Впервые он увидел «крестного» 22 сентября 1874 года. Ему как раз недавно минуло три года. Но о своих «крестных отцах» он слышал от родителей с тех пор, как начал сознательно воспринимать мир.
Он знал, что живут они далеко от его родного Лейпцига, в городе, который называется Лондон; видел, как светились лица отца и матери, когда назывались их имена; и в его детском восприятии эти два далеких человека представлялись совсем особенными, не похожими на других людей.
В выписке из церковной книги Томаскирхе (этого он, разумеется, не знал) в графе «Восприемники» значилось: «Д-р Карл Маркс из Лондона…Фридрих Энгельс, рантье в Лондоне…»
Карл Маркс приехал в Лейпциг, на Брауштрассе, И, вместе со своей младшей дочерью Элеонорой по пути из Карлсбада, куда ездил лечить больную печень. Приехал к своему другу Вильгельму Либкнехту, которого ценил как деятеля рабочего движения и любил как человека.
В эти дни, проведенные на Брауштрассе, Маркс был очень нежен с маленьким Карлом и, на удивление ему, оказался совсем простым и добрым, почти как отец. Только маленький Карл находил, что у Карла Большого слишком много волос на голове и на лице и в этих волосах «можно заблудиться».
Трое суток провел Маркс в доме Либкнехтов, и дни эти полны были тихих бесед и горячих споров с отцом и матерью Карла, веселого смеха и шумных игр с детьми.
И долго еще свет этих дней заполнял дом на Брауштрассе. Долго еще родители вспоминали дорогого гостя, которого отец почему-то называл Мавром.
Только много позже узнал Карл, кем был Мавр для отца и друга отца — Августа Бебеля. И еще позже понял, кем был Карл Маркс для человечества…
Так он познакомился с Марксом. Тогда ему было чуть больше трех лет. Двумя годами раньше он впервые познакомился с тюрьмой.
…Впереди чинно, в строгом молчании шли девочки — Алиса и Гертруда, его сводные сестры. Сам он «подошел» к крепостным воротам, сидя на руках у матери. А за воротами с нетерпением ждал первого свидания с семьей осужденный Вильгельм Либкнехт.
За десять дней до рождения Карла — 3 августа 1871 года — Вильгельм Либкнехт и Август Бебель, только недавно выпущенные из окружной лейпцигской тюрьмы, где они просидели сто один день в предварительном заключении, получили извещение: прокуратура доводила до их сведения, что против них возбуждено судебное дело по обвинению в «подготовке государственной измены»; причем Либкнехт дополнительно обвинялся в «оскорблении величества».
«Дело» началось еще летом 1870 года в связи с позицией Либкнехта и Бебеля по отношению к франко-прусской войне. При первом голосовании в рейхстаге военных кредитов оба от голосования воздержались, заявив, что «…как социалисты-республиканцы и члены Международного товарищества рабочих» они являются принципиальными противниками династических войн.
Два воздержавшихся от голосования депутата не могли повлиять на ход событий: рейхстаг утвердил кредиты в сумме 120 миллионов талеров.
Со времени этой сессии на Вильгельма Либкнехта и Августа Бебеля в правительстве стали посматривать косо; при каждом удобном случае поминали их бранными словами и в некоторых социал-демократических организациях, между которыми как раз в это время резко усилились разногласия.
Но пока еще никто не обвинял двух «крамольных» депутатов в «измене родине».
Свой приговор они сами подписали несколько позднее — 24 ноября того же года, когда была созвана чрезвычайная сессия северогерманского рейхстага, чтобы утвердить новые кредиты в 100 миллионов талеров на продолжение войны.
Выступил Август Бебель — один из самых молодых парламентских деятелей и первый представитель рабочего класса в парламенте.
Он, Август Бебель, хочет слегка проанализировать события. Он хочет напомнить, что с той минуты, когда Луи Бонапарт был взят в плен, единственная причина войны сама собой отпала. Он хочет напомнить, что германское правительство уверяло народ, что затеянная война является оборонительной, развязал ее французский император, а немцы вовсе не собирались воевать. Так вот, теперь-то уж война стала явно завоевательной, а вовсе не оборонительной, стала войной против французского народа.
«Не слишком ли много берет на себя этот пролетарий? Не собирается ли он вершить политику страны? — возмутились депутаты. — Не думает ли он, что его «анализ событий» может хоть как-то притупить патриотические чувства лучших представителей общества, собравшихся здесь?..»
