвратить гибель, исчезновение парохода и всего живого на нем, начиная с матросов и кончая последней мышью. Три судна услышали радиосигналы: одно из них само попало в бедственное положение; второе, «Гарсиа», оказалось столь неудачно развернутым по отношению к ревущему урагану, что только спустя несколько часов добралось до места, где находился «Фьялир», - но к тому времени сигналы давно умолкли. Капитан же «Траутенау», третьего судна, сразу поспешил на помощь терпящим бедствие. Он полагался на стабильность своего нового парохода и его мощные машины.
- Но «Фьялира» он уже не увидел, - сказал Матье.
- Комиссия так и не выяснила, почему люди на борту «Траутенау» не разглядели огней «Фьялира». Ведь расстояние между двумя пароходами было небольшим. Может, процесс гибели «Фьялира» занял меньше времени, чем мы себе представляем со слов Амело, - или осветительные генераторы отказали раньше. В корпусе пробоин не обнаружилось: шведское железо прогнить не могло. Но волны сорвали крышки передних грузовых трюмов. Корабль и его экипаж продолжали бороться с разбушевавшейся стихией. В машинном отделении приходилось работать, стоя по колено в воде. В конце концов огонь под котлами погас.
- Штурман Пер Амело заявил - об этом писали в газетах,- что спасательные шлюпки не удалось спустить на воду, потому что тали, на которых они висели, обветшали,- сказал Матье.
- Подумай сам: шлюпки в любом случае невозможно было спустить. И не потому, что не выдержали бы тали, -просто любая лодка тотчас разбилась бы о корпус. Судно опасно накренилось, волны перехлестывали через борт. Люди наверняка даже и не пытались спастись в шлюпках. Дойдя в своих показаниях до этого пункта, Амело выдвинул новые обвинения. Он сказал, что все шлюпки по правому борту вскоре после смещения груза разбились - потому что были гнилыми. Но попытайся рассуждать здраво: новые или гнилые, они все равно разбились бы под ударами волн, достигающих в высоту пять или шесть метров. Команда могла рассчитывать только на спасательные круги и спасательные жилеты.
- Те и другие - якобы - были в еще худшем состоянии, чем прочие спасательные средства, - сказал Матье.
Клаус Бренде возбужденно возразил:
- Так писали газеты. Но вспомни: спасательные круги были безупречно выкрашены в красный цвет, были красивыми красными кругами, в отличие от того красно-белого, с помощью которого спасся прозорливый штурман Амело; и после катастрофы, между прочим, никто не утверждал, будто в наших кругах обнаружили вместо пробки песок.
- Все же пусть штурман Амело выскажется до конца,-сказал Матье. - Я имею в виду: ты и я, мы оба, должны со вниманием отнестись ко всему, что он имеет сказать.
- Я еще тогда наглотался этих бредней вдосталь, - ответил Клаус Бренде. - Но за истекшее время научился быть терпеливее. Итак, что еще может он сообщить нам твоими устами?
- Мои уста лишь повторяют то, что печаталось в газетах, - сказал Матье.
- Теперь «Фьялир» затонул окончательно, в нашем с тобой разговоре; шлюпки разбились или пошли ко дну вместе с ним. Капитан Йенсен оставался на мостике до последнего. Фигуры кочегара и машинистов выступили из темноты. Из шестидесяти пяти человек, которым вскоре предстояло погибнуть, ни один не нашел пригодного спасательного жилета или круга. И ты веришь газетам? Ты готов в это повторить? А ведь тогда это печатали черным по белому, без тени сомнения. Только шестьдесят шестой -тот, кто благодаря метафизическому дару предвиденья украл спасательный круг с «Одина» - оказался обеспеченным средством спасения и спасся! В этом чудовищном утверждении есть, конечно, своя логика. Странно только, что пока все другие, вместе с кораблем, еще сопротивлялись натиску черных волн, штурман Пер Амело уже бегал по палубе с красно-белым кругом, который принес из каюты... Прости, я отвлекся... Итак, «Фьялир» погиб. Штурмана Амело с его спасательным кругам волны швыряют туда и сюда, накрывают с головой, он почти задохнулся. Он, по сути, уже оставил всякую надежду. Так он сказал в Комиссии, и тут ему можно поверить. Но «Траутенау» оборудован сильным, подвижным прожектором. Люди на борту полагают, что уже приблизились к месту катастрофы; они включают прожектор, и пятно света скользит по взбаломученному морю. Никто не рассчитывает что-то увидеть, ведь кругом только водные горы и долины, пена и беспорядочное движение. Но моряки все-таки видят что-то, причем в непосредственной близости от себя: красно-белый спасательный круг и человека. Штурман Амело не помнит, как оказался на борту «Траутенау». Он смертельно устал, потерял сознание. Наглотался воды. Все думают, он умрет. Но он выблевывает воду, хрипит, приходит в себя. Тем временем моряки ищут других потерпевших кораблекрушение. И не находят никого. Ни одного обломка. Вообще ничего. Оценив состояние штурмана Амело, они делают вывод, что все уже должны были утонуть, даже если сколько-то времени держались на плаву. Штурман находился в воде около получаса, по приблизительным подсчетам. С тех пор прошло два часа. Капитан «Траутенау» дает команду следовать прежним курсом.
- В чем ты подозреваешь штурмана? - спросил Матье.
