Библия на рабочем столе Михаила Булгакова
В домашней библиотеке Михаила Булгакова была Библия на иврите.
Сама библиотека, увы, не сохранилась. Большую часть ее Елена Сергеевна продала на рубеже 40-х и 50-х годов. Рукописи хранила молитвенно, свято, а библиотеку продала. Почему?
Отчасти по причине той вульгарной материальной нужды, о которой не любила говорить.
В фондах Центрального архива литературы и искусства в Москве я нашла ее письмо, адресованное давнишней приятельнице, драматургу Наталии Венкстерн, и датированное 18 декабря 1946 года: «Дорогая Наталия Алексеевна! Я ужасно обрадовалась Вашему письму... Я же не навестила Вас по причине весьма гнусных латаных ботиков и кухаркиного платка на голове — так я ходила до вчерашнего дня, когда внезапное слепое счастье осветило и мою тихую жизнь и свалилось мне на голову в виде новых черных, блестящих, до колен ботиков и капюшона на коричневом сукне!..» (ЦГАЛИ, фонд 2050.1.198. Публ. впервые).
Вдова драматурга, пьесы которого не шли, писателя, сочинения которого не издавались...
Библиотеку пришлось продать и потому, что квартиру Булгакова на улице Фурманова в Москве Елена Сергеевна сменила на меньшую, на Суворовском бульваре. Какие-то реликвии перевезла. Что-то из мебели. Булгаковский письменный стол. Его бюро. Прекрасную настольную лампу, некогда украшавшую их гостиную («...вот диван, а напротив другой диван, а между ними столик, и на нем прекрасная ночная лампа...» — «Мастер и Маргарита»). Его чернильницу со следами высохших чернил в ней. Подсвечник с остатком последней свечи и застывшей капелькой стеарина. Рукописи...
И была еще одна, пожалуй, главная причина, по которой ей пришлось продать книги. Елена Сергеевна плохо ориентировалась в этой библиотеке. Рукописи помнила — каждый листок. Тексты знала — кончиками пальцев, бесконечно перепечатывавших на машинке его романы и пьесы. А вот библиотека была его, а не ее библиотека, и после смерти Булгакова книги начали исчезать. Некоторые она легко отдавала сама, дарила. Другие исчезали потихоньку, по одной, по нескольку. Она видела, что на полках, так распахнуто расположенных в прихожей, поредело. Но что исчезало — часто не могла вспомнить.
Со свойственной ей аккуратностью Елена Сергеевна составила полную опись проданных ею книг. Говорила мне об этом. Собиралась эту опись показать. Не успела.
Небольшую часть библиотеки она все-таки сохранила. Книги, которыми, по ее мнению, особенно дорожил Булгаков. Те, что он хранил не на стеллажах в коридоре, а на закрытых, застекленных полках рядом с письменным столом или в глубине своего запирающегося бюро. Книги с автографами. Драгоценные книги с его пометами.
Эти книги, уцелевшие от раздариваний, расхищений и распродажи, сбереженные ею в самые трудные дни, она передала в отдел рукописей Библиотеки имени Ленина (ОР БЛ) — вместе с архивом Булгакова.
Точнее, основной массив архива был передан в 1966— 1967 годах, а книги Е. С. сдала несколько позже — в декабре 1969-го, за полгода до смерти.
Этот факт запечатлен в ее дневнике за 1969 год, в сохранившемся куске дневника — половине тетради. (Куда девалась другая половина тетради, в ОР БЛ мне сказать не могли.) И запись, тревожная и необыкновенно возбужденная для всегда сдержанной и уверенной Елены Сергеевны, и особенно лихорадочность действий, может быть бессознательно связанная с катастрофическим состоянием ее сердца (это бывает), больно поражают даже в чтении.
10 декабря 1969 года, утром — звонок С. В. Житомирской, заведующей отделом рукописей Ленинки. Она настойчиво просит передать остатки архива — речь идет в основном о книгах — именно «сегодня». В лихорадочной спешке снимаются с антресолей чемоданы. И вот уже «в передней Мариэтта (М. О. Чудакова, в октябре 1969 года назначенная официальным исследователем и хранительницей архива Булгакова в ОР БЛ. — Л. Я.) укладывает книги в чемодан». Книг очень много, они не помещаются в одном чемодане. Появляется А. П. Чудаков (муж М. О. Чудаковой). «И они вдвоем с Мариэттой с бешеным напором уложили все в два моих старых чемодана громадных и часов в 7 (под непрерывный звон телефона из Ленинской библиотеки) увезли все» (ОР БЛ, фонд 562.30.3. Публ. впервые).
Много лет спустя, уже в конце 80-х, в краткий период «перестройки», я получила доступ к «Делу фонда М. А. Булгакова» в отделе рукописей Библиотеки имени Ленина. «Дело фонда» — это пакет официальных, в том числе денежных, документов о приобретении архивных материалов, их поступлении, движении, передаче, утрате и прочая. Там не могло не быть документов о приеме такой ценности, как два огромных чемодана, полных книг — книг с пометами — из библиотеки покойного классика!
И тем не менее никаких документов, касающихся события 10 декабря 1969 года, я в этом «деле» не нашла.
Тогда же от сотрудников ОР БЛ услышала версию, что через некоторое время Елена Сергеевна «опомнилась» и забрала назад содержимое обоих чемоданов. Но документов, которые подтвердили бы эту версию, также не обнаружила. Не оказалось и соответствующих дневниковых записей Е. С. — нет тетради, в которой могли быть такие записи...
(А я? — вправе спросить читатель. Я где была в это время? Почему не стала свидетелем этих действий? Увы, я жила в Харькове, а не в Москве и была погружена в собственные беды, стараясь не втягивать в них Елену Сергеевну. В том году в государственном издательстве «Наука» вышла моя книга об Ильфе и Петрове — вся в кровавых рубцах купюр, и я не послала Елене Сергеевне это свидетельство моего унижения. В том году в другом государственном издательстве — «Художественная литература» — шел сокрушительный и с далеко идущими последствиями разгром моей книги о Михаиле Булгакове, и в это нельзя было посвящать Елену Сергеевну: она яростно верила, что эта книга — первая книга о Михаиле Булгакове — выходит в свет. Все делалось квалифицированно: нас разделяли бедой, а потом уже обманывали и грабили поодиночке.)
Как бы то ни было, через несколько месяцев после смерти Елены Сергеевны, в ноябре 1970 года, ее сын Сергей Шиловский передал в Ленинку весь остаток булгаковского архива. Так что если книги и рукописи возвращались к Елене Сергеевне, они были заново и окончательно переданы теперь. Принимала материалы все та же М. О. Чудакова, которая в октябре — декабре 1969 года составляла вместе с Е. С. опись последней части архива и, следовательно, хорошо знала, что находится в доме. Потерь быть не могло.
Таким образом уцелевший блок самых ценных книг из библиотеки Михаила Булгакова оказался в ОР БЛ.
А далее произошло то, о чем читатель в общих чертах уже знает.
После смерти Е.С. Булгаковой ее распоряжения в отделе рукописей были аннулированы. В частности, для меня закрыт доступ к материалам архива. Теперь, на много лет, к рукописям Мастера (а заодно к моим рукописям, попавшим в ОР БЛ) будут получать доступ странные рослые и самоуверенные ребята, никогда прежде не интересовавшиеся литературой. Время от времени, поначалу и раз, и два в год, потом реже, раз в несколько лет, я делала попытки «прорваться» в булгаковский фонд, и иногда такие попытки венчались небольшими победами.
Один из «прорывов» состоялся в июле 1973 года: после многих просьб, скандальных и слезных, издательских ходатайств и прочая я получила краткий допуск к архиву Михаила Булгакова. Допуск с «предупреждением» (это официальный термин — «предупреждение») в числе прочего о том, что три темы для меня закрыты, а именно: история текста «Мастера и Маргариты», история романа «Белая гвардия» и автобиографическая проза писателя.
Основание? Исследование именно этих трех тем решением заведующей ОР БЛ С. В. Житомирской закреплено за другим лицом.
«Предупреждение» было унизительно, как обыск: перечень тем — главное направление моей работы — был бесстыдно извлечен из моих личных писем к Е. С. Булгаковой. Писем, которые в ноябре 1970 года попали в ОР БЛ и с тех пор, по законам советского государства, считались собственностью ОР БЛ. Но...
Но с точки зрения исследователя...
Видите ли, с точки зрения исследователя — была четвертая тема, которая волновала меня не меньше, чем первые три, но которой я никогда не касалась в письмах к Е. С., потому что на эту тему у меня просто не оставалось ни времени, ни сил.
Эта тема — библиотека Михаила Булгакова.
Теперь читатели знают: книги в жизни, творчестве, образе мыслей этого писателя занимали огромное место. Булгакова нельзя по-настоящему глубоко понять вне мира книг, ибо мир этот был для него не условностью, не вторичностью, не источником для заимствований (как, кажется, полагают некоторые булгаковеды), а одной из сторон бесконечно сложного и цельного понятия — жизнь.
С того лета 1962 года, когда я начала всерьез изучение творчества Михаила Булгакова, я мечтала прикоснуться к миру его чтения, попробовать заглянуть через его плечо в книгу, которую он читает... что-то подчеркивает... делает выписки... Почему — эта книга? Для чего — эти выписки? О чем спрашивает он великих предшественников? Что ищет в справочной литературе?
Короче, я запросила в отделе рукописей материалы по этой теме.
Мой запрос вызвал сначала недоумение, потом сопротивление, но, поскольку придраться было не к чему, кое-что я получила. Нет, не составленную Еленой Сергеевной опись проданных ею книг. Эту опись, которую я так жаждала увидеть, долго искали, почему-то не могли найти и так никогда и не нашли.
Я получила другое: список книг из расточившейся и канувшей в небытие библиотеки Михаила Булгакова, принятых отделом рукописей Библиотеки имени Ленина.
В списке значилось 83 названия. Томов было несколько больше: отдельные издания указывались как многотомные.
Сначала шли книги по алфавиту авторов (Апухтин, Ардов и т.д.). Далее — на иностранных языках и без алфавита.
Здесь, вслед за номером 57 (Новый Завет, на английском языке, Лондон, 1804, 384 с ) , значилось:
«58, Библия на древнееврейском языке, 1822, 491 стр.».
Этот список, естественно, я сразу же переписала. Теперь у меня в руках был ключ, и я стала заказывать книги по номерам списка.
Восемь книг (заказывала вразбивку — 20, 23, 26, 31, 39, 49, 74 и 80) успела получить. До Библии на иврите не дошло — выдачу книг прекратили. Терпение начальства отдела рукописей по отношению ко мне на 1973 год было исчерпано.
Много лет спустя, в 1985-м, снова попробовала пробиться к книгам. На этот раз разыскивала одну-единственную вещь — школьный учебник, составленный родственником Булгакова, филологом Андреем Земским, с его, Андрея Земского, автографом. В списке эта книга значилась под номером 21. Меня интересовал автограф: у одного библиофила появилась книга Лукиана «Диалоги гетер», возможно принадлежавшая Михаилу Булгакову, с автографом, возможно принадлежавшим Андрею Земскому. Нужно было увидеть и сличить автограф.
С большим недоверием я выслушала ответ новой заведующей отделом рукописей: книги Земского в фонде Булгакова нет. И никакой книги под номером 21 нет. И самого списка из 83 названий нет. Сколько именно книг в архиве Булгакова, трудно сказать: в новой описи фонда они уже не собраны вместе и не составляют какой-либо блок, а разбросаны по всему фонду. Во всяком случае, их меньше, чем 83.
После этого новая заведующая попросила — у меня! — копию списка книг. Еще более недоумевая, я представила эту копию. И... и опять наступила тишина. До следующего пробивания стены — головою.
По-настоящему архив Булгакова раскрылся только в 1987—1988 годах: «перестройка». Раскрылся внезапно и на короткое время. И прежде всего я потребовала и получила наконец полную опись — не книг, а всего сохранившегося архива.
Даже расточившийся и заметно отощавший, этот собранный и сбереженный Еленой Сергеевной архив был огромен. Новый хранитель, он же новый официальный исследователь булгаковского архива в ОР БЛ В.И. Лосев, несколько подавленный напором событий (неизвестно было, кому придется отвечать: если в фонде недостачи, то почему не заметили? если заметили, то почему молчали?), помогал мне разбираться в описи и ставил в моем списке минусы против отсутствующих книг.
Минусы шли один за другим.
Нет книги Апухтина, которую с таким упоением читал незадолго до смерти Булгаков. Нет сочинений Афанасия Ивановича Булгакова, так любовно сбереженных сыном. Нет «Одноэтажной Америки» Ильфа и Петрова («Оттиски из журнала, переплетенные вместе», — значилось в моем списке под номером 22). Нет «Трудов Киевской духовной академии» за 1891 и 1907 годы.
За комплектами этого периодического издания, прослышав, что они продаются где-то в дачном Крюкове, Булгаков ездил зимою 1936 года — в славную поездку с друзьями, на санях... В этих «Трудах» за 1891 год нашел обстоятельное и добротное сочинение профессора Н. К. Маккавейского «Археология истории страданий Господа Иисуса Христа» (Н. К. Маккавейский не только отлично знал источники, он еще и посетил Палестину), сочинение, к которому Булгаков так часто обращался за справками в последние годы работы над романом «Мастер и Маргарита» и которое, вероятно, было испещрено его пометами.