Будто не слыша всех этих возгласов, Бебель ядовито напомнил (к вопросу о «патриотизме лучших представителей общества»), что французская буржуазия оказалась куда более щедрой «патриоткой», чем немецкая: первый военный заем в Германии разошелся только на 60 процентов, а во Франции все облигации были раскуплены в два счета.
При этих словах разразилась буря. Толпа депутатов, уязвленных в своих лучших чувствах, бросилась на оратора с кулаками, криками и угрозами заставила его замолчать, не дав закончить речь.
Место Бебеля занял Вильгельм Либкнехт. Воцарилась тишина Но ненадолго? потому что речь Либкнехта по сути своей ничем не отличалась от предыдущей речи, а по форме была, пожалуй, еще «крамольней».
— Правительство, объявившее в июле войну, устранено, — сказал Либкнехт, — а его глава — Луп Бонапарт — сидит в Вильгельмсхее как милый браг короля Пруссии; он ведет роскошную жизнь императора, в то время как немецкие воины проливают кровь на фронте и должны терпеть лишения в борьбе с французским народом, являющимся, несмотря ни на что, братским нам народом и желающим мира с нами. Поистине почетнее быть братом французских рабочих, чем милым братом негодяя на Вильгельмсхее…
Чей-то старческий голос совсем невпопад внятно просипел: «Браво!» Со всех сторон на него зашикали. Депутаты готовы уже были вскочить с мест и повторить предыдущую сцену. Но Либкнехт не стал дожидаться новой бури и быстро договорил:
— Ассигнования, которых от нас требуют, предназначены для проведения аннексий… Но аннексия принесет не мир, а войну. Создавая постоянную опасность войны, она укрепит военную диктатуру в Германии… На основании всего этого я, само собой разумеется, против ассигнований и внес вместе с моим другом Бебелем предложение об их отклонении.
Предложенная резолюция, по мнению депутатов, была вызывающе наглой. Ибо она обязывала рейхстаг отклонить требование об ассигнованиях на дальнейшее ведение войны и — мало того — предложить «союзному канцлеру содействовать скорейшему заключению мира с французской республикой без аннексий какой-либо части французской территории».
Резолюция, разумеется, была освистана. Разумеется, она вызвала гнев и ярость канцлера Бисмарка, который, в сущности, и спровоцировал эту войну. И, разумеется, Либкнехт и Бебель были объявлены «лицами, готовящими государственную измену».
Недолгая, но дружная травля «изменников родины» почти во всей германской прессе, и 17 декабря, за день до провозглашения прусского короля германским императором, Либкнехт и Бебель арестованы и посажены в лейпцигскую окружную тюрьму.
Сто один день длилось следствие. Сто один день находились в заключении два депутата рейхстага. На сто второй их выпустили, взяв честное слово, что они не предпримут попытки к бегству и не покинут пределов Лейпцигского округа.
И вот 3 августа 1871 года, ровно через пять месяцев после подписания мира с Францией, пришло уведомление из прокуратуры. Либкнехт и Бебель подают кассационную жалобу. Жалоба отклонена. В понедельник, 11 марта 1872 года оба предстают перед лейпцигским судом присяжных.
Отличные ораторы, Либкнехт и Бебель дали на процессе хороший бой. Речи их вызвали шум не только в Лейпциге, но и во всей Германии. Докатились и до Лондона. И в разгар суда Либкнехт получил дорогую весточку: письмо от Женни Маркс. Жена Мавра поздравляла обоих «изменников» с их великолепными боевыми выступлениями. Когда был вынесен приговор — два года заключения в крепости, дома Наталия Либкнехт несколько раз подряд перечитала это письмо, словно черпая в нем силы.
Наталия Либкнехт, дочь адвоката Ре, известного прогрессивного деятеля, стойко переносила все невзгоды, вызванные общественно-политической деятельностью мужа, которую она поддерживала и одобряла. Она хорошо помнила своего отца и глубоко уважала его не только как отца, но и как депутата, а затем и президента первого немецкого парламента, заседавшего в 1848 году во Франкфурте-на-Майне; она была умным и мужественным человеком и не пыталась закрывать глаза на те беды, которые могут в любую минуту обрушиться — и уже не раз обрушивались — на ее семью.