- Думаю, в какой-то момент он начал возводить вокруг себя стену лжи: чтобы не пришлось стыдиться того, что он, единственный, спас свою шкуру. Красный спасательный круг «Фьялира» был бы так же хорошо виден, как краснобелый круг «Одина». А что не все члены экипажа камнем пошли на дно... об этом мы узнали позже. В двух разных местах норвежского побережья были найдены спасательные круги с «Фьялира». Прибой у крутого берега, между скалами, сильно их потрепал; но все-таки они плавали... имя судна удалось расшифровать. Пер Амело, по сути, катастрофу не пережил: он не остался собой прежним. Такое мнение сложилось у меня постепенно. Никакой паники на борту не возникло, разве что - в воображении Амело. Может, он видел, как Оймерта Мугенсена первым смыло с палубы, может, стал свидетелем тому, как волна швырнула юнгу о железные поручни, переломав ему руки и ноги и сделав калекой, прежде чем его поглотила черная бездна. Для Амело это было настолько непостижимо, что ему померещились выстрелы. Я не знаю, слышен ли треск, когда человеческие кости ломаются внутри тела. Но в ту ночь шум доносился отовсюду: непрерывные удары волн, и шипение пены, и завывания ветра. Собственно, только эти завывания и были слышны. Все человеческие звуки заглушались. Так вот, штурман наверняка наблюдал, как многих, одного за другим, уносило море, как они исчезали. Сам он не исчез, он выжил. Но теперь он не помнит: до конца ли оставался на борту, чувствуя под собой оседающий корабль, а потом был всосан волнами и снова вышвырнут на поверхность - или же водяная гора еще прежде гибели судна унесла его прочь. Он этого не помнит и помнить не может, потому что его тогда переполняли страх и сознание кошмарности происходящего. Может, Оймерт находился поблизости и Амело желал лишь одного: погибнуть в точности так, как юнга; но овладевший им страх уничтожил это желание. Может, он непрестанно молился о спасении Ойгена Мугенсена. Но как раз юнга первым попал в чудовищную мясорубку. Объяснить себе такое Амело мог только анархией на борту, преступлением! Канистра, которая где-то катилась, которая могла бы поддержать, спасти юношу, эта канистра неизбежно представлялась ему как-то связанной с преступлением. Кораблекрушение такого рода, как случилось с «Фьялиром», - посреди бушующих волн, под завывания урагана - есть нечто не воспринимаемое отчетливо, неописуемое. До определенного момента многие еще здесь, еще чувствуют под ногами качающуюся палубу, совершают какие-то действия, пусть и бессмысленные, думают о себе - или о других, о ближних. Не все думают только о себе - неправда! - некоторые и в последние минуты проявляют любовь к товарищу, судьба которого тревожит их больше, чем близость собственной гибели. Но это уже неважно. Потому что сделать что-то для другого нельзя. Капитан остается на мостике - по привычке. Люди потом скажут: из чувства долга. Но никакого долга у него теперь нет. От долга он свободен. Ибо корабль тонет, команда обречена. И все же капитан не покидает свой пост. Никто больше не верит в ценность собственной жизни, в то, что она сохранится. В этой неразберихе, в сырости, под ударами волн, среди хаотичного движения жизнь едва ощутима. Большинство людей уже и не жалеют себя, а только ищут какой-нибудь предмет, способный держаться на воде. Они толпятся возле плота. Внезапно плот разбивается или его уносит прочь. Сколько-то товарищей исчезло. Не слышно даже их криков. Но некоторые - отдельные - личности безропотно умереть не могут. Они не покоряются судьбе. Их страх сильнее, чем все усвоенные представления о нравственности. Их страх - это целый мир, единственная для них реальность. А потом наступает момент, когда других больше нет - нет тех многих, которые еще минуту назад чувствовали под ногами палубу, были чем-то заняты, хотели спастись. Только кто-то один остается, сам с собой... а вокруг него ропот безлюдных стихий... универсум, обходящийся без нравственности... как обходится без нее и страх. Очень может быть, что штурман Пер Амело никогда не крал с парохода «Один» красно-белый спасательный круг и не прятал его в своей каюте. Круг с «Одина» мог попасть на борт «Фьялира» в силу заурядного недоразумения, по чьей-то небрежности, - а потом занять место одного из красных кругов. Эту маленькую небрежность, эту случайность Пер Амело потом использовал как фундамент для обвинений против нашей компании и Комиссии по морским делам. У него на глазах море уничтожило все: судно, людей, шлюпки, плоты и жестяные канистры - всё, кроме красно-белого круга и его самого. Он истолковал это как указание на предстоящую ему особую миссию. Овладевшую им панику, сверхмощную реальность, он разложил на элементы - выдуманные события и ложные утверждения, - начав с истории о своем предвиденьи.
- Это всего лишь твоя гипотеза, - сказал Матье.
- Да, я уже давно перешел к такой - смягченной - версии событий, - сказал Клаус Бренде. - Твоя мачеха называла Амело коммунистической швалью. Она не стеснялась формулировать свое мнение упрощенно, сводить его к типичному для капиталистов ярлыку. Я и сам тогда считал Пера Амело убежденным коммунистом, который использует эту катастрофу, крупнейшую в нашей стране за весь послевоенный период, чтобы продемонстрировать бессовестность частного капитала. Но я ошибался. Я уволил штурмана Амело. А должен был бы ему помочь. Так или иначе, его безответственные высказывания привели к серьезным последствиям.
- К демонстрациям перед конторой компании, - уточнил Матье.