— Как могли исчезнуть эти журналы? — не понимала я. — Они ведь не только в моем списке значатся (вот, под номером 50). Их упоминает как «уцелевшие» М. О. Чудакова в ее статье «Условие существования» — «В мире книг», 1974, № 12, с. 79. Стало быть, в конце 1974 года, через полтора года после того, как я сняла копию со списка, они здесь еще были?!
Лосев пожимал плечами, бормотал что-то туманное о «сбросе», о том, что «лишние», не представляющие «архивной ценности» книги иногда «сбрасывают», дабы они не загромождали отдел рукописей; иначе говоря, передают в общие библиотечные хранилища, где они станут уже не книгами, помнившими прикосновение рук Михаила Булгакова, а просто — книгами...
(— Так ведь если «сбрасывали», то акт составляли? — Составляли, — звучал вялый ответ. — Так ведь по акту можно найти? — Вряд ли, — тускло откликался Лосев.)
«Задачника по стилистике для школ взрослых» с автографом А. Земского здесь действительно больше не было.
Нового Завета на английском языке — тоже.
Не было и Библии на иврите...
Зато... Зато появились другие книги, совсем не значившиеся в моем списке. «Дон Кихот» Сервантеса на испанском языке! («Жадно гляжу на испанский экземпляр «Дон Кихота». Теперь займусь им», — писал Булгаков жене 28 июля 1938 года, в пору работы над пьесой «Дон Кихот»). В новой описи относительно этой книги значилось: «Поступление — 1970 год».
— Но если с 1970 года книга здесь, то как могло случиться, что ее не было в моем списке 1973-го? Откуда она взялась? Разве могли быть книги, не занесенные в опись?
— Все могло быть, — флегматично отвечал Лосев.
Он выходил и... У меня отваливалась челюсть, и я забывала закрывать рот, когда из каких-то загадочных и недоступных мне архивных мест (катакомб? подземелий?) он приносил картонный короб без наклеек и помет, откидывал крышку и, сам любопытствуя, начинал вынимать какие-то нигде не зафиксированные, впрочем, малоинтересные книги и журналы, явно принадлежавшие Елене Сергеевне.
— Может быть, у вас там где-то и Библия на иврите? — говорила я, заглядывая в пустой короб. — Вы пошуруйте.
— Нет, такой книги там нет, — с несвойственной ему прямотой решительно отвечал Лосев.
Потом мы склонялись над моей «читательской картой» 1973 года — документальным свидетельством моих штудий 1973 года в отделе рукописей.
В такой «карте» фиксируются все дни, когда исследователь бывает в читальном зале, и все материалы, которые он получает. Фиксируются очень четко: день, месяц, год; архивный номер и краткое словесное название материала.
В «карте» действительно отмечены все дни, когда — между 29 июня и 10 июля 1973 года — я занималась здесь...
Моя расписка в получении мною материалов... Но — каких материалов? В карточке (кажется, не только я, но и Лосев с изумлением смотрел на странный документ) не было ни одного названия — только номера... Загадочные, непонятные, ничего не говорящие архивисту пятизначные номера. Может быть, это — инвентарные номера? Но почему они идут группами, подряд: 11333—11335, 11452—11455? Ведь я заказывала книги только вразбивку...
— Но если это инвентарные номера, то, значит, где-то есть инвентарная опись? И следовательно, можно найти инвентарный номер исчезнувшей книги на иврите? По крайней мере, доказать, что она здесь была?
Лосев выходил... С кем-то невидимым мне консультировался... Но, возвращаясь, уже не говорил о том, что узнал... Постепенно все чаще звучало его привычное «завтра»: «Да-да... я выясню... завтра... точнее, на следующей неделе... то есть к вашему следующему приезду... до конца года непременно...»
Ясные и круглые глаза Лосева на свежем и круглом лице смотрели преданно, но он уже ничего не боялся. Время повернулось, и он знал, что никто ни за что отвечать не будет, и если будут новые недостачи — не заметят, а если заметят — промолчат. Его устраивал приоткрывшийся кусочек правды, помогавший ему укрепиться хозяином в многострадальном и все еще невероятно богатом, невероятно перспективном для карьеры булгаковском фонде. Но полная правда? Полная правда, пожалуй, мешала...
И все более наглели и становились жесткими круглые лосевские глаза на его свежем и румяном лице. И вот уже в очередном его «научном труде» без моего разрешения появились строки из моей личной переписки, попавшей в булгаковский архив. Видимо, право использования чужих писем в глазах сотрудников отдела рукописей было главным свидетельством прочности положения и власти...
А потом, просматривая опись фонда (мне все еще выдавали опись фонда, хотя самый фонд Булгакова уже медленно и последовательно закрывался для меня), я видела, что идет переделка этого документа из документов — описи фонда. Кое-где уже белели пустые квадраты на месте аккуратно смытых записей. (Да как смывали! Никаких следов... Никогда не думала, что это возможно.) Осторожно, пока карандашом, примериваясь, меняли нумерацию. И уходили в загадочное небытие, в таинственные архивные запасники материалы, названия которых до того были помечены знаком «с/х» — «спецхран»: письма Виктора Некрасова к Елене Сергеевне (их номер был 36.21), письма А. Солженицына (38.3), письма Н. Решетовской с приписками Солженицына (37.3), письмо Надежды Мандельштам (36.2) и другие. Некоторые белые квадраты уже были слепы и для меня: я не помнила, что здесь находилось... я не сделала выписок с этих номеров... Создавалась новая опись, в которой никто никогда ничего не найдет...
«Перестройка» кончилась. У булгаковского архива появился новый хозяин.
Итак, в домашней библиотеке Михаила Булгакова была Библия на иврите. Но Булгаков не знал иврита. Книга на древнееврейском языке могла быть для него только реликвией — предметом, волновавшим, будившим воображение, рождавшим ассоциации...
Может быть, он пытался разбирать бегущие справа налево буквы, очень похожие на те, какими писал его герой, Левий Матвей.
«Ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет. Но я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты, прошу тебя, свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал».
«...И вынул свиток пергамента. Пилат взял его, развернул, расстелил между огнями и, щурясь, стал изучать малоразборчивые чернильные знаки. Трудно было понять эти корявые строчки, и Пилат морщился и склонялся к самому пергаменту, водил пальцем по строчкам. Ему удалось все-таки разобрать...»
Булгаков любил книги на языке оригинала. Книги на подлинном языке того, кто становился его героем. В том списке из 83 названий, который мне показали в 1973 году, значилось немало томов Мольера на французском; вероятно, писатель собирал их с начала 30-х годов, когда работал над биографией Мольера, а потом переводил комедию Мольера «Скупой». (В дальнейшем, уже в Библиотеке имени
Ленина, многие из них были утрачены; некоторые все-таки сохранились.)
По-видимому, в середине 30-х, в разгар работы над романом «Мастер и Маргарита», так парадоксально и дерзко перекликающимся с «Фаустом» Гете, в библиотеке Булгакова появился «Фауст» на немецком. И эпиграф к роману — из «Фауста» — сначала был выписан по-немецки;«Ein Teil fon jener Kraft, Die stets das Böse will und stets das Gute schafft», а уж потом вошел в роман на русском, в булгаковском переводе: «...так кто ж ты, наконец? — Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо...»
Хотя стоит отметить, что полиглотом Булгаков не был: французским владел не очень свободно, немецким — слабее, чем французским, и подстрочником при чтении «Фауста» ему, вероятно, служил прозаический перевод А. Соколовского (СПб., 1902).
В 1938 году, работая над инсценировкой «Дон Кихота», Булгаков раздобывает «Дон Кихота» на испанском и с увлечением штудирует учебник испанского языка... Даже пишет Елене Сергеевне несколько писем — почти по-испански. И даже — в том месте, где воспользовался письмом Дон-Кихота к Дульсинее Тобосской — вполне по-испански: «Amiga Elena, esfuerzo у vigor del debilitado corazon mio...» («Друг Елена, сила и крепость изнемогшего моего сердца...»).
С ивритом было сложнее.
Нужно иметь в виду, что в среде, к которой Михаил Булгаков принадлежал по рождению, иврит не был ни чем-то экзотическим, ни чрезмерно далеким.
В какой-то степени древнееврейский язык — язык Ветхого Завета — знал отец писателя, Афанасий Иванович Булгаков, профессор Киевской духовной академии. По крайней мере, в его аттестате об окончании духовной семинарии в Орле в 1881 году стоят «пятерки» по четырем языкам — греческому, латинскому, французскому и еврейскому (ЦГИА Украины, Киев, фонд 7111. 1. 11032; публ. впервые).
Крупным гебраистом, доцентом на кафедре еврейского языка в той же академии, потом профессором на кафедре Ветхого Завета был священник Александр Глаголев, очень близкий друг семьи Булгаковых. (Тот самый, знаменитый «отец Александр», который в 1913 году был привлечен к «делу Бейлиса» в качестве эксперта обвинения, но стал свидетелем защиты и много способствовал оправданию и освобождению Бейлиса.) В 20-е годы отец Александр давал уроки иврита молодым евреям, уезжавшим в Эрец Исраэль. Этот парадоксальный рассказ я услышала от невестки А. А. Глаголева, Татьяны Павловны Глаголевой, в 70-е годы.
Но знание языка, как известно, не передается по наследству. Булгаков иврита не изучал. Тем интереснее, что отдельные слова — то на иврите, то на арамейском — в период работы над романом «Мастер и Маргарита» выписывал: из книг и справочников на русском языке. Выписывал так, как они были приведены, — латиницей...
Если бы сейчас заново просмотреть хотя бы уцелевшие рабочие записи Михаила Булгакова... Конечно, я увидела бы в них и поняла бы гораздо больше, чем прежде. Но доступ к рукописям Булгакова для меня невозможен — он прекратился еще до выезда моего из России. (И может быть, если бы не прекратился, я так никогда и не уехала бы из России. Помните у Булгакова: «Иссушаемый любовью к Независимому театру, прикованный к нему, как жук к пробке, я вечерами ходил на спектакли...» Но архив был закрыт, и больше незачем было терпеть оскорбления, авторское бесправие, хамские выходки «Литературной газеты» и многое другое, чего ни в коем случае терпеть не следует.)
Ну что ж, поделюсь с читателями наблюдениями, сделанными прежде. Впрочем, никогда не публиковавшимися.
В тетради Михаила Булгакова «Роман. Материалы», датированной 1938—1939 годами и относящейся к последнему периоду работы над романом, на с. 30—31 ряд выписок: из «Энциклопедического словаря» Брокгауза и Ефрона, из «Жизни Иисуса» Э. Ренана, из «Жизни Иисуса Христа» Ф. В. Фаррара, из «Истории евреев» Генриха Гретца. Определить источник в каждом случае несложно: писатель делает четкие отсылки, вплоть до указания страниц.
Это выписки о том, как выглядел Иерусалимский храм.
Одну из них, но зато полностью, приведу — из «Истории евреев» Гретца. (Судя по выпискам, в распоряжении Булгакова был 4-й том этого многотомного издания, вышедшего в Одессе, в переводе с немецкого, в 1903— 1907 годах. Том 4-й посвящен новозаветному периоду истории.)
Итак:
«...галерей, колоннад... храм был так великолепен, что возбуждал всеобщее удивление и восхищение... Храмовой горы (Har Habajit)...
...крытые кедром и мощенные цветными камнями, галереи и колоннады...
...Стены святилища были из блестящего белого мрамора... Крытые колоннады...
...ворота, сделанные из блестящей коринфской бронзы...
...дверьми, снаружи и изнутри покрытыми золотом. Они носили название великих ворот или просто храмовых (Schaar ha-Gadol, Pitcho schel Hechal)...
Высокая крыша была снабжена позолоченными заостренными палками... особенный блеск...
Золотой орел, символ римского могущества — наверху главного входа». (Отдел рукописей Библиотеки имени Ленина, ныне Российской государственной библиотеки, фонд 562. 8. 1; публ. впервые.)
А вот текст, из которого сделаны эти выписки (для удобства читателей подчеркиваю выписанные Булгаковым слова):
«Ирод начал перестройку, и отделка внутренних частей храма была окончена через полтора года. Постройка стен, галерей, колоннад продолжалась еще восемь лет, и после этого, незадолго до разрушения храма, были еще сооружены приделы и пристройки храма...
Обновленный храм был так великолепен, что возбуждал всеобщее удивление и восхищение. Он был больше и великолепнее храма Зерубавеля. Все пространство храмовой горы (Har Habajit), которая была окружена высокой и крепкой стеной, вместе с прилегавшей крепостью Антонией, составляло восемь стадий (1 1/2 километра). Благодаря этому положению святилище было видно издалека и производило очень сильное впечатление. Вдоль всей внешней стены с внутренней стороны были обширные, крытые кедром и мощенные цветными камнями, галереи и колоннады, с трех сторон двойные, а с южной стороны, где промежуток был больше, тройные; последние назывались царскими...»
