(Фрагмент романа)

[1915]

I.

Когда на небе облака, мы просто принимаем это, и смотрим на них, и не особенно задумываемся, потому что облака были и вчера, и позавчера, и всегда. Цвета, какие им свойственны, давно известны: красный, синий, желтый - ну, и еще другие. Когда мы стоим на берегу моря и видим волны - как они катятся и вздымаются, как умеют реветь, как уверенны в своих жестах, - мы смотрим на них, иногда, может быть, пугаемся и утешаем себя: так было всегда... А солнце, оно сияет, сияет, оно никогда не стоит на месте - чему же тут удивляться... Вон там лежит, растянувшись на траве, девушка. Она еще очень молоденькая, к тому же красивая... Ах, много есть девушек, молоденьких и красивых, которые лежат на траве и о чем-то мечтают... Ну как читателю или вообще человеку, коль будет на то соизволение Божье, не сделать девушку, лежащую под летним солнцем, не просто центром мира, а миром во всей его целостности?

Она лежала на траве, и смотрела в небо, и видела, как сгущаются облака. Много белизны, с добавлением серого, и всё сплошь - рост, становление. Появлялись то звери, большие и дикие, то горы совсем незнакомой формы. Она смотрела на них, понимая, что ничего подобного прежде не видела и что в таком виде это уже никогда не повторится.

Она немножко опьянела от этого неба, которого становилось все больше, от переизбытка новых форм. Ну и немножко испугалась, когда почувствовала, что в прошлом, насколько она помнит, такого не было. Она поняла внутренне, что все это - только исполнение горячего желания, которое кто-то обратил к Богу. Она догадывалась, что только так и никак иначе все на свете возникает, и сохраняется, и изменяется: благодаря чьему-то желанию, настолько безмерному, что его исполнение никогда не обернется скукой. Потому-то ни одно облако и не похоже на другое. Она не поняла, почему после обретения этого знания ей стало так грустно. Может, она просто впервые подумала, что уже очень давно ни один человек не лелеял столь горячего желания, чтобы Бог счел нужным это желание исполнить. Мысли людей, похоже, измельчали. Люди уже познали море, и все цветы, и все формы. Все им казалось исчерпанным. Она так сосредоточенно и упорно думала, но не нашла ничего, что, по ее мнению, стоило бы подвесить к небу. Тогда она горько заплакала, ведь прежде она надеялась, что, может, сама этого достойна, что она не отверженная. Но она, сколько ни искала, ничего в себе не нашла, блуждала и не нашла ничего, за что можно было бы уцепиться.

Но пока она так лежала - обратив лицо, полное страха и слез, к небу, не сознавая своей жизни, которая вместе с током крови вращалась по кругу, - кто-то ее встряхнул. Кровь ее пробудилась, и юность ее захотела танцевать, и жизнь ее - состояться. В ней присутствовало, раскаленное добела, ее лоно, и оно хотело любви. Ее охватило томление, да так, что она вскрикнула и содрогнулась... Оно, значит, опять было в ней - все еще, - и она едва могла это вынести. Она устыдилась себя, подумав, что вот теперь настоящее желание глубоко внутри разбилось об это сладострастие, которое мощно воздвиглось в ней и переполняло ее.

Она перевернулась на живот, и, скрестив руки, прикрыла ими глаза, и погрузилась в мысли о сладострастной любви. После того как ей пригрезились многие возбуждающие картины и она немного устала, мелькнула мысль: а не может ли быть, что сладострастие, возникшее в ней, не похоже ни на какое другое, что оно отличается от желаний других женщин, как одно облако по цвету и форме отличается от всех других? В это мгновение она начала улыбаться, ибо ей показалось, будто все, что только ни случалось раньше, случилось в ней, в ней одной.

В то самое время, когда она, смеясь, выглядывала изнутри себя, по этому лугу проходил король. Он уже достиг такого возраста, что его можно было назвать мужчиной. Он был горд, и высокомерен, и дерзок, каждый вечер сидел в своем замке, и пил неразбавленное вино, и смотрел, как перед ним танцуют голые женщины. Сладострастие его было грубым, из-за чего все это и происходило. Он любил хвастаться, обзывал подданных рабами и вообще вел себя по-скотски. Сплошные пьяные кутежи - и горожане, жившие ниже замка, об этом слышали и дрожали от страха, что король в один прекрасный день с яростью хищного зверя нападет на их жен и дочерей, ибо лона придворных шлюх вдруг покажутся ему недостаточно роскошными для его утех. Однако такого никогда не случалось, потому что как бы безудержно король ни буйствовал, как бы громко ни звучали его речи, втайне он испытывал страх перед теми, кого оскорблял. То был страх деспотичного, безумного короля, знающего, что подданные его ненавидят.

Но теперь он шагал по лугу, изобилующему цветами, он недавно очнулся от долгого лишенного сновидений сна - и теперь это светлое солнце и обилие цветов привели его в состояние расслабленности. Он отослал сопровождающих, потому что чувствовал, что приказывать ему нечего, никаких жестоких планов у него нет... И думал, что придворные ему сейчас в тягость, что он устал от череды веселых ночей и что лучше пока не тратить усилий на то, чтобы казаться неумолимым и сильным. Так что он брел среди цветов, в некоторой расслабленности, рассеянности, и, собственно, ни о чем не думал, на время освободился даже от главной мысли всех королей: что он - властитель.

Казалось, он чувствовал, что ему непременно нужно что-то изменить в своей жизни, если он не хочет, чтобы в ней навечно угнездилась великая скука.

Мария, которая улыбалась, лежа в траве, и видела, как он подходит, подумала, что это один из тех богатых молодых людей, которые не умели употребить деньги себе на радость - а теперь хотят, чтобы все было по-другому. Она его не знала. Она засмеялась, когда у нее мелькнула такая мысль, поскольку находила то и другое глупым: и не уметь пользоваться деньгами, и так резко менять свое поведение. Конечно, смех ее был легкомысленным и, поскольку ее все это не касалось, не совсем уместным. А в результате как-то само собой получилось, что она начала говорить с королем, будто голова ее полнилась болтовней и праздными мыслями, - взяв на себя роль дурака, подслушавшего его Не быть.

