«Томас Чаттертон» — вторая и последняя историческая драма Ханса Хенни Янна (1894–1959). В 1917-м, в двадцать три года, Янн начал писать «Коронацию Ричарда III» (опубликована в 1921-м), вступив в соревнование с самим Шекспиром и достойно это соревнование выдержав. Янн, как в свое время и Шекспир, в период работы над драмой читал хроники Холиншеда и, по его собственной оценке, «(в отличие от Шекспира) сделал все, чтобы не затушевать этот более верный образ Ричарда III» (статья «Мое становление и мои сочинения», 1948/1949).

В драме «Томас Чаттертон» (1955) тоже прежде всего поражает тщательность работы автора с историческим материалом, правдивость сценических образов и деталей быта.

Жизнь рано погибшего английского поэта Томаса Чаттертона (1752–1770) можно реконструировать по довольно большому количеству дошедших до нас документов. Это не только его произведения, но и письма друзьям, матери и сестре, расписки в получении гонораров и прочее. Кроме того, сразу после смерти Чаттертона сэр Герберт Крофт, позже включивший жизнеописание поэта в свой роман «Любовь и безумие» (Love and Madness, 1780), начал собирать сведения о нем, опрашивая людей, хорошо его знавших. Прочитав старое английское исследование о Томасе Чаттертоне, я увидела, что, например, весь эпизод с малолетним Джеком, боящимся спать в одной постели с поэтом, составлен из записанных Крофтом рассказов миссис Баланс (родственницы матери Томаса) и членов семейства Уолмсли:

Миссис Баланс говорит, что он [Томас Чаттертон. — Т. Б.] был гордым, как Люцифер. Он очень скоро с ней поругался, потому что она называла его кузеном Томми, — и спросил, слышала ли она, чтобы какого-нибудь поэта звали Томми; но она его заверила, что вообще никаких поэтов не знает… Когда она посоветовала ему устроиться в какую-нибудь контору — после того как он прожил в городе две или три недели, — он начал носиться по комнате, словно сумасшедший… Он часто оцепенело смотрел в лицо какому-нибудь человеку, не произнося ни слова (иногда казалось, что он этого человека видит), и так продолжалось четверть часа или больше, пока присутствующим не становилось страшно…

Миссис Уолмсли рассказывает… что он никогда не позволял подмести комнату, где он читает и пишет, ссылаясь на то, что поэты-де ненавидят веники; а она говорила в ответ, что не знает, на что годны поэты — разве что сидеть в грязном шлафроке и колпаке в мансарде и когда-нибудь помереть с голоду…

Племянница [кузины Баланс; она же — дочь супругов Уолмсли. — Т. Б.] , со своей стороны, говорит… что он никогда не притрагивался к мясу, а пил только воду и жил, казалось, одним воздухом… Что он имел привычку сидеть почти всю ночь, читать и писать; и что ее брат жаловался: ему, мол, страшно лежать с ним рядом — потому что он наверняка дух, раз никогда не спит…

Племянник [в пьесе его зовут Джек. — Т. Б.] говорит… что раз или два видел, как тот вытаскивает из кармана бараний язык; что Чаттертон, насколько он знает, никогда не спал, лежа с ним рядом; ложился он в постель очень поздно, порой в три или четыре утра, и всегда уже бодрствовал, когда просыпался он (племянник) и вставал в то же время, около пяти или шести; что почти каждое утро пол был усеян обрывками бумаги, не больше шестипенсовика, потому что, прежде чем лечь, он рвал написанное.

Возлюбленные Томаса в пьесе — мисс Сингер, мисс Уэбб, мисс Тэтчер — это те девушки, которым Чаттертон просит передать привет, когда пишет из Лондона родным. Марию Рамси упоминает сестра Чаттертона, рассказывая — уже после смерти брата, — что тот вел с ней обширную переписку. Когда Мария — в пьесе — ссылается на письмо Томаса, где тот рассказывает о своей внезапной влюбленности в даму, которая проехала мимо него в экипаже, Янн дословно цитирует строки из письма Чаттертона сестре.