- Каждый из шестидесяти пяти погибших имел родственников, а эти родственники - друзей. Застрельщиками общественного мнения стали газетные репортеры: как только выживший вернулся в Копенгаген, они накинулись на него с вопросами. Сенсационные заголовки газет определяли, что будет считаться правдой. Члены Комиссии, даже если бы сочли показания штурмана преувеличенными, не могли заставить молчать единственного свидетеля - тем более, что общественность была на его стороне. Они обратились в Государственную судовую инспекцию с просьбой составить отчет о состоянии затонувшего парохода и его спасательных средств. Инспекторы попали в затруднительное положение. В их документации обнаружился беспорядок. Мюнде, начальник конторы нашего пароходства, обычно помогавший инспекторам разбираться с бумагами, на сей раз был в отпускном путешествии - компания предоставила ему право бесплатного проезда в оба конца на одном из наших судов. В главные документы, необходимые для составления отчета о состоянии судна, вкрались неточности или ошибки - возможно, из-за какой-то путаницы. Ничего серьезного - но как-никак неправильные сведения. Ответственность за это нес Мюнде (точнее, его ближайшие сотрудники). Судьи и чиновники из министерства торговли были в растерянности. Газеты писали о подкупе. Морское путешествие начальника нашей конторы получило такое истолкование; и еще одно; он, мол, отсутствует неспроста; его молчание кому-то выгодно. Министр торговл и заподозрил коррупцию. На этого Мюнде, уехавшего в отпуск с нечетко оговоренным сроком, завели, не выслушав его, судебное дело. Инспектор Скёллер, во время обследования «Фьялира» относившийся к своей работе без особого рвения, видимо, испугался; он признал, что большинство данных для отчета просто переписал из бумаг пароходства. Позже (когда один журналист обнародовал эту информацию) он подтвердил, что иногда после завершения дневного объема работы сытно обедал вместе со своим шефом и с нашим инспектором судов, капитаном Кнудсеном, - и что такие пиршества регулярно оплачивал капитан Кнудсен.
- Все это ненамного убедительней, чем объяснения Пера Амело, - сказал Матье.
- Так принято... во всех пароходствах: что их собственные и государственные инспекторы работают вместе -не для того, чтобы обеспечить какие-то преимущества пароходным компаниям, или обойти закон, или скрыть допущенные нарушения (как их скроешь, если и страховые общества обычно посылают на такие встречи своих представителей), но чтобы, обмениваясь мнениями, прийти к оптимальным решениям. Это будничные проблемы, разрешаемые практически, - и излишние бумаги тут ни к чему. А что потом инспекторы вместе обедают, это тоже стало традицией. Что пароходство оплачивает обед всем участникам, подразумевается как бы само собой. И в этом плане ничего не изменилось до сих пор - хотя инспектора Скёллера уволили, а начальник конторы Мюнде после закрытия следственного дела получил должность в каком-то министерстве.
- И все же репортеры победили: показания штурмана Амело не получили официального опровержения, - сказал Матье. - Что в конечном счете и привело к демонстрациям против нашей компании. Для министерства внутренних дел это не было неожиданностью. На столе у начальника полиции уже лежал приказ: при необходимости оцепить улицы. Предусматривались и выстрелы в воздух, если толпа попробует оттеснить полицию. Только министерские чиновники недооценили силу народного возмущения. Полицейских и вправду начали теснить. Те стали стрелять в воздух. Один из демонстрантов, неизвестно каким образом, получил ранение. К счастью, не смертельное. Демонстранты отступили...
- Следующий день, - сказал Матье, - был одним из самых удивительных в моей жизни: темным и насыщенным, наполненным ужасом, а еще больше - обетованием.
- Никогда не забуду, как вечером меня вызвали к тебе и как ты лежал на кровати почти голый, прикрытый только какими-то обрывками ткани; лоб изуродован - там грязь и лоскуты кожи; из раны на животе сочится кровь. Мизинец левой руки отрублен...
- Утром в школе Валентин Эриксен - мальчик, который мне нравился, - спросил, читал ли я сегодняшнюю газету. Я читал; но ему я солгал, сказав «Нет». Тогда он пододвинул мне «Политикен». И я еще раз прочитал заголовок передовицы, которую уже знал: Министр внутренних дел покрывает коррупцию в пароходной компании... и отдает приказ стрелять в демонстрантов. Я еще смотрел на газетный лист, когда Валентин сказал: «Вы - банда преступников!»...
- В то утро министр внутренних дел выступил перед членами парламента и извинился за события, происшедшие накануне. Объяснил, что терпеть беспорядки тоже нельзя. Он не сказал, какие меры примет, если подобное повторится. Но заклинал депутатов, журналистов и население в целом вспомнить о своих обязательствах по отношению к государственному порядку. С «левых» скамей выкрикнули слово «убийца», потребовали отставки выступающего. Господин министр торговли пришел ему на помощь: пообещал провести строжайшее расследование, уволить или наказать всех виновных в пароходном скандале. Уже начали поговаривать о возможном падении кабинета. Но до этого дело не дошло. Некий неизвестный передал министру торговли четыреста тысяч крон на нужды родственников погибших. Этим неизвестным был я.
- Ты хотел таким образом купить себе душевное спокойствие - прогнать призраков утонувших моряков?
- Матье... - Клаус Бренде вскочил на ноги, - Разве я не убедил тебя, что ничьей вины тут не было?
- Убедил. Но все-таки шестьдесят пять мужчин, хороших или плохих, утонули. Что же - они просто исчезли? И тебе нет до них никакого дела?
- Теперь я тебя понял лучше, - сказал Клаус Бренде с усилием,- Я с тех пор в чем-то изменился. События меняют человека - постепенно. В тот вечер - когда врачи уже ушли, а ты лежал, опьяненный морфием, с тобой был Гари, - я обсудил ситуацию с адвокатом Мелби и попросил его передать от меня министерству внутренних дел сумму, достаточную, чтобы договориться с газетами. Я ощущал, пока делал это, только любовь к тебе. Я поступил так, потому что в тот момент не выдерживал своей любви... и должен был как-то смягчить относящиеся к тебе чувства. С этим даром я не связывал никакого намерения. Я не хотел прощать твоих убийц, не хотел искать примирения с духами умерших, не хотел проявлять заботу об их семьях, не хотел успокаивать общественность, не рассчитывал ни на какую выгоду для себя. Я боролся с твоей смертью, и мне не хватало терпения. Деньги просто не имели для меня никакой ценности, в сравнении с твоей жизнью.