…Маленький Карл сидел на руках у матери. Впереди, понимая значение происходящего, тихо и чинно шли сестры. Ворота Губертусбургской крепости закрылись за ними. И впервые маленький Карл очутился на тюремной территории, где уже несколько недель томился его отец.
Ему суждено было много раз ступать на нее. Ему суждено было много сотен дней провести за тюремной решеткой. Ему суждено было предстать перед судом по обвинению в государственной измене.
Случится это тридцать пять лет спустя, в том же городе Лейпциге. На том же месте, где судили его отца. В новом великолепном здании, с большим двухсветным залом с превосходной акустикой. И голос Карла Либкнехта заполнит этот зал, это здание и вырвется далеко за его пределы.
И так же, как отец, будет Карл голосовать против военных кредитов в германском рейхстаге; он один из всех депутатов скажет «Нет!» первой мировой войне. Он пойдет по пути отца, ни на полшага не свернув в сторону. Он пойдет гораздо дальше отца.
Из пяти сыновей Вильгельма Либкнехта только один Карл станет революционером. Он один уже в ранней юности поймет, кем был Мавр для его отца и для друга его отца — Августа Бебеля.
И кем был Карл Маркс для человечества.
Отец, мать, две дочери и пять сыновей — Теодор, Карл, Отто, Вилли и Курт — жили дружно и бедно. В то время когда Карл начал сознательно смотреть на окружающий мир, Вильгельм Либкнехт был редактором партийной газеты «Фольксштаат». Газета выходила три раза в неделю. Редактор подучал 65 талеров в месяц. Семья в девять человек с трудом могла прожить на такое мизерное жалование. И все же вопрос о том — работать или учиться мальчикам? — не стоял: все пятеро получили университетское образование. Теодор, Карл, Вилли стали юристами; Отто — химиком; Курт — врачом.
Карлу не было и семи лет, когда развернулись события, на многие годы определившие положение рабочего движения и социалистической рабочей партии Германии. И определившие положение семьи Вильгельма Либкнехта.
11 мая 1878 года в 3 часа дня некто Хёдель — мошенник и проходимец, исключенный из партии, — совершил покушение на жизнь императора Вильгельма I. Старый император остался невредим — покушение не удалось. Но канцлер Бисмарк, живший в те дни в Фридрихсруэ, едва получив известие о покушении, срочно протелеграфировал в Берлин: «Исключительный закон против социалистов».
Как было не воспользоваться таким случаем для осуществления давно вынашиваемой мечты? Бисмарк отлично понимал, что теперь немецкая социал-демократия, объединившаяся в 1875 году в единую социалистическую рабочую партию, представляет немалую угрозу его, Бисмарка, далеко идущим планам.
23 мая на очередной сессии рейхстага обсуждался проект Исключительного закона против социалистов.
Не дав никому опередить его в прениях, Вильгельм Либкнехт вырвался на трибуну и своим зычным, хорошо поставленным голосом профессионального оратора быстро заговорил:
— Попытка использовать покушение безумца, еще раньше, чем закончено следствие, для того, чтобы провести в жизнь давно подготовленное мероприятие и свалить «моральную ответственность» за недоказанное еще покушение на германского императора на партию, которая осуждает убийство во всех его формах и находит, что экономическое и политическое развитие страны происходит совершенно независимо от отдельных личностей, встречает такое осуждение со стороны всех беспристрастных людей, что мы, представители социал-демократических избирателей Германии, вынуждены заявить: «Мы считаем ниже своего достоинства принимать участие в обсуждении внесенного сегодня в рейхстаг законопроекта, и никакая провокация… не заставит нас изменить это решение. Но мы примем участие в голосовании, потому что считаем своим долгом сделать со своей стороны все, что в наших силах, чтобы не допускать этого беспримерного покушения на народную свободу Каково бы ни было решение рейхстага, немецкая социал-демократия, привыкшая к борьбе и преследованиям, пойдет навстречу новой борьбе и новым преследованиям с уверенностью и спокойствием, которые даются сознанием правоты и непобедимости нашего дела».
На сей раз Исключительный закон провалился. А через несколько дней грянула новая беда. И Либкнехт и Бебель понимали, к чему она приведет.
