В отличие от Сеченова, Иван Петрович Павлов широко известен своими трудами. Ему посвящены художественные кинофильмы, о нем написано множество книг, популярных и научных статей. Долгое время имя Павлова, как и словосочетания «условный рефлекс», «вторая сигнальная система», обязательно фигурировали во всех докладах, на всех симпозиумах и конгрессах по вопросам естествознания.

Павлов был достаточно велик, чтобы иметь право на ошибки. Однако его возвели в непререкаемые авторитеты; ни одно его слово не подлежало оспариванию, каждое высказанное им положение считалось окончательным. Все это легло неподъемным шлагбаумом поперек научных путей. За открытиями Павлова навесили неотпираемые замки; а за этими открытиями был непочатый край неизвестного.

Несмотря на свою долгую жизнь, Павлов просто не успел бы совершить всех открытий, которых ждала физиологическая наука. И не мог этого сделать, потому что научно-техническая революция, давшая физиологии невиданные приборы, неслыханные методики, разразилась, когда Иван Петрович уже закончил свои жизненные дела. А будь он жив, он бы непременно запротестовал: помилуйте, да где и когда я говорил, что моими трудами исчерпывается все, что наука может и должна знать о высшей нервной деятельности!

Мало-помалу это стало ясным — действительно, не исчерпывается! Мало-помалу…

Шлагбаум оказался, в конце концов, подъемным, пути — открытыми для новых прозрений. А Павлов? Павлов остался Павловым — родоначальником нейрофизиологической науки. Хотя множество фактов и наблюдений не лезет в рамки павловских открытий и не все мыслимо втиснуть в понятие об условных рефлексах. Да и самый механизм этих рефлексов на уровне клетки только сравнительно недавно стало возможным изучать.

С Сеченовым я вас знакомила. О Павлове только напомню.

После сеченовского — что происходит, на долю Павлова пришелся ответ — почему все это происходит, на чем основывается поведение живого организма и как можно поведением управлять. Открытым остался вопрос — каким образом мозг обеспечивает психическую деятельность.

О Павлове. О котором, повторяю, все вы много знаете. О котором немыслимо сказать ни одного нового слова. Который знаменует собой не просто рождение нейрофизиологии, но и блестящий этап в естествознании и период великой славы русской науки.

Любопытно, что Павлов, учась в духовной семинарии, решил порвать с ней и стать естествоиспытателем. А ведь нет оснований считать, что у него не было религиозной веры; вероятнее всего, он, сын священника, искренне веровал. Религиозность — материалистическое естествознание. Как ни мало сочетаются они друг с другом, Павлов, однако, сочетал их. Весьма, впрочем, возможно, что на каком-то этапе его становления в науке религиозность отошла на задний план, стала как бы формальностью.

Немалую роль в решении Ивана Петровича оставить религию ради науки сыграли учения Чернышевского и Добролюбова; в формировании его мировоззрения, его философских позиций участвовали труды и Герцена, и Белинского, и особенно Писарева. В вопросах науки Павлов никогда ни на шаг не отступал от материализма.

К физиологии его привлек Сеченов.

В начале века Павлов, первый из физиологов мира и единственный среди русских ученых, удостоился звания лауреата Нобелевской премии. Награда последовала за работы по физиологии пищеварения — он как бы заново создал эту часть науки, на совершенно новых основах. Чем заставил медицину по-новому подойти к лечению желудочно-кишечных заболеваний и совершено по-иному судить о них.

«Часто говорится, и недаром, что наука движется толчками, в зависимости от успехов, делаемых методикой. С каждым шагом методики вперед мы как бы поднимаемся ступенью выше, с которой открывается нам более широкий горизонт, с невидимыми раньше предметами…»

Павлов создавал свои методики. И делал скачки, именуемые в просторечии открытиями.

У него был нелегкий характер. Он был своенравен и резок. Он мог оскорбительно накричать на кого угодно, невзирая на лица, если этот «кто-то» осмеливался проявить неуважение к… физиологии. Он прожил более восьмидесяти лет, и было в его жизни две любви: к Родине и к науке.