- Выпьем еще, отец, - сказал Матье, принес бутылку и наполнил бокалы.
Клаус Бренде вышел из-за письменного стола и сел к столу, возле которого сидел Матье.
- Давай чокнемся, - сказал он, - Вероятно, тебе не понравилось мое признание в любви. В любом случае, оно ничего не исправит.
- Я, отец, просто чувствую какую-то слабость. Я не знал, что так много для тебя значу.
- Дай мне руку, Матье... Я... я ощущаю такую потребность.
Матье поднялся и шагнул к отцу, протянул ему обе руки.
- Те подростки, которые хотели меня убить, тоже, наверное, любили своих братьев или отцов. Я им не сопротивлялся. Я не кричал, не звал на помощь. Только один вскрик... единственный вскрик стыда... когда они... - Он вовремя прикусил язык.
- Меня смущает, Матье, - сказал Клаус Бренде, - что твоя сестра так похожа на тебя... поразительно похожа. Я не понимаю намеренья судьбы, на которое намекает такое сходство. И это меня тревожит. Я пока не хотел бы забирать Агнету домой... хотя, в сущности, обязан так поступить... и она вправе это потребовать. Осенью она сдала экзамен на аттестат зрелости.
- Ты хочешь, чтобы я помог тебе принять решение? - спросил Матье.
- Нет-нет... это была лишь случайная мысль... возникшая оттого, что сейчас я смотрю на тебя с очень близкого расстояния. Пустяк... нечто неуловимое... недовольство сходством. В самом деле пустяк, Матье. Мы не должны усматривать в подобных играх природы никакой цели. Чокнемся!
Они выпили. Сын сел к столу, напротив отца.
- Мы, то есть наша семья, - банда преступников: так сказал мне в то утро Валентин Эриксен, с которым я дружил. На переменах, в школьном дворе, все одноклассники от меня отворачивались, и Валентин тоже. Я постоянно чувствовал дистанцию между собой и другими, будто все мною брезговали. Включая Валентина Эриксена. После уроков он не подошел ко мне - чтобы мы, как каждый день после школы, прогулялись вместе до вокзала. Он исчез, незаметно для меня. Я долго стоял один. То ли чего-то ждал, то ли на меня нашло какое-то помутнение. Наконец я решился оттуда уйти. Я смотрел только на землю. Почти ни о чем не думал. Я был убежден, что являюсь сыном преступника - что ты, ради умножения своего богатства, послал на смерть шестьдесят пять здоровых мужчин. Подняв наконец глаза, я увидел, что меня преследует орда незнакомых подростков. Внезапно я понял, что меня обложили. Мне загородили дорогу. На меня посыпались оскорбления, угрозы. Я попытался ускользнуть, свернул в боковой переулок, побежал. Тут передо мной вынырнули другие юнцы, не позволившие мне скрыться. Меня не били, даже пальцем не дотронулись. Но я быстро понял, что оказался в плену, что отныне не я определяю, как ляжет мой путь. Вскоре мне уже давали команды: «Перейди на ту сторону, убийца!» Или: «Направо, убийца!», «Прямо! Прибавь шагу, скотина!» Казалось, сердце колотится у меня в горле. Я уже не надеялся спастись. Молча шагал вперед, повинуясь их приказам. Улиц, по которым мы шли, я не знал. Похоже, мы добрались до квартала, где жили эти юнцы. Наступил момент, когда они на меня набросились. Сбили с головы шапку, отобрали портфель и, ухватившись за воротник, сорвали пальто. Они так сильно его рванули, что пуговицы отлетели, а ткань в нескольких местах лопнула. Затем схватили меня за руки, обступили плотным кольцом. Один сказал: «Будешь кричать, мы тебе мигом расквасим физиономию». И показал кулак, вооруженный кастетом. Я понял: мне вынесен смертный приговор. Мы пошли дальше. Время от времени я получал тычок в спину. Несильный. Потом мы очутились на месте казни. Никто мне не сказал этого; но я сообразил сам. На той улице не было домов. Только дощатый забор, чуть впереди... Забор, ни с чем в нашей реальности не сравнимый...
- Ты никогда раньше не упоминал об этом заборе, - сказал Клаус Бренде.
- Правильно; потому что забор никакого значения не имеет. Просто я подумал сейчас, что в момент, о котором рассказываю, уже должен был его видеть. Его безотрадную серость. И пустую, обращенную ко двору стену пятиэтажного доходного дома. Неважно... Мы уже добрались до места расправы. То была площадка с голыми - без листьев - кустами, на небольшом возвышении, позади сарая с инвентарем городской службы очистки улиц. Наблюдатели выстроились вокруг. Я должен был пролезть сквозь кустарник. Один из подростков шел впереди, пять или шесть других - кажется, самых сильных, хотя и не старших по возрасту, - за мной. Сразу за первыми кустами открылся свободный пятачок. Там эти парни и обступили меня. «Ты ведь знаешь, почему мы собираемся тебя казнить?» - спросил один. Ответа они не ждали, пнули меня сзади под коленки, бросили на землю, растянули. Вытащили из карманов все ценные вещи. Несколько человек тяжело уселись на моих руках и ногах, голову прижали к земле, рвали и взрезали на мне одежду: обнажили грудь, живот, бедра. Парень, который держал мою голову, опустился на колени; у него был при себе кусок черной стекломассы, грубо отломанный, из отходов фабричного производства. Этим осколком он раздирал кожу у меня на лбу. Очень больно. Но я сдерживался и не кричал, потому что мои ощущения притупились; я ждал смерти... и не знал, как именно она вторгнется в меня... чтó еще должно произойти. «Оставь это!» - приказал самый рослый из подростков, после того как мальчик с осколком стекла сколько-то времени поизмывался надо мной. Я чувствовал, как кровь стекает по вискам... в глаза она не попадала. Кусок фабричного шлака подсунули мне под голову, чтобы я видел свою грудь и живот. Долговязый воздвигся надо мной, расставив ноги, потом сел мне на бедра, сделав меня совсем беспомощным. Раскрыл карманный нож. Нож был из плохой стали, не очень острый. Этим лезвием парень собирался вскрыть мне живот. Я испугался. Мне сунули в рот кляп. Пока он с огромным трудом вспарывал мою кожу, стояла мертвая тишина. Он воткнул нож глубже, потом запустил в рану руку, чтобы расширить порез. Я почувствовал его пальцы, вздыбился. Но меня тотчас усмирили, пнув в бедро. Тут я увидел Гари. Он стоял между моими раздвинутыми ногами. Никто не знал, откуда его принесло. Он улыбался. Долговязый на секунду отвлекся от своего занятия... от выпотрашивания меня.