Король очень удивился тому, что обнаружил в траве беспечную девушку - и что та в его присутствии осталась лежать, даже над ним смеется. Он, конечно, понял, что она его прежде не видела. И впервые в жизни повел себя не как суровый властитель: не стал собирать лоб в складки и грозно рычать, а тоже попытался улыбнуться. Разумеется, улыбка получилась утомленной и немножко похожей на оскал; но все-таки можно было догадаться, что имелось в виду; а если учесть, что за этой улыбкой в самом деле не скрывалось никакой задней мысли, придется признать, что она-таки - сама по себе - удалась. Подходящая мысль пришла королю в голову гораздо позже. Эта мысль - потом - поднялась в нем тяжело, широко: всплыла и объявилась внезапно, как что-то цельное, когда смех еще витал вокруг губ. Он, собственно, не понял со всей отчетливостью, что его принимают за дурака, иначе бы, наверное, рассердился или ощутил стыд; он сперва просто почувствовал или увидел, что девушка - очень красивая; ему захотелось сравнить ее с цветком - сам бы он вряд ли придумал такое сравнение, но вспомнил, что так иногда выражаются поэты. Сам он предпочитал сравнения из области выпивки и обращения со шлюхами - но эту девушку сравнил с цветком, и ему показалось, что он сделал что-то хорошее. Потом он принялся рассматривать ее обнаженные руки и ступни, великолепный цвет которых терялся под легким платьем. Тогда-то и пришла ему в голову подходящая мысль: алчное желание овладеть этими бедрами, этим лоном, этим телом. Мысль вступила ему в глаза, в складки на лбу, в ладони и в промежность. Тело его было к таким мыслям привычно и быстро подчинилось знакомому требованию. Теперь смех прекратился. Рот короля начал произносить слова, и в каждом звуке выражалась алчность, а также готовность к насилию. Когда Мария услышала, как он говорит, она сперва не поняла, что за желание им овладело; но потом до нее дошло, ее собственное сладострастие снова в ней пробудилось, она еще подумала, что вот теперь это так, теперь это происходит с нею, ей вспомнилось, что люди такое осуждают; но уже через несколько секунд она подняла платье, чтобы незнакомец увидел ее бедра и тело. Тут король, уже не колеблясь, насладился ею со всей грубостью, присущей его чувствам, а она, сама того не сознавая, пожелала, чтобы Бог ее как-нибудь благословил. Когда все кончилось, король почувствовал себя целиком и полностью удовлетворенным и вместе с тем отрезвевшим. Он, не тратя лишних слов, отправился восвояси - оставив в одиночестве девушку, не понимавшую теперь, что с ней случилось. Она силилась прояснить для себя, что происходит, но, по правде говоря, зацепок ей не хватало. Облака все еще были здесь. Это ее немного успокоило. Они были здесь и до того. Из-за них - каким-то образом - она почувствовала сладострастие, и, пока находилась в этом состоянии, пришел мужчина, который овладел ею. Все это она помнила. Но откуда появился мужчина? И куда ушел? Ей бы очень хотелось, чтобы он оказался посланцем облаков. Она находила это вероятным и логичным. Почему бы какому-нибудь мужчине не снизойти сюда? Наверняка она ничего не знала, а поняла только, что случившееся восхитительно, что мужчины восхитительны, что такие утехи восхитительны и что Бог непревзойденно умен, коли сумел все это придумать. Потому она теперь лежала в траве и плакала: ведь столь многое оставалось для нее непонятным. Тут она опять вспомнила, что говорят люди о таких утехах, о том, чем она здесь занималась, - и пришла к выводу, что с ними ничего подобного произойти не могло, иначе они бы это любили, а не называли столь мерзким словом.

Она до вечера лежала с открытыми глазами, и смотрела в небо, и думала о случившемся с ней - похожем на исполнение желания, и на чудо, и на грех.

Никто не волновался из-за того, что Мария так долго отсутствует, ибо с тех пор, как ее родители умерли, она, не имея ни братьев, ни родственников, жила одна в маленьком доме, и соседи думали: она ждет, пока кто-нибудь захочет взять ее в жены. И она в самом деле на такое надеялась, как и другие девушки; но в тот вечер - когда она разжигала огонь в очаге, все еще думая о случившемся - прежняя надежда и новое желание отступили куда-то далеко. Прошедший день был слишком большим и странным, чтобы она поверила, будто будущая жизнь - в качестве жены какого-нибудь мужчины - может сравниться с ним.

Вероятно, в тот же вечерний час в королевском замке слуги зажигали свечи, наполняли кувшины драгоценным искрящимся вином, накрывали на стол... а шлюхи, укутанные в легкие вуали, стояли в праздничном зале и ждали. В этот вечер ждать пришлось дольше, чем всегда, а сесть они не осмеливались, ибо им не полагалось садиться, пока не придет король. Всех их немного знобило, поскольку они опасались, что король появится не в лучшем расположении духа и, может быть, некоторые из них еще сегодня ночью найдут ужасный конец. Они помнили, что однажды такое уже случилось. Помнили очень смутно, конечно, очень смутно, ибо зачем вспоминать о столь ужасных вещах, если они еще сегодня могут случиться с тобой? Кроме того, они были красивыми шлюхами и верили: тела их достаточно роскошны, чтобы погасить гнев любого короля. О, они умели себя утешать. Лишь у немногих ужас проступал на лицах и в движениях рук: у тех, кто мысленно обращался к прошлому, видел его,., оставаясь при этом роскошной шлюхой. Такие горько оплакивали свою судьбу, потому что не забыли, как по повелению короля к нему в спальню приволакивали связанных девок, а он самолично отсекал им груди, вспарывал животы и заставлял свой кинжал плясать в их матках... Все женщины замерзли: они ждали повелителя уже больше часа. Но ни одна не знала наверняка, почему король так жаден до крови блудниц.

Пока все его дожидались, король стоял на верхней террасе замка и разговаривал с придворным звездочетом Евстахием, мудрейшим из астрологов. У короля не было друга, но был советчик, который казался ему сведущим абсолютно во всем и достойным доверия: этот. Звездочет мог бы запросто стать и другом короля, если бы не пренебрегал участием в пышных празднествах и не настаивал, как дурак, на том, что должен постоянно исследовать орбиты звезд, дабы познать глубочайшие тайны и предотвратить возможную крамолу. Разговоры, которые эти двое вели, всегда были краткими, ибо то, что знал Евстафий, король слушать не желал, а то, чем интересовался сам король - мистерию его жизни, - астролог, как ни старался, пока не раскрыл. Но в тот день слова их текли свободно, в обоих направлениях, и, казалось, никак не могли исчерпаться. Король рассказал советнику о случившемся с ним приключении и признался, что влюблен в эту девушку, что желает, каковы бы ни были последствия, овладевать ею часто и в более интимной обстановке. Евстафий сперва настоятельно посоветовал ему отбросить такие мысли. Он заговорил о недовольстве народа, о возможных мятежах и вероломных убийствах, упомянул и неблагоприятное расположение звезд. Но король гневно накричал на него, обозвал слабоумным старикашкой, у которого страх вытеснил всю мудрость, и напомнил, как астроном предсказывал нечто подобное, когда он, король, решил взять в замок мальчика из народа, чтобы тот по вечерам относил подсвечник в королевскую спальню, а потом, обнаженный, стоял у изножья кровати и, королю на радость, немного пускал себе кровь. Король очень хвалил мальчика, ибо тот умел делать такие вещи, которые до крайности возбуждали его повелителя.