Полностью цитировать Гретца не буду: цитирование заняло бы слишком много места. Но и по приведенным строкам видно, что Булгаков выписывает не чужую мысль и не чужие картины, а какие-то важные только для него подробности, отдельные слова, сочетания слов.
Упорное упоминание «галерей», «колоннад», «крытых... колоннад», еще раз «крытых колоннад»...
Вспомните, что в первых же строках главы «Понтий Пилат» в романе «Мастер и Маргарита» Пилат выходит в «крытую колоннаду» между двумя крыльями дворца Ирода Великого...
Писатель ищет подтверждения своему видению картины, подтверждения своему праву писать так.
Он выписывает не информацию об архитектуре храма, но только слова о впечатлении, которое производит храм («удивление», «восхищение»), о беспокойном и особенном блеске мрамора, золота, бронзы...
Но в романе «Мастер и Маргарита» и нет описания (и, значит, автору не нужно описания) храма. Только образное впечатление — дважды: «с неподдающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши — храмом Ершалаимским...»; «из кромешной тьмы взлетала вверх великая глыба храма со сверкающим чешуйчатым покровом».
Ибо в романе — оба раза — на храм смотрит недобрым взглядом Пилат, и оба раза — издали, не вглядываясь в детали.
Или вот почти отдельные слова: «мощенные цветными камнями...»
Помнится, читая (или перечитывая) роман, я споткнулась на выражении: «Пилат повернулся и пошел по помосту назад к ступеням, не глядя ни на что, кроме разноцветных шашек настила под ногами...» — в конце главы «Понтий Пилат».
«Разноцветные шашки»... Там могли быть «разноцветные шашки»? Могли быть, говорит Булгакову сделанная им выписка из книги Гретца. А уж далее эти цветные шашки мастер расстелет там, где они нужны ему, — не в храме, а на помосте...
Но зачем в экономной значимости этих кратких выписок слова на иврите?
Вот, на соседнем листе в той же тетради (с.23), Булгаков выписывает из Брокгауза и Ефрона варианты названия Иерусалима на древних и новых языках: Hierosolyma,
Ursalimmu, Schalam, Jeruschalajim, Soliman... Подчеркивает самое важное для него, еврейское: Jeruschalajim. Это понятно: писатель снова и снова проверяет свое право на давным-давно облюбованную им форму: Ершалаим...
Но Har Habajit... Schaar ha-Gadol... Эти слова в роман не войдут. Их нет даже в черновых редакциях романа. Остается предположить, что писатель просто вслушивается в их звучание, пробует на ощупь, пытаясь проникнуть в потаенную жизнь слова, языка, эпохи... И может быть, это так же важно для него, как рассматривать бегущие справа налево знаки в книге на иврите...
Библия на иврите для Булгакова могла быть только реликвией. Под рукою же у него была Библия в русском переводе. Традиционное, синодальное издание — Ветхий и Новый Завет в одном переплете.
Об этом мне говорила Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова. По ее словам, Библия помещалась у Булгакова (по крайней мере, когда они жили вместе, на Большой Пироговской) на одной из нижних книжных полок, рядом с письменным столом, так, что ее можно было достать, не вставая с места.
Но если бы даже Любовь Евгеньевна ничего не говорила об этом...
Старенькие, потертые, и дорогие, нарядные, экземпляры Библии были в каждом или почти каждом доме того круга московской интеллигенции, к которому принадлежал Булгаков. Библию знали с детства — из гимназических программ. Ее образы и мотивы узнавали и слышали в русской классике...
Библия — и Ветхий и Новый Завет — занимала огромное место в духовной жизни Булгакова. Была книгой, которую он знал, читал, с которой советовался, может быть, спорил, у которой учился. Книгой, вошедшей в его творчество цитатами, образами, самым дыханием.
Мелодия Откровения Иоанна Богослова, или Апокалипсиса, пронизала роман «Белая гвардия».
С еще большей силой зазвучал Ветхий Завет — в «Беге», пьесе, посвященной трагедии Гражданской войны в России, разгрому и бегству («бегу») белой армии. Под знаком книги
Исход идет вся четвертая картина — четвертый «сон» этой пьесы, где огромный поток людей оставляет свою землю.
Место действия — Севастополь. Лихорадочная погрузка на уходящие корабли. Поразительно, как передает это драматург. Зритель не видит ни толпы, ни кораблей, ни даже набережной. Декорация — разоренный поспешным бегством «кабинет во дворце». Полуоборванная портьера. Какие-то ящики... На сцене — только двое, но все время сменяющие друг друга «другие» двое... Безумный полковник де Бризар и Главнокомандующий... Главнокомандующий и «товарищ министра торговли» Корзухин... Корзухин и архиепископ Африкан... Африкан и генерал Хлудов... Хлудов и потерявший свою Серафиму Голубков... Диалоги сменяются краткими монологами; монологи, даже реплики, в пустом, перенасыщенном тревогой пространстве сцены весомые, как монологи, стремительно перекрываются диалогами... Ощущение торопливости, обрыва действий, отчаяния, бегства...
Исход...
В надежду? Исход — в будущее? Или бег — в никуда?
В эпиграфе к этой картине строки Исхода — Второй книги Моисеевой: «...и множество разноплеменных людей вышли с ними...»
Строки этой же книги — в монологе архиепископа Африкана. «Африкан (глядя на ящики). Ай-яй-яй! Господи, господи! И отправились сыны Израилевы из Раамсеса в Сок-хоф, до шестисот тысяч пеших мужчин, кроме детей... Ах, ах... И множество разноплеменных людей вышли с ними...»
Строки той же книги Моисеевой — в монологе ненавидящего Африкана генерала Хлудова: «Вы мне прислали Библию в ставку в подарок?.. Помню-с, читал от скуки ночью в купе. "Ты дунул духом твоим, и покрыло их море... Они погрузились, как свинец, в великих водах..." Про кого это сказано? А? "Погонюсь, настигну, разделю добычу, насытится ими душа моя, обнажу меч мой, истребит их рука моя..." Что, хороша память?»
Древние стихи в музыке пьесы, написанной в 1928 году и для Булгакова тогда остро современной, давали ощущение огромности происходящих событий, так трагически перехлестывающих беззащитную малость отдельных судеб. Но это не все.
Идеи и образы великих источников в сочинениях Михаила Булгакова никогда не бывают просто цитацией. Они — всегда — живут какою-то новой и неожиданной жизнью, выбрасывая, словно снопы света, одновременно разнонаправленные потоки ассоциаций.
Архиепископ Африкан явно стоит в ряду тех очень важных для творчества Булгакова персонажей, что и архиепископ Шаррон в «Кабале святош», а в «Мастере и Маргарите» — первосвященник Каифа. Не деятелей, а, так сказать, идеологов. В произведениях Булгакова — религиозных идеологов, что, собственно, не меняет их сути. И за монологом Африкана — авторский сарказм. Конечно, не по отношению к библейскому тексту — сарказм по отношению к самому «архипастырю именитого воинства», в чьих устах благостное цитирование великих книг — всего лишь привычно-профессиональная ложь, прикрывающая собственную никчемность и трусость.
А монолог генерала-вешателя Хлудова — трагичен и яростно — взрывно — полемичен по отношению к цитациям Африкана. Хлудов выходит на сцену уже после того, как монолог Африкана произнесен. Но он и не слыша знает обтекаемые речи его высокопреосвященства.
Любопытно, что Хлудов не прямо цитирует Библию. Он дерзко переставляет стихи, меняет их порядок. В книге Исхода так: «Враг сказал: "погонюсь, настигну, разделю добычу, насытится ими душа моя, обнажу меч мой, истребит их рука моя". Ты дунул духом Твоим, и покрыло их море: они погрузились, как свинец, в великих водах» (Исход, 15, 9—10).
В книге Исхода цитируемые строки звучат упованием, надеждой, верой в защиту. В устах Хлудова они оборачиваются отказом от надежды. Хлудов, с его трагическим желанием смотреть правде в глаза, с его солдатской готовностью держать ответ за содеянное, отказывается числить себя среди тех, кого Господь защитит. Для него происходящее — не Исход, а бессмысленное бегство неправых и побежденных...
И совсем в другом ключе — эпиграф о «множестве разноплеменных людей», которые «вышли с ними». Эпиграф печален, даже лиричен. Он — о тех, чьи судьбы оказались так случайно и так неизбежно втянуты в «бег»...
Еще более насыщена библейскими реминисценциями самая загадочная и незаконченная (может быть, потому и загадочная, что незаконченная) пьеса Булгакова «Адам и Ева».
Пьеса о будущей войне, слишком похожей на атомную, написанная в 1931 году, когда физики еще не знали, можно ли использовать энергию атомного ядра. Пьеса, дошедшая до нас в одном-единственном варианте — без черновиков, фактически без истории текста, с какой-то условной и явно изуродованной концовкой.
А ведь Булгаков знал законы сцены. Ему принадлежит известное суждение о том, что пьеса, в отличие от прозы, — река, требующая «конца», и важно, где «конец реки», «куда» она течет... Но в единственной сохранившейся тетради пьесы, вместо автором уничтоженного финала, им же дописанная благополучная концовка с парадной репликой под занавес: «Иди, тебя хочет видеть генеральный секретарь»... Вырезаны и заменены пачки других листов. И мы, вероятнее всего, так никогда и не узнаем, «куда» текла эта река, «куда» вело Булгакова его свободное воображение и как в этом воображении разрешались его гениальные и мрачные прозрения.
Заглавие пьесы — «Адам и Ева» — отсылает к книге Бытия. Из книги Бытия — Первой книги Моисеевой — один из эпиграфов к пьесе: «...и не буду больше поражать всего живущего, как Я сделал... Впредь во все дни земли сеяние и жатва не прекратятся». Это — надежда, это — упование, так поддерживающее человека в дни великих бедствий и катастроф...
Библейские стихи в эпиграфе приведены не полностью. В книге Бытия они читаются так: «...и не буду больше поражать всего живущего, как Я сделал. Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся» (Бытие, 8, 21—22).
В сохранившейся тетради пьесы этот текст первоначально так и читался — полностью. Сокращения писатель сделал чуть позже, в процессе правки, и это были важные сокращения, ибо холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся, даже если человек исчезнет с лица земли. Сеяние и жатва — деяние и жизнь человеческая...
Строки из книги Бытия в эпиграфе имеют ироническую отсылку: «Из неизвестной книги, найденной Маркизовым». В пьесе эту «неизвестную совершенно» книгу, разорванную и обожженную, подобранную на пожарище в мертвом, рушащемся, пылающем Ленинграде, читает простодушный пекарь Захар, он же Генрих Маркизов. («...Драться не могу и из-за этого много читаю, что попадет под руку. Но вот, кроме этой разорванной книги, ничего не попалось...»)
Читает вслух: «"...Нехорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему..." Теория верная, да где ж его взять? Дальше дырка. (Читает.) "...и были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились..." Прожгли книжку на самом интересном месте... (Читает.) "Змей был хитрее всех зверей полевых..." И точка. А дальше страницы выдраны».
На фоне поистине апокалипсических картин пьесы строки из Первой книги Моисеевой звучат поиском каких-то вечных истин, и слабой надеждой на то, что все повторяется в мире, и странной догадкой, что мир неповторим: ничто и никогда в нем не повторится...
А Булгаков еще и многозначен. И за строками, которые разбирает Маркизов, проступают другие строки, непроизнесенные, те, что рядом — «А дальше страницы выдраны», — те, которые читатель и зритель должны услышать в памяти своей:
«...Только плодов дерева, которое среди рая, сказал Бог, не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть.
И сказал змей жене: нет, не умрете; Но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло» (Бытие, 3, 3—5).
«Откроются глаза ваши, и вы будете, как боги...» В фантастической пьесе о войне, очень похожей на атомную, — несколько персонажей. Люди, чудом уцелевшие в катастрофе. Те несколько, которые «не умрут».
На первый план выходит тема искушения человека знанием — вариант одной из самых булгаковских тем, «фаустовской». Тема знания, которое может стать непосильным для человека. Та самая тема, которая так тяжело прорастет в XX же веке, но уже после смерти Булгакова, когда физики разрешат наконец загадку оружия массового уничтожения и ужаснутся...
(Приходится признать, что Булгаков преувеличивал образованность своих читателей. И не только строки из Библии, но и пассажи из Толстого, Достоевского, Пушкина, Лермонтова — там, где они лишены кавычек и отсылок, — подолгу остаются не узнанными читателями, исследователями, постановщиками. Остаются неразгаданными, хотя рассчитаны, конечно, не на разгадывание, а на простое узнавание, на подсознательное прикосновение к иному образу, слову, мысли.)
Что же касается иронического замечания по поводу книги «неизвестной совершенно», то оно имеет свою историю, связанную с судьбою романа «Белая гвардия».
Роману Михаила Булгакова «Белая гвардия», как известно, предпосланы два эпиграфа: один из Пушкина, другой из Апокалипсиса. Под пушкинскими строками обозначено: «Капитанская дочка», под строками из Апокалипсиса не обозначено ничего. Как можно заключить из автобиографической прозы Михаила Булгакова («Тайному другу», 1929, «Театральный роман», 1936—1937), ссылку на Апокалипсис снял — спасая роман от цензуры — первый его издатель, Исай Лежнев, выведенный Булгаковым под именем Рудольфа (в повести «Тайному другу») и Рудольфи (в «Театральном романе»).
