В который раз пожалел он, что судьба разлучила его с Шапюи. Они почти не имели возможности видеться — Шапюи занимал кафедру философии в Безансоне, далеко от Парижа. Никто никогда не понимал так Пастера — не считая, конечно, его жены, — как Шарль, никому он с таким удовольствием не открывал свои самые потаенные замыслы. Сейчас он особенно остро чувствовал отсутствие товарища-философа: как дорог был бы его совет в этом темном вопросе!
В небольшом кабинете в Эколь Нормаль он пишет письмо далекому другу: «Я очень занят своими исследованиями по брожению, которые особенно интересны в связи с нераскрытой тайной жизни и смерти. Надеюсь в скором времени сделать решительный шаг к разрешению этой тайны, внеся полную ясность в знаменитый вопрос о самозарождении… В этом вопросе столько темных мест, что необходимо ясное, математически точное доказательство, чтобы мои выводы были достаточно убедительны для моих противников. Надеюсь, что мне удастся добиться неоспоримых результатов».
В этот зимний день 1860 года Пастеру представился случай широко продемонстрировать свое упорство ученого. И не только упорство — безудержную смелость, несгибаемую целеустремленность.
Написав письмо Шапюи, он пошел в Академию наук. Там в кулуарах можно будет поговорить с Био, Дюма, Сенармоном. Как-то они отнесутся к его намерению?
— Я решил расправиться с нелепой теорией Пуше, — прямо заявил Пастер, — пора покончить с этой метафизикой.
Био чуть не хватил удар, когда он услышал столь решительное заявление любимого ученика. Как, Пуше — микроскопист, знаток инфузорий, биолог — и вдруг подвергнется нападению химика — Пастера! Химик Пастер против знаменитого биолога Пуше — это ли не смешно?!
— Вас просто поднимут на смех, дорогой Пастер! Вы же знаете, как презрительно относятся биологи к нам, физикам и химикам! Да и что вам дался этот Пуше — он же вовсе не имел в виду ваших работ, когда писал свою статью!
— Это не играет роли, — упрямо ответил Пастер, — своей теорией он сводит на нет всю мою работу, а моя работа по брожению — не мое личное дело, это дело науки. Пуше утверждает, что живые существа, инфузории, создаются из элементов разлагающейся жидкости. Он, правда, не оригинален — еще Аристотель говорил, что всякое гниющее тело порождает живые существа; но ведь с времен Аристотеля наука двинулась вперед! Или она все еще находится в том же состоянии хаоса? Микроскопические существа важны не только для брожения пива, вина, уксуса и т. д. Я убежден, что тут откроется широкое поле деятельности и для медицины. Я решил взяться за решение вопроса о самозарождении, вернее, о нелепости самозарождения, вот почему: есть микробы, с которыми надо воевать; одно дело война против микробов, приходящих извне, — такая война вполне возможна; другое дело, если они самозарождаются в результате разложения — тогда воевать с ними невозможно, это явление фатальное, нужно ему покориться.
Волнуясь, забыв, что перед ним три крупнейших французских ученых, Пастер выпалил эту речь одним духом, сердито глядя на своих собеседников.
Старый, темпераментный, больной Био утирал огромным клетчатым платком пот с лица. Солидный и спокойный Дюма умными, проницательными глазами молча смотрел на Пастера. И только Сенармон откровенно улыбался горячности своего молодого коллеги.
— Эта проблема неразрешима! Вы слишком много берете на себя, — почти кричал Био, — сколько великих умов заблудилось в ее дебрях. Это напрасная трата времени, и вы ни к чему не придете. Только создадите себе огромное количество врагов и подвергнетесь самым страшным нападкам! Вы увязнете в этом болоте, даром потеряете время!
Обескураженный Пастер, не предвидевший такого страстного отпора от человека, которого он бесконечно уважал, растерянно посмотрел на двух других, ожидая поддержки.
Дюма неодобрительно покачал головой и сказал очень спокойно:
— Я никому не посоветовал бы чересчур долго задерживаться на этой теме…
— Ну, хорошо, — невежливо перебил Био, — если уж вы с вашим дьявольским упрямством во что бы то ни стало решили лезть в пекло, обещайте по крайней мере не упорствовать в случае неудачи ваших опытов!
Молчавший до сих пор Сенармон, чтобы остановить все более раздражавшегося старика и все более хмурящегося Пастера, заговорил наконец:
— Не отговаривайте его. Если Пастер не выудит ничего интересного в этом вопросе, он бросит его.
Он помолчал мгновенье, быстрым взглядом оглядел всех троих — изумленного Био, замкнутого в своем неодобрении Дюма и ожившего Пастера — и договорил, подмигнув последнему:
— Но я буду очень удивлен, если он ничего не выудит…
Пастер приготовился к бою. Очень, конечно, жаль, что он не получил благословения от людей, каждому слову которых придавал значение, но тем более упорства нужно теперь проявить и тем больше выдержки и изобретательности, чтобы доказать им, что он не увлекающийся маньяк, а вполне уже сложившийся ученый, со своими далеко идущими и на много лет запланированными задачами.
Чего бы это ему ни стоило, он должен выйти победителем и заклепать в конце концов все пушки противников, которых, разумеется, будет множество.
Он понимал, на что идет, но чувствовал в себе силы разрешить и этот сложнейший вопрос: откуда берутся те ничтожно малые существа, которые видны только в микроскоп? Откуда появляются в чанах со свекольным соком микроорганизмы, которые превращают этот сок в молочную кислоту, или дрожжевые грибки, превращающие его в алкоголь? Словом, каково происхождение микробов?
Вопрос старый как мир. Простой и неразрешимый.
— Угри зарождаются в тине рек, а гусеницы — из гниющих растений, — рассказывал на прогулках своим ученикам великий философ древности Аристотель.
Лукреций, Виргилий, Овидий, Плиний-старший — философы, поэты, натуралисты утверждали самозарождение.
Швейцарец Парацельс, живший в шестнадцатом веке, — чернокнижник и астролог, бунтарь, ищущий новых путей в науке, и алхимик, мудрец, у которого блестящие научные предвидения сочетались с нелепостями и бреднями, — сочинил такой рецепт: «Возьми известную человеческую жидкость и оставь ее гнить сперва в запечатанной тыкве, потом в лошадином желудке 40 дней, пока начнет жить, двигаться и копошиться, что легко заметить. То, что получилось, еще нисколько не похоже на человека, оно прозрачно и без тела. Если же потом ежедневно втайне, осторожно и благоразумно питать его человеческой кровью и сохранять в продолжение сорока седмиц в постоянной равномерной теплоте лошадиного желудка, то произойдет настоящий живой ребенок, имеющий все члены, как дитя, родившееся от женщины, но только весьма малого роста…»
Перед этим рецептом Парацельса бледнеет даже «наблюдение» ближайшего его ученика Ван-Гельмонта, предлагавшего создавать мышей из грязного белья: берется глиняный горшок, в него насыпаются зерна пшеницы — их легко можно заменить кусочком сыра, — и горшок затыкается влажным грязным бельем, рубашкой или штанами. Через несколько времени в горшке родится целый выводок мышат. Испарения рубашки и запах зерен, соединившись, породили маленьких грызунов. Ван-Гельмонт утверждал, что не раз сам наблюдал подобное зачатие.
Да что мыши — лягушки, слизни, пиявки создаются испарениями, поднимающимися из болота. А скорпионы рождаются несколько сложнее. Для этого нужно выдолбить в кирпиче яму, положить в нее истолченную траву базилики, закрыть вторым кирпичом так, чтобы воздух не проходил в яму, и поставить это нехитрое сооружение на солнце. Через несколько дней базилика превратится в скорпионов.
Итальянец Буонани ко всем фантастическим сообщениям добавил свое: на некоторых сортах деревьев, после того как они сгниют, появляются черви, которые затем превращаются в бабочек, а бабочки, в свою очередь, в птиц.
Все эти «наблюдения», «рецепты» и «утверждения» никому не казались фантастическими. Наука находилась на такой стадии, когда отсутствие возможности наблюдать, с одной стороны, и отсутствие экспериментального метода — с другой, давало широкие просторы для любых вымыслов и фантастических заключений. Все, что происходило в природе и не могло быть увидено, казалось столь непонятным и непостижимым, что нужно было любыми путями удовлетворить законное любопытство публики. И весь этот нелепый вздор, достойный осмеяния, вовсе не казался таковым даже очень умным людям в древние и средние века.
Только в 1651 году появилась по этому вопросу первая научная книга, которая даже нам теперь представляется вполне научной: книга Вильяма Гарвея «О рождении животных». В ней было доказано, что все живые существа возникают от себе подобных, обязательно проходя в своем развитии стадию яйца.
«Каждое животное, — писал Гарвей, — пробегает, формируясь, одни и те же ступени; оно проходит через различные формы организации, становясь поочередно то яйцом, то червем, то зародышем и приближаясь вместе с каждым фазисом своего развития к совершенству».
Это был первый по-настоящему научный трактат, отвечающий на один из самых древних вопросов, волновавших умы человеческие: от кого или от чего рождается на земле все живое? Ответ был ясный и четкий, вытекавший из наблюдений и некоторых доступных Гарвею опытов: каждое животное, от червя в гнилом мясе до человека, и каждое растение имеет подобных себе родителей; и это единственный путь возобновления любого вида организма.
Разумеется, речь шла только о видимых простым глазом организмах: ни Гарвею, ни другим его современникам не был известен мир невидимых существ.
После Гарвея итальянский врач Франческо Реди еще больше поколебал теорию самозарождения. Он сделал очень простой опыт: взял два кувшина и положил в них по куску мяса. Один кувшин он оставил открытым, другой прикрыл обыкновенной кисеей. Учуяв запах мяса, в открытый горшок налетели мухи, отложили на мясе яйца, а через некоторое время из яиц вылупились черви. В закрытом кувшине ничего подобного не наблюдалось — ни мух, ни яиц, ни червей.
Опыт Реди навсегда покончил с рождением червей из гнилого мяса. Черви оказались личинками мух, одной из стадий их развития, как это и указывал Гарвей. Позднее падуанский профессор медицины Валисньери доказал, что черви в плодах растений, например в яблоках, происходят также из яиц, откладываемых насекомыми в цветы до того, как из них начинают развиваться плоды.
Сваммердам и другие исследователи, работавшие над развитием насекомых, Гарвей, Реди разбили теорию самозарождения для высших организмов. У сторонников этой теории почва все больше и больше ускользала из-под ног, научные истины явно говорили не в их пользу. И, быть может, теория эта была бы навсегда побеждена, если бы неожиданно в конце семнадцатого века не получила очень серьезное подкрепление.
Конец семнадцатого века в естествознании связан с именем голландского шлифовальщика стекол Антонио Лёвенгука, открывшего мир невидимых и непостижимых существ — мир микроорганизмов.
Эти существа были так малы, так, казалось бы, беспричинно, вдруг возникали в разного рода жидкостях, что не мудрено было приписать родительскую роль этим жидкостям, в которых они развивались.
Но опыт предыдущих веков, опровержения Гарвея и других исследователей по отношению к высшим организмам, не позволяли многим ученым принимать на веру возможность возникновения живых организмов из гниющих растворов. Поэтому воскресшая было теория самозарождения в течение последующих двух столетий неоднократно переживала периоды признаний и опровержений.
Среди сторонников самозарождения были такие имена, как французский зоолог Бюффон и английский натуралист Нидхэм; противниками ее — Спалланцани, Шванн, Гельмгольц и первый русский бактериолог М. М. Тереховский.
К вопросу о самозарождении Бюффон относился с некоторой торжественностью: как можно оставаться спокойным, когда речь идет о первоисточниках жизни?! Именно «речь», потому что Бюффон только ораторствовал и умозаключал — опыт был введен его соратником Нидхэмом в 1748 году. Смерти не существует, говорил Бюффон: когда животное умирает, жизнь сложного тела исчезает, но не исчезает жизнь элементов, составляющих молекулы этого сложного тела.