Таинственный «Мастер Чени, поющий мальчик» — упоминаемый в одной афише певец лондонского театра «Мэрилебон гарденс» (принадлежавшего мистеру Аттербуи), который должен был исполнять роль Купидона в бурлеске Чаттертона «Месть», так и не поставленном при жизни автора.

Миссис Эскинс (настоящее имя Эдкинс) — вдова бристольского художника и стекольщика, хорошо знавшая семью Чаттертонов и впоследствии рассказавшая о ней много подробностей.

Даже старая миссис Чаттертон с ее неизменной трубкой не придумана, потому что в одном из писем родным Томас пишет, что послал в подарок «бабушке немного британского терпкого табаку и курительную трубку».

Сравнительно менее достоверна (лучше сказать: меньше подтверждена источниками) обстановка в доме миссис Эйнджел, представленная в последней сцене пьесы. Нет сведений, что Чаттертон в этот короткий период делил комнату с проституткой и хастлером. Но о самом районе, куда он переехал, Янн в статье «К трагедии Томас Чаттертон» (1954) пишет: «Мы не знаем, почему он сменил квартал, где жил прежде, на Брук-стрит. Хотел ли он подчеркнуть одинаковость положения поэтов и проституток, показать, что дух до такой степени отвержен? Или то была его последняя тщетная попытка обрести — еще при жизни — свободу?» Чаттертон действительно заболел венерической болезнью, судя по рассказам тамошнего аптекаря. А по словам одной женщины (тоже опрошенной сэром Крофтом), соседки миссис Эйнджел, та ей рассказала следующую историю:

…зная, что он ничего не ел последние два или три дня, она 24 августа предложила ему с ней поужинать, но он обиделся на употребленные ею выражения, намекавшие, как ему показалось, на его нужду, и заверил ее (хотя, судя по внешнему виду, потерял уже три четверти веса), что не голоден.

Это был последний вечер перед тем, как Чаттертон покончил с собой.

Что касается начального — бристольского — периода жизни Чаттертона, то и здесь Янн точно следует фактам. Интересно, что даже встречу с ангелом Абуриэлем нельзя считать чистым вымыслом. В статье Нильса Хёпфнера «Английский вундеркинд. К 250-летию со дня рождения Томаса Чаттертона» (2002) приводится такой отраженный в источниках эпизод: восьмилетний Томас просит человека, который хочет расписать для него чашку: «Нарисуй мне ангела с крыльями и барабан, чтобы барабанная дробь разнесла по всему миру мое имя!»

В восемь лет, в 1760 году, Томас стал учеником Колстонской школы. «Там старшие ученики спали по двое в одной кровати, младшие — по трое», пишет Янн в статье «К трагедии Томас Чаттертон». Тогда-то и завязывается дружба Чаттертона с Томасом Кэри (который потом напишет элегию на его смерть), с сыном пивовара Уильямом Смитом (он проживет почти до девяноста лет и умрет в 1836-м, а работать будет — после 1800-го — вахтером в бристольском театре) и с младшим учителем, знатоком поэзии Томасом Филлипсом; позже другом Томаса станет и брат Уильяма Питер… С четырнадцати лет Чаттертон сочиняет стихи.

В 1767-м начинается ученичество у адвоката Ламберта, в доме которого Томас оказывается чуть ли не на положении лакея. С 1768-го он пишет стихи и драмы в стихах от имени монаха XV века Томаса Роули, одновременно занимаясь подделкой старинных документов, и примерно в это же время основывает кружок «молодых людей, которые называли себя „Spouting Club“ и по своей политической направленности были революционерами, ранними предшественниками внепарламентской оппозиции» (Нильс Хёпфнер).

О смерти друзей Чаттертона мы узнаем, среди прочего, из его стихов — «Элегии на смерть мистера Уильяма Смита» [переадресованной Питеру] и «Элегии на смерть мистера Филлипса» (оба умерли в 1769-м).