«— Дитя! — сказал Рудольф и, вынув красный шестигранный карандаш, вычеркнул из эпиграфа «Из Апокалипсиса».
— Это вы напрасно, — заметил я, заглядывая к нему через плечо, — ведь он, наверно, и так знает, откуда это?
— Ни черта он не знает, — угрюмо ответил Рудольф».
И в «Беге», и в «Адаме и Еве» Ветхий Завет цитируется. В «Мастере и Маргарите», где дыхание вечной книги еще сильнее, тем не менее прямых, «закавыченных» цитат из нее нет.
Может быть, поэтому в потоке сочинений о Булгакове, буквально затопившем российское литературоведение с середины 80-х годов (и ведь не только статьи, но книги, книги, книги... И. Галинской, В. Лосева, В. Немцева, В. Петелина, Б. Соколова, М. Чудаковой и т.д. и т.д.), эта тема — отражения Ветхого Завета в романе «Мастер и Маргарита» — последовательно обойдена.
Исследования, разбирающие связи романа с Новым Заветом, появились; их, впрочем, немного; самым интересным из них мне представляется книга А. Зеркалова «Евангелие Михаила Булгакова» («Ардис», 1984). А поскольку полемизировать стоит только с сильным автором, идеи которого интересны, даже если спорны или просто ошибочны, одну особенность этой книги отмечу.
Исследуя только четыре главы романа «Мастер и Маргарита», и именно «древние», или «евангельские», главы, А. Зеркалов явственно почувствовал, что даже эти главы нельзя рассматривать в рамках простого — пусть смелого и своеобразного — прочтения Евангелий, что у Булгакова — даже в этой, так сказать, «новозаветной» части его романа — присутствуют какие-то другие, очень значительные источники. Короче, А. Зеркалов попробовал включить в поле зрения Михаила Булгакова... Талмуд!
Считая, что Булгаков «знал хорошо» Талмуд, исследователь приводит два примера, по его мнению бесспорно свидетельствующих об этом.
Во-первых, слово «игемон». Читатель помнит:
«Марк одною левой рукой, легко, как пустой мешок, вздернул на воздух упавшего, поставил его на ноги и заговорил гнусаво, плохо выговаривая арамейские слова:
— Римского прокуратора называть — игемон. Других слов не говорить. Смирно стоять. Ты понял меня, или ударить тебя?»
«В каком русском тексте это греческое слово встречается?» — спрашивает А. Зеркалов. Отвечает на свой вопрос так: «Поиск привел меня снова к русскому переводу Талмуда». Дает отрывок из Талмуда, где упоминается слово «игемон». Замечает самокритично: «На сей раз я, разумеется, не могу утверждать, что данный фрагмент был Булгакову знаком». И все-таки делает вывод: «А Талмуд он, несомненно, знал хорошо» (А. Зеркалов, с. 165—167).
Но «данный фрагмент», скорее всего, не был Булгакову знаком, а греческое слово «игемон» (так убийственно похожее на навязшее в 30-е годы в зубах пропагандистское словечко «гегемон») писатель нашел в другом, очень хорошо известном «русском тексте».
Я имею в виду «Энциклопедический словарь» Брокгауза и Ефрона, помещавшийся у Булгакова по правую руку от его рабочего кресла, но не на одной из нижних полок, где, по словам Любови Евгеньевны, находилась Библия, а на полках верхних. Относящаяся к концу 20-х годов фотография этой части рабочего кабинета писателя сохранилась, и «золото-черный конногвардеец Брокгауз-Ефрон» (выражение Булгакова) на фотографии хорошо виден.
«Пилат (Понтий или Понтийский) — римский прокуратор ("правитель", "игемон")...» — так начинается статья в 46-м томе Брокгауза и Ефрона. В черновой тетради Булгакова «Роман. Материалы» есть выписки из этой самой статьи, с ссылкой на 46-й том и соответствующую страницу...
И другой приведенный А. Зеркаловым пример не менее уязвим. Речь идет о «светильниках», которые — помните? — зажигает Иуда из Кириафа, пригласив к себе в дом Иешуа Га-Ноцри.
«— Добрый человек? — спросил Пилат, и дьявольский огонь сверкнул в его глазах.
— Очень добрый и любознательный человек, — подтвердил арестант, — он выказал величайший интерес к моим мыслям, принял меня весьма радушно...
— Светильники зажег... — сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали».
А. Зеркалов считает, что эти «светильники» — еще одно свидетельство непосредственных обращений Булгакова к Талмуду.
И действительно, в Талмуде рассказывается следующее: «При обвинении человека в "богохульстве" представляют двух свидетелей и прячут их где-нибудь за перегородкой, обвиняемого стараются привести в смежное помещение за перегородкой, чтобы свидетели могли слушать его, не будучи ему видны. Возле обвиняемого зажигаются две свечи, дабы занести в протокол, что свидетели его "видели". /.../ Талмуд прибавляет, что точно так же поступили и с Иисусом, который был осужден по показанию двух подставных свидетелей, но что богохульство есть, впрочем, единственное преступление, при котором прибегают к ложным свидетельским показаниям».
Но, как видит читатель, я цитирую не Талмуд. Я цитирую книгу Э. Ренана «Жизнь Иисуса» (в данном случае — перевод с 13-го французского издания И. А. Варшавского и В. А. Харитонова, СПб., 1906, с.278).
Подробности о «светильниках» Ренан приводит в главе «Арест Иисуса и суд над ним», и в некоторых русских изданиях здесь дается отсылка к древней книге Мишна, а в других, как вот в процитированном мною, отсылки к книге Мишна нет.
Книга Ренана была у Булгакова под рукой во все годы его работы над романом. Начиная с 1929 года и по 1939-й Булгаков сделал множество выписок из этой книги (предположительно, из этого самого издания 1906 года). Информацию о «светильниках» безусловно почерпнул отсюда.
Правда — как всегда — извлек только ту часть информации, какая была ему нужна. Остальным пренебрег. Ренан подчеркивает, что вся эта процедура оговора производилась в одном случае — при обвинении человека в богохульстве. А у Булгакова — не богохульство. У Булгакова — высказывание о власти.
«— Светильники зажег... — сквозь зубы в тон арестанту проговорил Пилат, и глаза его при этом мерцали.
— Да, — немного удивившись осведомленности прокуратора, продолжал Иешуа, — попросил меня высказать свой взгляд на государственную власть. Его этот вопрос чрезвычайно интересовал».
Это первосвященника может волновать опасное свободомыслие Иешуа в области религии. Пилату обвиняемый представлен как человек, покушающийся — словесно! — на государственную власть.
Булгаковский Иешуа не знает, что о власти говорить нельзя. Особенно когда при этом зажигают светильники — знак того, что тебя видят, слушают, запоминают... Булгаковскому Пилату, в отличие от Иешуа, об опасности игры с властью известно все. А когда Пилат, ни на мгновенье не забывающий, что его слушают, что за ним записывают, что на него при первой же возможности донесут, — когда Пилат кричит сорванным голосом: «На свете не было, нет и не будет никогда более великой и прекрасной для людей власти, чем власть императора Тиберия!» — немногих слушателей Булгакова в 30-е годы и бесчисленных его читателей в 60-е остро поражал горький булгаковский сарказм и булгаковская же трагическая мысль о том, что в определенном плане за две тысячи лет в мире ничего не изменилось.
Итак, придется признать, что поиски непосредственного знакомства Булгакова с Талмудом — ошибочный путь. Не будем загромождать предполагаемую библиотеку писателя книгами, которых в ней никогда не было, а биографию — источниками, к которым он не прибегал. И еще раз с сожалением отметим, что внимание даже такого интересного исследователя, как А. Зеркалов, не привлек Ветхий Завет — явление огромной художественной силы, отразившееся во всей русской классике.
И все-таки в «булгаковедении» наша тема была однажды заявлена (по крайней мере, мне известна только одна такая работа) — в статье Ольги Кушлиной и Юрия Смирнова «Магия слова».
Статья, чрезвычайно богатая идеями и, к сожалению, не имевшая продолжения, вышла не в столице, а на окраине империи («Памир», Душанбе, 1986, № 5 и 6), и ее авторы в числе прочего предложили обратить внимание на Библию — не столько на Евангелия, сколько на другие книги Нового Завета, а еще более на Ветхий Завет — как на очень важный источник образов, мотивов, идей романа «Мастер и Маргарита». Отметили, что булгаковские выписки из Библии не сохранились. И высказали догадку: «Их, собственно, могло и не быть».
Очень верная догадка. Скажу точнее: таких выписок не могло быть. Ибо Булгаков делал выписки только из информативной, справочной литературы — из книг, в которых искал исторические реалии и противоречия (на противоречиях особенно пристально останавливалось его внимание). Выписки из Ренана и Фаррара, обширные выписки из «Истории евреев» Генриха Гретца как раз и говорят о том, что эти книги были для писателя только источником информации — заслуживающей внимания, но не всегда исчерпывающей и точной. Как и «Энциклопедический словарь» Брокгауза и Ефрона.
Из того, что занимало большое место в жизни его души, в жизни воображения, Булгаков не делал выписок. Это относится и к классике, русской и мировой, и к Новому и Ветхому Завету.
А вот пометы и подчеркивания в принадлежавших ему книгах...
Но... стоит остановиться. Присядем на обочине нашего весьма целенаправленного пути — я хочу рассказать кое-что о пометах в книгах булгаковской библиотеки. Кое-что — покороче — из того, что уже рассказано в моей книге «Треугольник Воланда» (Киев, 1992), и — чуть подробнее — о не менее интересных и важных вещах, о которых до сих пор как-то не было повода рассказать...
Ах, эти выразительные следы булгаковского карандаша — то сине-красного (были такие толстые двуцветные карандаши, они затачивались с одного конца синим, с другого — красным), то — реже — тонкого черного или лиловатого «химического» — в немногих сохранившихся его книгах... Подчеркнутые строки и отчеркнутые абзацы... Вертикальные штрихи на полях — прямые, волнистые, иногда сдвоенные... Вопросительные и восклицательные знаки... И другие знаки, им самим придуманные, загадочные, заманчивые, красноречивые...
Иногда в этих подчеркиваниях булгаковский сарказм. Вот он читает — вероятно, в период работы над «Театральным романом» — мемуары Вл. И. Немировича-Данченко («Из прошлого». — «Academia», 1936), и одни только подчеркивания и редкие восклицательные знаки на полях буквально «выщелкивают» — увы, увы — простодушно-самовлюбленные строки знаменитейшего театрального деятеля. Подозреваю, что Михаил Булгаков был не совсем справедлив в своем беспощадном отношении к Немировичу-Данченко. Но — куда же денешься? — подчеркивания, особенно там, где Немирович говорит о своей замечательной скромности, — убийственно смешны...
А иногда в этих подчеркиваниях — раздумье, узнавание единомышленника, даже — исповедь.
Летом 1938 года он пишет Елене Сергеевне на дачу: «Я случайно напал на статью о фантастике Гофмана. Я берегу ее для тебя, зная, что она поразит тебя так же, как и меня. Я прав в "Мастере и Маргарите"! Ты понимаешь, чего стоит это сознание — я прав!» Журнал («Литературная учеба», № 5 за 1938 год) со статьей И. Миримского «Социальная фантастика Гофмана» Елена Сергеевна сберегла, и, надеюсь, в отделе рукописей Российской государственной библиотеки он не утрачен. Многие строки в статье помечены булгаковским карандашом. В их числе помеченные дважды — подчеркиванием и вертикальными штрихами на полях:
«...если гений заключает мир с действительностью, то это приводит его в болото филистерства, "честного" чиновничьего образа мыслей; если же он не сдается действительности до конца, то кончает преждевременной смертью или безумием...»
Поразительны пометы Булгакова в книге Павла Флоренского «Мнимости в геометрии» (Москва, 1922), сохранившейся и попавшей в отдел рукописей.
В исследованиях булгаковедов можно встретить рассуждения о том, что ежели книга вышла в свет в 1922 году, то, стало быть, тогда же и была приобретена и сопровождала Булгакова всю жизнь. И еще рассуждения о том, что эта книга — свидетельство особого интереса писателя к математике. Но и то и другое не имеет оснований. В школьные годы Булгаков был равнодушен к математике, а в более зрелые вряд ли обращался к этой науке. (По крайней мере, после того единственного лета 1912 года, когда студентом-медиком, в гостях у своей еще не жены — невесты Татьяны Лаппа короткое время репетировал по математике ее младших братьев-гимназистов.)
В тоненькой книжке Флоренского 53 страницы. И на первых 47, заполненных математическими выкладками, формулами и чертежами, булгаковских помет, конечно, нет. Они появляются в конце книжки — там, где, отложив формулы, Флоренский, не столько математик, сколько философ, переходит к размышлениям о том новом прочтении пространства, которое, по его мнению, дает теория относительности, и о гениально неевклидовом — с точки зрения Флоренского — построении пространства в «Божественной комедии» Данте.
Думаю, Булгаков приобрел эту книгу не в начале 20-х, а в середине или в конце 30-х годов, может быть, в ту же пору, когда «напал» на статью о фантастике Гофмана... Он любил заглядывать в букинистические лавки, букинисты знали его... Открыл книгу Флоренского, пролистал или просто начал просматривать с конца... И уже не отложил.