До сих пор как будто все верно и с нашей современной точки зрения: смерть живого существа не является смертью неорганической материи, химических элементов, входящих в состав белков; напротив, именно распад того, что некогда было живым, и сопровождается возникновением неорганических элементов и их соединений.
Но дальше в доктрине Бюффона нет уже ничего общего с действительностью. Дальше, как говорит Бюффон, после смерти животного составляющие его молекулы, высвобождаясь из мертвого организма, тотчас начинают жить самостоятельной жизнью и давать новую жизнь вибрионам, монадам, инфузориям. Эти элементы всегда существуют в природе, как существует смерть. Их-то и можно увидеть под микроскопом — они вступают в соединение между собой под влиянием жизненной силы и образуют других животных. Частицы эти неразрушимы. Из них, — а не из других «предшествующих зародышей» происходят и более высокие по развитию существа.
Именно таким образом «…возникает множество организованных тел, часть которых, например черви и грибы, имеет вид довольно крупных животных или растений, другая же часть, количественно почти неисчислимая, видна только под микроскопом… Все эти тела появляются только в результате самозарождения».
«Жизненную силу» Бюффон позаимствовал у своего современника, еще более яростного сторонника теории самозарождения, ирландского аббата Нидхэма.
Нидхэм первый ввел опыт в область самозарождения. И опыт этот был настолько убедителен, что, казалось, возражать уже нечего. Семнадцать лет никто действительно не возражал Нидхэму — он развил свое учение, поддержанное Бюффоном, и теория самозарождения в течение этих лет господствовала безраздельно.
Нидхэм брал кусок мяса, варил из него бульон, наливал этот хорошо прокипяченный бульон в бутылку, плотно закупоривал ее и погружал в горячую золу. В закупоренной бутылке бульон закипал.
— Нет на свете такого живого существа, — докладывал Нидхэм о своем опыте Лондонскому королевскому обществу, — которое могло бы выдержать подобную процедуру и остаться живым. Между тем когда я открыл свои бутылки и через несколько дней посмотрел на их содержимое в микроскоп, меня прямо дрожь взяла — там полным полно было инфузорий! И неудивительно — ведь бульон, после того как я открыл его, стал мутнеть, гнить; из гниющей жидкости и родились эти инфузории. Мы присутствуем при бесспорном доказательстве того, что живые существа самозарождаются из мясного бульона. Больше им неоткуда взяться!
Серьезные ученые, заседавшие в Королевском обществе, слушали с неослабным вниманием и согласно кивали головами. Нидхэм заявил, что дело тут не только в бульоне, что такие же результаты дали его опыты с отваром миндаля и подсолнечного семени.
Ученый мир был взволнован опытами Нидхэма. Впервые пресловутый вопрос о самозарождении обрел экспериментальную почву. Теперь это уже не досужие рассуждения философов, не выдумки алхимиков и даже не умозаключение уважаемого Бюффона. Теперь самозарождение доказано прямым опытом и стало твердым фактом.
Факт этот перестали брать под сомнение, потому что добросовестный Нидхэм действительно все предусмотрел в своих опытах. Методика была ясна и проста, и каждый, кто хотел, мог повторить их, чтобы убедиться в правоте Нидхэма.
Но до поры до времени никто не собирался проверять Нидхэма — ему поверили безоговорочно. Опыт был проделан вполне добросовестно. Действительно, ни одна живая тварь — будь то зрелая особь или ее зародыш — не могла выжить после двойного кипячения. Без всякого сомнения, они родились в самом наваре.
Очевидность была на стороне Нидхэма.
Но на свете всегда найдется сколько угодно сомневающихся. И пока на острове трех королевств ирландский аббат Нидхэм подводил под теорию самозарождения экспериментальную базу, в солнечной Италии другой аббат, Лаццаро Спалланцани, профессор богословия в Реджио, изрядно поколебал эту базу.
Дело было в 1865 году, через семнадцать лет после того, как Нидхэм доложил ученому английскому обществу о рождающихся из наваров и настоев маленьких зверюшках. Спалланцани было знакомо искусство эксперимента, а главное, он обладал очень важным для ученого свойством: всегда во всем сомневаться, пока подлинность открытия не выдержит всех испытаний, и прежде всего испытаний на возражения противника. Твердо веря в то, что у любой живности, как бы ничтожно мала она ни была, непременно должны быть родители, что ничто живое не может так вот, запросто, рождаться из бульонов, наваров и настоев, Спалланцани, как только ему попалась статья Нидхэма, тотчас же усомнился. Сперва только в правильности выводов, которые никак не укладывались в понятиях ученого-естествоиспытателя, а затем и в самом опыте. Что-то в нем было не так, коль скоро эти «зверюшки» все-таки оказались в сосудах Нидхэма. Но что?
Спалланцани был человеком дела, он не любил пустых словопрений — ему надо было все досконально изучить, понять и доказать. Вот тогда он не прочь был и поговорить, а говорить Спалланцани был мастер.
Начал он с того, что повторил опыт Нидхэма; одновременно поставил свой собственный, очень точный опыт. Этот последний отличался двумя существенными моментами: во-первых, Спалланцани решил кипятить свои отвары гораздо дольше, чем это делал Нидхэм, во-вторых, он закрывал сосуды не обыкновенной пробкой, а запаивал их стеклянные горлышки на огне.
Он взял несколько пузатых колб с суживающимся горлышком, известных теперь под названием «колбы Спалланцани», налил в них чистую воду и насыпал семян миндаля и гороха. Часть колб заткнул пробкой, как это делал Нидхэм, другую часть запаял на огне. Потом он брал по одной склянке «Нидхэма» и по одной — «Спалланцани», как он их мысленно окрестил, и стал кипятить каждую одинаковое количество времени. Одну пару колб он держал на огне несколько минут, другую — целый час.
Через несколько дней Спалланцани приступил к проверке. Он отбивал горлышки у своих колб и исследовал содержимое под микроскопом. Он был счастлив, когда убедился, что догадка его правильна: в запаянных колбах, которые он кипятил целый час, не было и следа какой-нибудь живой твари; в колбах, простоявших на огне несколько минут, микроскопические существа благополучно появились.
— Ясно! — воскликнул Спалланцани. — Эти зверюшки очень устойчивы к высокой температуре; чтобы убить их в зародыше, нужно поистине зверски обращаться с ними — варить целый час! Ну, а как насчет населения колб Нидхэма?
Каждая капля жидкости, наполнявшая сосуды, заткнутые пробкой; полным-полна была крохотных существ.
— Как в озерах, в которых плавает самая разнообразная рыба от китов до пескарей! — воскликнул Спалланцани и тут же записал это удачное сравнение в тетрадь, чтобы использовать его в будущей статье.
«Я с огромной тщательностью, — писал Спалланцани, — повторял эти опыты; я брал герметически закрывающиеся сосуды с питательным субстратом и погружал их на один час в кипящую воду. Затем я вскрывал эти сосуды через определенное время и исследовал образовавшиеся в них экстракты. Мне не удалось ни разу обнаружить ни малейших следов этих существ, хотя я проверил под микроскопом экстракты из 19 сосудов».
Ученый мир заволновался — опять кто-то пытается опровергнуть теорию самозарождения, которая, казалось бы, столь прочно вошла в научные представления!.. Но сам Нидхэм был спокоен — за его спиной стояли два популярных научных общества: Лондонское королевское общество и Парижская Академия наук. Он был действительным членом обоих обществ и чувствовал себя абсолютно защищенным. Очень вежливо Нидхэм ответил Спалланцани, что своим длительным кипячением тот просто убил «производящую силу» внутри настоев и изменил состав воздуха, находящегося в сосудах.
— Производящая сила! — издевался Спалланцани, сидя в своей лаборатории. — Опять вытащили на свет это красивое словечко, за которым ровно ничего не кроется. Но все-таки я должен придумать опыт, который опроверг бы даже эту самую проклятую силу! Потому что, — сказал самому себе честный ученый, — потому что, а вдруг Нидхэм все-таки прав?!
Но как доказать, что «производящая сила» остается в силе, если только она существует? Как иметь с ней дело, когда никому на свете неведомо, что она такое? Спалланцани решил так:
— Коль скоро Нидхэм утверждает, что эта сила скрывается в семенах, значит надо взять чистых семян, сварить их и снова прокипятить. Если только после часового кипячения в склянках окажутся зверьки, то, стало быть, производящая сила плевала на температуру. Только склянки эти мы заткнем пробкой так же, как это делал сам Нидхэм, а другие склянки запаяем так, как это делал я. И посмотрим.
Когда он посмотрел под микроскоп на содержимое остывших и выдержанных склянок Нидхэма, кипяченных от нескольких минут до двух часов, он обнаружил в них опять-таки целые озера, кишащие «рыбой».
— Чепуха, — сказал Спалланцани, — никакой производящей силы! Просто зародыши маленьких животных проникают в сосуды из воздуха через поры пробки. Факт, потому что ни в одном из моих сосудов, прокипяченных как следует, как и первый раз, нет ни следа этих животных.
Но он и на этом не остановился — он сделал еще один остроумный опыт: поджарил разные семена на жаровне, превратив их в жалкие обуглившиеся зернышки. Таким способом можно было выжарить любую, самую божественную «производящую силу». Но когда он положил эти угольки в чистую воду и отварил их, а через несколько дней вынул пробки и посмотрел под микроскопом, он пришел в восторг от того, что увидел: во всех отварах из сожженных семян жили, развивались, размножались микробы. Что-то теперь скажет Нидхэм?
Нидхэм только плечами пожал. Он давал Спалланцани дикие и нелепые советы, решительно оспаривал убедительность его опытов, оперировал малопонятными и совершенно лишенными смысла словами. И остался в уверенности своей правоты.
Отвечать на неконкретные и почти неуловимые возражения своего коллеги Спалланцани не мог. Нидхэм стоял на своем и запрудил научную литературу выспренними и лишенными мысли статьями. Горячий спор ничем не кончился.
И опять повис в воздухе вопрос о происхождении микробов. И опять теория самозарождения господствовала в умах. Только теперь уже не все слепо верили в нее; все больше появлялось сомневающихся и нет-нет то тут, то там, на разных концах земли, раздавались умные слова в опровержение этой нелепой теории.
Так, в России молодой доктор медицины М. М. Тереховский в своей диссертации снова исследовал природу микроорганизмов и пришел к выводу, что никакого самозарождения тут не может быть, что микробы происходят от других, таких же организмов, занесенных извне. Тереховский критиковал ученых, которые на словах отказались от создания жизни творцом, а на деле, «кое-что прибавив и изменив, хотят таким образом объяснить многие тайны природы».
В море научных проблем мало найдется таких, которые давали бы на протяжении веков столь мощные и частые приливы и отливы. После спора между Спалланцани и Нидхэмом наступило некоторое затишье. Время от времени еще возникали словесные перепалки, довольно вялые и бесплодные. Иногда кто-нибудь из естествоиспытателей обращался к авторитету лабораторного опыта, и всегда опыт показывал полную несостоятельность теории самозарождения.
Немецкий ученый Шульце в своем опыте пропускал воздух через серную кислоту в сосуд с отваром. Инфузории в сосуде не появлялись в течение нескольких месяцев. Через год-другой немецкий ученый Шванн пропускает воздух через паровую баню. Результаты те же. В 1854 году два исследователя — Шредер и Душ — поступили еще проще: они профильтровали воздух через вату. Никто не мог обвинить их в том, что вата изменяет состав воздуха. Между тем результат опытов ничем не отличался от предыдущих.
Что же показали все эти эксперименты? Прежде всего то, что именно в воздухе и находится жизненное начало, которое потом появляется в сосудах с наварами или настоями в виде живых микроорганизмов. И серная кислота и высокая температура убивали это жизненное начало. Вата же механически задерживала его в себе. Это жизненное начало не могло быть ни газом, который легко прошел бы через вату, ни твердым телом, на которое нагревание не оказало бы действия. Это могло быть только органическое вещество; оно разрушается нагреванием, действием серной кислоты, кипячением и не проходит через вату. И это органическое вещество — либо зародыши инфузорий, либо уже созревшие взрослые организмы.