Астроном понял, что король никакого совета не примет, и попросил рассказывать дальше. Король, как выяснилось, не знал ни имени девушки, ни где она живет, зато подробнейшим образом описал ее тело и потребовал, чтобы по этим приметам ее нашли. Это даже для Евстафия было бы нелегкой задачей, если бы советнику не посчастливилось вспомнить, что недалеко от внешних ворот замка в маленьком домике живет очень красивая девушка, к которой, кажется, подходит данное королем описание. Он высказал свое мнение, а его повелитель сразу поверил в истинность сказанного и очень обрадовался, что у девушки нет ни родственников, ни служанки. Король еще коротко сказал, что собирается отправиться к ее дому в сопровождении музыкантов со струнными инструментами и флейтами - после чего спустился с замковой террасы.

Евстахий не осмелился думать обо всем этом дальше, а начал, поскольку уже была ночь, наблюдать за звездами. Не прошло и четверти часа, как он застыл и уподобился камню, прямостоящему, - без жизни, без чувств, без крови. Его душа отправилась странствовать со звездами, куда-то, - она была ближе к ним, чем к королевскому замку, на крыше которого астроном все еще стоял.

Когда король спустился в залу, он смеялся; и, поскольку радость витала вкруг его рта, у всех придворных исчезла из рук и ног заползшая туда тяжесть, а многие даже, подобно ему, изогнули в улыбке губы. Поднялся шум, к нему обращались, величали его героем - более великим, чем Александр, более мудрым, чем Диоген, более прекрасным, чем молодой бог. Но он оборвал все речи, приказав оседлать лошадей, украсить их по-праздничному, позвать лютнистов, флейтистов и... красивых мальчиков. Женщинам он велел обуться в сандалии и умастить себя драгоценными ароматическими мазями. Потом вокруг губ его опять заиграла улыбка.

Мальчик Парис умел играть на флейте, и кто не знал этого, узнал теперь, когда он зашагал по улицам, впереди своего господина. Один Бог знает, как получилось, что звуки этой флейты странным образом заблудились в несказанной печали. Мальчик умел играть, он умел играть... и плакать. Итак, он пришел к дому Марии, встал под ее дверью и заиграл печальнейшую мелодию из тех, которые помнил. Знал ли он эту девушку? Она не спала, она бодрствовала и слышала его. То был приманочный птичий зов, особый тайный язык. Она поняла, чего хотят эти звуки, вопиющие к ней, - но представила себе другого человека, а не того, что стоял снаружи: ибо имела в виду ложного друга, друга же истинного пока не знала.

Она заплакала, услышав знакомую мелодию, и поднялась, чтобы открыть дверь. Но теперь отчетливо различила шум, выкрики, многоголосую музыку. Она испугалась, не зная, что это, и все еще колебалась - стоит ли открывать. Видимо, к ее дому приблизилась большая процессия. Что же происходит в городе? Или ей это снится? Она внезапно с испугом поняла, что бодрствует, что сновидение к ней прилипнуть не могло. Шум она слышала отчетливо. Потом снова заиграли - но не так, как Парис на своей флейте. Она с ужасом осознала, что все это устроено в ее честь.

И тут в дверь постучали. Она не шелохнулась. Стук усилился. Она должна была открыть, если не хотела, чтобы все это закончилось плохо. Она закуталась в плащ, чтобы не замерзнуть, и пошла отодвинуть засов. Когда она выглянула за дверь, ее ослепило красное колеблющееся сияние многих факелов. Снаружи было светло - и пестро, так пестро, что голова у Марии закружилась. Там стояли люди, которых она никогда не видела, мужчины и женщины с наглыми откормленными лицами, с потухшими глазами. Далеко не сразу узнала она человека, который возвышался над всеми, ибо сидел на коне, облаченный в сверкающие одежды: того, кто днем насладился ею. Она поняла, почему он вернулся в такое позднее время. Зубы ее застучали, кровь отлила от губ, ибо теперь она знала: это король Силерий, о котором ей раньше рассказывали, а люди вокруг него - его шлюхи и слуги.

Теперь он спешился, и подошел к ней, и обнял. Она хотела сказать, чтобы он ее покинул, но не смогла выдавить из себя ни слова. Да и в любом случае упрямство ей бы не помогло. Все произошло словно само собой. В комнату внесли огни. Чьи-то руки раздели Марию и уложили на кровать, и теперь король взгромоздился на ее тело, как мог бы взгромоздиться на коня. Тут она почувствовала - из-за его теплоты, - что сама холодна, как стекло. Однако всё довольно быстро закончилось, король покинул ее тело, и она убедилась в том, что Силерий в самом деле насладился ею - наслаждение еще зримо вытекало из него, к нему липло. Она поняла это, потому что сама на сей раз оказалась для наслаждения закрытой. Когда слуги и девки засуетились вокруг короля, Мария начала говорить и сказала: «Король, я вынуждена просить тебя, чтобы ты никогда больше ко мне не приходил, ибо я не вынесу этого, я буду кричать». Он однако принял ее слова за выражение стыдливости или даже за алчный намек на необходимость вознаграждения, а поскольку настроение у него было хорошее, он, засмеявшись, тут же подарил ей все золотые сосуды, какие привез с собой, - и подумал, что уж теперь-то она будет к нему более благосклонна. Но Мария, даже не шелохнувшись, повторила те же слова. Король тогда сказал ей что-то насмешливое и повелел готовиться к следующей ночи.