Художник, бесстрашно и четко выстраивавший свои — неевклидовы! — временные и пространственные структуры в романе «Мастер и Маргарита», и вместе с тем художник потрясающе одинокий, он искал словесного сочувствия, словесного совпадения, подтверждения своему выстраданному праву на вымысел и на прозрение. («Я прав в "Мастере и Маргарите"»!)
Он подчеркивает размышления Флоренского о Земле и Небе:
«...Область земных движений и земных явлений, тогда как на этом предельном расстоянии и за ним начинается мир качественно новый, область небесных движений и небесных явлений — попросту небо...»; «На границе Земли и Неба длина всякого тела делается равной нулю, масса бесконечна, а время его, со стороны наблюдаемое, — бесконечным. Иначе говоря, тело утрачивает свою протяженность, переходит в вечность и приобретает абсолютную устойчивость...»; «За границею предельных скоростей простирается царство целей...»; «Пространство ломается при скоростях больших скорости света...» — и вы понимаете, что дело не в математике, и не выдерживающие критики взгляды Флоренского на теорию относительности не имеют значения здесь. Это писатель Михаил Булгаков выстраивает свой — образный, художественный — рубеж между Землей и Небом, это он ломает пространство, и его персонажи, обретая абсолютную устойчивость, уходят в вечность и в царство теней...
Последнюю фразу в книге Флоренского: «"Божественная комедия" неожиданно оказывается не позади, а впереди нам современной науки» — Булгаков отметил дважды — подчеркиванием и восклицательным знаком на полях.
В конце 1991 года, за полгода до моего выезда из России, всплыла — буквально сама собою вынырнула из небытия — еще одна книга из библиотеки Михаила Булгакова: «Фауст» Гете в прозаическом переводе А. Соколовского (СПб., 1902).
Я давно догадывалась, что Булгаков пользовался этим изданием (см.: «Творческий путь Михаила Булгакова», с. 272): были моменты какой-то чисто текстовой переклички, какие я не схватывала, просматривая другие переводы трагедии Гете. И вот...
Книгу нашел уже известный читателям Ю. М. Кривоносов. Волнуясь и заранее готовый не верить мне, если я отвергну его догадку (были, были другие «находки», которые я не приняла), попросил об экспертизе.
Я недоверчиво раскрыла книгу... И светлые, смеющиеся глаза Булгакова взглянули на меня с ее страниц, испещренных знакомым его карандашом. Я узнавала строки, которые давно вычислила и цитировала в своих работах, и другие, которые тоже вычислила, но не цитировала никогда. Конфузилась, обнаружив свои промашки: в некоторых местах, против моего ожидания, не оказалось булгаковских помет. Их совсем не было во второй части трагедии — ни в тексте, ни в комментариях к тексту... Но там, где они были, там, где они шли густо, Гете начинал звучать в булгаковском прочтении, и открывались новые, потаенные смыслы и сопряжения...
Например. Помните загадочную фразу Воланда о Коровьеве в последней главе романа «Мастер и Маргарита»?
«Почему он так изменился?» — спрашивала Маргарита. «Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил, — ответил Воланд, поворачивая к Маргарите свое лицо с тихо горящим глазом, — его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал».
О каком каламбуре говорит Воланд? Неизвестно. Сколько копий сломали булгаковеды, в какие только глубины не ныряли они, пытаясь понять, на что намекает мес-сир... Даже у альбигойцев средневекового Прованса попробовали сыскать какие-то аналогии и самым серьезным образом обсуждали, мог ли Михаил Булгаков, а почему бы и нет, читывать поэмы на давно исчезнувшем провансальском языке...
Я давно догадывалась, что к этому каламбуру имеет какое-то отношение отдельная запись в черновой тетради «Мастера и Маргариты»: «Свет порождает тень, но никогда, мессир, не бывало наоборот».
На эту мою догадку с недоумением откликнулся А. Маргулев: «Наброском же будущего, оставшегося неизвестным, каламбура она (я то есть. — Л. Я.) предполагает (без какой-либо аргументации) отдельную фразу в тетради 1933 года» («ЛО», Москва, 1991, № 5, с. 70—71). И тут же предложил в поисках таинственного каламбура погрузиться в «Божественную комедию» Данте.
Ничего не скажешь, ни в 1987 году, когда в журнальной статье («Таллин», № 4; то же: «Треугольник Воланда», с. 121—122) я опубликовала свою догадку, ни в мае 1991-го, когда А. Маргулев с недоумением откликнулся на нее, не было аргументов. Аргумент появился в конце 1991 года — вместе с вот этой, найденной Кривоносовым и принадлежавшей Булгакову книгой.
Здесь — в прозаическом переводе «Фауста» на русский язык — красным булгаковским карандашом отчеркнут монолог Мефистофеля:
«...Я часть той тьмы, из которой родился свет, гордый свет, оспаривающий в настоящее время у своей матери, тьмы, и почет, и обладание вселенной, что, впрочем, ему не удастся, несмотря на все его старания...»
На полях слева две маленькие буквы рукою Булгакова: «к-в» (и еще третья, пониже, которую я не могу расшифровать). «К-в» — Коровьев?!
Важно отметить: «Я часть той тьмы» — безусловно, речь отнюдь не Коровьева. Цитируемый Мефистофель для Булгакова предшественник Воланда. Точнее — один из ликов Воланда. Говорит Мефистофель-Воланд, и реплику его о том, что свет порожден тьмою, парирует — уже за пределами трагедии Гете, в мире булгаковского романа — дерзкий Коровьев: «Свет порождает тень, но никогда, мессир...» Диалог персонажей, возникающий из текста Гете и записи Булгакова.
Это действительно набросок так дорого обошедшейся Коровьеву шутки о свете и тьме. И все же — не более чем набросок. Самого каламбура Булгаков так и не сочинил. Он многого не дописал в своем оборвавшемся вместе с жизнью романе...
Но читатель уже листает страницы в поисках фотокопии описанных мною булгаковских помет. Напрасно: нет фотокопий. Ибо непосредственно вслед за столь успешной атрибуцией наш первооткрыватель, как он мне рассказал, не нашел ничего лучшего, как передать открытое им сокровище прямехонько в отдел рукописей Библиотеки имени Ленина (ОР РГБ тож). После чего книга, по его словам, навсегда стала недоступной не только для меня как эксперта, но и для самого первооткрывателя.
Правда, я успела сделать кое-какие выписки. Первооткрыватель успел «застолбить» свое открытие в печати (см.: Юрий Кривоносов. Двадцать два «Фауста». — «Голос Родины», Москва, 1992, № 13). И мы оба, прежде чем книга ушла, успели по библиографическим отметкам на ней и по источникам, на которые вывели эти отметки, установить, что книга была продана уже после смерти Михаила Булгакова, в 1943 году, на каком-то книжном базаре в Москве; продана за 30 — не сребреников, а безнадежно девальвировавшихся в 1943 году рублей; и, следовательно, ранее была похищена из булгаковской библиотеки. Ибо такую книгу Е. С. Булгакова продать не могла.
Ну вот, «Фауст» нашелся, а принадлежавшей Булгакову Библии на русском языке, со следами его карандаша, его мысли, его воображения, — нет. Неизвестно даже, была ли она передана в Ленинку вместе с булгаковским архивом и булгаковским же экземпляром Библии на иврите, или Елена Сергеевна оставила ее дома. А может быть, книга похищена давно и, сменив многих владельцев, утрачена безвозвратно...
Как же быть?
Остается доступное — прислушаемся к звучанию самого романа. И тогда, может быть, в философии Воланда, так поразившей читателей России на рубеже 60-х 70-х годов («— Ну что же... они — люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было... Человечество любит деньги, из чего бы те ни были сделаны, из кожи ли, из бумаги ли, из бронзы или золота. Ну, легкомысленны... ну, что ж... и милосердие иногда стучится в их сердца... обыкновенные люди... В общем, напоминают прежних...»), мы услышим отголосок вечного Экклезиаста:
«Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: "смотри, вот это новое", но и это было уже в веках, бывших прежде нас» (Экклезиаст, 1, 9—10).
Разве что Воланд — демон сатиры — добавит неожиданно и современно: «Квартирный вопрос только испортил их»...
А в другом месте — бликами зеркально повернутого отражения — кратко проступит пророк Исаия. Тот самый ветхозаветный Исаия, «пророк» русской поэзии — помните? — которому «на перепутье» явился шестикрылый серафим...
В Библии неукротимый Исаия именем Бога обличает грешный народ — «племя злодеев, сынов погибельных». Его устами гласит разгневанный Бог, отказываясь принимать дары и жертвы грешных, отказываясь слушать их моления:
«Я пресыщен всесожжениями овнов и туком откормленного скота... Не носите больше даров тщетных; курение отвратительно для Меня... И когда вы простираете руки ваши, Я закрываю от вас очи Мои; и когда вы умножаете моления ваши, Я не слышу: ваши руки полны крови... Перестаньте делать зло; Научитесь делать добро» (Исаия, 1, 11-17).
Перечтите одни из самых драматических страниц «Мастера и Маргариты» — те, где Левий Матвей, тщетно требовавший от Бога милосердия — скорой смерти для Иешуа, в пароксизме отчаяния проклинает Бога:
«Осипшим голосом он кричал о том, что убедился в несправедливости Бога и верить ему более не намерен.
— Ты глух! — рычал Левий. — Если бы ты не был глухим, ты услышал бы меня и убил его тут же!
Зажмуриваясь, Левий ждал огня, который упадет на него с неба и поразит его самого. Этого не случилось, и, не разжимая век, Левий продолжал выкрикивать язвительные и обидные речи небу...
— Я ошибался! — кричал совсем охрипший Левий. — Ты бог зла! Или твои глаза совсем закрыл дым из курильниц храма, а уши твои перестали что-либо слышать, кроме трубных звуков священников? Ты не всемогущий Бог. Ты черный бог. Проклинаю тебя, бог разбойников, их покровитель и душа!»
О Боге Иешуа Га-Ноцри в романе «Мастер и Маргарита» мы не знаем ничего. Он незрим и неопределенен. «Бог один, — ответил Иешуа, — в него я верю».
Но Бог, в которого так яростно верит и против которого так же яростно бунтует Левий Матвей, — Бог Исаии. Его, Бога Исаии, кощунствуя, обвиняет в предательстве Левий. Против него поворачивает им же, Исаией провозглашенные слова. «Курение отвратительно для меня», — грозно говорит Бог Исаии. «Или твои глаза совсем закрыл дым из курильниц храма...» — дерзко кричит Левий. «Перестаньте делать зло!» — возглашает Бог устами Исаии. «Ты бог зла!» — эхом отчаяния откликается Левий...
Булгаковский Левий Матвей, неукротимый, как библейские пророки...
А может быть, и как те похожие на пророков евреи, которых я смутно помню по своему далекому детству и которых, наверно, и знал и помнил гораздо лучше, чем я, родившийся в том же городе, что и я, но на тридцать пять лет раньше Михаил Булгаков...
Уже отмечено выше, что библейские мотивы входили в произведения Михаила Булгакова самым неожиданным образом. Очень выразительный пример приведу, на этот раз из Нового Завета, по необходимости начав с небольшого отступления.
Моей жизни в Израиле было несколько месяцев, когда приехала очень увлеченная Булгаковым славистка из Италии, профессор Милли де Монтичелли. Приехала с радостной уверенностью, что ей, никогда не бывавшей в Израиле, я покажу наконец Иерусалим, подлинный Ерушалаим и даже придуманный Булгаковым Ершалаим.
Я?! Потом, разбирая бумаги, я наткнулась на фотографию, сделанную одним из любителей Булгакова весною 1991 года в Киеве, в дни булгаковского юбилея. Снимок запечатлел двух немолодых дам, подымающихся по крутому Андреевскому спуску — терпеливо слушающую Милли и меня с сердитым лицом и указующим вниз пальцем. Речь шла не о преисподней. Просто, обрадовавшись слушателю, я втолковывала Милли, что Андреевский спуск реставрирован безобразно, что при Булгакове все: дома, фонари, мостовая, тротуары — выглядело совсем не так, а главное, восхищающие туристов новенькие кирпичики тротуара — вот эти, под нашими ногами — не имеют ничего общего с теми, по которым некогда проходил Булгаков, — ни по цвету, ни по фактуре, ни по характеру укладки...
Теперь Милли ждала продолжения. Увы, увы... Мое знакомство с Иерусалимом сводилось к бедной экскурсии, в порядке благотворительности организованной Ульпаном, и карте-схеме города, подаренной в банке «Апоалим». Тогда решительная Милли развернула свою карту-схему — точно такую же, как у меня, но с английскими надписями на месте русских, вспомнила, что извозчики знают все, и махнула такси — на Масличную гору. Предварительно, прежде чем открыть дверцу машины, строго приказав мне не говорить на иврите, дабы рядом с нею я сошла за итальянскую туристку. (В те дни утренние новости начинались сообщениями о кровавых террористических актах, а Милли, по каким-то загадочным соображениям, подозревала, что таксистами в Израиле работают арабы.)