Казалось бы, сторонники самозарождения стали лицом к лицу с неопровержимыми фактами, не оставляющими места ни для «производящей силы», ни для возникновения микробов из наваров, настоев, растворов и даже самого кислорода. Но беда была в том, что экспериментальная техника стояла на низком уровне. Чтобы разбить наголову эту живучую теорию, нужно было многократно опровергать ее опытами, которые всегда давали бы одни и те же результаты. Между тем наиболее убедительные опыты часто не удавались во второй или в третий раз. У сторонников теории зародышей было немало уязвимых мест. Некоторые вещества — молоко, белок, вода, в которой находилась гниющая говядина, — ни фильтрованием через вату, ни нагреванием воздуха нельзя было предохранить от порчи.
Сторонники самозарождения находились на выгодных позициях. Они говорили:
— Мы не знаем, от чего зависит жизнь, мы только допускаем, что возникает она из ничего, сама по себе. Поэтому мы и не обязаны показывать причины ее возникновения, которых мы сами не знаем. Но вы-то объясняете происхождение жизни вездесущими зародышами, так покажите их нам! Покажите в достаточном количестве и разнообразии, чтобы каждый пузырек воздуха мог населить многочисленными существами различные настои. По-вашему, получается, что в воздухе находится такое количество зародышей, которое населяет буквально каждый кубический миллиметр. Согласитесь, такой воздух был бы плотен, как железо… Поэтому мы считаем, что вы ничего нам не доказали в защиту своей правоты и, по сути дела, ничем значительным не опровергли наших убеждений.
В декабре 1858 года член-корреспондент Парижской Академии наук, директор музея естественной истории в Руане, биолог Пуше направил в Академию статью «Заметка о простейших растительного и животного происхождения, самопроизвольно зарождающихся в изолированном воздухе и кислороде».
Статья начиналась словами: «В тот момент, когда, основываясь на достижениях науки, некоторые естествоиспытатели пытались или ограничить область возможного самозарождения, или совершенно опровергнуть эту возможность, я предпринял серию опытов с целью пролить свет на этот столь спорный вопрос». И Пуше заявил, что берется доказать зарождение «мельчайших животных и растений в среде, совершенно изолированной от атмосферного воздуха, в которую, следовательно, не может быть занесено никаких зародышей организованных существ». Устраните атмосферу, замените ее искусственно полученным кислородом, свободным от всяких зародышей, микробы все равно родятся, говорил Пуше. И приводил опыт, который действительно не оставлял сомнения в его правоте.
Представьте себе бутылку с кипящей водой, наглухо закупоренную плотной пробкой. Опрокиньте такую бутылку горлышком в сосуд с ртутью и под ртутью выньте пробку. Ни один пузырек воздуха не может попасть в бутылку. После этого возьмите клочок сена, нагрейте его до ста градусов, чтобы ни одно живое существо не могло остаться живым. Так же, через ртуть, просуньте этот кусочек сена в бутылку и пропустите чистый кислород. Как сказали бы мы теперь, стерильность полная. Между тем через несколько дней в бутылке с прокаленным сеном и чистым кислородом, без малейшей примеси «загрязненного» атмосферного воздуха, появляются микробы, точно такие же, как они появились бы в обыкновенном сенном настое, без всяких предосторожностей.
Откуда же они взялись? Конечно, самозародились!
Когда статья с описанием этого опыта оказалась на столе Пастера, он долго задумчиво сидел над ней, подчеркивая места, которые вызывали сомнение. Таких мест было не так уж много, и все же они позволили Пастеру написать руанскому исследователю следующее вежливое письмо.
«Я считаю, что Вы неправы не в том, что верите в самозарождение (в вопросе такого рода трудно не иметь предвзятого мнения), но в том, что подтверждаете возможность самопроизвольного зарождения… В экспериментальной науке всегда неправ тот, кто перестает сомневаться в то время, когда факты еще не вынуждают его отказаться от своих самомнений… По моему мнению, эта проблема все еще остается действенной, ввиду отсутствия неоспоримых доказательств. Что именно в воде вызывает возникновение организованных существ? Зародыши? Плотное тело? Газ? Жидкость? Или нечто подобное озону? Все это остается неизвестным и требует исследования».
Пастер не мог принять на веру никакое доказательство самозарождения. Весь его опыт ученого, вся система его мышления, все проделанные им исследования по брожению и гниению опровергали эту теорию. Он убедился собственными глазами, что для каждого вида брожения существует свой собственный микроб и что видовые различия микробов передаются ими по наследству. Он сам не раз наблюдал размножение микроорганизмов, и всегда от одного вида материнского организма происходили только такого же вида потомки. При чем же тут, спрашивается, самозарождение?
Логический ход вещей делал Пастера сторонником рождения от себе подобных для всего живого на земле — от слона до инфузории. У него не было сомнений, что зародыши микробов проникают в сосуды с растворами извне, нужно было только доказать это действительно неопровержимыми опытами, предусмотрев все возможности возражения.
Никто лучше Пастера не был вооружен искусством эксперимента; бесконечно малые существа были ему знакомы больше, чем кому бы то ни было другому.
И во всеоружии своего экспериментального метода Пастер решил дать битву Пуше. Раз навсегда надо было покончить с тысячелетними спорами, чтобы теория самозарождения не могла больше возродиться.
Удивительно, как он умел отрешаться от всего, когда его охватывала какая-либо идея! И как мог увлечь ею окружающих! Все, кто был в лаборатории, — Дюкло, мадам Пастер и даже дети — все были охвачены новым зудом.
И начались в маленьком флигеле Эколь Нормаль страдные дни. Прежде всего Пастер ухватился как за будущий оплот своей теории зародышей за… воздух. Именно воздух был всему виной, по убеждению Пастера. И невесомым воздухом он собирался разбить тяжеловесные теории противников.
Микроскопировать воздух — вот лозунг, который с этих дней и на несколько лет вперед стал лозунгом маленькой лаборатории. Микроскопировать атмосферный воздух не для того, чтобы доказать, что в нем есть зародыши, а чтобы доказать, что именно эти зародыши, попадая в настои, превращаются там в зрелые особи и производят себе подобных. Родители переселяются из воздуха, чтобы произвести детей в подготовленных человеком питательных жидкостях.
На всякий случай Пастер еще проверил опыты, которые уже до него доказали, что в воздухе носятся зародыши. Если правда, что они там существуют и что их так много, надо изловить их оттуда.
Первые аппараты и первые опыты были несложны, но достаточно точны. Дюкло и Пастер, используя опыт Шредера и Душа, засунули в стеклянную трубку кусок обыкновенной ваты и пропустили через нее ток атмосферного воздуха. Через некоторое время вата почернела от осевших на нее пылинок. Пастер исследовал эти пылинки, и перед ним открылся уже привычный мир микроскопических существ.
— Отлично, — сказал Пастер, — зародыши, несомненно, есть в воздухе. Но способны ли они к развитию и как они переходят в растворы? Вот вопрос, который нам предстоит решить.
— Давайте воспользуемся опытом Спалланцани, — предложил Дюкло, — зачем изобретать то, что уже изобретено?
— Изобретать нам придется еще немало, — пробормотал Пастер, — а пока готовьте жидкости — те, которые легче всего подвергаются гниению.
Они наготовили кучу баллонов с длинными трубками, как это делал Спалланцани, налили в них мочу, кровь, различные настои и запаяли трубки на огне так, чтобы в них не проникал воздух. Затем кипятили по нескольку минут.
Ни один микроб не обнаруживался в колбах.
— Очень хорошо, — сказал Пастер, — а теперь положим в любой из этих сосудов крохотный кусочек загрязненного ватного фильтра. Посмотрим, что будет.
Они клали кусочек грязной ваты в любую из этих колб, и настои не замедлили ответить на их вопрос: они бродили, разлагались, в них появлялись миллиарды и биллионы микроорганизмов.
Пастер и Дюкло проделали несчетное число опытов, подтверждающих, что зародыши попадают из воздуха и что, если воздух не загрязняет раствор, жидкости остаются свежими. Они брали сосуды со свежими бульонами, отламывали кончик трубки и заталкивали в нее кусочек ваты так, чтобы вата не соприкасалась с бульоном. Жидкости оставались свежими неделю, две, месяц. Тогда они делали простую операцию: наклоняли баллон, чтобы вата упала в жидкость. И через двадцать четыре часа жидкость становилась мутной, а через сорок восемь уже кишела мириадами организованных телец.
Год просидели Пастер и Дюкло над этими опытами. Они варили самые невероятные настои, как повара, изобретавшие новые блюда для стола капризного гурмана; они придумывали разные способы стерилизации сосудов и, наоборот, загрязнения их; они до рези в глазах смотрели в микроскоп. И в результате на свет явилась статья Пастера, после которой, собственно, и начался весь шум, ознаменовавший спор между Пастером и Пуше.
«Газ, жидкости, электричество, магнетизм, озон, известные и оставшиеся таинственными вещества, возможно содержащиеся в воздухе, не могут явиться источником жизни. Единственным источником жизни является зародыш». Вот выводы, которые Пастер огласил в Академии. «Повторите эти опыты, соблюдая все предосторожности, о которых я говорю, и они у вас удадутся так же, как и у меня».
Пуше, признанный ученый-биолог, взъярился: жалкий химик осмелился так нагло и так безапелляционно навязывать науке свои бредовые теории! Зародыши — вот, значит, откуда возникает жизнь крохотных существ! А зародыши носятся в воздухе! И попадают не только в гниющие жидкости, но и в легкие человека, который, как известно, дышит воздухом! Значит, ежедневно миллиарды людей на всем земном шаре вдыхают вместе с воздухом всю эту мразь — любопытно, как это люди, до отказа нафаршированные такими зародышами, не вымерли с лица земли…
Не только биологи, химики, физики и прочие ученые люди, — вся интеллигенция разделилась на два лагеря, кровно заинтересовавшись теорией самозарождения. Полемика разгоралась, как лесной пожар, и никогда еще парижане не читали столько статей на научные темы, как во время спора Пастера с Пуше.
Пуше, разумеется, ответил гневной статьей.
— Какие же неисчерпаемые запасы зародышей или спор должен содержать каждый кубический миллиметр воздуха, если Пастер прав? — вопрошал он. — Если верить ему, то воздух должен быть плотным и мутным, как густой туман. Между тем мы все дышим прозрачным воздухом. И, наконец, откуда же взялся ваш пресловутый населенный воздух в моем опыте со ртутью?
Вот именно, это как раз и смущало Пастера. Он уже повторил опыт Пуше и убедился, что тот прав — микроорганизмы появлялись в настое, несмотря на то, что безусловно чистый кислород вводился в него через ртуть, что ртуть мешала проникновению атмосферного воздуха и что сено было хорошо прожарено на огне. Откуда же взялись тут зародыши? Пастер ломал голову над этим вопросом. Ни в воде, ни в сене, ни в кислороде, ни в чистой колбе, ни в ртути не могло содержаться зародышей. Тем не менее они были, и никуда от этого не денешься. Потом, как это часто бывало с ним, догадка сверкнула в напряженном мозгу.
Он объявил своим помощникам, что зародыши были в…ртути.
— И нечего тут изумляться и смотреть на меня такими глазами! Я не сошел с ума и не хуже вас знаю, что ртуть — это последнее вещество, в котором может существовать жизнь. Но почему бы зародышам не находиться на поверхности ртути? Скажите мне, почему бы нет? Поверхность ртути соприкасалась с воздухом, на нее осаждалась пыль, которая — вам-то это отлично известно — кишмя кишит организованными существами.