- Матье, ты вспотел, - сказал Клаус Бренде.
- Пальцы у него наверняка были не особенно чистыми, у этого верзилы. Не помню, какого рода боль я тогда чувствовал. Гари улыбался, смотрел на окровавленные пальцы того другого, на мой живот, на рану. Потом размахнулся и ударил. Я слышал, как у Долговязого хрустнула челюсть. Он повалился на бок. Тогда Гари стал наносить удары ногами. Он не смотрел, куда бьет. Схватил обломок стекла и зажал в кулаке. Одному из моих мучителей сломал руку. Все с криками разбежались... Кроме одного, обладателя ножика. Тот лежал рядом со мной, голова к голове. Я видел, что из его рта течет кровь, а кончик языка высунулся. -Матье внезапно замолчал, провел рукой по лбу.
- Ты прежде рассказывал мне об этом по-другому, - сказал Клаус Бренде.
- По-другому? Возможно ли? Я помню все очень четко. Другими словами, разве что. Ну, и ангела я не упоминал. Не хотел, чтобы ты узнал о нем. Сегодня меня прошибает пот, как подумаю о пальцах Долговязого... и о том существе, чье присутствие я скрывал...
- Ты, очевидно, забыл: Долговязый сперва отрезал тебе палец, - напомнил Клаус Бренде.
Матье твердо посмотрел на отца; потом сказал:
- Мизинец левой руки мне отрубил Гари, топором. Во дворе... по ту сторону серого забора. Он до сих пор носит этот мизинец, засоленный, в кожаной ладанке... у себя на груди. Руку я положил на колоду по своей воле.
- Так значит, вы, ты и Гари, до сих пор мне лгали, - разочарованно протянул Клаус Бренде.
- Да, - подтвердил Матье,- в этом одном пункте. Я не стыжусь такой лжи. Все равно никто бы не понял, зачем понадобилось, чтобы мне в тот день еще и отрубили палец... и чтобы отрубил его Гари. Я стоял перед ним, с кошмарной раной. Таким он меня увидел. Таким уродливым. Мои глаза были залеплены кровью. И он ударил...
- Не понимаю тебя, нет, не понимаю, - вырвалось у Клауса Бренде.
- Он был холоден и красив - Гари.
- Это было умопомешательством, Матье, умопомешательством с твоей и с его стороны!
- Необходимым умопомешательством. Безрассудством. Безрассудством, без которого мы не могли обойтись, - сказал Матье.
- Мне кажется, будто ты сейчас говоришь из какого-то иного измерения. Я тебя не понимаю... Мое сознание не вмещает этого... - директор пароходства рассматривал свои лежащие на столе ладони.
- Меня забивали, как скотину... Гари это прекратил... спас меня. Потом тащил на себе по улице, через пустырь, на двор по ту сторону забора - чтобы заштопать, насколько он умел, мою одежду и мои раны. Мы с ним сидели в сарае, на узкой дощатой скамье. Сознания я не терял. Я рассматривал себя и понял, какая я малость. Я видел, что в ране, сделанной карманным ножом, нет ничего возвышенного -нет там никакой бессмертной души. Даже крови вытекло немного. Но я все-таки сказал Гари, что хочу быть его единственным другом, - как если бы имел какую-то ценность. Он мне ответил, что ничего не выйдет: он, мол, сын шлюхи, а я сын богача, мы с ним - две разные человеческие породы. Даже эти подростки, собиравшиеся меня убить, в чем-то превосходят его. У них нормальные отцы или, по крайней мере, нормальные матери: ни одного сына шлюхи среди них не было. Он, мол, заштопает меня поверху, поскольку сейчас я, так сказать, гол как сокол,- и на этом всё, адье. До никогда-не-свиданья... Впервые за этот день я заплакал. Я просил его, я его заклинал стать моим другом. Он же оставался невозмутимо-холодным. И ответил в том же духе, что прежде: «Нет, мы с тобой друг другу не пара». Я, между прочим, не знал тогда, что ему только-только исполнилось тринадцать, а он не знал, что мне уже пятнадцать. И тут я сказал, что хочу доказать мою верность, мою любовь к нему. Сквозь слезы я увидел невдалеке колоду и топор. И протянул ему правую руку: «Отруби ее, возьми себе! Потом предъявишь, если я тебя предам!» Он ответил холодно: «Без правой руки ты не обойдешься». Я предложил ему левую. Левую он тоже отверг. Я предложил меньшее: палец, большой палец руки. Он только качнул головой. Снизив ставку до мизинца, я уперся. Он сказал: «Пораскинь мозгами, это все же твой палец. Я пока буду зашивать тебе куртку. Как закончу, мы вернемся к твоему предложению». Он шил медленнее, чем мог бы. «Еще не передумал? - спросил, увидев, что я, полуголый, дрожу от холода, а значит, лишать меня куртки больше нельзя. - Я уличный пес, а вовсе не порядочный человек, и я приму предложенный тобою залог, не побоюсь взмахнуть топором. Так что подумай еще раз: мы с тобой не пара. А о благодарности забудь. Для меня то была минутная причуда: захотелось вдруг поколотить тех, других. Я бы, может, испытал не меньшее удовольствие, искромсай они тебя на куски». - «Тогда вспори мне опять живот, если тебя такое порадует, - крикнул я, - искромсай меня, добей! Или... прими в залог палец!» Он, ничего не ответив, поднялся, сходил за колодой и топором. Взял мою руку, отделил мизинец, положил его на колоду. Подождал две-три минуты: не передумаю ли. Ждал он спокойно, смотрел на меня холодно, испытующе вглядывался в мое лицо. Потом внезапно схватил топор и ударил.