«Завещание» Чаттертона, которое послужило основанием для разрыва договора с адвокатом Ламбертом, тоже сохранилось. Это ернический текст, который почти сплошь состоит из личных нападок на господ Барретта, Кэткота и Бергема, на должностных лиц Бристоля, на сам этот город. Приведу из него несколько фраз:

…Если после моей смерти, которая произойдет завтра ночью до восьми часов, сиречь в праздник Воскресения, коронер и присяжные доведут дело до полного лунатизма, я желаю и распоряжаюсь, чтобы Пол Фарр, эсквайр, и мистер Джон Флауэр, совместно оплатив расходы, похоронили тело в гробнице моих предков и воздвигли над ним памятник высотой четыре фута пять дюймов…
Составлено в присутствии Всеведущей Силы, сего дня 14 апреля 1770 года.

Я завещаю всю свою энергию и пламя юности мистеру Джорджу Кэткоту, поелику чувствую, что он в них весьма и весьма нуждается…
Тос. Чаттертон

Бристолю я завещаю, целиком, свое духовное начало и бескорыстие — тюки с товарами, которых в этом портовом городе не видали со времен Кэнинга и Роули [34] ! <…>

Преподобному мистеру Кэткоту я завещаю немного своего свободомыслия, дабы он вздел на нос очки разума и убедился, на какой низкий обман он попался, поверив в буквальный смысл Священного Писания. Я желаю, чтобы он и его брат Джордж поняли, в какой мере они могут видеть во мне подлинного врага…

Я оставляю юным леди все письма, какие они когда-либо получали от меня, с клятвенным заверением, что им не нужно опасаться появления моего призрака, потому что умираю я не ради какой-то из них…

Я оставляю мать и сестру на попечение моих друзей, ежели у меня имеются таковые.

По поводу Бристоля замечу еще, что и ситуацию в этом городе — в эпоху, когда там жил Чаттертон — Ханс Хенни Янн хорошо себе представлял, как видно из статьи «К трагедии Томас Чаттертон»:

Население Бристоля, места рождения Чаттертона и в то время второго по величине города Англии, в 1750 году составляло 36 000 жителей в черте городских стен; в пригородах, за городскими воротами, жило еще 7000 человек… Один наблюдатель в 1724 году писал: «В Бристоле даже священники разговаривают исключительно о торговле или о том, как пустить в рост деньги»… Оборотная сторона всего этого: грязь и бедность… На тесных темных улицах с горькой неотвратимостью осуществлялась свобода тех, кому нечего терять. Кулачные побоища на улицах, среди бела дня, стали любимым спортом бристольцев… Город славился не только несколькими трактирами, но и пятью площадками для петушиных боев. Жестокость как повседневность. Тяжкие преступления, бесчинства, жуткие меры наказания, издевательства над животными, невежество, триумфы торговли и судоходства, совершенно отчаянное положение низших социальных слоев — все перечисленное относится к портрету этого успешного города, затмившего славу Нориджа… Чтобы ощутить атмосферу тогдашней Англии, нужно буквально, в реалистическом духе воспринимать даже самые жестокие листы Хогарта.

Упоминаемые в пьесе избиения лошадей, садистское издевательство над собакой — подобные сцены действительно можно увидеть, например, на гравюрах Уильяма Хогарта из серии «Четыре стадии жестокости» (1751) — Впрочем, и в современной Янну Европе ситуация в этом плане не очень изменилась, как он пытается показать в «Маленькой автобиографии» (1932):

Мне казалось очень сомнительным, что можно проповедовать заповедь «Не убий», одновременно разрешая производство взрывчатых веществ и такую практику, когда живых овцематок бичуют, чтобы они досрочно родили ягнят, чьи шкурки потом пойдут на шубы богатым дамам.

Итак, жизнь Томаса Чаттертона изображена в пьесе Янна достаточно правдиво. Но сквозь эту правдивость просвечивает другая правда: молодого английского поэта Янн явно считал в чем-то родственным себе — так же как Чаттертон, очевидно, видел в монахе Томасе Роули, жившем задолго до него, своего предшественника-двойника.