Таксисту, флегматичному левантийцу, конечно, в голову не пришло, что его приняли за араба; тем более что его голову более всего занимала мысль о кошельке Милли, в котором, как он сразу же усек, были доллары; причем ее английский и наше явное незнание города особенно вдохновляли его.
Надо отдать ему должное: он не стал возить нас вокруг Иерусалима, как это сделал бы московский таксист. Просто выключил счетчик, заломил цену и регулярно на каждом перекрестке подымал ее на один доллар. Время от времени от перекрестка до перекрестка я успевала составить фразу на моем «иврит-кала» («легком» иврите), усвоенном на шу-ке, и даже выпалить ее. Грузный таксист неожиданно легко взвивался, как продавец на шуке, которому я нахально предлагала за помятые персики вместо «шекель-кило» — «штей бе шекель» (два за шекель); оборачивался, хотя отлично видел меня в зеркале, и кричал, пугая Милли; нервно оборачивалась Милли, умоляя меня молчать и ни в коем случае не выдавать свое еврейство; но краткая победа была за мной: в перепалке пролетал очередной перекресток, оставляя доллар в кармане Милли...
С маленькой площади, на которой мы оказались, несколько дорог вели вниз. Группа арабских подростков очень внимательно выслушала английский Милли, ничего не поняв. Остановилась машина полицейского патруля, и славные ребята в ней, высунувшись, тщательно прислушались к моему «иврит-кала» и тоже ничего не поняли: языковые уроки, полученные мною на шуке, явно страдали пробелами в топографии. Мы двинулись наугад — вниз по одной из дорог, которая показалась нам улицей. Откуда-то выскочил арабский мальчуган лет пяти и с визгом вцепился в юбку Милли. Целуя и уговаривая малыша и ужасаясь мысли, что сейчас выбегут его родители с ножами, Милли тихонько высвобождала из его рук свою юбку и пятилась...
Потом мы шли вниз по неширокой мощеной дороге, похожей на крутые киевские спуски. Обгоняя нас, неслись вниз машины, и другие, прижимая нас к стенам, взбирались вверх. За стеною, на склоне, виднелось древнее кладбище. (Неужели то самое: «По левую руку от себя Иуда увидел маленькое кладбище...» — «Мастер и Маргарита».) И тут на повороте поравнялась с нами и обогнала нас группа монахинь. Они были в белом и светло-бежевом, двигались быстро, но несуетливо, легко и от легкости этой казались — все — стройными и очень молодыми.
Милли прислушалась и взволновалась: монахини говорили по-итальянски. Оказывается, это были итальянские монахини — из какого-то монастыря в Египте. У них были бледные лица, печальные губы и нежно улыбавшиеся глаза...
Вслед за монахинями мы вошли в расположенный террасами сад. Худой и старый араб-привратник любезно поклонился. Вот здесь, как вычислено теми, кому это надлежит вычислять, евангельский Иисус, ехавший в последнее свое путешествие в Иерусалим, приостановился. Он ехал на молодом осле, и восторженная толпа сопровождала его, постилая перед ним свои одежды и свежесрубленные пальмовые ветви, и кричала «осанна» ему — пророку из Галилеи.
(«Кстати, скажи: верно ли, что ты явился в Ершалаим через Сузские ворота верхом на осле, сопровождаемый толпою черни, кричавшей тебе приветствия, как бы некому пророку? — тут прокуратор указал на свиток пергамента.
Арестант недоуменно поглядел на прокуратора.
— У меня и осла-то никакого нет, игемон, — сказал он. — Пришел я в Ершалаим точно через Сузские ворота, но пешком, в сопровождении одного Левия Матвея, и никто мне ничего не кричал, так как никто меня тогда в Ершалаиме не знал». — «Мастер и Маргарита».)
Так вот здесь, говорит традиция, он остановился, пораженный зрелищем раскинувшегося перед ним Иерусалима. И в память об этом разбит террасами сад, и на том самом месте, где остановился Иисус, — маленькая церковь, а в ней, там, где должен быть алтарь и куда устремлены глаза верующих, широкая прорезь окна — с тем самым видом на раскинувшийся город...
Мы бесшумно опустились на деревянные стулья, и одна из монахинь стала негромко читать по книге. Другие тоже раскрыли книги и тихо следили глазами. Я вопросительно потянулась через плечо соседки. «Лука», — шепнула она; я увидела на раскрытой странице цифру «20» и догадалась, что она читает конец 19-й главы Евангелия от Луки.
Кажется, Милли тихо переводила, или я сама вдруг начала понимать давным-давно забытую латынь. Монахиня читала о том, как Иисус здесь, глядя на город, плакал и предсказывал городу беды и разорение. «...Враги твои обложат тебя окопами и окружат тебя, и стеснят тебя отовсюду, и разорят тебя, и побьют детей твоих в тебе, и не оставят в тебе камня на камне...»
Монахиня тихо плаката, сочувствуя, и по ее бледному молодому лицу катились настоящие слезы. Прямо передо мной был вечный Иерусалим. В дымке угадывалась несуществующая глыба храма. И — поразительной явью, тесня строки Евангелия от Луки, — звучали очень похожие по смыслу строки евангелия от Булгакова: «Увидишь ты здесь, первосвященник, не одну когорту в Ершалаиме, нет! Придет под стены города полностью легион Фульмината, по-дойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания!»
Монолог Иисуса писатель передал Понтию Пилату. В роман этот монолог входит не плачем-пророчеством, а пророчеством-угрозой. Угрозой человека жестокого, сильного и знающего, что говорит.
Речь звучит из других уст, обретая другой смысл.
Так использует Булгаков Новый Завет. В отношении Ветхого Завета это делается еще неожиданней, тоньше, сложнее.
Интересен случай обращения писателя к форме — драматургической структуре — одной из библейских новелл. Речь идет о главе 45-й книги Бытия — той, где описана встреча Иосифа с его братьями в Египте. Напомню:
«Иосиф не мог более удерживаться при всех стоявших около него и закричал: удалите от меня всех. И не оставалось при Иосифе никого, когда он открылся братьям своим.
И громко зарыдал он, и услышали Египтяне, и услышал дом фараонов.
И сказал Иосиф братьям своим: я Иосиф, жив ли еще отец мой?» (Бытие, 45, 1 — 3 )
Сравните построение — озвученность — у Михаила Булгакова очень важной для него сцены допроса Пилатом Иешуа.
«Тут Пилат вскричал: — Вывести конвой с балкона! — И, повернувшись к секретарю, добавил: — Оставьте меня с преступником наедине, здесь государственное дело.
Конвой поднял копья и, мерно стуча подкованными калигами, вышел с балкона в сад, а за конвоем вышел и секретарь».
И потом описание тишины («И не оставалось при Иосифе никого, когда он открылся братьям своим»), и тихий обмен речами: «И настанет царство истины? — Настанет, игемон, — убежденно ответил Иешуа».
И громкий крик Пилата: «Оно никогда не настанет! — вдруг закричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся... Он еще повысил сорванный командами голос, выкликая слова так, чтобы их слышали в саду...»
И снова тихое и доверительное обращение к тому, кто стоит перед ним:
«— Иешуа Га-Ноцри, веришь ли ты в каких-нибудь богов?»
А вот доброй вести («Но теперь не печальтесь, и не жалейте о том, что вы продали меня сюда; потому что Бог послал меня перед вами для сохранения вашей жизни», Бытие, 45, 5), — доброй вести в романе Булгакова не будет. Пилат принимает решение — отнять жизнь.
Обратите внимание на это цитатное противопоставление — прямой антоним: Иосиф послан Богом, чтобы «сохранить жизнь» братьям; Пилат «отнимает жизнь».
Эта формула — «отнять жизнь» — вынесена в одну из дальних глав романа, 25-ю. Булгаков не любит слишком прямо подсказывать читателю свои решения. И все-таки эти слова звучат: «...и не винит за то, что у него отняли жизнь. — Кого? — глухо спросил Пилат. — Этого он, игемон, не сказал».
И другой пример. О. Кушлина и Ю. Смирнов (в их упомянутой выше статье) справедливо предлагают обратить внимание на связь между теми страницами «Мастера и Маргариты», где речь идет об Иуде и Низе, и одною из притч Соломоновых — седьмой.
Притчу (с некоторыми сокращениями) приведу.
«Вот, однажды смотрел я в окно дома моего, сквозь решетку мою, И увидел среди неопытных, заметил между молодыми людьми неразумного юношу, Переходившего площадь близ угла ее и шедшего по дороге к дому ее, В сумерки, в вечер дня, в ночной темноте и во мраке.
И вот — навстречу к нему женщина, в наряде блудницы, с коварным сердцем, Шумливая и необузданная; ноги ее не живут в доме ее... Она схватила его, целовала его, и с бесстыдным лицом говорила ему:
"Мирная жертва у меня: сегодня я совершила обеты мои; Поэтому и вышла навстречу тебе, чтобы отыскать тебя, и — нашла тебя.
Коврами я убрала постель мою, разноцветными тканями Египетскими... Зайди, будем упиваться нежностями до утра, насладимся любовию; Потому что мужа нет дома; он отправился в дальнюю дорогу; Кошелек серебра взял с собою; придет домой ко дню полнолуния".
Множеством ласковых слов она увлекла его, мягкостью уст своих овладела им. Тотчас он пошел за нею, как вол идет на убой, и как олень на выстрел, Доколе стрела не пронзит печени его; как птичка кидается в силки, и не знает, что они — на погибель ее.
Итак, дети, слушайте меня, и внимайте словам уст моих. Да не уклоняется сердце твое на пути ее, не блуждай по стезям ее; Потому что многих повергла она ранеными, и много сильных убиты ею:
Дом ее — пути в преисподнюю, нисходящие во внутренние жилища смерти».
Случайно или не случайно схема встречи Иуды и Низы так напоминает схему притчи Соломоновой? Может быть, обнаженная простота и символичность притчи позволяют подвести под нее все, что угодно?
Женщина с коварным сердцем, ноги которой «не живут в доме ее». («Если меня кто-нибудь спросит, скажи, что я ушла в гости к Энанте. — Послышалось ворчание старой служанки в темноте: — К Энанте? Ох уж эта Энанта! Ведь запретил же муж ходить к ней! Сводница она, твоя Энанта!»)
Иуда, тотчас идущий за Низой — как олень на выстрел, как птичка, кидающаяся в силки... (У Булгакова даже слово то же — «тотчас»: «и тотчас пустился ее догонять».)
В сумерки, как и в притче, начинается действие этой главы романа, развивается в едва наступившей темноте, когда еще не зажигают огня, потом загораются одно за другим окна, вспыхивают факелы, и над Ершалаимом поднимается ночное светило...
Но особенно поражают совпадения в малых деталях.
На том же месте происходит гибельная для Иуды встреча. В притче: «площадь близ угла ее». У Булгакова: «на том самом углу, где улица вливалась в базарную площадь».
Отправляется в поездку муж Низы. («...Мужа нет дома; он отправился в дальнюю дорогу» — в притче. «Ты одна? — негромко по-гречески спросил Афраний. — Одна, — шепнула женщина на террасе. — Муж утром уехал в Кесарию» — в романе.)
И ковры... Эти ковры, обещанные женщиной в притче: «Коврами я убрала постель мою...» Коврами торгует муж Низы («...помещалось несколько греческих лавок, в том числе одна, в которой торговали коврами... Лавка была уже заперта. Гость вошел в калитку, находившуюся рядом со входом в лавку...»). Коврами любви грезит Иуда: «Дорога вела в гору, Иуда подымался, тяжело дыша, по временам попадая из тьмы в узорчатые лунные ковры, напоминавшие ему те ковры, что он видел в лавке у ревнивого мужа Низы». Обманные, как обещания Низы, лунные ковры, которые станут для него не любовным, а смертным ложем.
Но притча пряма — это особенность жанра притчи. А проза Булгакова, сложная и вместе с тем непосредственная, как поэзия и как музыка, принадлежит XX веку. Ее образы, словно мир при лунном свете, то и дело загадочно и неуловимо сдвигаются. В них таятся какие-то другие значения, неясные намеки, то проступающие, то ускользающие подтексты... И притча Соломонова, отражаясь в зеркалах романа, начинает двоиться — и вот уже просвечивает в других мотивах и с другим знаком! (Кстати, О. Кушлина и Ю. Смирнов этого не заметили.)
«...и вышла навстречу тебе, чтобы отыскать тебя, и — нашла тебя».
Вспомните: то же говорит Маргарита! «Так вот, она говорила, что с желтыми цветами в руках она вышла в тот день, чтобы я наконец ее нашел, и что, если бы этого не произошло, она отравилась бы, потому что жизнь ее пуста».
Сравните — те же глаголы действия: «вышла...», «нашла — нашел...».
И последняя фраза в притче Соломоновой: «Дом ее — пути в преисподнюю, нисходящие во внутренние жилища смерти», — звучит не только предупреждением, но — соблазном!
Это ведь Маргарита ведет своего любимого в преисподнюю, в соблазнительные «внутренние жилища смерти» — на свидание с Сатаной и в те загадочные посмертные миры, где Азазелло скажет мастеру: «Ведь вы мыслите, как же вы можете быть мертвы?», и где встреча с Понтием Пилатом, и последний приют — обещание вечного дома...