Он, впрочем, вскоре удалился вместе со своей свитой; Мария же, раздетая и как бы утратившая собственное бытие, все еще лежала на кровати. Один лишь Парис не последовал за королевским кортежем; он тайком остался во дворе, а когда шум замер вдали, снова взял флейту и заиграл. Мария, конечно, слышала музыку, но ей казалось, что это не для нее, словно музыка не могла больше до нее дотянуться, потому что сама она провалилась куда-то, где ничего уже не было да и не могло быть. Из комнаты не доносилось ни звука, и Парис наконец отважился войти. Он робко огляделся и внезапно увидел Марию среди всех этих пылающих факелов. Туг сердце его чуть не разбилось от тоски, и он, дрожа, упал перед девушкой на колени. Мария поняла, что он плачет и что он и есть тот, кого она имела в виду. Она подняла его голову и положила себе на живот, чтобы он слезами очистил ее лоно. Пока он плакал, она рассказала ему всё: как всё происходило и как дошло до такого ужасного конца. После попросила, чтобы Парис сполоснул водой ее тело и промежность, и он охотно исполнил просьбу.

Через какое-то время мальчик закрыл дверь на засов, ибо они договорились, что на ночь он останется у Марии... Теперь пришел черед радости. Когда их губы и тела соединились, они оказались друг в друге и поняли, что это и есть радость. Они повторяли игру, где выигрышем были любовь и телесность, снова и снова - пока не начали дрожать от усталости. Но и тогда их руки, и губы, и промежности не пожелали расстаться. Так они и спали той ночью. И сон, снизошедший к ним, был бесценным.

Проснувшись наутро, Мария вышла из сна, снившегося кому-то на небе, и улыбнулась. А потом почувствовала, что Парис, прильнувший к ней, еще спит. Она обняла его и испугалась, ибо он показался ей холодным, а не теплым, как ее руки. Она ощупала его. Парис был мертв. Но она этого не поняла. Она его гладила, говорила ласковые слова. И все не могла решиться отлепиться от друга, ибо чувствовала его присутствие, как можно чувствовать пение. Потому она и грустить еще не могла - он ведь был таким красивым, он к ней прижимался. Длилось ли это только секунды? Внезапно в ней проснулись тревога, страх, боль! Она принялась трясти Париса, слезы брызнули у нее из глаз, и, хотя она того не хотела, он от нее отделился - стал недоступным для ее ощущений. Тут она все поняла, закричала, руки выпростались из нее и стали жестом, а тело вдруг скорчилось, как в судороге. Она едва не потеряла сознание, но, опьяненная красотой умершего, все-таки омыла его тело слезами, а потом стерла слезы поцелуями.

Все это было чувственным смятением, и пришло время, когда смятение улеглось. Тогда Мария, охваченная безотчетным страхом, выскочила из дома и побежала по улицам к королю. Она кричала перед его замком так, что стражи внутренне содрогнулись, боясь, как бы она ни оказалась пророчицей и ни предрекла им несчастье и смерть. Каким-то образом она добилась, чтобы ее привели к королю, который как раз беседовал с Евстахием, сказавшим, что начинает понимать мистерию жизни Силерия - с того момента, как в жизнь короля вошла эта девушка. Дескать, звезды больше не желают утаивать того, что должно стать правдой... Король был безмерно доволен и улыбался, когда Мария явилась перед ним. Впору было подумать, что он - шут с неизменной улыбкой на устах. Она рассказала ему, что этой ночью перед ее домом умер Парис.

Такая новость на мгновенье смутила короля. Ночью придворные заметили отсутствие мальчика, но предпочли его не искать. Силерий знал, что мальчик очень красив. Теперь король чувствовал, что его вот-вот охватит гнев, - ибо понимал, что Парис наверняка успел стать тайным любовником Марии. Но Силерий опомнился, прежде чем гнев разразился: он вспомнил слова Евстахия и счел удачей то обстоятельство, что Парис мертв, - ведь теперь он, король, безраздельно владеет сокровищем, которое прежде делил с другим. Еще он подумал, что наконец нашел объяснение упрямству Марии. Поэтому в ответ на услышанное король обронил только, что смерть эта особого значения не имеет, и приказал слугам забрать труп из дома Марии. Но Мария-то пришла совсем не за этим. Она тут же запричитала и заплакала, умоляя короля, чтобы он оставил ей тело, да еще выделил мраморный саркофаг - она, дескать, отдаст за саркофаг все имеющееся у нее золото. Король в золоте не нуждался, просьбу же выполнять не хотел. Но потом ему показалось, будто наклевывается выгодная сделка, и он пообещал Марии, что она сможет все устроить, как хочет, если каждую ночь будет оставлять ему в качестве залога - себя. На это она согласилась.

Что ж, из королевского склепа доставили саркофаг, к Марии в дом принесли и пурпурные покрывала, и сосуды с драгоценными умащениями. Король смеялся, ибо Евстахий предрекал ему всякие приятные чудеса - после того как узнал, какой оборот приняла любовная игра повелителя.

Когда драгоценные вещи прибыли в дом Марии, она отослала прочь королевских слуг и рабов, сказав, что более в них не нуждается. И после заперла дверь. Мария в последний раз смеялась, радуясь великолепному телу возлюбленного. Она знала, что не поняла случившегося в ту ночь; но смеялась так сильно, что весь смех испарился из нее: вылетел из складочек кожи и потом уже никогда не вернулся. И душа ее так радовалась исполнению всех желаний, что Мария плясала, пока не сломалась, не лишилась сил; и сердце так сильно колотилось и прыгало в груди, что перескочило из Марии в то другое тело, чья кровь теперь пребывала в ее лоне. В самой Марии ничего больше не осталось, кроме освященного лона.

Тогда она умастила Париса драгоценными мазями, и завернула его в пурпурные покрывала, и уложила в мраморный саркофаг. А потом сходила к соседу Иосифу, плотнику, и попросила помочь ей закрыть саркофаг - и тот пришел и помог. Когда они покончили с этим, Мария отвела соседа в сторонку и показала ему золотые сосуды, заявив, что хотела бы стать его женой, а сосуды, дескать, пусть будут ее приданым; только прежде он должен доставить саркофаг в одну из каменных гробниц, находящихся далеко в горах, - а после вместе с ней, Марией, покинуть город. Иосиф удивился; но он был глуповат и долго размышлять не привык. Мария - как будущая жена - ему понравилась, сосуды показались очень ценными, а поставленные условия - легкими. Потому он сразу сказал, что с удовольствием возьмет ее в жены. А после отправился на свой двор, и взял волокуши для перевозки камней, и одолжил у одного крестьянина лошадей, и вернулся очень радостный, потому что сумел достать и то и другое. К середине дня они вместе с саркофагом добрались до скальных гробниц; Мария, провожавшая в последний путь любимого, похлопала разгоряченных лошадей по крупам, погладила их. Иосиф сходил к тем людям, что работали на ближайшем поле, и попросил их помочь отвалить камень от входа в гробницу; они так и сделали. Потом затащили в гробницу саркофаг и вновь закрыли ее. Мария еще дала этим людям какие-то гроши, попросив принести немного известки и строительного раствора и заделать швы, чтобы больше никто не смог отвалить этот камень. Иосиф немного посидел на камне; а после хотел запрячь животных и тронуться в обратный путь. Но тут Мария хватает его за рукав и говорит: «Послушай, Иосиф... у нас впереди долгое путешествие... и лошадь нам наверняка пригодится, она повезет нашу утварь... В это время года повсюду зеленеет трава, корма хватает повсюду. Вот когда мы найдем место, где захотим жить, можно будет лошадь продать. Думаю, ты сумеешь выторговать одну лошадь за мой дом».