И родина, и наука отвечали ему взаимностью…

Павлов — это прежде всего условные рефлексы. А, — значит собаки. Среди ученых-физиологов портреты павловских собак известны не меньше, чем полотна знаменитых художников. Чудесный дог на постаменте — фотография памятника в Колтушах; собака с желудочной фистулой; собака с фистулой слюнной железы. Эта, должно быть, самая знаменитая — «плёвая железка» прославилась на весь мир. Павлов дирижировал ею, как хотел, железка следовала за дирижерской палочкой неуклонно, без осечки. Она одна рассказала о физиологических процессах в центральной нервной системе больше, чем все, что было известно науке прежде. Железка оказалась понятливой и… музыкальной: она пускала слюнки не только во время кормления, не только при одном лишь запахе или виде еды, на стук метронома или на свет электрической лампочки — слюна, по желанию дирижера, могла капать на звук «ля» и задерживаться на ноте «соль»…

Слюнная железа открыла щелку в мир психического; щелка постепенно расширялась, открывая все большие просторы для проникновения в тайны мозговой деятельности.

Павлов начал с новых методик — с принципиально нового подхода к изучению живого организма, всего целиком, а не по частям, не отдельных его органов.

Этим, главным образом, занималась физиология допавловского периода — исследование целого путем исследования частей; анализ жизнедеятельности организма — путем анализа процессов в изолированных органах.

«Задачей анализа было возможно лучше ознакомиться с какой-нибудь изолированной частью; это было его законным долгом; он определял отношение этой части ко всем возможным явлениям природы… Но физиология органов была порядочно-таки запутана…»

Никакой орган, взятый отдельно от материнской почвы, не может вести себя нормально. Не живя, а существуя в искусственных условиях, вне естественного соседства со своими собратьями, он лишен привычных взаимодействий. Какая уж тут жизнь! Ведь приспосабливаться приходится не к тому, что существует на самом деле в природе, а к тому, что искусственно навязано экспериментатором, как бы близко ни было это навязанное к естественному. Пусть та же слюнная железа — что может она рассказать, если ее поместить в пробирку с питательной средой? Ровным счетом ничего. Та же железа на своем привычном месте, как звено пищеварительного тракта собаки, рассказала все.

Более, чем все — то, что узнали, превосходило все ожидания.

Множество исследований проводили на нерасчлененных животных. Только они были истерзанными, так что находились не в физиологическом, а в патологическом состоянии. Соответственно и все функции нарушались во время тяжких операций: пока доберется экспериментатор до нужного органа — сколько травм нанесет он животному, сколько связей нарушит! Разрезы, потеря крови, охлаждение, наконец, бессознательное состояние под наркозом — что общего с существованием в природе? Ничего от обычной жизнедеятельности не оставалось, и невозможно было узнать: как, когда, при каких условиях «сцепляются» отдельные части живого организма, каковы их взаимоотношения, взаимовыручка, каково поведение.

Со временем метод вивисекции, накопивший все-таки немало знаний, утратил свой смысл. Главное стремление — познать физиологию головного мозга — не могло с его помощью реализоваться. Ведь если можно еще как-то наблюдать «поведение» отдельного органа, то изъятие частей мозга или даже всего мозга целиком могло дополнить только анатомические сведения о нем. Деятельность мозга никак не могла быть познана. Изучение высшей нервной деятельности зашло в тупик; пробить стену можно было только одним способом: найти иные, совершенно не сходные с прежними принципы.

Что и сделал Павлов.

Прежде всего он придумал «хирургический метод» и определил его как «прием физиологического мышления». Потому что этот метод позволял постоянно наблюдать за нормальными проявлениями и всего организма собаки и какого-либо ее органа. Нет, это была не та хирургия, которая забивала животное за один опыт.

Это была хирургия бережная, щадящая; животное после операции не только оставалось живым, оно было практически здоровым — в его организм прорезалось окошечко; через окошечко можно было наблюдать все, что требовалось именно физиологу — нормальную деятельность. А оперированная собака превращалась в «ходячий эксперимент».

И вот она — собака — в станке; здоровая собака, только на брюхе у нее желудочная фистула.

Эта-то собака здорова, но не сразу так случилось: десятки раз отрабатывали операцию, чтобы собаки не гибли, чтобы желудочный сок не разъедал раны, чтобы он изливался в отверстие чистый, не смешанный с пищей; чтобы от потери сока не размягчались кости, чтобы… Много их было, этих «чтобы», не вдруг далась в руки новая методика. Но Павлов хоть и был нетерпелив по характеру, в работе проявлял адское терпение — думал, пробовал, переделывал. Пока не добился своего: собаки с фистулами жили долго и, пока жили, оставались нормальными животными, вполне пригодными для физиологических наблюдений.