Дело в том, что и сам Янн начал писать очень рано, мучась от сознания своей несвободы, конфликта с окружающими. В «Маленькой автобиографии» он рассказывает об этом так:

В пятнадцать лет я начал сочинять литературные произведения… Я любого загонял в тупик своими жестокими, подростковыми, не допускающими компромиссов выводами…

В семнадцать лет я написал несколько драм. Редакторы из издательства Соломона Фишера придали мне мужества, посоветовав продолжать. Я был достаточно глуп, чтобы загореться надеждой на лучшее будущее, и некоторое время считал перо и бумагу лучшими изобретениями человеческого разума. Я расходовал их в огромных количествах. Сколько работ возникло в те, самые быстротечные годы, я даже не могу точно сказать. Большинство из них уничтожено. В старших классах реального училища на набережной Императора Фридриха я готовился к выпускным экзаменам… Меня тогда занимала всемирная история в ее, с одной стороны, наиболее гармоничных, а с другой — наиболее жестоких аспектах. Я был социалистом, по моим понятиям. Три последних тягостных года до выпускного экзамена пролетели как в пьяном чаду, были заполнены протестом, отвержением всяческих правил… Невозможно пересказать все частности тех мучений. Я выбросил свое благочестие за борт. Убежал из дому, странствовал по Северной Германии. Не имея никаких видов на будущее. Меня вернули. В итоге — полное истощение сил.

Вернувшись из Норвегии, куда он бежал со своим другом Хармсом в 1915-м, спасаясь от призыва на фронт, двадцатишестилетний Янн в 1920-м основывает — вместе с Готлибом Хармсом и молодым скульптором Францем Бузе — в Люнебургской пустоши, под Гамбургом, религиозную общину художников, поэтов и музыкантов, Угрино (просуществовавшую до 1926-го). Община эта занималась, среди прочего, и постановкой драмы Янна «Врач, его жена, его сын» (1922, премьера 1928). То, что в пьесе Чаттертон говорит об основанном им обществе, вполне могло бы относиться и к общине Угрино:

В пространстве внутренних представлений нет ничего запретного. Закрой глаза, и перед тобой раскинется просторная Природа, великий ландшафт Познаваемого-в-ощущениях. Наша религия — это уверенность в том, что мы держим оборону против всего мира. Я сотворен из глины и бедности. К бедности часто наведывается в гости поэтическое искусство… Мы хотим для себя по меньшей мере отщепенчества. Хотим быть — противниками. Мы — пример для других, начинающих с меньшим мужеством. Мы основали общество «барабанщиков» и в арендованной задней комнате одной корчмы построили для бедняков, которые прикованы к своим хозяевам-«наставникам», воображаемый храм: святилище несовершеннолетних.

А потому и полемика вокруг общества «барабанщиков» — в пьесе — имеет, как мне кажется, самое непосредственное отношение к судьбе общины Угрино и оценке современниками раннего творчества Янна:

Уильям. …Мол, общество «барабанщиков» нужно распустить — хотя бы для того, чтобы не подвергать его членов опасности. Потом, лично ему осточертела перевозбужденная деятельность незрелых юнцов: неправильно понятая актерская игра, бессмысленные мишурные наряды. Поцелуи на сцене… имеют привкус похоти, искусство же они убивают фальшивым пафосом. <…> …ты, по его словам, испытывал интерес лишь к атрибутам мясницкого ремесла — грубой картине человеческих мышц и органов, — тогда как высшие познания от тебя ускользали.

Томас в пьесе защищает этот юношеский подход к искусству:

Ричард Смит, видно, уже ощущает себя зрелым мужем? <…> Однако о мыслях, которые мыслятся внутри черепа, он ничего не узнает; больше того — поостережется что-то узнать. Ведь бедности по вкусу бунтарство.

Как и сам Янн позже защищал юношеский «пафос», юношескую бескомпромиссность своих первых драм (в статье «Мое становление и мои сочинения»):