Тем временем в спор включился профессор зоологии Тулузского университета Жоли. Не столь темпераментный, как Пуше, он, однако, как и его коллега, не обладал способностью ни к экспериментированию, ни к умению оценить правильно сделанный опыт. Чтобы доказать, что на поверхности ртути не содержится живых существ, он собирает пыль, помещает ее в дистиллированную воду и затем кричит на весь мир: даже в самый сильный микроскоп вы не найдете ни одного существа в этой пыли, снятой с ртути!
В маленькой лаборатории хохотали над этим опытом: ну, какие же зародыши станут размножаться в дистиллированной воде, лишенной элементарных питательных веществ, необходимых для них?!
Пастер только пожимал плечами:
— Наши мозги не одинаково устроены…
Ему было не до смеха — выпустил из бутылки духа, а дух, кажется, начинает ополчаться против него. Большинство коллег по Академии наук явно склоняются на сторону Пуше и при встречах стараются увильнуть от прямого разговора.
Уязвленный Пастер искал утешения у Дюма и бывал счастлив, когда старый ученый хвалил его за какой-нибудь отлично поставленный опыт.
Но как раз в эти дни Пастеру нечем было похвалиться перед своим учителем — это были дни решающих боев за теорию зародышей, и Пастеру никак не удавалось добиться того главного, не подлежащего опровержению опыта, который мог бы раз навсегда «заклепать все пушки противника».
Необходимо было отрезать пути проникновения пыли в сосуд с жидкостью, в том числе попадание ее с поверхности ртути. Легко сказать — отрезать. А как это сделать? Пастер и его добросовестные помощники измучились, пытаясь найти решение этой проблемы. Какие только сумасшедшие опыты они не ставили, какие только аппараты не изобретали! В конце концов они придумали такой сложный опыт: они наливали в баллоны Спалланцани бульон или любую другую легко загнивающую жидкость, соединяли шейку баллона с платиновой трубкой, накаляли ее докрасна и кипятили жидкость. Пар выгонял воздух из баллона, затем, когда кипячение кончалось, воздух снова входил в сосуд, проходя через раскаленную трубку, где все зародыши гибли от высокой температуры. Затем стеклянная шейка наглухо запаивалась.
Опыт оправдал себя: неделями и месяцами жидкость оставалась прозрачной, без каких бы то ни было следов загнивания.
Но стоило отломить кончик шейки и впустить в сосуд обыкновенный воздух, как жидкость начинала разлагаться.
— Чепуха, а не доказательство, — ответил на это Пуше, — вы прогоняете воздух через раскаленную трубку, он горячим попадает в жидкость и убивает в ней производящую силу.
Опять эта «производящая сила»! Как же сделать, чтобы воздух был холодным и не «убивал» ее, а пыль все-таки не попадала в сосуд?
Лабораторию охватило уныние. То ли исследователи устали, то ли исчерпали всю свою изобретательность, только они не могли придумать такого способа. Время шло, Пастер нервничал.
— Надо как можно скорее придумать опыт с холодным воздухом, — говорил он своим помощникам, — как можно скорее, чего бы это нам ни стоило!
Это стоило им многих бессонных ночей, дурного настроения и затворнической жизни. И неизвестно, как и когда бы это кончилось, если бы однажды в лабораторию не зашел профессор Балар. Жизнерадостный и бескорыстный, любивший наблюдать за успехами своих учеников, он частенько заглядывал в лабораторию Пастера. И всякий раз его посещения вносили сюда шутки и смех, и заразительная веселость оживляла поглощенных наукой подвижников. Шутя и остря, он разгонял сосредоточенность Пастера, заставлял и его смеяться, отвлекал ненадолго от напряженных мыслей.
Он совал нос во все колбы и пробирки, отстранял Пастера от микроскопа, заглядывая туда сам, громко выражал свой восторг точно поставленным опытом и огорчался, если опыт не удавался.
В тот день он был поражен унынием, царившим в лаборатории. Он сначала попробовал привычно острить, но никто на этот раз не поддержал его и никто не засмеялся. Пастер только бросил на него странный, отрешенный взгляд и пробормотал:
— Не понимаю, чему тут смеяться…
Балар понял, что у Пастера серьезные затруднения, и быстро разобрался в них.
— Задача действительно очень трудная, — сказал Балар, нахмурив седеющие брови, — ужасно трудная, прямо не знаю, что делать…
Все с надеждой смотрели на него, ожидая, что он, как всегда, одарит их какой-нибудь блестящей идеей.
— Между прочим, — вдруг оживился старый ученый, — ей-богу, это выеденного яйца не стоит. Надо сделать так…
Он взял со стола первую попавшуюся колбу, налил в нее дрожжевого бульона, вскипятил его, затем нагнул сосуд над паяльной лампой и начал вытягивать горлышко.
— Было уже и это, — махнул рукой Пастер, — пыль прекрасно влетает в вытянутое горлышко, и вы это знаете не хуже меня… Постойте, постойте, что это вы там колдуете?..
Балар действовал быстро, ловко манипулировал длинным стеклянным горлышком: повертел его над паяльной лампой и как-то странно изогнул.
— Вот и готово, — сказал он, погасив лампу, — видите, как оно изогнуто? Похоже на лежачую букву «S». Теперь вам наплевать на всю пыль, которую можно собрать в Париже! Вы меня поняли?..
Понял ли его Пастер? Впервые за последние дни глаза его радостно заблестели. Ученики и помощники окружили старого профессора, и все вместе громко выражали свое удовольствие. Выход был найден — греть воздух не придется, и между тем ни одна пылинка не сможет попасть в колбу с бульоном.
С этого дня лаборатория превратилась в стеклодувную мастерскую: все, кто здесь находился, приготовляли колбы для многочисленных решающих опытов. Когда множество колб выстроилось на столе, как стая лебедей с изогнутыми шеями, их наполнили бульоном, прокипятили и дали остыть. Воздух беспрепятственно входил в колбы, но пыль, в которой, по убеждению Пастера, находились зародыши, оседала в изгибах горлышка и с бульоном не соприкасалась.
Потом Пастер самолично полез под лестницу в чулан, согнувшись в три погибели, и со всеми предосторожностями поставил свои колбы в термостат. Там они должны были простоять сутки в тепле, достаточном для того, чтобы зародыши, если они попали в бульон, начали развиваться.
Пастер не спал всю ночь. Сколько таких бессонных ночей проводил этот неистовый искатель на протяжении своей жизни, знала только его долготерпеливая жена. А на рассвете, когда он на цыпочках вышел из спальни, возле узкого входа в чулан безмолвно, как стражи, стояли Дюкло, Жерне и Майо — его преданные ученики и помощники. С надеждой и страхом уставились они на учителя. Ни слова не говоря, Пастер вполз в чулан, извлек из термостата колбы и торжественно показал их собравшимся. Во всех колбах бульон сохранил идеальную прозрачность. Через несколько минут микроскоп подтвердил его полную стерильность: даже следов микроорганизмов в бульоне не оказалось.
Это была победа! Это был отличный удар по теории самозарождения!
Через несколько дней на заседании Академии наук, куда собралась вся ученая публика Парижа, Пастер с горящими глазами, то и дело протирая стекла очков, провозглашал истину:
— После того как вы ввели в баллон жидкость, способную к гниению, оттяните на паяльной лампочке шейку баллона, чтобы она приняла изогнутый вид наподобие французской буквы «S». Затем начните кипятить жидкость и после того, как пар станет выходить из шейки баллона, увлекая за собой весь находящийся там воздух, потушите лампочку под баллоном и дайте жидкости остыть. Баллон наполнится обыкновенным ненагретым воздухом со всеми находящимися в нем известными и неизвестными элементами. Шейка баллона, оставаясь открытой, не препятствует обмену воздуха, находящегося в баллоне, с наружной атмосферой. А между тем жидкость в баллоне на вечные времена останется бесплодной.
Пастер обвел взглядом присутствующих, и этот взгляд не сулил ничего хорошего сторонникам самозарождения.
Выдержав торжественную паузу, он вопросил:
— Что скажете теперь? Как объясните вы это — вы, сторонники самозарождения? Вы здесь имеете органическую материю, воду, постоянно возобновляемый воздух, теплоту, а между тем в жидкости ничего не появляется!
Он снова сделал паузу, словно ожидая, что кто-то захочет ответить ему. Желающих не нашлось, и Пастер продолжал свой разгром.
— Но если, не прикасаясь к настою, я отрежу шейку баллона, давая таким образом доступ атмосферной пыли, через два-три дня жидкость замутится. Что же, жизненная сила для своего появления только и ожидала, чтобы исчезла изогнутая шейка колбы? Но и это нелепое объяснение, если бы кто-нибудь из вас вздумал на него сослаться, сейчас будет мною разбито. Я могу и не отламывать шейку, мне достаточно слегка ополоснуть ее находящимся в баллоне бульоном, так, чтобы он омыл изгиб шейки, на которой осела атмосферная пыль. Если в этот изгиб попадет одна только капля, которую потом я смешаю с остальным бульоном, через двадцать четыре часа мой бульон станет мутным, а через сорок восемь я увижу под микроскопом несметное количество организованных существ. Ваша производящая сила — чистейшая выдумка и чепуха! Микроскопические существа рождаются только от собственных родителей, зародыши которых носятся в пыли воздуха. Ваша карта бита, господа сочинители, попробуйте-ка теперь что-нибудь возразить!
И несмотря на то, что Пастер несколько забылся и привычная вежливость изменила ему, высокое собрание после этих злых слов бурно зааплодировало.
Когда смолкли рукоплескания, Пастер уже более спокойно рассказал, почему у его предшественников получались противоречивые результаты, которые заставляли их воздерживаться от окончательного суждения. Шванн и другие исследователи замечали, что их опыты не удавались, если жидкость хоть на минуту приходила в соприкосновение со ртутью. Они не понимали, что пыль из воздуха оседает на поверхность ртути и приносит с собой зародыши микроскопических существ. Кроме того, опыты, которые получаются с дрожжевым и мясным бульоном, не дают положительных результатов с молоком, с желтком яйца и с мясом, которые не удается сохранить, даже нагревая их до ста градусов. Вот почему такие замечательные экспериментаторы, как Гельмгольц, Шредер, Душ, вынуждены были допустить, что есть такие органические вещества, для разложения которых достаточно одного только присутствия кислорода.
И тут Пастер снова оглушил высокое собрание:
— Но и здесь для самозарождения нет места, — сказал он, — нагревайте только молоко, яичный желток, говядину не до ста, а до ста пятидесяти градусов, и вы сохраните их неизменными при тех же условиях, как и бульон.
Это было триумфальное выступление Пастера. После него он уже мог написать отцу, что оставляет без внимания возражения сторонников теории самозарождения: «Я не мог писать тебе, так как был занят своими опытами, которые по-прежнему очень интересны. Это такая обширная тема, что я, естественно, перегружен работой. Со мной не перестают полемизировать два натуралиста: один из Руана, г-н Пуше, а другой из Тулузы, г-н Жоли. Но я решил не терять времени на ответы на их возражения. Пусть они говорят что угодно. Истина остается при мне. Они не умеют проводить эксперименты. Это не такое простое искусство. Кроме определенных прирожденных способностей, оно требует также большого навыка, которого обычно лишены наши современные натуралисты».
Искусство эксперимента… Им не только не владело большинство натуралистов даже второй половины девятнадцатого века, его чурались, им гнушались. Делать опыты, возиться с грязной лабораторной посудой, с дурно пахнущими смесями и жидкостями — да какой уважающий себя ученый унизится до этого?! Замечательному экспериментатору Гельмгольцу не раз приходилось слышать от своих коллег: физиологу нечего возиться с опытами, он должен наблюдать и осторожно обобщать; опыты — удел физиков. И с грустью другой немецкий ученый, друг и однокашник Гельмгольца — Дюбуа-Раймон, после того как Гельмгольц опубликовал свои тончайшие исследования по скорости распространения возбуждения по нервному волокну, пишет ему: «Твоя работа, — я говорю это с гордостью и горечью, — здесь, в Берлине, понята и оценена только мною».