Вот другая собака сидит на столе, задумчиво глядя куда-то вдаль. Обыкновенная дворняга, хотя похоже, что кто-то из ее предков был догом. На щеке у нее небольшая дырка — тоже фистула, на этот раз — слюнной железы.

Разумеется, слюна вытекала из фистулы, когда собака ела; вытекала и тогда, когда она только видела или чуяла пищу. Но — вот сюрприз! — животное «пускало слюнки» на шаги служителя — кормильца! Это что за явление? Не «плёвая» же железка, в самом деле, слышит шаги… Как и всякий звук, они раздражают слуховой нерв, и по нему бегут сигналы в мозг. Но почему же мозг на сей раз дает приказ: пускай слюнки?

Человеческие шаги — и текущая изо рта слюна. Сколько сотен или тысяч раз могли видеть такое экспериментаторы. Они и видели, но не замечали. А Павлов заметил — поистине, случай подстерегает того, кто его ждет!

Сработала привычка остро наблюдать факты и логически объяснять их. Павлов так расшифровал влияние шагов служителя на аппетит собаки: дело не в самих шагах, дело в том, что они всегда связаны с едой, оттого и приобретают свойство вызывать слюну… до тех пор, пока служитель кормит; если же подавать кормежку иным путем, шаги будут в скором времени напрочь забыты — разорвется их связь с пищей. Стало быть, связь эта — временная.

Временная связь — не в слюнной железе образованная: в головном мозге. Но тогда и любой другой звук, если за ним будет следовать еда, вызовет такую же связь.

Что было дальше, вы, наверно, помните: «плёвая» железка стала орудием одного из самых значительных открытий в физиологии. Собаки исправно пускали слюнки и на звук метронома, и на звучание колокольчика, и на свет; они легко отличали белый цвет от красного, и — все это при одном непременном условии — вслед за звуком или светом должна была следовать кормежка. Условия «учитываются» мозгом; значит, ответная реакция, получившая название условного рефлекса, — явление психическое.

Так началось в науке долгожданное смыкание физиологического с психическим. И возможность изучения психической деятельности физиологическими методами.

Между прочим, и врожденные реакции, и временные связи были известны и до Павлова. Слово «разум» не раз фигурировало в работах ученых, и никто из них не возражал, что разум находится в коре больших полушарий. Возражения шли по другой линии: считалось, что разум — нечто само по себе существующее — немыслимо изучать средствами физиологии.

Один Сеченов утверждал иное, но ведь только утверждал — не доказывал опытом.

Тот факт, что разум, коль скоро он находится в мозге, в сфере материальной, сам является материальным — этот факт и решил доказать Павлов.

С условными рефлексами он мог уже делать все, что хотел. По его приказу они появлялись, по его приказу и угасали; правда, не очень охотно — забывать было труднее, чем осваивать. Временные связи создавались не только на пищу — даже на боль. Врожденные реакции безотказно отвечали на сигналы из внешнего мира, будь то метроном, органная труба, прикосновение к коже, один только вид шприца, которым прежде пользовались для инъекций.

Но вот у собаки вырезали кору мозга. Куда девались условные рефлексы? Метрономы, лампочки, звонки, шприцы совершенно утратили свое значение — собакам было наплевать на них, даже не наплевать, потому что слюна не текла… Ни одну связь не удавалось восстановить у животного, лишенного коры больших полушарий — той самой коры, где существует разум.

Животные продолжали есть, пить, выполнять естественные потребности, чувствовать боль и остро на нее реагировать — все инстинкты, все врожденные (безусловные) рефлексы сохранились. Потому что сохранилось вместилище их — подкорка. Вместилище условных рефлексов — кора; утратив ее, животное утратило и разум, оно больше не способно ничему обучаться, оно «позабыло» весь свой жизненный опыт, а с ним и возможность изменять поведение в зависимости от изменений жизненных условий.