Этот отрывок [из пьесы Янна «Пастор Эфраим Магнус». — Т. Б.] следует за крещендо точных и неприкрытых истолкований бытия, какие могут быть свойственны только духу несломленной, не униженной жизненными невзгодами юности… Юлиус Баб [автор первой рецензии на пьесу. — Т. Б.] дал себе труд по возможности спокойно выразить всеобщую неприязнь к моей работе. У него получилось примерно следующее: эту книгу, дескать, человечество должно хранить в шкафу с ядами и доставать оттуда, когда оно окажется на краю гибели, чтобы на негативном примере моего сочинения убедиться, что Бог есть Дух. Баб не понял, что пьесу написал двадцатилетний мальчишка; что этот мальчишка, в отличие от почти всех своих современников, распознал опасность, грозившую человечеству, и сформулировал ее суть; что он, в разгар так называемой Первой мировой войны, предсказал две следующие; и что человечество неминуемо окажется на краю бездны, потому что Дух, не имеющий связи с чувствами, может продуцировать только разрушительные истины…

Несомненно, «Пастор Эфраим Магнус» не лишен недостатков. Почти на каждой странице я отваживался на риск. В пьесе встречаются страшные слова и картины. Люди становятся местом действия для почти невыносимых событий. Но эти события, все без исключения, взяты из реальности; они — часть человеческой истории и человеческой судьбы.

В числе черт, сближающих Чаттертона и самого Янна (и подчеркнутых в пьесе), — ненависть к расовой розни. Нильс Хёпфнер пишет о Чаттертоне: «…в какой-то момент [после самоубийства Питера Смита в августе 1769 года. — Т. Б.] он стал открыто протестовать против порабощения негров. Он даже намеревался перейти в ислам, потому что стыдился быть христианином» (Бристоль, между прочим, был городом, разбогатевшим именно на работорговле). Что касается Янна, то его мнение на этот счет высказано в романах «Перрудья» и «Река без берегов», а также в пьесе «Перекресток».

Янн вкладывает в уста Чаттертону слова об императоре Нероне («Он был поэтом — возможно, не хуже и не лучше меня. Кто знает? Был человеком, не хуже и не лучше меня. Кто знает?»), которые обретают несколько иной смысл, если мы вспомним, что говорится об этом императоре в статье Янна «Мое становление и мои сочинения»:

Из многочисленных возможных сюжетов для драматических сочинений меня в настоящее время увлекает только один: тот исторический факт, что дух убитого Домиция, именуемого Нероном, сгустился, став привидением, потому что фальсификаторы истории превратили его в чудовище, каковым он — с точки зрения некоей высшей инстанции, — очевидно, не был.

Как бы то ни было, Янн, в отличие от Томаса Чаттертона, не покончил с собой в восемнадцать лет, но постарался пронести свои юношеские идеалы через всю жизнь. Он стал автором незаконченного романа-эпопеи «Река без берегов», первые две части которой были изданы в 1949–1950 годах. Трилогия эта не реалистична в общепринятом смысле слова; ее вторая часть написана от имени вымышленного персонажа, от первого лица, и называется «Свидетельство (Niederschrift) Густава Аниаса Хорна, записанное после того, как ему исполнилось сорок девять лет». Слово Niederschrift, означающее, собственно, «Записанное (Густавом Аниасом Хорном)» может означать и судебный протокол, и нотные записи, и создание — путем ее описания на бумаге — некоей новой сущности. Случайно ли, что и в пьесе Томас Чаттертон употребляет то же многозначное слово в отношении своего вымышленного персонажа, средневекового монаха Томаса Роули? Употребляет это слово, одновременно подчеркивая значимость творений фантазии:

Записи (Niederschrift) монаха — моя работа, мое достояние. <…> Написанное мною — мое достояние. Не существует другой собственности, что была бы столь же надежна.

Тут мы можем непосредственно перейти к вопросу о третьей правде, содержащейся в пьесе «Томас Чаттертон». Еще в период существования общины Угрино, в 1921 году, Янн опубликовал в качестве манифеста драматический диалог («Той книги первый и последний лист»), в котором сформулировал свою поэтическую программу:

Я раньше описывал себя, одного человека: как он живет и спит, видит сны, кушает и испражняется, и что думает и что чувствует, из-за чего жалуется и плачет и что восхваляет, и какие у него тайные волнения, в чем для него удовольствие и спасение… Но теперь я буду говорить только о тех, кто — в своем сознании — доводит сотворенный мир до совершенства. Не о том, что они едят, как спят, как ходят, стоят, жнут, сеют. Я теперь хочу показать их самих: их работу, их сущностное бытие, истекание их сверхчеловеческой потенции.