Клаус Бренде все еще смотрел на свои руки.
- Это ужасно, Матье. Это разделяет нас с тобой... делает неестественное еще более неестественным. Это - форма самопожертвования, отказа от себя, подчинения себя другому... которая наверняка не соответствует твоей натуре! Ты любишь ту боль, то несчастье! Еще и сегодня любишь тогдашнюю боль! Ты не понимаешь себя! В тот день, когда тебя убивали, тебе причинили и душевную травму! Ты наверняка был не в себе... тебя лихорадило, когда происходила эта отвратительная сцена с Гари! Я понимаю, тебя можно простить. Ты был тяжело ранен, в тебе засел страх -ты ведь чувствовал, как пальцы Долговязого копошатся в твоих внутренностях. Гари спас тебя... и ты увидел в нем ангела-хранителя. Вот о чем ты хотел умолчать. Он - твой ангел. Ты так решил, когда он разогнал убийц. Но ведь после того Гари совершил грех. Отнюдь не ангельский поступок - искалечить тебя еще больше, чтобы так... таким способом привязать к себе. В этом есть что-то от нижнего мира. Это было злом, Матье. Я не говорю, что Гари надеялся извлечь выгоду из дружбы с тобой. И все же это было злом. Выражением его внутренней испорченности...
- Гари не способен к состраданию, - сказал Матье,-но он не испорчен.
- Это лишь голословное утверждение... результат твоей слепоты. Воспоминания, мысли... у тебя они все перепутались из-за пережитой душевной травмы, из-за смертельного страха, который ты испытал. Тебя не назовешь невозмутимо-холодным. В отличие - если верить твоим словам - от Гари. Ты привязан. Привязан к своему детскому переживанию - дьявольским способом. Ангелы... твои ангелы - боюсь, от них несет серой. Привязь должна быть отвязана. Ты должен опомниться. Это внутреннее ранение... Ты в конце концов и душевно, и физически опустишься, если в тебе не произойдет революция: если ты не обретешь совершенной уверенности в том, что стал мужчиной, что ты уже не пятнадцатилетний мальчик, боготворящий своего друга. Гари - твоего друга - нет больше. Он исчез. Безвозвратно исчез. Потому что всегда был невозмутимо-холодным. И не испытывал сострадания. Таким он и остался. Он с самого начала знал, что вы с ним не пара. Он тебя не обманывал. Обманули тебя... твое ранение, твоя слабость. .. и недостаточная готовность к жизни в реальности.
- Гари не исчез, - сказал Матье тихо.
- Я не позволю тебе быть слепым... Ты для меня слишком ценен, чтобы пожертвовать тобой из-за какой-то глупости, из-за твоего юношеского сумасбродства. Я тебе друг, более верный друг, чем Гари, - во всяком случае, мне так кажется. Я не требую от тебя несправедливости. Я хочу... чтобы ты был справедлив к Гари... чтобы уважал его невозмутимость, разумность - качества, которых самому тебе не хватает. Ты богат; ты наследник крупного состояния. Но ты до сих пор не отблагодарил Гари деньгами.
- Мне... Мне очень странно это от тебя слышать. Гари бы денег не взял.
- Ты уверен? Такая уверенность объясняется твоим ослеплением.
- Пока что я студент и всего лишь потенциальный наследник. Гари же получает жалованье. Это как-никак доход - более солидный, чем мелочь, выдаваемая мне на карманные расходы. А когда Гари однажды понадобилось, чтобы я достал для него сумму побольше, я ее достал.
- Не понимаю, на что ты намекаешь, - сказал Клаус Бренде.
- Я отнес в ломбард два серебряных подсвечника из Бенгстборга, чтобы Гари приобрел матросское обмундирование,- сказал Матье, - А потом я снова их выкупил. И даже не рассердился на Гари за его просьбу... потому что в любом случае оплатил бы эти расходы. Ты опередил мои мысли. Что, собственно, ты хотел доказать?
- Да ничего... У тебя не хватило мужества, доверия ко мне, чтобы просто попросить деньги. Похоже, я не вправе упускать шанс... вовремя подсказать тебе кое-что.
- Ты решился высказать что-то важное... - откликнулся Матье, хотя сердце у него сжалось.
- Пришло время, чтобы ты обратился к Гари с неким предложением, чтобы предоставил ему свободу, перестал держать в зависимости. Он наверняка ждет от тебя чего-то... Ждет, что ты... выразишь ему свою признательность... подобающим образом. Он матрос. Он не должен оставаться матросом всю жизнь - полагаю, ты тоже так думаешь. Ему бы надо закончить мореходную школу, получить квалификационный патент. Помоги ему сделать такой шаг. Он на это надеется. Пора, наконец, с ним рассчитаться... чтобы он мог отвести от тебя свой невозмутимо-холодный взгляд... Не исключено, что он захочет с тобой расстаться... если того потребуют его жизненные задачи. Неестественная верность... преступна.