Остались одни инстинкты. Казалось бы, такие могучие инстинкты, так трудно оборимые. Жесткие, накопленные за время существования всего биологического вида, они становятся слепыми без контроля разума. Да и этому контролю, как мы знаем из жизненного опыта, подчиняются далеко не всегда…

«Великий контролер» не просто «существует» в коре головного мозга, он является функцией коры, физиологически объяснимой и поддающейся изучению.

И далеко еще не изученной…

Доказательства Павлова держались на «трех китах»: он мог создавать условные рефлексы, мог погасить их и мог объяснить.

Удивительное дело! Объяснение оказалось на редкость простым. Во всяком случае в устах Павлова: потоки волн различной энергии устремлены на живой организм; вся эта энергия через глаза, уши и другие органы чувств, по нервным проводам направляется к головному мозгу — в кору, где образуются временные связи, и в подкорку, чтобы воздействовать на безусловный рефлекс; мозг обрабатывает внешние раздражения и посылает импульсы мышцам.

Сеченовский тезис: организм — это организм, плюс среда, — получил у Павлова экспериментальное доказательство. Объяснил он и причину временных связей, их необходимость, изначальное возникновение: основа цепи «организм — окружающая природа» заключается в добывании пищи, чтобы поддержать жизнь; у низших организмов только непосредственное прикосновение к пище ведет к обмену веществ, у высших — круг отношений расширяется: запахи, звуки, сочетания предметов сами по себе направляют животное на поиски пищи; бесчисленные предметы и явления приобретают значение сигналов еды, указывая, где ее искать. Чем больше наслаивается временных связей, тем дальше оттесняются инстинкты.

Павловские собаки научились отсчитывать время: достаточно было подать корм не сразу после звонка, а через одну-две минуты. Несколько таких задержек и «плёвая» железка, как добротный секундомер, выдавала слюну не сразу, а через одну-две минуты. Они распознавали тонкое различие между кругом и эллипсом — железа справилась и с геометрией. Они разбирались не только в отдельных нотах, но и в целых мелодиях — слюна шла только на «Камаринскую», поскольку после нее следовала пища.

Не счесть опытов, проделанных в павловской лаборатории с обучением животных, навязыванием условных рефлексов. С поразительной точностью собаки приспосабливались к изменяющимся условиям — не удивительно! В природе эти условия изменяются в неисчислимое число раз больше, чаще, замысловатей. Аппарат условных рефлексов — приспособительный аппарат, только он и дает возможность живому существу выжить. С одним набором врожденных рефлексов — как бы смог он перестраиваться в случае экстренных изменений среды? Собаки…

Остановимся — не все же о собаках, пора перейти и к человеку. Задачей-то было ввести физиологические законы в изучение человеческой психологии. Так ли все у человека, как у собак? Что общего между ними с точки зрения высшей нервной деятельности?

В начале войны несколько девушек-студенток добровольно поступили на курсы медицинских сестер. Теорию проходили в просветах между практикой, практику — непосредственно на очагах бомбежек. По сигналу воздушной тревоги девушки должны были бежать на сборный пункт. Он находился рядом с общежитием, и потому им разрешали спать дома. Радио, конечно, не выключалось.

Передают сводки, играет музыка — утомленные девушки спят, как убитые. Но вот радио замолкло перед объявлением воздушной тревоги, секунды не проходит — девушки на ногах, оделись, сумки на плечо и — бежать. Сигнал воздушной тревоги застает их уже на пункте. Они просыпались не от самой тишины, а оттого, что за ней неизбежно следовало и повторялось уже не раз.

Недремлющий дежурный в мозге — что это? «Недремлющая душа»? Очень, конечно, поэтично, но ровно ничего не объясняет. Все та же кора больших полушарий — в ней образовались временные связи на молчание репродуктора, за которым следовал сигнал воздушной тревоги. Между прочим, очень стойкие связи — долго еще после войны эти медсестры вскакивали со сна, если невыключенное радио вдруг замолкало…

Механизм тот же, что и у собак.

Была у меня в молодости приятельница; мы вместе работали на заводе, научились у тамошних работниц курить — курили в цехе все, чтобы перебить запах перегара машинного масла. Курили мы всегда вместе — в обеденный перерыв, в цехе, и в заводском общежитии, и вообще, когда вместе проводили время. Стоило мне увидеть приятельницу, как возникало желание закурить. А недавно, через многие годы, перебирая старые фотографии, я наткнулась на снимок этой приятельницы. И немедленно потянулась за папиросой. Сработал стойкий условный рефлекс.