Иосиф подумал, что она права, и обещал обговорить все с соседями... Вот он начинает запрягать лошадей, а солнце тем временем накаляет песок, накаляет скалы. Кругом тишина, город далеко, и все живое тоже далеко. Мария смотрит на Иосифа, на животных... И вдруг, не сдержавшись, плачет: она не может понять, что еще есть живые существа, способные двигаться, потому что в них движется влечение. Не может понять, что в каждой кобыле не сегодня так завтра проснется охота к тому блаженству, которое дарит ей жеребец.

Мария, томимая безосновательным страхом, снова подходит к Иосифу и говорит ему: «Муж мой... Мне нельзя возвращаться в город; оставь мне кобылу, которую мы собрались купить, и я подожду здесь, пока ты отведешь назад других лошадей и заключишь сделку». Иосиф и на этот раз согласился: он привязал вороную кобылу на краю площадки, где они разговаривали, после чего вместе с другими кобылами медленно тронулся в путь. Вскоре, однако, он вскочил на одну из лошадей, махнул Марии рукой и пустил своих кобыл рысью. Он хотел обернуться как можно быстрее, ибо кровь его тосковала по молодой жене. Мария долго смотрела ему вслед, а когда он скрылся из виду, в ней обосновалась скука, ибо для этой женщины не существовало вещей, о которых ей бы хотелось грезить. Земля вокруг была голой и выжженной солнцем. Мария подумала: не прокатиться ли верхом, чтобы скоротать время? Она сочла эту мысль неплохой, но не нашла в себе воли, чтобы подняться на ноги и вскочить на лошадь; да и потом, уже очень скоро она опять утратила ко всему интерес. Ближе к вечеру она все-таки встала, подошла к лошади, погладила ее и вскочила на нее, не отвязав повод. Ей было достаточно просто посидеть на кобыле, у которой такое теплое и полное жизни тело, что можно почувствовать, как бьется под шкурой сердце.

Уже стемнело, когда Иосиф с животными приблизился к городским воротам. Ставни лавок были закрыты, двери заперты на засов. Он поспешил к крестьянину и изложил ему свое предложение, и тот обрадовался, что в обмен на кобылу получит дом Марии. Они пошли к конюшне, чтобы поставить в стойла других лошадей. Подкинули им соломы и корма, а сами тем временем разговаривали, как разговаривают по вечерам крестьяне: о теплой погоде, и о корове, и о новом жеребце. Слова их были спокойными, движения - тоже. И каждый из них мог без тяжести на сердце подумать, что когда-нибудь перестанет существовать. Иосиф, среди прочего, упомянул и о том, что теперь хочет отправиться в путешествие; говоря это, он перегнулся через подоконник и взглянул на звезды; но они были слишком далеко, его мысли к ним не прилепились, и свои надежды он связывал не с ними.

С делами было покончено, настало время прощаться, и мужчины расстались без лишних слов. Иосиф, насвистывая, быстро шагал по улице. Дома он взял свой рабочий инструмент и прочее, самое необходимое; за вещи же, которые плотник не мог забрать с собой, хозяйка, сдававшая ему комнату, заплатила звонкой монетой. Здесь тоже прощание было легким и заняло всего пару минут.

Немного отойдя от города, Иосиф встретил двух всадников с факелами в руках. Они преградили ему путь и крикнули: пусть, мол, скажет, куда он отвез саркофаг и где сейчас девушка по имени Мария; они поспрашивали людей в округе и уверены: он это должен знать... Иосиф, сообразивший, что всадники посланы королем, ответил: мол, зря они чинят препятствия честному ремесленнику - он сделал лишь то, о чем его попросил заказчик... Саркофаг же, дескать, давно погрузился на морское дно, и Мария, если он верно истолковал ее жесты и слезы, - тоже... После такого объяснения всадники развернули лошадей, спросили еще о месте, где все это случилось, и поскакали в сторону моря... Иосиф порадовался себе: тому, что мысленно посмеялся над слугами короля, которых не любил, ибо они, как и их владыка, отличались жестокостью и часто учиняли насилие.

Но теперь, когда Иосиф шагал по дороге, начинавшейся от ворот города, и его окружала темная непроглядность вещного мира, он задумался о том, чего хотели от Марии посланцы короля. Он чувствовал в себе сильную печаль и тяжесть, ибо подозревал с беспокойством, что имеются некие обстоятельства, напрямую касающиеся его, но ему самому неведомые. Все же он решил, что не будет больше об этом думать и Марии тоже ничего не скажет.

Однако путь был неблизким, тьма вновь и вновь, подступая к дороге, окружала идущего тесным кольцом, поэтому Иосиф тревожился и непрестанно ощупывал свои мысли - так слепые хватаются за предметы, чтобы понять, с чем они столкнулись. Когда измученный плотник добрался наконец до скальных гробниц и ощутил холод ночи так, будто тот вплотную приник к его телу, он нашел привязанную кобылу в одиночестве. Кобыла шевельнулась, когда он подошел, и переступила ногами. На Иосифа же навалилась тоска, он не чувствовал ничего, кроме пустоты: звезды в нем не нуждались, кобыла была сонной, а Мария исчезла. Он много раз звал жену; но ответа не получил. Тогда он стал бродить и обшаривать все вокруг, надеясь наткнуться на какую-то вещь, которая над ним сжалится... Дойдя до склепа Париса, Иосиф находит Марию, которая лежит перед входом, как мертвая. Наклонившись над ней, он чувствует, что она теплая. Он целует ее, и плачет, словно ребенок, и пытается с ней говорить; но, поскольку она не шевелится, относит ее к лошади, сажает на круп и сам вскакивает в седло, скачет вместе с ней прочь...

И он плакал и думал: когда же они сыграют свадьбу...