Быть может, не будь Пастер химиком, он так и не стал бы на путь экспериментов, а ведь именно экспериментальному методу обязан он всеми своими открытиями и всем своим величием.
Увлеченный зародышами, почти исчерпав все доказательства своей правоты, Пастер, однако, должен был проделать еще очень сложную и совершенно необычную работу.
Утверждая, что воздух везде достаточно «плодороден», но имея в виду не насыщенность его зародышами, а насыщенность кислородом, который способствует самозарождению, Пуше, Жоли и натуралист Мюссе патетически восклицали: каждый пузырек воздуха может вызвать всевозможные брожения и гниения, как только соприкоснется с органической жидкостью. Так возможно ли допустить, что в каждом пузырьке воздуха находятся зародыши?
Это действительно трудно было допустить, и Пастер вовсе не ставил так вопроса. Он только говорил, что в той пыли, которая наполняет атмосферу и всегда находится в воздухе, освещаемая и согреваемая солнечными лучами, существует неопределенное количество зародышей, попадающих вместе с воздушной пылью в различные подверженные гниению жидкости.
Сказать, что в воздухе есть зародыши, не значит сказать, что они есть повсюду в громадных количествах. Они есть в одном месте, и их может не оказаться в другом в зависимости от условий, в каких находится воздух, — от сырости или солнечного света, в городе или в деревне, на болоте или в горах.
И вот в один весенний день Пастер, прихватив с собой двух помощников и сорок пузатых сосудов, наполненных прокипяченным дрожжевым бульоном, отправился в путешествие по Парижу. Это была довольно смешная кавалькада. Парижане со смехом и изумлением смотрели вслед невысокому человеку в пелерине и двум его молодым сотрудникам, которые тащили в корзинах какие-то нелепые на вид стеклянные сосуды с длинными запаянными горлышками.
Но Пастер даже не оглядывался на ядовитые остроты, сыпавшиеся ему вслед. Он был погружен в размышления. Как ни верил он в свою правоту, ему, как всегда в таких случаях, не терпелось поскорее получить в руки наглядное доказательство. Он нервничал и раздражался и почти всю дорогу не вымолвил ни слова.
Дорога шла к Парижской обсерватории. В обсерватории был двор — обыкновенный двор, каких тысячи в Париже. Но в обсерватории был еще и подвал, воздух которого всегда находился в состоянии покоя.
Во дворе Пастер вынул из плетеной корзины первый сосуд. Дюкло и Жубер разожгли спиртовую горелку, прокалили на ней длинные щипцы и горлышко сосуда. Пастер принял сосуд со всей возможной осторожностью из их рук и высоко поднял над головой, чтобы пыль с одежды не попала в сосуд, когда его вскроют.
Вокруг собралась кучка неведомо откуда взявшихся мальчишек. Сперва они хихикали, потом заинтересовались и затаив дыхание следили за колдовскими манипуляциями странных людей. Сотрудники обсерватории глядели из окон, пожимали плечами, принимая Пастера за сумасшедшего.
Наконец длинными щипцами Дюкло отломил кончик горлышка первой колбы. Мальчишки в восторге услышали тоненький свист — это струя воздуха врывалась в баллон. Потом баллон быстро перешел в руки Жубера, и тот запаял горлышко на спиртовой лампе. Так один за другим извлекались из корзинки одиннадцать баллонов; одиннадцать раз Пастер поднимал их над головой, одиннадцать раз Дюкло прокаливал щипцы и откусывал горлышко баллона, а Жубер быстро запаивал его на лампе, после того как воздух обсерваторского двора с мелодичным свистом заполнял его.
Сложив все сосуды обратно в корзинку, компания направилась к входу в обсерваторию. Огорченные мальчишки остались снаружи — их туда не впустили. А Пастер и двое помощников сошли в полутемный холодный подвал. И снова десять колб и десять раз повторенная манипуляция. И снова все сложено в корзинку и исследователи отправляются в обратный путь к Эколь Нормаль.
Баллоны поставлены в термостат, а Пастер, Дюкло и Жубер продолжали свое путешествие в Люксембургский сад, на площадь Пантеона, в мансарды Латинского квартала, рабочие трущобы фабричных районов. Они брали пробы воздуха где только могли и сейчас же отправляли свои сосуды в термостат для «созревания».
И вот наступил день, когда были вскрыты первые два десятка сосудов с обсерваторским воздухом. Как жаль, что веселые любознательные мальчишки парижских улиц не могли присутствовать в этот день в лаборатории! Как велик был бы их восторг, если бы они вместе с Пастером и его учениками заглянули в микроскоп и увидели: не было ни одного из одиннадцати сосудов, вскрытых во дворе, где дрожжевой бульон не разложился, — микробы заселили эти сосуды. А из десяти, вскрытых в подвале обсерватории только один оказался подверженным изменению, да и то количество микробов, видимых в микроскоп, было там незначительным.
Как просто и наглядно! На солнечном, полном пыли дворе в атмосферном воздухе сколько угодно зародышей микробов; а в прохладном подвале обсерватории, куда не проникает солнечный свет и ветер, воздух почти чист от них. Зато какая масса этих зародышей процветает в грязных и сырых трущобах, возле свалок и рынков! Их гораздо меньше в Люксембургском саду, чем в Латинском квартале, но гораздо больше в любой точке Парижа, чем в нескольких километрах от города.
Иными словами, чем чище воздух, тем меньше в нем зародышей. Но и в самом загрязненном воздухе все-таки могут попасться и такие пробы, где зародышей либо окажется очень мало, либо вовсе не будет.
Сказать, что в воздухе есть зародыши, еще не значит сказать, что они есть в каждом его пузырьке…
На каникулы Пастер решил отправиться со своими сосудами в большое путешествие — воздух Парижа это был воздух только одного города, он же решил взять пробы во всех доступных ему местах. Он мечтал провести это путешествие вместе с Шапюи, но тут его ждало разочарование: «Судя по твоему письму, — пишет ему Пастер, — боюсь, что ты не сможешь поехать в Альпы в этом году… Не говоря уже об удовольствии иметь тебя своим проводником, у меня было намерение, зная твою любовь к науке, использовать тебя также в качестве препаратора. Этими исследованиями воздуха на больших высотах, далеких от жилья и лишенных растительности, я намереваюсь закончить свою работу по так называемому самопроизвольному зарождению, которую я уже начал редактировать…»
Закончить свою работу… Ох, как не скоро придется ему закончить эту работу, как часто он будет еще вынужден возвращаться к спорам, в которые его будет втягивать «святая троица» — Пуше, Жоли и Мюссе. Как много еще потратит он нервов на эти споры, сколько времени, драгоценного пастеровского времени, уйдет на бесплодные пререкания с теми, кто не желал считаться с очевидностью.
Взяв с собой 73 сосуда и микроскоп, Пастер поехал в Арбуа. Возле дубильной мастерской он вскрыл двадцать первых сосудов в присутствии отца и сестер, не преминув прочесть им лекцию на тему о зародышах. Всей семьей разглядывали они потом содержимое этих сосудов. Вместе радовались, что только в восьми из них появились микробы. Потом родные проводили его в город Сален, откуда Пастер взобрался на гору Пупэ, на высоту 850 метров над уровнем моря. Он героически преодолел этот подъем, хотя совершенно не был приучен к лазанью по горам. Но чего не сделаешь ради науки! Он обладал свойством совершенно не замечать ни усталости, ни всяческих неудобств, когда ум его был поглощен какой-либо идеей. В это время он помнил только о ней, и даже в письмах к горячо любимому отцу, сестрам, жене и детям способен был сообщать только об опытах.
На горе Пупэ только в пяти из двадцати сосудов жидкость начала изменяться. Первая неудача ждала на вершине ледниковой горы Монтанвер, в Швейцарии. Туда он поднялся со своими помощниками и местным проводником, со страхом смотревшим на чемодан, в котором были упакованы тридцать три пузатых сосуда, болтающийся на спине мула, и на странного бородатого человека, с глазами маньяка, который все время шел бок о бок с мулом, поддерживая рукой драгоценный груз.
Был ветреный день, Пастер и его спутники поеживались от холода, а паяльная лампа ни за что не хотела гореть на ветру. Запаять сосуды на вершине не удалось. Тринадцать колб с бульоном, в которые вошел воздух, так незапаянные и вернулись в маленькую гостиницу, где остановилась экспедиция. Пастер был очень расстроен — совершенно очевидно, что на таком ветру не одна пылинка попала в сосуды, а раз пыль, значит и зародыши. И действительно, почти во всех тринадцати сосудах жидкость после подогрева начала мутнеть.
Усталые помощники Пастера пробовали было уговаривать, что неудача тоже подтверждает его теорию: ведь он говорил, что только там, где воздух спокоен и нет пыли, нет и зародышей. А раз они существуют в пыли даже на такой высоте, значит…
Пастер в гневе не дал им договорить: опыт будет повторен, и запомните это на всю жизнь, если вы хотите работать со мной — ни один опыт не должен оставаться не доведенным до конца, чего бы это ни стоило исследователю…
В полном молчании на другой день караван в том же составе снова поднялся на ледяную вершину. Снова, но теперь уже с огромными предосторожностями двадцать колб были вскрыты и мгновенно запаяны. А через сутки Пастер торжествовал: только в одном из двадцати сосудов появились микробы.
Пастер вернулся в Париж и сел писать сообщение в Академию наук: «Если суммировать все результаты, которые я получил в настоящее время, то я могу, как мне кажется, утверждать, что пыль, взвешенная в воздухе, является основной причиной, первым и необходимым условием появления жизни в органических настоях… Мне больше всего хотелось бы настолько продвинуть эти опыты, чтобы подготовить почву для будущих серьезных исследований по происхождению различных заболеваний…»
Вот к чему он стремился. Вот почему так старался разбить теорию самозарождения. Там, где есть самозарождение, там есть и самозаражение — фатальное заражение болезнью от неизвестной причины, само собой возникающее. Бороться с такой болезнью невозможно. А Пастер был слишком умным человеком, чтобы верить в такую чушь, и слишком деятельным ученым, чтобы сложа руки наблюдать за фатально зарождающимися и потому необоримыми микробами, которые несут горе и смерть человеку…
В то время, когда Пастер писал свой отчет, когда он лазал по подвалам и горным вершинам, Пуше тоже не дремал. Убежденный в своей правоте, он тоже взбирался в горы и спускался в долины — побывал в Сицилии и на Этне, плавал по Средиземному морю. И везде брал пробы воздуха, и везде воздух оказывался «одинаково плодородным». Пуше тоже написал отчет в Академию наук: «…воздух, одинаково подходящий для зарождения организмов, независимо от того, брались ли образцы в густо населенных городах, где воздух сильно засорен, или же на вершине горы, или на море, где он особенно чист. Я утверждаю, что из одного кубического дециметра воздуха, взятого в любом месте, можно всегда получить легионы микроорганизмов и плесеней».
Не следует забывать, что Пуше вовсе не считал, что эти микроорганизмы и плесени обитают в воздухе, — нет, речь шла только о том, что каждый пузырек воздуха, откуда бы его ни брали, способен в бутылке с настоем дать ту необходимую силу, которая рождает эти существа. Словом, Пуше проповедовал непорочное зачатие, а Пастер — рождение от родителей.
Но Пастер начал уже утомляться от всех этих возражений, он решил на этот раз не отвечать Пуше. Истина была на его стороне, о чем он уже сказал в Академии. А теперь его ждали другие дела — незавершенные работы по брожению.
Он ими и занялся, выехав из Парижа.
Тем временем в Академии наук дебаты продолжались. С одной стороны были Пуше, Жоли и Мюссе и их многочисленные сторонники из числа ученых и просто интеллигентов; с другой — статья Пастера «Об организованных тельцах, содержащихся в атмосферном воздухе».
И статья выдержала бой. Мнение Академии наук было выражено весьма определенно: в пользу Пастера и его теории зародышей. Академия наук присудила ему премию за конкурсную тему: «Попытайтесь путем тщательно проведенных опытов пролить новый свет на проблему так называемого самопроизвольного зарождения».