Матье почти утратил дар речи. Он повторял, вновь и вновь, одно слово: рассчитаться.
- Пожалуйста, послушай меня, - сказал Клаус Бренде.-Его мать была очень довольна, когда я помог ей деньгами... заплатил за... решительность ее сына. Она была разумная женщина... на свой манер.
- Ты ей заплатил... Ты не жмотничал... Платил и мертвецам, и живым...
- Возьми себя в руки, Матье! Наверняка мысли твои не так вульгарны, как то, что ты говоришь.
- И когда же ты заплатил за мое спасение... вышеозначенной матери?
- Когда ты, сын мой Матье, еще балансировал на грани между жизнью и смертью. На следующий день. Гари сидел у твоей постели... он пробыл с тобой всю ночь. Я должен был известить его мать. Я поехал к ней. Мне не хотелось являться туда с пустыми руками. Я объяснил ей, что произошло. Она сказала: эти юнцы теперь забьют ее сына до смерти. В тревоге ходила по комнате. «Мне предстоит страшное, - произнесла она через некоторое время, - потому что мой сын - дикий и вместе с тем добрый». Тут мне и пришла в голову мысль отправить вас с Гари - если ты поправишься - в Бенгстборг, на всю весну. Я положил на стол чек: 3000 крон. Она увидела его, взяла, рассмотрела, сказала: «Хорошо, что вы об этом подумали. Состоятельные люди, как правило, забывают, что для бедняков деньги предпочтительнее, чем заверения в благодарности. Теперь я куплю для Гари несколько рубашек, куртку и брюки». Я посоветовал, чтобы ее сын какое-то время не посещал школу, тогда ничего плохого с ним не случится. И заговорил о Бенгстборге. «Я его не могу защитить, а вы можете...» - таков был ее ответ. Она попросила меня ненадолго выйти на кухню - хотела переодеться. Она собиралась сразу же, вместе с Гари, отправиться за покупками. Спросила, не соглашусь ли я, чтобы мой шофер немного повозил их по окрестностям. Тогда, мол, они с сыном обернутся быстрее. Я вышел из комнаты, ждал. В кухне выписал еще один чек, на 1000 крон.
- Чтобы снарядить Гари, - подытожил Матье.
- Нет. Потому что мне понравилась его мать. В ней не было ничего нарочитого. Она не выставляла напоказ убожество своей жизни. Через несколько минут она появилась, одетая очень скромно. Я дал ей второй чек и сказал, что ошибся, когда выписывал первый. Она только улыбнулась. Мы вместе поехали в Хольте. У тебя тем временем поднялась температура, ты дремал. Гари смотрел на тебя с любопытством и с грустью. То было странное зрелище, и оно запало мне в память. Гари с матерью поехали на нашей машине в город. Я остался с тобой.
Матье сжал руками виски.
- Ах, надо бы что-то предпринять против этого... против оценки моей жизни в 4000 крон. Но у меня такое и в голове не укладывается...
- Ты не признаешь даже простейших доводов разума. Готов оскорбить эту женщину только потому, что, по твоим меркам, она не проявила достаточной гордости. Тебя не трогает, что за два талера она ложилась под любого мужчину, - но ты взбешен тем, что она взяла плату за борцовские качества Гари. Она была невозмутимо-холодной -как холоден и невозмутим ее сын. Она купила Гари рубашки, пальто, куртку, брюки. Все вещи - добротные и очень ему к лицу...
- Да-да - припоминаю. В Бенгтсборге... он носил эту куртку...
- На остаток же купила для себя молодого матроса: мужчину, который ей приглянулся. Да-да, она купила его - та, что прежде всегда продавала себя. Шесть недель длилось их счастье. Потом деньги кончились. Были пропиты, растрачены. Но и тут обнаружилась своя логика. Мать пощадила чувства Гари: вернувшись, он ничего не узнал о выпавшей на ее долю недолгой радости.
- Откуда ты это знаешь?
- Знаю, и точка, Матье. Я не привык лгать.
- Моя жизнь... любая жизнь... представляется мне не поддающейся расчленению - до тех пор, пока она сама не начнет распадаться. Прошлое и будущее - между ними нет разницы. Будущее уже содержится в прошлом... Подобно тому, как в полифоническом музыкальном произведении темы с самого начала намекают на характер дальнейшего развития, на грядущее - сколько бы неожиданностей ни приносили нам стретта, обращение интервала, вариации, - так же и наши подростковые сны, наша подростковая телесность уже заключают в себе всё содержание личности, всё наше предназначение. Я тогда за одну-единственную минуту познал себя, свое призвание как плотского существа - познал, конечно, в предельно сжатой форме. И закричал: потому что кто-то потребовал, чтобы это призвание в ту же минуту было упразднено...
Клаус Бренде ничего не ответил и ничего не спросил, хотя сын его сколько-то времени молчал.
- Когда я разговариваю с тобой, мне кажется, что основной тон моего самоощущения нарушается. Воспоминания отрываются от настоящего, и потому возникает чувство, что у меня больше нет будущего. Что впереди лишь беспорядочное нагромождение событий. И что такие же - бессмысленные - события с самого рождения подавляли мое бытие. Я больше не нахожу себя.
- У тебя до сих пор отсутствует понимание устройства реальной жизни, - сказал Клаус Бренде, - то чутье, которым обладала мать Гари и обладает сам Гари...