Вскоре взошло солнце, оно принесло с собой краски, только что вышедшие из рук Бога, принесло блеск и свет и тепло... И когда Иосиф остановил лошадь в маленьком лесу, и спрыгнул на землю, и Марию тоже снял со спины животного, глаза Марии раскрылись, и она воскликнула: «Иосиф!», и задрожала перед ним... И заплакала, ухватившись за него, и попросила, чтобы он ее все-таки не прогонял. Он же погладил ее по волосам, и положил на мягкий мох, и начал радоваться.

И она ему сказала:

- Ты только подумай, Иосиф, что все деревья, и все животные, и все камни, и все люди лишены души и далеки от Бога.

И Иосиф спросил:

- Почему ты так говоришь?

- Потому что им всем предстоит истлеть, разложиться, стать жалкой гнилью. Такого наверняка не могло бы быть, имей они души.

Иосиф промолчал, потому что не знал, что об этом думать, а она через короткое время продолжила:

- Тем не менее, мне кажется, что даже бездушные существа вправе жить и получать удовольствие, пока разложение еще далеко от них и они красуются, как всё новое и молодое, перед еще не бывшим временем, - тогда они все же испытают это упоение, и оно будет как туманная дымка, окутывающая их распад, как улыбка, проглядывающая из-за плохих зубов, или как солнечный свет, подсвечивающий сухие листья. Так наверняка думают все люди, пока живут, потакая своим сладострастным и жестоким желаниям и совершая дурные или хорошие поступки.

- Да, - сказал мужчина, - всем людям предстоит умереть, но мы сейчас не будем об этом думать, мы еще молоды, и ты права: мы должны получить удовольствие и оценить вкус доступных нам радостей.

А дальше он заговорил о том, что теперь, мол, она его жена, и что свадьба представляется ему чем-то очень хорошим, и что разве сейчас не самое время, чтобы они наконец соединились... Она не стала возражать и не противилась, когда он потянул ее дальше в лес и там насладился ею. У нее было странное ощущение пустоты и диковинности происходящего, мужчина же представлялся ей - в сравнении с прежними возлюбленными - крупным самцом, животным... и это ее радовало... Потому что ни о какой душевной любви речи на сей раз не было, вокруг тления все крутилось; но ее радовало, что он обращается с ней так по-мужски и вместе с тем — обдуманно.

Потом они двинулись дальше и, проведя в пути много дней, попали в такое место, где им захотелось остаться; там началась для них череда дней, пустых во всех отношениях, но заполненных плотницкими работами и приготовлением пищи, и ночей, заполненных сном и утехами молодоженов, - время, которое вместило в себя немного заботы о хлебе насущном и прочих таких вещах и немало пота, пролитого при грубой физической работе на заработках. Пройдитесь сами по домам и посмотрите, как люди проживают в счастье и пустоте первый год своего супружества!

Крестьяне не забыли замуровать гробницу Париса... Всадники же, которые с факелами, пылающими красным огнем и разбрасывающими искры, поскакали к морю и долго носились туда и обратно по берегу, так что кони их начали задыхаться, - потому что страх перед королем сидел у каждого на затылке, как чумной бубон, который вот-вот лопнет, - всадники к утру вернулись в королевский замок, но доложить Силерию им было нечего.

И поскольку они не отважились раскрыть рот, король приказал сбросить их со стены замка; их черепа раскололись, а внутренности перемешались.

Но разгневанный король на этом не успокоился, ибо его вожделение и жажда развлечений не иссякли. Он велел схватить одну толстую шлюху и обвязать ее лодыжки веревками, после чего приказал рабам тянуть эти веревки в разные стороны. К крикам

шлюхи он не прислушивался, а только смотрел, как все больше расширяется отверстие в ее промежности, пока оно внезапно не порвалось и кишки не вывалились наружу - их он самолично растоптал.

После король как-то сразу обмяк и лишь пялился в пространство перед собой; а потом его охватил страх. Ему казалось, кто-то хочет его убить. Он стал выкрикивать имя Евстахия; но тот все не приходил. Тогда Силерий приказал поднять подъемный мост и удвоить стражу, а сам вскарабкался на крышу, где находился Евстахий, и встал на колени перед мудрецом, умоляя его прочитать по звездам, жива Мария или нет; и не родит ли она сына - младенца королевской крови, который, повзрослев, покусится на жизнь своего отца. Евстахий сказал, что Мария жива и что да, она родит сына.

У короля, услышавшего такое, брызнули из глаз слезы, и он поклялся, что после родов Марии устроит избиение всех младенцев.

Евстахий же сказал еще вот что:

- Король, не клянись, ибо звезды вопиют о тебе, они вещают тысячью языков...

-Говори!

- Король, всякая плоть будет гнить и станет пищей червей, когда умрет; твоя же плоть будет гнить и станет пищей червей еще при жизни - как твоя кровь и твои любовные утехи становятся гнилью в лонах шлюх... Ты будешь чувствовать собственное гниение, король! Об этом вопиют звезды. Всякая плоть сгнивает; но в твое тело целебные бальзамы не проникнут, ибо в тебе уже угнездились черви и гложут тебя изнутри.

Тут король в беспамятстве рухнул на землю. Евстахий продолжил свои наблюдения за путями небесных тел, которые вечны.

С неба же упала - искрящаяся и белая, непостижимая, как некоторые движения мальчишеских рук — звезда.

II

Для Марии настало время рожать, и ее муж позвал женщин, опытных в родовспоможении: их руки уже побывали в матках многих сотен рожениц, став безрадостными и бесчувственными, то есть утратив нечто такое, что, по сути, важнее для рождения детей и сохранения человеческого рода, чем глупый мужчина. Женщины пришли - с этими, только что описанными, руками; с невозмутимостью, свойственной представительницам их извращенной профессии; с войлочными шлепанцами и жестяным тазом. Найдя Марию в постели, они подступили к ней, и одна принялась ощупывать ей живот, чтобы определить положение ребенка, - и осталась довольна, и сказала об этом остальным... И пока повивальные бабки ждали начала схваток, они болтали о том, что иногда ребеночек лежит поперек и чтобы он вышел наружу, не убив матери, нужно отделить головку от туловища (одна сказала, что умеет отщипнуть ее пальцами). Мария, услышав это, вздрогнула и заплакала, и тут вдруг начались схватки. Женщины обнажили тело Марии, и она закинула руки за голову - чтобы стать длиннее, так ей это представлялось.