Разумеется, Пуше, Жоли и Мюссе не могли не восхищаться энергией и остроумием Пастера. Но они не могли и уступить ему поле боя. Уже по одному тому, что искренне верили в свою правоту. И все трое летом 1863 года решили побить Пастера его же оружием.
Они снова предприняли высокогорную альпинистскую экспедицию, можно сказать, «превзойдя» Пастера: поднялись на 1000 метров выше его. У них тоже были с собой в огромном количестве колбы с вытянутым горлышком, но только в этих сосудах был налит не дрожжевой бульон, а сенной отвар.
Не более Пастера привычные к лазанью по горам, трое натуралистов, обливаясь потом, поднялись на 3000 метров над уровнем моря, добравшись до крупных ледников Маладетты.
Они остановились у глубокой, узкой щели в леднике, где воздух был безусловно чист и спокоен, и тут, предвкушая сенсацию, которую произведут их опыты, открыли несколько своих сосудов с сенным отваром и быстро запаяли их горлышки.
Измученные и усталые, вернулись исследователи воздуха к подножию гор в Баньер-де-Люшон, и тут они получили лучшее вознаграждение за потраченные усилия: во всех сосудах жидкость начала разлагаться.
Что-то теперь запоет Пастер?
Пастер «запел» несколько неожиданную для них песню: он потребовал раз и навсегда покончить с этим делом — назначить комиссию Академии наук, в присутствии которой его противники повторят свои опыты.
Среди ученых раздавались голоса о ненужности комиссии, потому что после исчерпывающих экспериментов Пастера вопрос уже совершенно ясен — самопроизвольного зарождения не бывает, сомневаться в этом — значит не понимать вопроса. Однако Пастер настаивал, а Пуше, Жоли и Мюссе понимали, что для них отступления не существует — надо было соглашаться.
Они согласились, но предъявили свои условия: опыты зимой или даже весной могут полностью опорочить их выводы; они имели дело с летним самозарождением, а потому они требуют отсрочки до будущего лета.
Пастер не хотел ждать — слишком много нервов потрепали ему упрямые противники. Он ни на минуту не допускал, чтобы их опыты выдержали критику настоящих ученых; он понимал, что они совершили какую-то неточность, не чисто произвели свои эксперименты и только поэтому получили противоположные результаты. Он раздраженно возражал: при чем тут лето, когда обыкновенный термостат может поднять температуру до любого уровня? Ему, Пастеру, совершенно безразлично, в какое время года делать опыты, он берется повторить их в присутствии любой комиссии когда ей будет угодно. Но он не желает больше растягивать этот ненужный спор. Если теория самозарождения верна в июле, она должна быть верна и в декабре.
Академия назначила комиссию, в которую входили виднейшие ученые Франции, в том числе Балар и Дюма. Однако комиссия решила дать возможность «подсудимым» настоять на своей просьбе — это было выгодней и для Пастера: в противном случае «самозарожденцы» на весь мир кричали бы, что во всем виновата погода.
Пришлось ждать.
Но вот наступил и этот интереснейший день. Интереснейший не только потому, что Пастер, наконец, мог легко вздохнуть, но и потому, что в этот день не состоялось нечто, что единственно могло бы послужить на пользу науке.
А это нечто не состоялось, потому что Пуше, Жоли и Мюссе струсили…
В лаборатории Пастера собрали все необходимое для опыта и отправились в Музей естественной истории. Противники тоже пришли в полном составе, но не принесли с собой ничего.
— Я утверждаю, — начал Пастер, — что в любом месте можно получить определенный объем воздуха, который не будет содержать ни яиц, ни спор и который не вызовет образования новых существ в подверженных гниению жидкостях.
— Если хоть в одном из наших сосудов, — отпарировал Жоли, — жидкость останется неизменной, мы честно признаем свое поражение.
— А я утверждаю, — сказал Пуше, — что где бы я ни взял один кубический сантиметр воздуха, если я позволю ему прийти в соприкосновение с налитой в герметический сосуд жидкостью, подверженной гниению, в сосуде неизбежно появятся живые организмы…
— Может быть, мы от утверждений перейдем к делу? — насмешливо перебил Балар, подмигнув Пастеру.
— Да, конечно, — согласился Пуше, — но только нам надо проделать целую серию опытов точно так, как мы их делали в прошлом году.
Строгий голос Дюма прекратил эти пререкания:
— Для подтверждения вашей правоты нужно доказать только один простой факт — воздух без пыли приведет к самопроизвольному зарождению существ. Для этого достаточно одного опыта как с вашей стороны, так и со стороны господина Пастера, который берется доказать обратное и не раз уже доказывал это. Если вы ничего не имеете против, приступайте к опыту.
— А где ваши колбы с настоем? — лукаво спросил Балар, — Нельзя же идти на битву невооруженными.
Несколько смущенно Пуше, Жоли и Мюссе признались, что «оружия» они с собой не захватили. Посовещавшись между собой, они отказались от демонстрации и — удалились.
— Напрасно, напрасно, — кричал им вслед довольный Балар, — вы же таким образом полностью признаете свое поражение!
А серьезный, выдержанный Дюма, как бы резюмируя, добавил:
— Какую бы окраску сторонники самозарождения ни пытались придать своему отступлению, они сами признали свое дело безнадежным. Если бы они были вполне уверены в приводимых ими фактах, неоспоримость которых торжественно взялись доказать, они никогда не уклонились бы от доказательств, уверенные, что теория их восторжествует…
Комиссия сделала выводы: «Факты, установленные Пастером и опровергаемые Пуше, Жоли и Мюссе, отличаются абсолютной и бесспорной точностью».
Как бы изумилась эта авторитетнейшая комиссия, если бы сторонники самозарождения произвели все-таки свой опыт! Пастер в ярости стал бы доказывать, что они просто не владеют искусством эксперимента, и дискуссия началась бы с самого начала. Но более всех были бы удивлены Пуше, Жоли и Мюссе, — настолько они уверовали в неизбежность своего провала.
А между тем если бы опыт с сенным отваром был сделан даже руками самого Пастера, все бы увидели, что в сенном отваре действительно «самозародились» микроорганизмы…
Через несколько лет английский ученый Тиндаль доказал, что зародыши микробов содержатся в самом сене, что они невероятно жизнеспособны и выдерживают кипячение в течение нескольких часов!
Безусловно, Пастер был бы горько разочарован, если бы сторонники самозарождения проделали в тот исторический день свой опыт и доказали, что достаточно пузырька стерильного воздуха, чтобы в сенном настое развились микроорганизмы. Но наука от этого только выигрывала — Пастер, несомненно, бросился бы выяснять, в чем тут дело, и на несколько лет раньше стали бы известны необыкновенно устойчивые ко всякого рода внешним воздействиям зародыши некоторых видов.
Весной 1864 года в амфитеатре старой Сорбонны, на одной из научных конференций, Пастер получил то удовольствие, которого его лишили Пуше и его соратники на заседании комиссии Академии, отказавшись от демонстрации.
В огромном зале Сорбонны состоялась лекция Пастера о самозарождении. Не было такого представителя интеллигенции в Париже, который не поспешил бы на лекцию, так задела всех эта борьба между Пастером и Пуше. Не только зал был переполнен — в коридорах, проходах, на ступеньках амфитеатра теснилась любознательная публика, жаждущая из уст самого провозвестника услышать, наконец, истину о рождении этих наделавших столько шума крохотных существ.
На почетных местах сидели знаменитый романист Александр Дюма-отец, Аврора Дюдеван — Жорж Занд и даже принцесса Матильда. На остальных — ученые, литераторы, духовные лица. Между ними теснились студенты.
Быстрой неровной походкой Пастер пробрался через толпу, провожавшую его восторженными возгласами, и подошел к кафедре.
— В наше время, — начал он, — целый ряд великих проблем волнует и возбуждает умы: вопрос о единстве или мнржественности человеческих рас, о том, был ли человек создан несколько тысяч лет или несколько тысяч столетий назад, вопрос о неизменности видов или о медленном, постепенном превращении одного вида в другой, вопрос о вечности материи, вне которой ничего не существует, о бесполезности бога — вот краткий перечень вопросов, которые усиленно обсуждаются в наше время… Я коснусь вопроса, поддающегося экспериментальным исследованиям, которые я и проводил долго и тщательно. Могут ли появиться «на свет живые существа, которым не предшествовали бы живые существа того же вида?
Он рассказал о пыли, которая носится в воздухе, и о том, что на ее частицах оседают зародыши. Потом взял поданный ему одним из помощников стеклянный сосуд с ртутью.
— Сколько пыли попало в эту ртуть с тех пор, как она вышла из своего рудника! Невозможно коснуться ее, положить в нее руку, наполнить ею склянку, чтобы не внести внутрь чашки пылинок, находящихся на поверхности. Сейчас я покажу вам, как это происходит…
Аудитория затаила дыхание — сейчас будет что-то самое интересное, что-то, что они, наконец, увидят своими глазами, научный фокус, который покажет им этот кудесник, этот горячий, страстный оратор.
В зале стало темно. В темноте Пастер бросил луч света на поверхность ртути в чашке и опустил в нее стеклянную палочку. Мириады пылинок, ставших видимыми в ярком луче, устремились к этой палочке, заполняя все пространство между ней и ртутью. Эти мириады пылинок кружились в воздухе, а затем плавно опускались на поверхность палочки.
— Бойтесь пылинок, — патетически воскликнул Пастер, — они несут на себе биллионы микроорганизмов, и многие из них — жестокие враги человека… Вот сосуд с совершенно прозрачной жидкостью. Я поместил в него питательный бульон, в котором есть все необходимое для развития инфузорий. В нем нет только пыли. Я жду, я наблюдаю, я спрашиваю, я требую от этой жидкости, чтобы она начала свою основную созидательную работу. Но она молчит! Она молчит уже в течение нескольких лет, прошедших с момента начала этого опыта. И это потому, что я удалил из нее и удаляю до сих пор единственное, что не может создать человек; я удаляю из нее зародыши, носящиеся в воздухе, я удаляю из нее жизнь, так как жизнь — это зародыш и зародыш — это жизнь!
Он закончил лекцию очень эффектно:
— Никогда теория самопроизвольного зарождения не поднимется после того смертельного удара, который нанес ей этот простой опыт!
Вся Сорбонна аплодировала ему в этот день. Весь Париж. Вся Франция. А он, скромно собрав свои сосуды, потупив глаза, чтобы скрыть их ликующий блеск, с трудом пробился через толпу людей и вернулся к своим каждодневным делам, на улицу д'Юльм.
Не только своим сорбонновским слушателям внушил Пастер страх перед пылью — он и сам теперь всячески остерегался ее. Сидя за обеденным столом, он тщательно мыл в стакане с кипяченой водой каждую вишню, поданную на десерт, а потом… по рассеянности залпом выпивал эту наполненную микробами воду.
Мадам Пастер только улыбалась про себя, притворяясь, что не замечает его оплошности, а дети зажимали салфетками рты, чтобы заглушить прорывающийся смех.
В эти дни Пастер был очень благодушен и очень поглощен своими мыслями. Он переживал период полного удовлетворения от проделанной трудной и долгой работы. В эти дни он говорил своим ученикам — студентам Эколь Нормаль:
— Не высказывайте ничего, что не может быть доказано простыми и решительными опытами. Но когда после стольких усилий достигнешь уверенности, то испытываешь величайшую радость, какая только доступна душе человеческой…
Эта радость от выигранной битвы — как часто еще омрачалась она в последующие годы! Теория самозарождения действительно не смогла оправиться от удара, нанесенного ей простым и исчерпывающим опытом Пастера. Но сторонники этой теории долго еще не хотели признавать себя побежденными. То и дело возникали утомительные дебаты, теория самозарождения находила новых защитников, те находили новые аргументы и донимали ими Пастера еще не один год.