Собакам такое недоступно — можно им только позавидовать: они терпеть не могут табачного дыма! Но ведь пускала собака слюну при виде изображения круга, напоминавшего, что сейчас будет еда!..

Опять тот же, что и у собак, механизм. Пусть человечество не обижается — так оно и есть. Хотя я лично не считаю обидным «сродство» с собакой.

Общая у нас и среда обитания — и у человека и у животного именно она определяет многие реакции. Но человек, кроме «общеприродной» среды, находится еще и в общественно-социальной, и это присуще только человеку и определяет качественные особенности его высшей нервной деятельности.

…Сейчас мне придется сделать некоторое отступление. Чтобы еще раз сказать: нет, условные рефлексы далеко не все объясняют. Ни у людей, ни у животных. Возможности, которые получили исследователи за последние два-три десятка лет, завели их в такие дебри, из которых не сразу выберешься.

И чтобы предостеречь — нельзя человека уподоблять животному, даже на уровне чисто физиологическом. Потому что человек — не только существо разумное; он — существо социальное. Но нельзя впадать и в другую крайность: не только общество, воспитание, условия жизни формируют личность — существует и внутренняя обусловленность поведения.

Моя книга не научный труд — всего лишь рассказ о трудах других людей. Все, о чем я сейчас вам поведаю, почерпнуто мной из опубликованной полемики между советским психофизиологом профессором Павлом Симоновым и лауреатом Нобелевской премии австрийским этологом — Конрадом Лоренцем.

Конрад Лоренц нашел удивительные механизмы в центральной нервной системе животных — «механизмы запрета» убивать особей своего вида.

«То, что многие животные практически никогда не забивают насмерть противника своего вида, объясняется не отсутствием соответствующей возможности, а особым запрещающим механизмом, который действует, опять-таки, в особых обстоятельствах», — пишет Лоренц.

Эти механизмы развились в процессе естественного отбора и представляют собой как бы специальный орган. Умерщвлять особей своего вида — такое поведение не способствует сохранению вида, в этом, должно быть, причина возникновения «механизмов запрета».

Одним ударом исполинского клюва ворон может ослепить противника; хуже того — одним ударом он может его убить. Этот вид вымер бы, если бы не механизм внутреннего запрета. Даже в самом яростном бою ворон никогда не целится в глаза другого ворона — когда же он охотится на добычу, он целится именно в глаз. Если ворон ручной, рассказывает ученый, его запретительный механизм распространяется и на людей: он будет тщательно избегать соприкосновения своего клюва с глазом человека, которого считает своим другом, даже если человек нарочно вплотную приближает свой глаз к клюву птицы. Ворон осторожно отворачивает клюв в другую сторону.

Аквариум, несколько пар рыбок; пограничные конфликты, но не бои, чреватые убийством. А между «мужьями» и «женами» — полный мир и согласие. Между тем у самцов много врожденного боевого пыла, необходимого им в естественных условиях, для защиты от угроз, таящихся в каждом кубическом сантиметре жизненного пространства. Агрессивность — врожденное и нужное качество, но ее нельзя перенакапливать, ей надо давать выход. Драка без убийства — отличный выход. Нет выхода — налицо трагедия, и запретительный механизм может сломаться под давлением внутренней агрессивности.

Исследователи пробовали поместить в аквариум одну только семейную пару — и следа не осталось от былого согласия: без всякой видимой причины «супруги» начинали драку, и самец — сильнейший — насмерть забивал самку. Но если поставить в аквариум зеркало, самец затевает бой с собственным отражением. Он вовсе не жаждет крови — ему лишь бы подраться. Нашедший выход боевой ныл удовлетворен, механизм, запрещающий братоубийство, действует исправно.

«Поломка механизма» случается не только у рыб — американский розовый фламинго, когда собственный детеныш приводит его в ярость, ударом мощного клюва убивает… детеныша соседа. Некая разница тут, правда, есть: своего птенца фламинго не трогает.

Быть может, потому что фламинго «умнее» рыб? Но хомяки — еще «умнее», не говоря уже о гепардах, стоящих на более высокой ступени развития. Однако и хомяки, и гепарды без всяких видимых причин пожирают свой приплод. Пожирают не каждый помет — каков механизм такого отбора?