Вскоре опытная повитуха засунула в отверстие тела и свою руку, потому что ребеночек, казалось, вот-вот должен был появиться; но назад она руку не забрала. Мария кричала, и после недолгого ожидания из нее высунулись две крошечные ступни. Тут повитуха схватила эти две ножки и тянула, пока мальчик не высвободился из утробы матери, не нашедшей ничего лучшего, как встретить его истошным криком. Новорожденного положили меж материнских ляжек, и когда биение пульса в пуповине ослабло, одна из повитух ниткой перевязала ее, остановив поток крови, и отделила младенца от матери... Тогда другие женщины взяли мальчика на руки, отмыли в теплой воде от крови и слизи - и он предстал перед всеми красным и маленьким, крошечным... Постель и тело Марии тоже наспех очистили от кровавой грязи, сама она побледнела и выглядела изнуренной. На следующий день, когда Мария почувствовала набухшие груди и ощутила потребность покормить ребенка, она посмотрела на сына - он показался ей маленьким уродцем, - и внезапно задумалась, от кого же он может быть; она этого не знала. Но она дала ему грудь, он начал сосать... И ее наполненным грудям это было приятно.

Козлята, едва родившись, уже крепко стоят на ногах, шаловливо прыгают и нужные им познания приобретают легко... Но бедные птенцы, которым родители приносят пищу в гнездо, и котята, рождающиеся слепыми, и медвежата, остающиеся неуклюжими тугодумами, может быть, многие годы - как же они нуждаются в любви! А крошечные, уродливые человеческие детеныши, для которых познание тяжело, как свинец, и даже еще тяжелее, которые должны сами распознать смысл всех вещей, а рассказать им об этом нельзя, - сколько любви готовы вы обратить к ним? Друзья, вы скоро начнете их шлепать за то, что они испачкают одежду или постель, вы будете раздражаться, когда они вам покажутся глупыми и не способными ничему научиться в школе... Вы будете их пороть и плохо с ними обращаться, превращая для них познание мира в муку, ибо они не смогут до вас дотянуться с помощью слов, ведь слов у них еще нет... Мне самому понадобилось прожить двадцать лет, чтобы найти слова для выражения моих чувств, а все выученные слова пришлось выбросить.

Новорожденный был очевидно уродлив. Опытные повитухи, на следующий день навестившие Марию и вполне разделявшие ее разочарование, уверяли, правда, что все малыши сразу после рождения бывают уродливыми, но им хватило бесстыдства, чтобы оставить в своих заверениях пустоты, так что преобладало над всем сомнение - не следует ли пожалеть малыша за то, что он появился на свет.

Иосиф, разумеется, очень скоро услышал, что сын его некрасив, и те неприятные вещи, о которых он почти целый год не думал, вновь замелькали у него в голове. Он был человеком совестливым и при всей своей неотесанности ничего плохого о ребенке не говорил, не настроился на равнодушие, а наоборот, казался особенно нежным. Но всякий раз, как он смотрел на ребенка, ему становилось грустно и тяжело на душе, а поскольку он знал об уродстве мальчика, он это уродство и видел. Иосиф думал, что сам он - статный и сильный мужчина, что до свадьбы ни разу не спал со шлюхой или другой женщиной. Припомнились ему, правда, кое-какие сомнительные мальчишеские шалости; но он счел себя вправе не принимать их в расчет. Сколько ни размышлял, он вновь и вновь приходил к заключению, что вступил в брак, будучи сильным и здоровым мужчиной.

Однажды, когда Иосиф весь день терзал себя подобными мыслями, а ближе к вечеру явился в спальню Марии, он не сумел сдержаться и, хотя по щекам у него текли слезы - а почему, он и сам не знал, - устроил жене неприятный сюрприз: выложил ей разом все свои подозрения. Может, именно из-за горячих слез он говорил с горечью и безжалостностью - жестче, чем ощущал все это внутри себя... Он сказал, что не верит в непорочность жены - потому что откуда же тогда взялись золотые сосуды; да и король Силерий не просто так послал гонцов на розыски Марии, когда та уехала из города с ним, Иосифом... А напоследок добавил: ребенок, дескать, слаб и уродлив, каким может быть только сын развратного короля.

Случилось так, что Мария в ответ не стала кричать, а приподнялась на кровати, притянула к себе разгневанного мужчину и погладила по волосам - и сказала ему, что отныне они снова могут проводить ночи вместе, пусть только, дескать, он приблизится к ней. Ей не пришлось повторять свое предложение дважды, а когда Иосиф лег рядом с женой, она ему солгала: «Он твой сын, это так же верно, как и то, что твоим будет ребенок, которого ты зачнешь сейчас...» И в миг блаженства, которое он испытал, насладившись Марией, Иосиф не мог не поверить ей.

За этой ночью последовали дни, недели и месяцы, наполненные домашними заботами; но их распорядок несколько изменился по сравнению с первым годом, потому что в доме теперь появился младенец, которого нужно было кормить (а у матери, соответственно, налились молоком полновесные груди). Все же такие новшества приятно обогатили чувственную сторону жизни, потому что и в них присутствовала толика сладострастия. Можно было улыбаться, пока ребенок сосал грудь: женщина забывала о нем и о себе и просто улыбалась. Раздражало, что мальчик (как, впрочем, и все люди) какает и испускает струйки жидкости. У него это получалось, по мнению родителей, особенно некрасиво. Он совершал неуловимое движение - и возникала грязь; Марии это напоминало движение его тельца в момент рождения, из-за чего она сердилась еще больше.

Но случались вечера, которые были прекрасны: ранние осенние вечера с теплым ветром и горящей свечой на пустом столе -вечера, отмеченные безграничным покоем. Мне хотелось бы рассказать, какими были эти вечерние часы, чтобы самому отдохнуть вблизи своих слов, чтобы упиваться ими, как легким вином, - но я не могу. Зажгите сами свечу перед тем, как лечь спать, и смотрите в пламя; расчленяйте тишину ежесекундным тиканьем ваших часов - и погружайтесь, погружайтесь во все это как камень, брошенный в море. Я не способен найти слова, которые были бы безмятежны, как тишина на линии горизонта или как безмолвие звездных орбит; я бы сломался от одного жеста, бесшумного движения рук уродливого мальчика - движения навстречу материнской груди (случавшегося и в такие вечера), которое было отчаянным требованием любви и ищущей выражения чувственностью... Но Мария отстраняла мальчика от себя - а он даже не пытался что-то пробормотать, потому что чувствовал непреодолимость такого отчуждения. И все-таки вечера эти были прекрасны, ибо ребенок не протестовал, вообще не издавал ни звука; он не использовал отчаявшуюся волю, чтобы сформировать язык для выражения своих желаний, которые с самого начала оставались непонятыми. Он тоже неотрывно смотрел в огонь расширенными удивленными глазами. Ему вдруг казалось, будто он нашел, что искал: то, что скрывает в себе все тайны, и загадки, и познания; но тут он внезапно уступал потребности мочевого пузыря, когда же влага была выпущена, а брань и недовольство матери иссякали, наступало время справить другую нужду, и все повторялось сначала.