В силу горячего характера, быть может и в силу того, что здоровье его сильно пошатнулось, Пастер утратил свое мудрое убеждение: «Истина на моей стороне, и не стоит вступать в спор». И хотя друзья и коллеги упрашивали его не тратить сил на недостойных противников, он ввязывался каждый раз в новую дискуссию и, только закончив ее, спохватывался и горько сожалел, что зря потратил столько драгоценного времени.
Когда в 1872 году Пуше написал книгу «Вселенная, бесконечно большие и бесконечно малые», не упомянув в ней даже имени Пастера, будто и не было между ними пятилетнего спора и будто Пастер не вышел из него победителем; когда затем член Академии наук Ферми затеял дискуссию о происхождении ферментов, создающихся органическими телами, а не проникающими из пыли, будто и он ничего не знал об исчерпывающих опытах Пастера; когда ботаник Трекюль заявил, что своими глазами видел, как один вид микроскопических существ переходил в другой, и что «самопроизвольное зарождение — это естественный процесс, посредством которого жизнь, покидающая какое-либо организованное тело, концентрирует свою активность на каких-то частицах этого тела и превращает их в существа, совершенно отличные от того, субстанцией которого она воспользовалась»; когда старые аргументы и новые возражения, заполненные словесной шелухой, не подтвержденные опытами, посыпались, как из дырявого мешка, на голову Пастера, он не выдержал.
Напрасно Балар умолял его не ступать на этот скользкий путь возобновившегося спора; напрасно писал ему: «…Пусть ваши противники экспериментируют сначала сами, а когда они представят вам результаты, которые покажутся вам неправильными, тогда вы сможете использовать их во время дискуссий и вскрыть их слабые места, если такие будут, с той строгой научной логикой, которой вы обладаете…» Напрасно самый старший из его учеников, Эмиль Дюкло, предупреждал: «Я ясно вижу, что Вы можете потерять в этой бесплодной борьбе: Ваш покой, Ваше время и Ваше здоровье; но я тщетно пытаюсь представить себе, что Вы могли бы выиграть…»
Убежденный в своей правоте, Пастер решил припереть противника к стене.
И на заседаниях Академии наук, пренебрегая парламентскими правилами, Пастер в ярости и гневе обрушивался на всех «чудотворцев» и нередко потом сожалел, что был так резок и невоздержан.
— Знаете ли, чего вам не хватает, г-н Ферми? Привычки к микроскопу! — кричал он члену Академии наук.
— А вам, г-н Трекюль, — привычки к лаборатории, — обвинял он ученого-ботаника.
Но при этом он вполне разумно разбивал все их доводы, зло и жестоко демонстрировал их неграмотность как экспериментаторов. Четыре месяца потратил Пастер на то, чтобы проверить утверждения Трекюля о превращениях одних видов микробов в другие, и, ничего не добившись, заявил, что остается при своем мнении, хотя и не слагает оружия. После этого он проделал бесчисленное количество опытов, менял схему их проведения, изобретал самые дикие формы сосудов и самые немыслимые аппараты, пока, наконец, много времени спустя добился своего: опыт полностью опроверг не только самого Трекюля, но и предыдущие опыты Пастера, в которых он не мог получить исчерпывающих результатов и чуть было сам не принял одну инфузорию за превращение другой.
В итоге он пришел к трем неукоснительным выводам: ферменты — это живые существа; каждому виду брожения соответствует особый фермент; ферменты не зарождаются самопроизвольно.
Он возвращался к этим дискуссиям еще много раз, — всегда, когда кто-либо из противников втягивал его в них. Он уже не был так хладнокровен, как в 1860 году, когда ему было всего тридцать восемь лет и когда он мог сдерживать свои порывы. Теперь его легко было спровоцировать на любой спор, и он даже не мог скрыть, как того требовала академическая вежливость, ни своего нелестного мнения, ни своей ярости, ни своего презрения. Похоже было на то, что кто-то заинтересован навести тень на ясный уже вопрос, запутать его еще больше, чтобы даже Пастер заблудился в его дебрях.
И он заблудился. Не Пастер-экспериментатор — Пастер-философ, ибо философом он был меньше всего.
Полемика о самозарождении обернулась совсем неожиданной стороной. Пастера вдруг провозгласили знаменем клерикализма.
В семнадцатом веке Гарвей, выступивший со своей формулой — «Все живое из яйца», — вступил в борьбу с интересами церкви и религии. В те стародавние времена церковники пропагандировали самопроизвольное зарождение. Господь бог очень свободно сотворял живое из чего угодно — хоть из зловонной жижи болот. Даже в восемнадцатом веке верующие были сторонниками самозарождения. А в девятнадцатом вдруг все изменилось. Вдруг оказалось, что бог единожды взмахнул перстами, создал все живые твари на земле, а в дальнейшем эти твари могли рождаться только от себе подобных. Это применялось и к человеку, и к животным, и к насекомым, и к микробам. Словом, все живое должно иметь своих родителей — такова была новая церковная доктрина.
В чем дело? Что случилось? Уж не потому ли церковь так резко переметнулась в противоположную сторону, что все тверже становился на ноги философский материализм, и церковь испугалась его? А материалисты утверждали, что где-то на заре существования земной коры все органическое возникло из неорганической материи.
И вот произошла путаница — «материалисты», каковым считал себя и Пуше, объявили, что жизнь самозарождается из мертвой материи, церковь же доказывала, что живые существа могут родиться только от подобных себе родителей. Путаница страшная и удивительная!
Знаменем материализма было только что вошедшее в силу учение Дарвина, говорившее о превращениях органических форм путем медленного накопления едва заметных изменений, закрепляемых естественным подбором. И это же действительно материалистическое учение вдруг стало опорой сторонников самозарождения.
— Только из неорганической материи, — говорили они, — как изначально, так и во все времена может возникать жизнь. Раз все материально, раз материя всемогуща — стало быть, и органическое и неорганическое, и живое и неживое являются материальными, а это значит — возникают из мертвой материи.
И Пуше упрекает Пастера в том, что он играет на руку церкви, а не является эволюционистом и материалистом, что он своей теорией подрывает материализм и утверждает идею бога. «Раз живые существа, — говорил Пуше, — по мнению Пастера, могут рождаться только от родителей, значит Пастер не допускает возникновения жизни из материи».
Любопытно, что и такой материалист, как Писарев, защищал идеи Пуше, обрушиваясь на Пастера за его теорию зародышей.
Между тем теория Пастера вовсе не исключала возникновения живой материи из неживой на определенной стадии развития Земли. И именно Пастер, опровергая Пуше, изгнал сверхъестественное из биологической науки и подтверждал теорию эволюции. Как раз теория самозарождения ближе всего стояла к богу, к творцу, воля которого простирается на превращение гниющего сена в инфузорию или разлагающегося мяса в червяка.
Но коль скоро вульгарные материалисты ополчились против Пастера, церковь не замедлила взять его под свою защиту. И клерикалы размахивали его учением как незыблемым знаменем господа бога.
Пуше и его сторонники заблудились в круге понятий «жизнь» и «материя».
Жизнь материальна. Но она не присуща материи вообще. Материя развивается и движется. Жизнь же — одна из форм движения материи, качественно отличающаяся от других видов движения. Законы жизни иные, чем законы, которым подчиняется мертвая материя. И понадобилось неисчислимое количество лет, чтобы в процессе эволюционного развития земной коры из неорганического водорода и углерода возникли органические углеводороды и их производные, чтобы затем из белков появились организованные системы живых организмов, сперва примитивные, а затем все более сложные.
Непонимание этих философских материалистических основ и привело к той нелепой путанице, в результате которой Пастер был объявлен верным сыном церкви, взявшим на себя высокую миссию спасения человеческих душ от неверия, а Пуше воевал за материализм со своей идеалистической, метафизической теорией.
И тут Пастер не смог занять четкой позиции.
«В этого рода вопросах не может быть речи ни о религии, ни о философии, ни об атеизме, ни о материализме или спиритуализме, ни о какой-либо другой философской системе. Это — исключительно вопрос фактов и точной аргументации…» — писал он.
Так-то оно так — факты и точная аргументация необходимы в подлинно научных открытиях. Но и религия, и философия, и материализм, и спиритуализм не могут быть непричастными к научным фактам. Ибо во всех случаях открытия науки служат не только всему человечеству, но и используются господствующим классом в своих целях. И хотя сам Пастер был чужд какой бы то ни было подсказанной религией идее, чего нельзя сказать о тех, кто в спекулятивных целях использовал его труды, он не дал отпора своим «защитникам».
Французские клерикалы стремились наложить свою лапу на свободу научного исследования, тем более на исследования в области биологии. В результате получилось, что вся либеральная печать, выступая против прессы клерикалов, защищала Пуше от нападок церкви и зачастую не делала различия между Пастером и его непрошеными «покровителями», между научным фактом и его эксплуатацией в целях преследования той же науки.
И вот Пастер провозглашен вождем клерикалов, и на Пуше и других сторонников теории самозарождения сыплются обвинения в подрыве основ религии и нравственности.
Между тем Пастер вовсе не был ревностным католиком. Он никогда не проявлял чрезмерной религиозности, избегал разговоров о религии, отделываясь общими фразами о том, что наука не в состоянии еще решить множества самых важных вопросов. Он всегда настаивал на том, что в научную работу не следует вводить религиозных мотивов, что научный факт — превыше всего.
Но черные сутаны всячески старались накрыть своей тенью и самого ученого и его учение. И Пастер недостаточно энергично отмежевывался от этих попыток, ни разу не выступил в печати с четкой философской трактовкой своей теории.
Быть может, ему было безразлично, кто и в каких целях использует его науку, — он всегда был бесконечно далек от всего, кроме самой науки. Он не вмешивался ни в какие споры, кроме чисто научных, и никогда не понимал, что таких споров просто не может быть: чистая наука — химера, такая же химера, как и теория самозарождения.
Но главная цель Пастера была выполнена — теорию самозарождения он разбил в пух и прах. Это отняло у него массу времени, значительная часть которого ушла на препирательства, массу сил и здоровья, но и закалило его для других боев. Еще не раз его старые враги по этому спору напоминали о своем существовании, не раз ставили ему палки в колеса. Но были у него и могучие защитники среди больших ученых, одного слова которых достаточно было, чтобы Пастер снова обретал душевное равновесие и бодрость духа.
Он много занимался своей деятельностью научного руководителя Эколь Нормаль, и в эту деятельность, как и во все, за что он брался, вносил всегда новую, свежую струю.
Внезапно разыгравшийся инцидент навсегда заставил его отказаться от административной карьеры. В результате этого инцидента Пастер покинул свою «альма матер» — Эколь Нормаль, хотя еще более двадцати лет продолжал работать в маленьком флигеле на улице д'Юльм.
Сто жителей города Сент-Этьена, главы ста буржуазных семейств, до смерти боявшиеся «духа вольности», написали в сенат жалобу: в двух общественных библиотеках их отпрыски имеют возможность читать сочинения энциклопедистов. Отцы города требовали запретить и изъять из библиотек книги Руссо, Вольтера и других «подобных писак».
Когда жалоба разбиралась в сенате, литератор Сент-Бёв, возмущенный посягательством на свободу мысли выступил с великолепной речью, обвиняя сенат в инквизиторском усердии.
Речь мгновенно стала известна свободолюбивой французской молодежи. Учащиеся Эколь Нормаль послали Сент-Бёву восторженное поздравление за его мужественную, прекрасную речь в защиту их прав и свободы.
Поздравление это опубликовал один из либеральные журналов. Студент, подписавший по поручению своих товарищей письмо к Сент-Бёву, был исключен из Эколь Нормаль.
10 июля 1867 года возмущенные студенты вышли на улицу и устроили манифестацию. Напуганное правительство, боявшееся студенческих волнений, решило закрыть Эколь Нормаль.
Временное закрытие школы не так взволновало студентов, как слухи о том, что и директор и научный руководитель Пастер будут сменены.