И почему ни один уважающий себя ворон не выклюет глаз своего друга — человека и ни одна порядочная собака не попытается перегрызть горло хозяину, как бы жестоко он с ней ни обращался? И почему, когда любимый человек ненадолго уезжает, собака отказывается от еды? Что это — страх, что ее бросили или обыкновенная тоска, только в собачьей интерпретации? Какие нервные механизмы ответственны за подобное поведение?

Я не нашла ответа на эти вопросы в доступных мне трудах Лоренца. Возможно, ответов вовсе нет, потому что высшая нервная деятельность животных далеко еще не вся изучена.

Один из основоположников современной этологии, Конрад Лоренц, надо думать, знаком со всем, что ведомо науке на этом фронте. «Его фундаментальные исследования, пожалуй, не менее известны, чем написанные им популярные книги, такие, как „Человек находит друга“ или „Кольцо царя Соломона“, — пишет о нем профессор Симонов. — Общественное внимание к работам ученого объясняется, по-видимому, не только их высоким научным уровнем, не только растущим интересом современного человека к жизни природы, но и попытками объяснить некоторые аспекты поведения человека с позиций биологии».

Отдавая должное Нобелевскому лауреату, П. Симонов говорит о большой его заслуге — открытии сложных нервных механизмов, важных не столько для отдельной особи, сколько для сохранения и развития вида. «Механизмы, препятствующие видовому самоистреблению, о которых пишет К. Лоренц, механизмы организации и поддержания внутренней структуры стаи, стада, колонии, несомненно играли важную роль и в жизни наших далеких предков».

Но… далекие доисторические предки в своих колониях — разве они то же, что и сегодняшний человек в классовом обществе, раздираемом классовыми противоречиями? Правильно ли будет, основываясь на инстинктах, полученных в наследство, условно говоря, от обезьян, всерьез обсуждать поведение современного человека, с его моралью и нравственностью, с его социальными отношениями и войнами?

«Наблюдая эти механизмы у животных, я пришел к убеждению, что многое применимо к человеку в нынешней его ситуации», — вот, что утверждает Лоренц.

Большой ученый, полный гуманизма и тревоги за род человеческий, горько сетующий на самоистребительные войны, Конрад Лоренц в своих рассуждениях и выводах делает допущение, которого применительно к нынешнему человеку делать нельзя. Аналогизируя с биологической точки зрения животное и человека, он как бы сбрасывает со счетов все, свойственное только человеку, как животному социальному.

Бесспорная, по Лоренцу (очевидно, и действительно, бесспорная!), инстинктивная природа человеческой агрессивности не сочетается в человеке с врожденным запретом на «братоубийство» в интересах сохранения вида.

«Любой нормальный человек обнаруживает в себе мощные эмоциональные запреты, затрудняющие, а иногда делающие невозможным убийство животных». Но где они, эти запреты, когда речь идет об убийстве человека? «Теперь-то мы понимаем, как революционно и как опасно было изобретение первого оружия — топора. Оно навеки уничтожило функциональное равновесие между агрессивным инстинктом и его запретительным ограничением…» Мораль, разумная ответственность? Да, конечно, но куда же они деваются, когда дело доходит до войны?!

«Если взглянуть глазами зоопсихолога на ситуацию, в которой очутился гомо сапиенс, то можно с полным правом отчаяться и напророчить нам скорый и ужасный конец. Единственная наша надежда — в нашем умении думать и в моральных решениях, которых мы можем достигнуть с помощью этого умения».

А что она такое, эта мораль, если взглянуть на нее глазами «человеческого» психофизиолога?

«Мы должны признаться, что процесс преобразования моральных норм в конкретные поступки — это во многом еще очень не ясный и не изученный процесс, — отвечает профессор Симонов. — Много веков назад Сократ сформулировал знаменитый тезис: „…Я решил, что перестану заниматься изучением неживой природы и постараюсь понять, почему так получается, что человек знает, что хорошо, а делает то, что плохо“. Но и в наши дни это во многом остается такой же загадкой, как и во времена Сократа».