То, что стулья и стол всегда стоят на своих местах, было по-истине чудом; мальчик чувствовал, что они могут располагаться и как-то иначе; но, с другой стороны, признавался себе, что сам ничего с ними поделать не может... Размышляя таким образом, он погружался в сны, которые были в его душе. В душе мальчика пребывали все вещи, но они настолько подавляли его, что, когда всплывали хотя бы некоторые, он быстро уставал и уже не мог бороться со сном.

К некоторым вещам он возвращался снова и снова. Он любил материнские груди. По сути, причин для столь пылкой привязанности не было; но в том-то и выражалось величие этой любви.

Он догадывался, что его преданность не находит отклика, и боялся, что почки грудей хотят от его губ ускользнуть. Под влиянием страха он однажды укусил их; но Возлюбленные его не поняли, после такого насилия они от него отстранились. Он испугался еще больше, хотел что-то объяснить и решил говорить гласными, которые недавно узнал; ему казалось, что все искусство речи сводится к нюансировке, - и он стал курлыкать, пищать, смеяться, плакать; но его не поняли... В тот день он довольно быстро сдался: по сути, слишком устал, чтобы быть настойчивее. Но он еще верил в непосредственное общение и всю вину за то, что общение не состоялось, возлагал на себя - по крайней мере, в некоторые мгновения, когда его грусть не была безнадежной, устремленной исключительно к смерти. Он вновь и вновь брал на себя работу по налаживанию взаимопонимания, и чем старше становился, тем отчаяннее были его попытки, ибо ему все больше хотелось вынимать из себя образы и мысли. Он даже стал равнодушен к таким явлениям, как столы и стулья... Свет и огонь, конечно, еще сохраняли для него новизну. Но следует сказать, что на первый план все более выступали вещи существенные: он понял теперь свою любовь к грудям. Он рисовал себе вкус молока, причмокивал губами - и нежданно-негаданно открыл для себя новый язык. Раньше он принимал во внимание только гласные, но это ни к чему не привело; теперь он отдался во власть шипящих звуков и согласных вообще. С подлинным неистовством начал он теперь свое объяснение в любви - на новом языке. Он шипел и кричал, наверное, целую неделю... а потом почувствовал себя побежденным; он еще пробовал время от времени предпринять то или другое; но теперь все такие попытки с самого начала сопровождались ощущением безнадежности... Мать однажды его побила. Он воспринял это (как когда-то - выталкивающее давление внутри материнского тела) как ужасное, отрезвляющее пробуждение от сладкого сна... Мальчик начал осознавать, что он - тело, и думал, что от тела и происходит вся боль. Он, по сути, еще не верил, что в этом виновата мать. Он, как ему казалось, понял, почему должен носить одежду - именно чтобы прикрыть это тело. Одновременно пришло желание рассмотреть себя; но желание это быстро исчезло, только он никогда уже не мог совсем забыть о неприятном давлении одежды.

Однажды случилось ужасное: матери наскучило его кормить. Она посоветовалась с опытными женщинами, и те подсказали ей, что пора отлучить ребенка от груди. Те же женщины принесли Марии горький сок, которым она натерла груди, и как только мальчик захотел пить, он почувствовал этот гадкий вкус.

Он понял тогда, что его любовь была напрасной и ложной. Он кричал - как все, кому приходится отказаться от предмета своей любви. Он заполз в себя и оставался там долгое время. После он никогда больше не целовал и не кусал груди. Его мать смеялась над этим, сам же он плакал.

Примерно тогда же он впервые заметил, что вокруг матери постоянно крутится другой человек, и какое-то время был склонен считать его своим соперником; но ревность улеглась, когда он осознал, что тот человек тоже иногда берет его на руки и целует. Все же мальчик не мог решиться обратить теперь всю любовь на него - и хорошо, что не мог.

Мальчик получил имя Петр, так к нему и обращались; но сам он воспринимал это как неоправданное вмешательство извне; он делал вид, будто имя к нему никакого отношения не имеет; теперь ему хватало упрямства, чтобы проборматывать звуки, соответствующие его чувствам. Но в результате он стал очень одиноким.

Он теперь смотрел на многие вещи по-другому; давление одежды стало для него нестерпимым - с тех пор, как ему пришлось отказаться от материнской груди. И о своем теле он думал теперь по-другому, а мать нарочно старался разозлить. «Она меня запирает, - думал он, - и бьет; а когда я был у нее в животе, она давила меня своей одеждой». В такие моменты ему казалось, что лицо его кровоточит, что оно ободрано, - и он кричал.

То было время, когда он начал безобразничать: раздирал на себе одежду, чтобы освободиться от нее, сосал пальцы, пачкал себя калом. Мать его била, а он хотел умереть, он хотел задохнуться, хотел заползти под одеяло и умереть, потому что чувствовал, что сама одежда его убивает, только медленно.

У его матери между тем появился толстый живот, и когда она брала сына на руки, тот топал по нему ножками и по-своему наслаждался материнской беременностью. В такие мгновения он забывал о себе, шел даже на некоторые уступки: откликался на свое имя... и пытался пользоваться языком, на котором говорили другие.

Он не догадывался, что именно теперь потерял все права; он был как человек, который домогается шлюхи, надеясь, что она избавит его от душевных страданий; он нашел объяснение для своей усталости и последующего ощущения пустоты, но объяснение ложное: он втайне испытывал угрызения совести и этим бичом хлестал себя до крови. Мальчик выходил из своего одиночества, чтобы участвовать во времяпрепровождении взрослых, - и они его к этому принуждали... Но когда сладострастные мгновения заканчивались, он снова погружался в пучину неразрешимых проблем. Ему казалось, будто он замурован и не может дышать; он чувствовал, что отдал какую-то часть себя; хотел вернуть ее, потому что думал, что, если она пропадет, должен будет умереть от тревоги. Но никакого выхода не видел. Тогда он предался безнадежной тоске и чувству покинутости. Его новое одиночество было настолько ужасным, что все вещи от него отодвинулись и он их видел как бы сквозь дымку тумана <на этом фрагмент обрывается>...