Студенты написали Пастеру письмо, поручив сделать это слушателю научного отделения, ученику Пастера — Дидону. Тому самому студенту, который дернул шнурок звонка 10 июля, и по этому звонку вся школа высыпала на улицу.
«Если Ваш уход из школы еще не решен окончательно, если его еще можно предотвратить, все студенты школы с удовольствием сделают для этого все, что от них зависит. Если еще не поздно, я готов немедленно выехать из Парижа. Что касается лично меня, вряд ли нужно говорить, о моей признательности. Никто никогда не проявлял ко мне такого интереса, как Вы, и я никогда в жизни не забуду того, что Вы для меня сделали».
Пастер прослезился, читая это письмо.
— Это тот самый Дидон, который — помнишь, Мари? — три года назад первым выдержал экзамены в Эколь Политехник, предпочел уйти из нее к нам, чтобы только учиться у меня… Ах, есть ли на свете лучшее вознаграждение для профессора, чем эти знаки признательности от его учеников! Но, очевидно, я уже сделал для школы все, что мог. И, очевидно, уже поздно, придется уходить отсюда…
«Если Ваш уход из школы еще не решен окончательно…» — писал Дидон. Но, увы, уход Пастера из Эколь Нормаль был решен. Разумеется, эта мера была предпринята только на страх студентам — им показали, что даже таким ученым, как Пастер, нет пощады, если они не умеют держать в руках дисциплину и подчиняться правилам, принятым в учебных заведениях Франции. Разумеется, министерство просвещения было не настолько глупым, чтобы из-за подобного инцидента лишить Париж такого крупнейшего ученого, как Пастер.
Пастера назначили заведующим кафедрой химии в Сорбонне, откуда уходил его учитель Балар.
Во всем этом деле Пастера утешало то, что он теперь сможет спокойно заняться научными исследованиями и лекциями, не отвлекаясь на административную деятельность.
Положим, спокойно заниматься наукой в те времена в Париже, как и во всей Франции, не было возможности. Ни один ученый не имел сколько-нибудь сносной казенной лаборатории для исследовательской работы, ни один не мог потратить лишней копейки на необходимые материалы или оборудование, ни один не мог потребовать для себя лишнего лаборанта. И хотя ученые, подобно Пастеру, сберегли Франции не один миллион франков, денег у государства для них всегда не хватало.
Пастер не был исключением из этого правила. Но Пастер решил, что дальше так продолжаться не может. Надо протестовать, надо требовать, ибо под лежачий камень вода не течет.
А уж если требовать, то у самого императора. И 5 сентября 1867 года он пишет Наполеону III докладную записку.
Он пишет, что его исследования по брожению и микроорганизмам открыли для физиологической химии новые пути, что плодами этих работ уже пользуются и в промышленности и в сельском хозяйстве, но что он только начал свой обширный план научных исследований и область, которую он намерен досконально изучить, необозрима. Он полон сил и решимости приступить к дальнейшему изучению этой области, но не может работать, потому что испытывает острый недостаток в материальных средствах. «Поскольку стоит вопрос о научных исследованиях, которые могут служить нам вехами в открытии причин гнилостных или инфекционных заболеваний, я хотел бы иметь при довольно обширной лаборатории такие подсобные постройки, в которых можно было бы проводить эти исследования с удобствами и без угрозы здоровью…» Он деликатно умалчивает о том, что в свою нынешнюю сушильню ему приходится лазить на четвереньках, зато приводит с десяток доводов, которые, по его мнению, могут заинтересовать и убедить главу государства: он намерен создать способ хранения быстропортящихся продуктов, он намерен повести наступление на бич французских овцеводов — сибирскую язву; он запланировал на будущее тысячи других важных для Франции и французов исследований, но все эти исследования можно осуществить только «при условии организации крупной лаборатории. Настало время освободить научные исследования от нищеты, препятствующей их развитию».
Довольно смело, если учесть, что простой ученый обращался к самому императору. Быть может, именно эта смелость и подействовала, а возможно, произвели впечатление такие слова, как сибирская язва, гангрена и другие, на которые не поскупился Пастер. Так или иначе, Наполеон III «повелел» министру просвещения удовлетворить просьбу Пастера.
Между прочим, «повеление» было выражено в форме обычного пожелания и всего лишь на словах. Ничего не стоили эти слова правителю Франции, ни к чему не обязывали его. Власть имущие любят иной раз поиграть в «добрых дядей» и покровителей науки — они часто охотно обещают, чтобы затем ничего не выполнить.
Пастер страшно обрадовался такому обороту дела, искренне поверив, что теперь уж его мытарства кончатся. Он написал своему ученику Ролену, вышедшему уже на самостоятельную научную дорогу, что, наконец, «я буду иметь возможность заказать большой сушильный шкаф…». Предельная мечта великого ученого, совершившего переворот в биологической науке — обыкновенный сушильный шкаф, достаточно вместительный и чтобы к нему можно было подходить стоя, во весь рост!
Это будет лаборатория физической химии, пишет Пастер Ролену, построят ее, очевидно, в Эколь Нормаль. И если Ролен надумает приехать — Пастер до смерти будет рад: в новой лаборатории найдется место для всех его бывших учеников и для тех новых, будущих, которых он мечтает иметь.
Вместе с архитектором Бушо Пастер по вечерам сидит в своем кабинете и делает наброски планов лаборатории. В ней должно быть все необходимое для опытов, достаточно места для учеников и совсем чуточку удобств для него самого. И тогда — тогда как быстро пойдут его исследования, которые в недалеком будущем приведут его к заветной цели.
И все рухнуло. В конце того же 1867 года внезапно — для Пастера внезапно! — выяснилось, что министерство отказало во всех просьбах на дополнительные кредиты, что даже самую маленькую лабораторию построить невозможно.
Сначала он загрустил, а потом возмутился.
— Это ужасно, — сказал он своей жене, — ужасно, что для постройки оперы находится миллион, а постройка лаборатории, на которую нужно всего сто тысяч франков, «откладывается», выражаясь языком этих бюрократов. Я же отлично понимаю, что это только вежливая отписка, на самом деле моя лаборатория уже погребена в недрах департаментских полок с «делами». И подумать только — ведь эти гроши, нужные на лабораторию, не замедлят окупиться в тысячекратном размере, если даже смотреть на науку как на статью бюджета государства! Открытия, сделанные в стенах этой лаборатории, могли бы… Э, да что говорить…
Он махнул рукой и, откинувшись на высокую спинку кресла, замолчал. Мадам Пастер с тревогой смотрела на него. Ей, так хорошо изучившей все его настроения, было ясно, что вот-вот грянет буря.
И она грянула: возмущенный и оскорбленный Пастер разразился гневной статьей. Статью он послал ни больше, ни меньше, как в журнал «Монитор» — официальный орган империи.
«…Самые смелые концепции, самые законные рассуждения обретают тело и душу лишь в тот день, когда они подтверждаются наблюдением и экспериментом. Лаборатория и наука — это два условия, находящиеся в полной зависимости друг от друга. Уничтожьте лаборатории — и естественные науки станут бесплодными и мертвыми. Ограниченные и потерявшие свою мощь, они превратятся лишь в предмет преподавания, а не будут наукой прогресса, наукой будущего. Верните им лаборатории — и в них снова вольется жизнь, плодовитость и мощь. Вне своих лабораторий физик и химик не что иное, как безоружный солдат на поле сражения.
Вывод отсюда простой: если победы, полезные для человечества, затрагивают ваше сердце, если вас приводят в трепет такие великолепные открытия, как телеграф, дагерротип, анестезия и другие, если вы ревниво относитесь к участию Вашей родины в развитии этих чудес, заинтересуйтесь, умоляю вас, и священными жилищами, столь выразительно именующимися «лабораториями». Требуйте, чтобы число их увеличивалось, чтобы они украшались: это храмы будущего богатства и благосостояния. Здесь растет человечество, здесь оно набирается сил, здесь оно совершенствуется. Здесь человечество учится читать Книгу природы, Книгу прогресса и гармонии вселенной: дела же человеческие часто полны варварства, фанатизма и призывов к разрушению…»
Статья была огромной, в ней он выложил все, что наболело за все годы страданий на Голгофе науки. Он с горечью напомнил о склепе, в котором вынужден работать великий физиолог Клод Бернар, — в полуподвальном помещении, словно в издевку именуемом лабораторией. И где — в Коллеж де Франс! Лаборатория химии, организованная в Сорбонне — одном из старейших французских университетов, гордости французского образования и науки, — помещается в сырой и темной комнате подвала, на метр ниже уровня земли. И это называется «лаборатория усовершенствования научных знаний»! А в провинции? Кто из вас знает, в каких нечеловеческих условиях работают ученые в провинциальных университетах! «Кто мне поверит, если я скажу, что в бюджете народного образования нет ни одного динария, ассигнованного на развитие наук путем лабораторных работ, что только благодаря различным ухищрениям и снисходительности администрации ученым удается получить от казны аванс на покрытие расходов по их личным исследованиям, погашая его затем из сумм, предназначенных для оплаты их лекций…»
Можно себе представить, как понравилась эта статья деятелям журнала «Монитор». Разве мог редактор такого журнала взять на себя смелость опубликовать эту статью, этот бунт против установленных правительством порядков?!
Пастер сумел напечатать ее отдельной брошюрой — «Бюджет и наука». Брошюра попалась на глаза императору, император решил, что нельзя оставить ее без внимания. Он все еще заигрывал с наукой, хотя однажды Пастер уже узнал цену этим заигрываниям.
Так или иначе, в роскошном кабинете правителя Франции были собраны ученые — Пастер, Сен-Клер Девиль, Клод Бернар и другие — и представители министерств. Им было предложено высказать свое мнение по поводу требований Пастера. И все присутствующие выразили сожаление, что «чистые науки» в отличие от «прикладных» находятся в таком заброшенном состоянии.
Пастера возмутила такая постановка вопроса — что значит «чистые науки»? Кто выдумал этот искусственный барьер между наукой и ее приложением?
Забыв, где находится, Пастер с горячностью и возмущением ответил на все это:
— Мало найдется людей, понимающих истинное происхождение чудес промышленности и народных богатств. Как одно только доказательство этого я теперь приведу все чаще и чаще употребляемое в разговоре, в официальном языке, в разного рода статьях совершенно неподходящее слово «прикладные науки». Кто-то недавно в присутствии одного очень талантливого министра выразил сожаление, что научные карьеры бросаются людьми, которые с успехом могли бы на них подвизаться. Возражая на это, государственный муж старался доказать, что этому не следует удивляться, так как в настоящее время значение теоретических наук уступило свое место господству прикладных наук. Нет ничего ошибочней этого мнения, нет ничего, осмелюсь сказать, опасней тех последствий, которые могут возникнуть на практике из подобных слов. Они запечатлелись в моей памяти как очевидное доказательство настоятельной необходимости реформ, требуемых нашим высшим образованием. Нет, тысячу раз нет, не существует ни одной категории наук, которой можно было бы дать название прикладных наук. Существуют науки и приложение наук, связанные между собой, как плод и породившее его дерево! Не может быть и нет вопроса о том, должны ли ученые и наука служить своему обществу и человечеству. Вопрос в том, какой путь короче и вернее ведет к этой цели…
После этого совещания не прошло и полугода, как нашлись деньги на постройку новой, просторной и хорошо оборудованной лаборатории для Пастера. С каким восторженным нетерпением ждал он того часа, когда первые удары лопаты коснутся узкой полоски земли, на которой будет заложено его будущее святилище. Он снова проводит вечера с архитектором, пишет письма своим бывшим ученикам, спрашивая у них совета по разным частностям.
Постройка действительно началась. Потом ее приостановили. Потом Пастер снова добился ее окончания. Но он не смог ею воспользоваться — грянула война, и по настоянию друзей он выехал из Парижа.
Только через двадцать лет Пастер получил, наконец, достойное его помещение. Было оно построено не на средства французского министерства финансов — Институт Пастера построили простые люди всего мира в благодарность за те благодеяния, которые оказал им великий ученый.