- Меня удивляет... что, говоря об этой женщине, ты пользуешься глагольными формами исключительно прошедшего времени - я отмечал это, полуосознанно, уже несколько раз. Но она ведь пока жива! Или, может, нет? Скажи - ты ведь знаешь о нас, простых смертных, всё! - воскликнул Матье запальчиво.
Клаус Бренде на мгновенье задумался. Потом спокойно сказал:
- Так я же, Матье, и говорил о прошедшем.
- С ним мы наконец разделались... пусть и вкратце, - сказал сын; к вопросу о грамматических формах он больше не возвращался.
- Я бы хотел, чтобы ты сам определил сумму, которую Гари получит на свое обучение.
Матье не ответил.
- Я бы хотел передать ему деньги все сразу, сейчас... скоро. Чтобы он сам ими распоряжался. Пусть почувствует себя свободным... освободившимся от тебя... уже не связанным никакими обязательствами. Сумма должна быть подобающей: достаточно высокой, чтобы больше он ничего не ждал. С ним нужно рассчитаться... подобающим образом, чтобы он занялся обустройством собственного -не зависимого от тебя - бытия.
Матье не ответил.
- Я думал о девяти или десяти тысячах крон... ну, может, двенадцати. Чтобы хватило на учебу и ни на что больше. Я опасаюсь называть большую сумму. Боюсь, она не пошла бы на пользу Гари. Если же у него проявятся задатки капитана, корабль для него найдется.
Матье молчал.
- Я готов пойти тебе навстречу. Если скажешь, что Гари должен жить в городе более привольно и что надо выделить ему сколько-то денег на разные глупости - я и с этим соглашусь. Только ты прежде хорошо подумай, если и вправду желаешь ему добра.
Матье молчал.
- Больше двадцати тысяч я все равно не дам. Это предел. Не хочу, чтобы случилась какая-нибудь беда.
Матье молчал.
- Ты не отвечаешь. Что ж, я сам с ним поговорю, как говорил - только что - с тобой. Скажу, что двери нашего дома всегда для него открыты; двери, но не окно. Я передам ему деньги и объясню, чтó это означает: для тебя - конец неясности, опасного смещения твоих естественных импульсов. Увидишь, он вздохнет с облегчением.
- Он не примет денег, - сказал Матье встревоженно.
- Примет. Он не дурак. Ты обманываешься насчет ваших отношений. Он, конечно, по-своему тебе предан; но инстинкты у него здоровые. Что ему на пользу, он знает. Он своему телу не враг. И душу мертвечиной не отравляет. Ему-то бури давно обломали сухие ветки. А ты все еще принимаешь зеленый плющ за листья могучего дерева.
Матье ответил с яростью:
- Обсуждать сумму отступного я не хочу. Четыре ли тысячи крон, десять или двадцать тысяч - в любом случае речь идет о стоимости моей жизни. А жизнь эта не будет стоить даже медного оре, как только она превратится в предмет торговой сделки! Не будет стоить ничего, совсем ничего. Я запрещу Гари брать у тебя хоть крону. Если такой запрет понадобится, если у него самого голова набита опилками... или заполнена пеной инстинктов... Посмотрим, правда ли он оценивает меня в двадцать тысяч, или я в его глазах не дороже кучки дерьма. Не мое дело, ходит ли Гари к проституткам, поглупел ли он, занялся воровством или потерял ногу. Мое дело - что я ему друг и принимаю его таким, какой он есть... Не упрекаю в распутстве, а веду себя так... чтобы он не швырнул мне в лицо тот отрубленный палец. Я не бесчестный человек.
- Ты сумасшедший, Матье. Уверяю тебя, он уже поглупел настолько, что с удовольствием возьмет эти двадцать тысяч. Голова его набита опилками. Его пенистые инстинкты переливаются через край, и распутничает он совершенно естественным образом. Разве ты не замечаешь противоречий в себе? Ты принимаешь его таким, какой он есть; но вместе с тем хочешь помешать ему быть таким. Я не позволю, чтобы ты фехтовал с собственным отражением в зеркале. Повышенный тон я тебе прощаю. Что-то в тебе - омертвевшее - должно быть похоронено. Это ужасный момент. Но хаотические реакции тебе не к лицу. Я не требую, чтобы твои отношения с Гари прекратились; я требую лишь самостоятельности - твоей и его. В нем <...> ясно заявил о себе определенный закон, не допускающий превратных толкований и искажений. Закон, которому подчиняешься ты, многозначнее. И я решился дать ему свое толкование.
- К чему же ты хочешь меня принудить? - спросил Матье смущенно.
- Ты либо последуешь моему совету - либо я не смогу жить в одном с тобой доме... И решу эту проблему, отослав тебя прочь. Не отвечай сейчас; прежде выскажусь я... и постараюсь быть кратким. То, что ты мне дорог, я могу доказать только приемлемыми для меня средствами. Я не поставлю под угрозу твою учебу. Если ты и покинешь дом, то не навсегда. Как только ты осознаешь свою ошибку, или я - мою... то есть как только один из нас двоих переучится, уж не знаю в какой жизненной школе, ты вернешься. Но до тех пор тебе придется жить очень скромно. Баловать тебя я не стану. Ты будешь получать в последний день каждого месяца по 150 крон и потом растягивать их до следующего раза, как любой среднеобеспеченный студент. Заодно научишься обращаться с деньгами. Твоя твердо-лобость сердит меня. Ты мумифицируешь свои подростковые радости. А может, все еще не в силах отвести взгляд от нечистых пальцев Долговязого, который причинил тебе боль. Значит ли это, что ты влюблен в тогдашнюю беду? Неужели вся твоя жизнь должна свестись к одному дню, видевшему тебя растерзанным? Нет-нет, Матье, ты, конечно, сейчас мне ответишь, что уже сколько-то времени