Но, остановит меня читатель, а что, если все эти сопоставления кажущиеся? Сколько «аналогий» и «заимствований» было открыто исследователями в сочинениях Булгакова за последние десять — пятнадцать лет? Сколько голов увенчано славой, сколько ученых степеней присвоено за эти не подтвердившиеся впоследствии и вскоре забытые «открытия»... Были здесь «влияния» на Булгакова художников, чьих картин, как оказалось, он никогда не видел непосредственно; биографий, которыми не интересовался; книг, о существовании которых не знал... (Одно из первых мест, пожалуй, принадлежит роману португальского писателя Эсы ди Кейруша «Реликвия»: этот скучноватый роман был несколько раз издан и переиздан в России главным образом по той замечательной причине, что один из поклонников ди Кейруша нашел в сочинениях Булгакова «заимствования» из этого романа. А «заимствования», как обнаружилось, свелись к знакомству обоих авторов с Новым Заветом.)
Есть разные способы проверки литературных гипотез. С точки зрения текстолога самый надежный — анализ рукописей, история текста, история редакций текста.
Так вот, в четвертой редакции романа, относящейся к 1937—1938 годам (это первая полная, еще рукописная редакция), такого продуманного введения точечных соприкосновений с седьмою притчей Соломоновой нет.
Иуда встречается с Низой «на углу» — но рядом нет слова «площадь». И «лунные ковры» Гефсимании еще не соединяются с коврами в лавке мужа Низы. И Маргарита ничего не говорит о том, что она «вышла в тот день», чтобы мастер «наконец ее нашел».
Эти блики-совпадения Булгаков вводит в следующей, предпоследней, пятой редакции романа, в июне 1938 года, впервые диктуя роман на машинку. Причем, что очень важно, вводит, как видите, фронтально — одновременно в историю Низы и историю Маргариты, сразу в оба пласта повествования, «древний» и «современный», еще раз неуловимо и загадочно связывая их.
1993 — 1994
Азазел... Азазелло... Логге?
Роман «Мастер и Маргарита» построен на соблазнительном взаимопроникновении эпох и пространств. И тем не менее, перекрещиваясь и совмещаясь, булгаковские миры существуют раздельно.
У писателя не было задачи выдумать «свой» Иерусалим: древний мир Иудеи для него единственен и реален. Как и его герой, мастер, Булгаков много работает, думает, знает. И, как мастер же, еще больше, чем в знание, верит в силу своего художественного прозрения, в свою способность проникновения в прошлое.
Вероятно, в значительной степени отсюда — его влечение к Ветхому Завету, к поэзии, драматургии и — мифам этой книги.
Один из самых красочных фантастических персонажей романа «Мастер и Маргарита» — Азазелло. Демон из свиты Воланда, Князя тьмы. Один из подручных Воланда, бога сатиры.
Когда-то, в рукописи книги «Творческий путь Михаила Булгакова» (не в книге, вышедшей в 1983 году, а в предшествовавшей ей рукописи), я уже назвала Воланда так: богом сатиры. Редактор — сотрудник крупнейшего московского издательства, по совместительству работавший в журнале «Коммунист» и неожиданно оказавшийся человеком верующим, впал в ярость. Взрыв гремучей смеси его истовой христианской веры с коммунистической непримиримостью был страшен. Он кричал о моей полной безнравственности. Он обвинял меня в атеизме и даже в поклонении дьяволу: назвать дьявола — богом! Сконфуженная таким оборотом, я послушно и глухо в книге назвала Воланда демоном сатиры.
Но Воланд, конечно же, бог сатиры. И стихия огня в романе как-то служит этой — не дьявольской, а сатирической — его ипостаси.
Горит к концу романа «нехорошая квартира» на Садовой... Горит грибоедовский дом... Торгсин на Смоленском... И вспыхивает подвальчик мастера: «Гори, гори, прежняя жизнь! Гори, страдание!»
Огонь весело вспыхивает от бензина Бегемотова примуса. Но еще значительнее — из рук Азазелло:
«— Тогда огонь! — вскричал Азазелло. — Огонь, с которого все началось и которым мы все заканчиваем.
— Огонь! — страшно прокричала Маргарита. Оконце в подвале хлопнуло, ветром сбило штору на сторону. В небе прогремело весело и коротко. Азазелло сунул руку с когтями в печку, вытащил дымящуюся головню и поджег скатерть на столе...»
Булгаков любил огонь. У него было какое-то особое влечение к огню. Интимное, а может быть, и философское. Л. Е. Белозерская-Булгакова рассказывала мне, как он сам топил печь в своем кабинете на Большой Пироговской, смотрел в огонь, подбрасывая полешки... Писал П. С. Попову (24 апреля 1932 года): «Печка давно уже стала моей излюбленной редакцией. Мне нравится она за то, что она, ничего не бракуя, одинаково охотно поглощает и квитанции из прачечной, и начала писем, и даже, о позор, позор, стихи!»
А сколько описаний огня в его произведениях — и как разны эти описания. В «Записках юного врача» и в «Белой гвардии»... В рассказах «Ханский огонь» и «№ 13. Дом Эль-пит-Рабкоммуна»... И Мольер — в «Жизни господина де Мольера» — в свою последнюю «нехорошую пятницу» поглядывает в камин, где «очень весело горели дрова», и греет босые ноги, «протягивая их к живительному огню», а потом сжигает свою пьесу «Коридон» — ломая ногти и с проклятием всаживая рукопись между поленьями. (Узнаете более позднее описание в романе «Мастер и Маргарита»? «Ломая ногти, я раздирал тетради, стоймя вкладывал их между поленьями и кочергой трепал листы...»)
И в «Фаусте» Гете Булгакову так хорошо был слышен мотив огня, связанный с Мефистофелем. Мефистофель — для Булгакова один из ликов Воланда — говорит: «Если бы я не удержал из всех стихий в своем владении огня, то остался бы без всего» (пер. А. Соколовского). Или так — в переводе Б. Пастернака: «Не завладей я областью огня, Местечка не нашлось бы для меня».
Итак, Азазелло — подручный Воланда. Своим именем (и не только именем) он восходит к тому библейскому Азазелу, которому, как утверждает книга Левит, раз в год, в день искупления, отправляли в подарок козла, нагруженного всеми грехами сынов Израилевых. Отправляли прямо к месту жительства, в пустыню, с нарочным человеком. А потом отведший козла вымывал одежды свои, омывал тело свое и возвращался в стан. (Имя Азазел уцелело в разговорном иврите, и когда в Израиле хотят послать кого-нибудь к черту, то говорят просто: «Лех ле Азазел!», что означает: «Пошел... к Азазелу!»)
Не нужно думать, однако, что Булгаков взял это имя непосредственно в Библии. В синодальном издании Ветхого Завета на русском языке этого имени нет. Четырежды упомянутое в книге Левит, оно во всех четырех случаях в русском переводе заменено эвфемизмом: вместо «козел для Азазела» (точнее — «козел к Азазелу») читается — «козел отпущения».
Впрочем, разыскивать, как это любят исследователи, «источник» или «ученый труд», из которого писатель «мог почерпнуть» это имя, не стоит. Азазел (Азазил, Азазель) упоминался в энциклопедических словарях и комментариях к Библии; наконец, в названии книги известного — и уважаемого Булгаковым — литератора Н. Н. Евреинова «Азазел и Дионис. О происхождении сцены в связи с зачатками драмы у семитов» (Ленинград, 1924).
Библейское имя Булгаков снабдил легкомысленным окончанием. Может быть, по созвучию с именем Лепорелло — дерзкого и преданного слуги пушкинского Дон Гуана. А может быть, подчеркивая легкость огненной натуры своего персонажа.
Как и многие другие действующие лица удивительного романа, Азазелло на протяжении действия непрерывно и неуловимо меняется, тем не менее столь же неуловимо сохраняя свою неизменную и цельную сущность.
Его портрет вначале? Маленький, но необыкновенно широкоплечий... с клыком во рту... с бельмом... но главное — рыжий.
Азазелло вызывающе рыж! В первом своем появлении, в спальне Степы Лиходеева, — «огненно-рыжий», «рыжий», «рыжий»... В сверкании молнии, перед ошалевшим Варенухой, — «рыжий, как огонь»... Выбегающий в переднюю, чтобы спустить с лестницы Поплавского, — «рыжий», «рыжий разбойник»... В сцене первой встречи с Маргаритой он назван «пламенно-рыжим», а потом еще просто «рыжим» тринадцать раз!
И вот во второй половине романа, ближе к последней трети, Азазелло незаметно теряет свою рыжесть... Персонажи не замечают более, что он рыж... Цветами Азазелло становятся черный и белый. Чаще — черный.
Он встречает Маргариту, чтобы проводить ее на бал: «Тотчас из-за одного из памятников показался черный плащ. Клык сверкнул при луне, и Маргарита узнала Азазелло». Потом она видит его в спальне Воланда: «Среди присутствующих Маргарита сразу узнала Азазелло, теперь уже одетого во фрак...» Цвет не назван — цвет подразумевается: «одетого во фрак» — значит, в черном и белом. В «последнем выходе» на великом балу рядом с Воландом — несущий смерть Абадонна, Азазелло и еще несколько «похожих на Абадонну, черных и молодых». И снова в группе отмечен только один цвет — черный...
Роман развивается. В облике Азазелло становится все меньше буффонных черт, все настойчивее проступают демонические. Именно он подает Воланду блюдо с отрезанной головой: «Прихрамывая, Воланд остановился возле своего возвышения, и сейчас же Азазелло оказался перед ним с блюдом в руках, и на этом блюде Маргарита увидела отрезанную голову человека с выбитыми передними зубами». Он же стреляет в Майгеля: «...Что-то сверкнуло огнем в руках Азазелло, что-то негромко хлопнуло как в ладоши, барон стал падать навзничь, алая кровь брызнула у него из груди...» Расправляется с Алоизием Могарычом... Расправляется с Аннушкой... Нас подготавливают к тому, чтобы мы вспомнили о его библейском тезке.
Он убивает и воскрешает Маргариту и мастера... «Убийца!» — говорит оживающая Маргарита. Слово сказано: демон-убийца!
За год или полтора до конца работы Булгаков выписывает из «Энциклопедического словаря» Брокгауза и Ефрона: «Азазел — демон безводных мест». И в последней главе романа дает «преображенный» портрет этого своего персонажа:
«Сбоку всех летел, блистая сталью доспехов, Азазелло. Луна изменила и его лицо. Исчез бесследно нелепый безобразный клык, и кривоглазие оказалось фальшивым. Оба глаза Азазелло были одинаковые, пустые и черные, а лицо белое и холодное. Теперь Азазелло летел в своем настоящем виде, как демон безводной пустыни, демон-убийца».
Образ завершен. Его мерцающая подвижность — результат совершенства художественного мастерства. «Все обманы исчезли», ночь сорвала «колдовскую нестойкую одежду». Противоречия разрешились. Перед нами Азазел.
Образ завершен для читателя. Но автор? Удовлетворен ли автор?
В архиве Михаила Булгакова в отделе рукописей Библиотеки имени Ленина много лет тому назад хранилась (надеюсь, хранится и теперь — в Российской государственной библиотеке) под номером 562.17.17 маленькая записная книжка.
Это нарядная алфавитная книжица. Черный переплет на металлических скобочках. На внутренней стороне обложки аккуратная надпись рукою Е. С. Булгаковой: «Записная книжка М. А. Булгакова. Записывала под диктовку M. A. во время болезни его, поразившей глаза, в Барвихе. Ноябрь 1939 г.».
Надпись продиктована Булгаковым: это его интонация.
Внутри книжки дважды — рукою Е. С. — еще одна дата: 28 февраля 1940 года. 10 марта 1940 года Булгакова не стало. В книжке его последние, предсмертные записи. Собственноручные и продиктованные.
Собственноручные записи размашисты и кратки — писатель катастрофически теряет зрение. Но его творческая мысль, его художественное воображение работают с необыкновенной силой — записи переполнены замыслами.
В этой книжке, горько любимой мною и, кажется, так и не привлекшей внимания других исследователей, интересно все. Многие записи я уже цитировала в своих работах. О двух, едва ли не самых интересных, хочу рассказать здесь впервые.
На листке под буквой «Г» (книжка-то алфавитная) собственноручная запись писателя: «Гелуан, или Хелуан. Ветер — "хамсин" (арабск.), пятьдесят, дует в Хелуане 50 дней».
Не помню, сразу ли я поняла, о чем речь, наткнувшись когда-то на этот «хамсин» и терпеливо выписывая его в свою тетрадь. (Читатель с трудом поверит, но в российских архивах исследователю запрещалось снимать фото-и ксерокопии, да и выписки разрешали не всегда.) Дело в том, в «Мастере и Маргарите» нет хамсина.
Вообще говоря, проникновения Булгакова в мир древней Иудеи, столь отдаленной от него временем и пространством, поразительны. Например, это описание яростного ершалаимского солнца, непредставимого для москвича: «Пилат... увидел, что солнце уже довольно высоко стоит над гипподромом, что луч пробрался в колоннаду и подползает к стоптанным сандалиям Иешуа, что тот сторонится от солнца...» Я всегда немножко недоумевала: почему сторонится от этого, едва подползающего луча? Может быть, тут какой-то потаенный смысл? предчувствие казни? Ведь утреннее же солнце...