То есть: Янн здесь как бы дал себе обещание — которое впредь неукоснительно выполнял, — что будет писать только о людях искусства (понимаемого в самом широком смысле), потому что искусство представляется ему своего рода универсальной религией, поддерживающей существование человеческого сообщества.

Читая пьесу, нетрудно понять, что Чаттертон для Янна не столько мистификатор (то есть, в литературной жизни, исключительный случай), сколько фигура, олицетворяющая поэта как такового. Через этого персонажа Янн правдиво и наглядно выразил свои представления о том, что такое поэт и какова его позиция в мире.

Абуриэль — ангел (или: внутренний голос), являющийся юному Чаттертону и позволяющий ему почувствовать свою призванность, — при втором посещении раскрывает перед юношей мир книг (поэтического вымысла) и мир истории (или, скажем так, мир прошлых поколений, мир умерших). И предлагает ему:

Мертвый город живет. Теперь ты научишься смотреть на всё другими глазами. Смотри на то, что ты думаешь и чувствуешь, и считай это более достоверным, чем общепринятое. Возьми эту твою действительность и покажи ее недействительному миру замороженных деловых отношений. <…> Не пугайся! Исчезла завеса, только и всего. Греза это не греза, грезой является так называемая действительность.

В пьесе Янна «Новый Любекский танец смерти» (1931, 2-я редакция 1954) Косарь (смерть) в ответ на просьбу Матери Молодого человека, поэта, — «Покажите счастье, которое обещано моему ребенку!» — говорит:

Смотреть ты будешь глазами. Но прежде должна понять разумом: счастье — это благородная страсть, пережитая в молодые годы. Такая страсть — основа для двух благословенных даров: памяти и умения грезить.

Память и умение грезить — два качества, необходимые для поэта и помогающие ему создавать новую литературную реальность. Которая — в зависимости от того, как к ней относиться — может быть мертвой или живой (так, в пьесе о Чаттертоне, пугает Уильяма — именно тем, что она «мертвая и живая одновременно» — кукла-манекен Матильда).

Чаттертон, по убеждению Янна, создал и новую языковую реальность: живя — в Бристоле — в окружении грубых и невежественных людей, он «черпал слова оттуда, где они были представлены полнее: из своего детского читательского опыта. <…> …он дал полную волю своему ритмическому чутью и с помощью экспрессионистских средств возвысил придуманный им староанглийский до той величественной красоты, которая в конечном счете и обеспечила поэту посмертную славу» («К трагедии Томас Чаттертон»).

Реальный Томас Чаттертон уже в семнадцать лет перестал создавать произведения «Роулианского цикла» и с тех пор пытался стяжать себе славу и деньги в качестве политического сатирика, пишущего на злободневные темы, или автора либретто для музыкальных комедий.

Соответственно, в пьесе Томас показан как человек, погубивший — предавший — собственное призвание и дарование (в отличие, например, от Моцарта, упомянутого в эпиграфе к сцене КАНУН ПАСХАЛЬНОГО ВОСКРЕСЕНЬЯ), что совершенно отчетливо видно из последних слов, обращенных к нему Абуриэлем:

Ты переоцениваешь свою гордость, свои распутства, торгуешь убеждениями и приносишь глубинные внутренние видения в жертву расхожим рифмам. <…> Не искушай сам себя, воображая, будто можешь выиграть красивую жизнь.

Такая трактовка подтверждается и высказываниями Янна в статье «К трагедии Томас Чаттертон»:

Короткая жизнь этого несчастливого человека, который был призван, но вряд ли стал избранным, давала пищу для многообразных толкований. <…> За неделю, или за день, или за час до того, как он покончил с собой, приняв мышьяк и опиум, Томас Чаттертон пишет письмо своему другу Уильяму Смиту [письмо это целиком приводится в пьесе. — Т. Б.]: отречение от всего; разрыв с близким человеком и с поэтическим искусством; бегство к словарю, заимствование оттуда понятий, обладающих плотностью железа, — тогда как идеи души распыляются, истлевают. Бряцанье языка, возвещающее его скорую гибель… Последние обломки разума и человеческой привязанности здесь напрочь взрываются. Это самое удивительное прощальное послание, какое я знаю, — окончательное; и мы должны обратить на него внимание. Призрачная клеть из слов, пустопорожних греческих и латинских выражений, за которыми человеческое лицо расплывается, словно в тумане…

Тем не менее, сцена самоубийства Чаттертона проникнута сочувствием к нему, а заканчивается пьеса гневным монологом ангела, обращенным к обществу, которое выталкивает из жизни поэтов и вообще несогласных.