«Чтобы понять поведение человека, — продолжает Симонов, — мы должны ответить на многие вопросы, которые пока остаются неясными. Какова специфика человеческих потребностей и инстинктов? Каким образом нормы общественной морали усваиваются личностью, становятся частицей ее внутреннего мира, фактором, направляющим поведение? Почему эти нормы соблюдаются одним членом сообщества и нарушаются другим, выросшим почти в таких же условиях?»

Конечно, заслуги биологов, зоопсихологов, в частности К. Лоренца, неоценимы для изучения человеческой психологии, человеческого поведения, человеческой личности. Но только в определенных пределах.

Павлов считал: «Нет никакого сомнения, что систематическое изучение фонда прирожденных реакций животного чрезвычайно будет способствовать пониманию нас самих и развитию в нас способности к личному самоуправлению».

Л. А. Орбели создал теорию о «дозревании» врожденных рефлексов ребенка под влиянием среды; поскольку наиболее важная часть этой среды — его социальное окружение, можно говорить о социализации инстинктов.

Симонов подтверждает, что «именно изучению животных мы обязаны данными, чрезвычайно обогатившими наши представления об эволюции человеческого мозга».

Только не следует все свое внимание концентрировать на физиологических пусковых механизмах человеческого поведения — а так именно и делает Лоренц. Он, как ряд других ученых, как будто потерял «веру в способность социальных и моральных факторов эффективно регулировать поступки человека».

Сам Лоренц достаточно отчетливо понимает, какие возражения последуют на его концепцию прямолинейного биологизирования сложнейших проблем, стоящих перед человеком и перед человеческим обществом: «…найдутся люди, которые заявят мне, что всякая попытка установить физиологические причины, по которым люди ведут массовое человекоубийство, есть изначальный вздор». Однако он остается при своем мнении, хотя и считает, что «самая большая наша надежда в том, чтобы научиться понимать причинную структуру человеческого поведения».

Понимать — через что? Через законы, которые действуют в животном царстве?

Возражения П. Симонова: «…Совершенно очевидно, что мужественный боец за социальный прогресс отличается от растленного наемника иностранного легиона отнюдь не преобладанием „альтруистических инстинктов“ над „врожденной агрессивностью“. Каждый из этих двух социальных типов представляет собой определенную систему общественных отношений, определенную общественную среду… Ныне судьба человечества зависит, конечно, не от реставрации у Homo Sapiens физиологических механизмов, запрещающих убийство особи того же вида у воронов, рыб и обезьян, а от могучих социальных движений современного мира, в частности, от последовательной борьбы за разрядку международной напряженности. Игнорируя основные факторы общественного развития, К. Лоренц, естественно, не может прийти к верному и реалистическому решению проблемы возникновения и предотвращения войн».

Вот я и вернулась снова к тезису — наука не может быть вне политики… С другой стороны, вы убедились и в том, как далеко вперед продвинулась физиологическая наука, в прежние времена чисто теоретическая, и как важна она стала для решения весьма практических проблем — с тех пор, как завоевала право изучать психологию. И еще в том, что, чем глубже она развивается, тем больше тайн предстоит ей решать.

Чтобы закончить разговор об интересной дискуссии между профессором Симоновым и Конрадом Лоренцом, нужно рассказать еще и о другой крайности в поведенческой концепции человека; эта крайность представлена противниками Лоренца, и с ними тоже полемизирует Симонов.

Речь о тех исследователях, которые вовсе игнорируют личность с ее врожденными особенностями, считая ее только «продуктом» условий существования и воспитания. В частности, о концепции американского психолога Б. Скиннера, очень популярной на Западе: поскольку человек — продукт воспитания, он не может нести и не несет ответственности за совершаемые поступки.

Утверждение, мало чем отличающееся от обвинений, предъявленных царской юстицией Сеченову за его «Рефлексы головного мозга», только исходная позиция здесь противоположная. «Свобода выбора», «моральная ответственность» понятия не научные, порок и добродетель — условные обозначения того, что данная общественная среда поощряет или наказывает в процессе воспитания. Чтобы из ребенка сделать полноценного человека (с точки зрения данной социальной группы), следует его помещать как можно раньше в жесткую систему поощрений и наказаний.

Идея влияния общественного воспитания и социальной среды на формирование личности доведена до абсурда и, как всякий абсурд, сама себя дискредитирует.