И только здесь, в Израиле, когда задвигаешь по утрам открытые на ночь «трисы» и острый луч, пробившийся сквозь еще свежий утренний воздух, вонзается в кожу, жаля и прожигая, и невольно отдергиваешь руку... Я иногда медлю, рассматривая утренний луч на своей руке, как красивого, но недоброго золотого жука, и думаю вслух: как он знал? как догадывался?
Но он знал — не все. И догадывался — не сразу.
Читатель помнит: действие в «древних» главах романа приурочено к Пасхе, еврейскому празднику Песах. А Песах бывает в апреле. И в этом, едва ли не единственном благоуханном месяце, когда в библейской стране все цветет и земля отдает растениям накопленную за зиму влагу, бывает прохладно, даже холодно. Если только не задувает хамсин — страшное, мертвенное, горячее дыхание из разверзнувшейся пасти пустыни. В благоуханном апреле хамсин возникает не раз, и тогда от него некуда укрыться, и все живое обмирает... От хамсина, должно быть, разыгрывается Пилатова гемикрания... В страшном перегреве хамсина быстро теряет сознание распятый... Мучительно-жестокое обезвоживание организма: «Иешуа... стараясь, чтобы голос его звучал ласково и убедительно, и не добившись этого, хрипло попросил палача: — Дай попить ему».
Но в «Мастере и Маргарите» нет хамсина...
Не знаю, как Булгаков все-таки нашел хамсин. Как — живя в России и никогда не выезжая за пределы России — можно представить себе, что это такое. Но, как видите, нашел. В какой-нибудь энциклопедии? Нет, энциклопедические словари, бывшие у него под рукою, я просмотрела. Нашел, вероятно, в какой-то книге путешествия, в описании Египта: Гелуан, или Хелуан, — курорт вблизи Каира.
Не думаю, чтобы его интересовал Каир. Его волновал Иерусалим, его Ершалаим. Он искал свою истину — точные реалии того очень давнего и очень важного для него дня 14 нисана, в канун Пасхи...
Но запись, сделанная в последние недели жизни, уже не отразилась в романе. В «Мастере и Маргарите» нет хамсина.
И другую поразившую меня запись, на этот раз относящуюся непосредственно к нашей теме, приведу здесь впервые.
На листке с буквой «Л» одиноко и крупно: Логге.
Жирный коричневый карандаш. Дважды подчеркнуто — зеленым. Вообще-то Булгаков любил красно-синие цветные карандаши; в этот раз, стало быть, у него в руках такой же двуцветный — зелено-коричневый.
Помнится, мне показалось смутно знакомым это слово. Имя? Но проходит время, и, кажется, немалое, прежде чем однажды само собою всплывает из запасников памяти: Логге! Бог огня в оперном цикле Рихарда Вагнера «Кольцо Нибелунга»!
И рядом с ним сразу же вспыхивает другое: Азазелло...
...Булгаков любил огонь. И еще Булгаков любил музыку Вагнера. П. С. Попов записал с его слов во второй половине 20-х годов: «Очень люблю Вагнера».
Елена Сергеевна знала это. В ее дневнике (26 марта 1935 года) запись: «Вчера были на концерте вагнеровском в Большом зале консерватории. Дирижировал Сенкар, пел Рейзен — Вотана, прощание и заклинание огня. Оркестр мал для Вагнера, всего человек восемьдесят... Рейзен поет очень дурно, хотя голос у него очень сильный. Хорошо он спел только последнюю фразу заклинания». И в ближайший день рождения М. А. среди ее и маленького Сережи трогательных домашних подарков, ноты — «Зигфрид» и «Гибель богов» Вагнера (Запись 16 мая 1935 года).
В пору юности Михаила Булгакова, на заре века, Киевский оперный театр с упоением ставил оперы из цикла «Кольцо Нибелунга». Осенью 1908 года — Булгаков в последнем классе гимназии — была поставлена и затем шла в течение ряда лет «Валькирия». Постановка была великолепна, и машинерия и сценические эффекты вызывали восторг киевлян. Особенно поражало оформление «Полета валькирий», когда — в музыке, наполненной шумом ветра, храпом и ржанием коней, прорезаемых светлыми и высокими вскриками валькирий, — вдоль задника сцены проносились колдовские конные тени бесстрашных дев... Но еще больше впечатлял финал: Вотан заклинал огонь, вызывая бога огня Логге, и мощные языки пламени охватывали утес Брунгильды, и зал заходился в рукоплесканиях.
Летом, когда оперный сезон заканчивался и при огромном стечении публики оркестр играл в саду Купеческого собрания... А. П. Гдешинский, друг детских лет Михаила Булгакова, писал ему в конце 1939 года: «Влекомые жаждой музыки, мы, по известным причинам, не всегда могли пользоваться общим для всех входом с билетной кассой перед ним. Приходилось перелезать через забор, или, как мы выражались, "через закон" бывшего Царского сада, с риском порвать брюки...» (Слово «мы» здесь обозначает братьев Александра и Платона Гдешинских.) И снова, в садах, звучал Вагнер, и чаще всего — «Полет валькирий».
Признаться? Этот «Полет валькирий» отразился в одной из черновых редакций «Мастера и Маргариты» — в третьей редакции романа, относящейся к 1934—1936 годам. Отразился в том, как озвучен был здесь «последний полет» Воланда:
«Вокруг кипел и брызгал лунный свет, слышался свист. Теперь уже летели в правильном строю, как понял мастер, и каждый как надо, в виде своем, а не чужом.
Первым Воланд, и плащ его на несколько саженей трепало по ветру полета, и где-то по скалам еще летела за ним тень».
Даже в этой тени, прикасающейся к скалам, есть какое-то музыкальное звучание. Но главное — далее — Маргарита:
«Не узнал Маргариту мастер. Голая ведьма теперь неслась в тяжелом бархате, шлейф трепало по крупу, трепало вуаль, сбруя ослепительно разбрызгивала свет от луны.
Амазонка повернула голову в сторону мастера, она резала воздух хлыстом, ликовала, хохотала, манила, сквозь вой полета мастер услышал ее крик:
— За мной! Там счастье!»
Амазонка? Или валькирия?
Но эту ликующую музыку полета автор снимет. В последней редакции романа (канонической, шестой) всадники будут лететь в молчании:
«Волшебные черные кони и те утомились и несли своих всадников медленно, и неизбежная ночь стала их догонять... Ночь начала закрывать черным платком леса и луга, ночь зажигала печальные огонечки где-то далеко внизу...» И когда Маргарита задает Воланду свой единственный вопрос, она спрашивает «тихо». И когда Воланд отвечает ей — он поворачивает к Маргарите свое лицо «с тихо горящим глазом». «Тихо» звенит золотою цепью повода темно-фиолетовый рыцарь. И о Бегемоте: «Теперь притих и он и летел беззвучно, подставив свое молодое лицо под свет, льющийся от луны».
И вот в самом начале 1940 года, в последние недели жизни Михаила Булгакова, Большой театр принимает к постановке «Валькирию».
Булгаков — либреттист Большого театра. Его обязанность — просмотр и приведение в порядок старых либретто и сочинение новых. Но к решению о «Валькирии» он, конечно, не имеет отношения. Репертуаром в России правит большая политика; в августе 1939 года заключен пакт с гитлеровской Германией; внезапный и благосклонный интерес «руководителей партии и народа» к Вагнеру — отсюда.
И в подготовке спектакля Булгаков не участвует: он уже не бывает в театре. В течение января, необыкновенно холодного в 1940 году, он всего два или три раза выходит из дому. Выходит непременно с Еленой Сергеевной. В своем дневнике она фиксирует эти попытки прогулок — сначала подробно, взволнованно и с надеждой: «13 января. Лютый мороз, попали на Поварскую в Союз (писателей. — Л. Я.). Миша хотел повидать Фадеева, того не было. Добрались до ресторана писательского, поели... Миша был в черных очках и в своей шапочке, отчего публика (мы сидели у буфетной стойки) из столовой смотрела во все глаза на него — взгляды эти непередаваемы. Возвращение в морозном тумане...»
Потом кратко, печально: «24 января... Часов в восемь вышли на улицу — но сразу вернулись — не мог, устал».
В феврале Булгаков не выходит совсем. Почти не подымается. Единственное, что с невероятной силой еще удерживает его в жизни, — его роман. Он диктует Елене Сергеевне потрясающие страницы.
Но обращение театра к «Валькирии» не может пройти мимо его внимания. Булгаков связан с театром. И не только тем, что служит в нем до конца своих дней. (В «Личном деле Булгакова М. А.» в фонде Большого театра в ЦГАЛИ, ф. 648. 6.186, лист 11, помета: «Исключен из списков за смертью с 10 марта 1940 года». — Публ. впервые.)
В Большом работают близкие ему люди. Звонит Борис Мордвинов, главный режиссер театра... Звонит и приходит преданный с давних лет Яков Леонтьев, заместитель директора театра... Бывает художник Петр Вильямс. Е. С. в своих дневниках называет его просто: Петя Вильямс. За несколько лет до того в оформлении Вильямса поставлен булгаковский «Мольер» во МХАТе. В оформлении Вильямса выйдет в свет — осенью 1940 года, уже после смерти Булгакова — «Валькирия» в Большом...
Разговоры о «Валькирии», а вместе с ними зрительные образы памятных постановок и музыка (в маленькой гостиной-столовой булгаковской квартиры рояль) входят в дом. И образ огненного Логге снова зажигает воображение писателя, оставляя след в его записной книжке.
Логге... Но почему я связываю эту булгаковскую запись с Азазелло?
Вернитесь к цитированным выше строкам: «— Тогда огонь! — вскричал Азазелло. — Огонь, с которого все началось и которым мы все заканчиваем».
Всмотритесь: в облике персонажа, фактически уже завершенном, начинают проступать новые противоречия. Эта апология огня — эта философия огня! — неужто они принадлежат «демону безводной пустыни»? И не вернее ли предположить, что какая-то другая сущность уже прорезывается здесь?
«Азазелло сунул руку с когтями в печку...» И снова — эта неожиданная «рука с когтями» к концу романа, противоречащая и облику «рыжего разбойника», спускающего с лестницы Поплавского, и портрету «блистающего сталью доспехов» демона-убийцы.
Внимательный читатель, впрочем, заметит: не совсем неожиданная. Нечто подобное все-таки было. В самом конце первой части романа — там, где буфетчик оставляет доктору Кузьмину дьявольские червонцы, а потом появляется «сестра милосердия» с кривым мужским ртом, с одним клыком (Азазелло!), — она сгребает денежки «птичьей лапой». «Птичья лапа» — предвестие «руки с когтями».
Но глазам текстолога, работающего с рукописями, иногда приоткрывается потаенный порядок действий, а за ним движение авторской мысли.
Этапов работы Булгакова над романом — или редакций романа, — как известно, было шесть. И вот в четвертой редакции (1937—1938), первой полной, еще рукописной, в устах Азазелло нет формулы огня. Просто: «— Тогда огонь! — вскричал Азазелло. Он сунул руку в печку, вытащил дымящуюся головню...» И «руки с когтями», как видите, тоже нет.
Обе подробности появились в пятой редакции (1938), когда Булгаков в первый и единственный раз продиктовал роман на машинку. А «птичья лапа» страшной «сестры милосердия» возникла еще позже, уже с оглядкой на «руку с когтями» — в последней авторской правке по машинописи (ее я и называю шестой редакцией), зимою 1939— 1940 года.
Азазелло не удовлетворял автора! Образ, завершенный для читателей, в воображении писателя продолжал изменяться по каким-то своим, внутренним законам, настойчиво и непредсказуемо. Сквозь все планы и расчеты прорывалась огненная природа персонажа. Кстати, в странной главе
30-й, где Азазелло произносит свой апофеоз огню, он снова назван «рыжим демоном».
Нужен был последний толчок. И таким толчком стала постановка «Валькирии»...
Мы никогда не узнаем, какою виделась писателю теперь эта линия изменений в его романе. Хотел ли он всего лишь высвободить полнее огненное начало Азазелло? Сделать его духом огня, подобным Логге? Или предполагал, ломая практически законченный роман, заменить самое имя? Тезку библейского «демона безводной пустыни» — персонажем из совсем другой мифологии, другого эпоса — скандинавским или древнегерманским богом огня?
Булгаков легко входил в миры других культур. Его фантазия чувствовала себя свободно в бесконечностях Ветхого и Нового Завета. Ему нужны были аналогии с Данте и полемика с Гете, иудейская демонология и демонология германцев и скандинавов, чтобы рассказать историю любви и смерти двух людей в Москве 30-х годов: непризнанного писателя и женщины, которая его любила. Правда, очень одаренного писателя и очень красивой женщины. Поиски философских ответов в немыслимых глубинах человеческого духа соединялись с поисками истин бытия через эту простую историю.
И кто знает, какие еще повороты могли ожидать нас в движении этого удивительного романа, бесконечно непредсказуемого, как мысль и фантазия Михаила Булгакова, и, увы, конечного, как его недолгая жизнь...
1995