В заключение я остановлюсь вкратце на сценической истории «Томаса Чаттертона». История эта была сравнительно более счастливой, чем у других пьес Янна. В 1956 году состоялась премьера в гамбургском Немецком театре, в постановке знаменитого режиссера Густава Грюндгенса (1899–1963) годом ранее ставшего интендантом этого театра. Спектакль имел успех, широко обсуждался в прессе, и, возможно, отчасти благодаря этому Янн тогда же, в 1956-м, получил Литературную премию Свободного ганзейского города Гамбурга. За этой постановкой последовали другие: в берлинском Шлосспарктеатер (1958), в любекском Каммершпиле (1970), в дюссельдорфском Драматическом театре (1977) — В 1985-м была осуществлена радиопостановка на Северонемецком радио.

В 2000-м состоялась премьера в нюрнбергском Драматическом театре (режиссер Николай Сикош); но к тому времени, видимо, Янн давно стал драматургом, в достаточной мере чуждым вкусам театральной публики. Во всяком случае, о нюрнбергском спектакле можно прочитать следующее:

Учитывая то обстоятельство, что пьеса, во-первых, не очень известна, и, во-вторых, содержит места, которые могут вызывать у зрителей разные оценочные суждения — скажем, относительно подхода к проблеме сексуальности или просто очень необычного языка, — постановка была рискованным экспериментом, особенно в связи со столь важной датой.

И все же эксперимент удался — несмотря на то (или: именно благодаря тому), что драматург Кристиан Грёшель сократил оригинальный текст более чем наполовину, а оставшуюся часть пьесы посредством перестановок и вставок фактически скомпоновал заново — сохранив, тем не менее, своеобразие этой драмы.

В 1998-м в Саксонской государственной опере, в Дрездене, была впервые исполнена опера «Томас Чаттертон» (по сокращенному тексту пьесы Янна), музыку для которой написал — за четыре года — двадцатисемилетний немецкий композитор Маттиас Пинчер. В 2000 году новая постановка этой оперы была осуществлена в венской Фольксопер. Как он понимает пьесу Янна, композитор объяснил в интервью «Австрийскому музыкальному журналу» (№ 6, 2000):

Я пришел к этому материалу благодаря большому — и сохраняющемуся до сих пор — увлечению эрратическим языковым миром произведений Янна, который я для себя открыл очень рано, в четырнадцать или пятнадцать лет…

Что касается социального окружения Чаттертона, то мы с Хеннебергом [Клаус Хеннеберг, совместно с Пинчером, написал либретто. — Т. Б.] быстро договорились: мы полностью исключим почти превратившуюся в клише драму о художнике в духе романтиков. Для меня здесь важна одна-единственная, монологическая фигура, которая терпит крах из-за своей нарастающей hybris [39] … Это пьеса об избытке — у молодого человека — творческого начала, совершенно неупорядоченного. Чаттертон не умеет с этим обращаться, да и никто вокруг него не понимает потенциала и ранимости таких энергий. Персонажей вокруг Чаттертона я изобразил так, что они кажутся зеркальными отражениями его физического и психического распада, но в действительности не сближаются с ним. Эмоциональные моменты в опере демонстрируют, собственно, неспособность Чаттертона к коммуникации и поддержанию человеческих связей…

Абуриэль для меня — отколовшееся «я» Чаттертона: как бы другая сторона его личности, его желание, проекция… Абуриэль — зеркало распада Чаттертона: свойственный поэту латентный аутизм разверзает перед ним все новые бездны, что в конце концов приводит к трагической смерти.