Подводя итог, Симонов пишет: «Да, значение воспитания огромно, да, любое воспитание строится на поощрении и запрете, да, возврат к „свободе воли“, как ее понимали идеалисты, действительно сопоставим с представлениями о теплороде и бессмертии души. Но мы никак не можем признать правомочной наивную и реакционную попытку представить человека „сконструированной машиной условных рефлексов“. Игнорирование его внутренних стимулов и потребностей создает такую же ложную картину его природы, как и их абсолютизация… Изучение социального поведения человека показывает, что и „инструментальные рефлексы“ Скиннера, и „охранительные рефлексы“ Лоренца, претендующие на решение проблемы, слишком односторонни. Кроме того, они построены на неверном фундаменте. В теоретическом плане концепции Скиннера и Лоренца опираются на принцип сохранения, выживания, стабилизации индивидуума (Скиннер) или вида (Лоренц), в то время как для человека наиболее актуален принцип развития, совершенствования, усложнения. Именно содействие развитию общества и всестороннему развитию личности марксизм рассматривает в качестве объективного критерия нравственных и культурных ценностей человеческой цивилизации».

Физиология — и нравственность. Физиология — и мораль и развитие личности… Давние мечты Сеченова и Павлова о медицинской психологии и о том, чтобы получить в безраздельную власть науки и тело, и душу человеческую.

Отлично понимал — и не раз говорил — Павлов, что механизм процессов в больших полушариях головного мозга, в коре особенно — труднопостижимые процессы. Он нисколько не обольщался — и тоже говорил об этом, — не считал, что его труды раскрыли эти механизмы; он знал, что только положил своей методикой начало изучения, до него бывшего просто невозможным. Он знал и понимал, что ответы на самые сокровенные вопросы физиолог, как и психолог, или теперь уже психофизиолог, сможет получить только «на дне» жизни — в клетке мозга, в нейроне.

Изучение деятельности мозга, главным образом мозга человека, — на уровне клетки; исследование процессов во всех структурах, выраженное в количественных объективных показателях, — вот что должно было прийти на помощь ученым в раскрытии тайн такой сложной саморегулирующейся системы, как живой организм.

Уже четверть века ученые «общаются» с клеткой мозга, в том числе человека; уже научились исследовать глубинные структуры, к которым прежде не было никакого доступа; уже несколько лет на физиологов работают не только математики, но и электронно-вычислительные машины; уже физиологи вышли в клинику и лечат с помощью своих методов и с участием количественных показателей больных людей…

А тайны — намного ли стало их меньше?..

«Человек есть, конечно, система… но в горизонте нашего современного научного видения единственная по высочайшему саморегулированию, — писал Павлов, — …сама себя поддерживающая, восстанавливающая, поправляющая и даже совершенствующая».

Так много ли сейчас знают ученые об этой «единственной» в своем роде системе? Наверно, я все-таки неправа — знают уже многое. Если сравнивать с тем, что знал Сеченов; если даже сравнивать с тем, что было установлено Павловым. Да и без всяких сравнений, физиологи добыли массу новых знаний за последние два-три десятка лет. И никто не может предвидеть, сколько им еще познавать…

В конце своей жизни Иван Петрович Павлов подошел к изучению человеческой психики: последней его работой был доклад о значении условного рефлекса для физиологического понимания теории ассоциации в психологии. Он должен был прочесть этот доклад на Международном психологическом конгрессе в Мадриде, в мае 1936 года. Доклад не состоялся — к этому времени Павлова уже не было.

Удивительно плодовитый, за десятерых энергичный и целеустремленный, в общем очень удачливый, Павлов, как никто, много сделал для физиологической науки. Установил, когда и при каких условиях образуются временные связи, создаваемые процессами возбуждения и торможения; пытался изучать эти основоположения, взаимодействие их в коре головного мозга; на основании взаимодействия торможения и возбуждения установил изменения в высшей нервной деятельности, характерные для болезненных отклонений; создал учение о патологии этой деятельности.

И все-таки, как вспоминают его ученики, чаще всего с горечью говорил: «Всего не ухватишь!..»

Да и как «ухватить», когда в мозге миллиарды клеток и у каждой из них — тысячи связей! Разве одной жизни, пусть долгой и гениальной, на такое — достаточно?