2 июня из окна дома на Унтер-ден-Линден, в Берлине, доктор Нобилинг, душевнобольной, стрелял в императора и тяжело ранил его. К социалистической рабочей партии этот сумасшедший имел такое же отношение, как сам император. Это, однако, не помешало канцлеру Бисмарку, радостно потирая руки, воскликнуть:
— Ну, теперь-то эти парни у меня в руках! Теперь-то я так их прижму к стенке, что они у меня взвоют!
В Лейпциге, в редакции партийной газеты, собрались социал-демократы. Кто-то заметил, что по городу расклеены телеграммы о покушении, в которых ни слова не сказано, что Нобилинг принадлежит к социалистической рабочей партии.
— Да, уж этого они не смогут нам навязать, — облегченно вздохнул Бебель, — никто из нас даже не знает этого идиота-доктора в лицо, никто не слышал его фамилии и не знает, как его зовут…
Но успокоение было недолгим: едва Бебель договорил, как в комнату вошел Вильгельм Либкнехт. По нахмуренным мохнатым бровям, по взволнованному взгляду все поняли: с дурными вестями.
— Опубликована вторая телеграмма, — глухо выговорил Либкнехт, — Нобилинг заявил на допросе, что он социал-демократ и что у него были сообщники.
Позже оказалось, что сообщение было фальшивкой, выпущенной телеграфным агентством Вольфа. Весьма вероятно — не по своей инициативе. Когда Нобилинг умер в тюрьме, следствие не располагало никакими доказательствами, что кто-либо из социал-демократов имел хоть какое-нибудь отношение к нему или к его покушению.
Но для Бисмарка все это не имело значения.
Травля, как всегда, началась в прессе. Буржуазия, особенно крупная, крайне заинтересованная в пора-Женин социал-демократии, мечтала использовать оба покушения, чтобы задушить рабочее движение. Ненависть к социал-демократии разжигалась и через прессу, и через соглашательские профессиональные союзы, и путем слухов и сплетен, пускаемых неведомо кем среди обывателей.
Задача была — уничтожить социалистическую рабочую партию по возможности так, чтобы она не воскресла. Десятки тысяч рабочих, принадлежащих к социалистической партии, увольнялись с работы без объяснения причин и выбрасывались на улицу домовладельцами У редакторов и сотрудников социалистических газет камнями выбивали окна. К осени травля, террор и бойкот достигли достаточно высокого накала. Правительство сочло, что почва для наступления хорошо подготовлена. Посеянный на такой почве проект Исключительного закона неизбежно должен дать бурные всходы.
И 19 октября сессия рейхстага 221 голосом против 149 приняла Исключительный закон против социалистов.
Утром, на первом заседании, незадолго до того, как законопроект был поставлен на голосование, Вильгельм Либкнехт, в последний раз на многие годы вперед, выступил как представитель фракции социал-демократии. Взволнованное, страстное выступление он закончил пророческими словами:
— Наступит день, когда немецкий народ потребует к ответу за это покушение на его благосостояние, свободу и честь.
Как только закон вступил в силу, град ударов посыпался на партию, на профессиональные союзы, на все, что хоть отдаленно напоминало свободу. В течение нескольких дней была запрещена вся партийная и профсоюзная печать, разогнаны все партийные и союзные организации, запрещены собрания. С запрещением газет и журналов редакторы и весь персонал редакций лишились куска хлеба. В том числе Вильгельм Либкнехт. Все попытки организовать новые газеты неизбежно кончались неудачей: газеты, под какой бы вывеской они ни выходили, неизбежно закрывались, как только число их подписчиков переваливало за сотню. В конце концов партийная организация Лейпцига отказалась от тщетных попыток выпускать свою газету.
Вскоре в Берлине было объявлено «малое осадное положение», и множество партийных деятелей вместе с семьями в течение суток должны были покинуть столицу. Большинство из них направилось в Лейпциг, и партийная — организация города должна была раздобыть им хоть какие-нибудь заработки.
Правительственные «мероприятия» сопровождались массовыми арестами, преследованием социал-демократов во всех видах и формах. И, наконец, 29 июня 1881 года «малое осадное положение», объявленное вслед за Берлином в Гамбурге и других городах, докатилось до Лейпцига.
Теперь уж и Бисмарк, и все правительство, и буржуазия могли быть уверены, что социал-демократическое движение на многие годы умерло.
В самом деле, партия старалась не подавать признаков жизни. Но она была жива. Хотя и не вполне здорова: тактические разногласия в период Исключительного закона вспыхивали в организациях, перешедших на нелегальное положение, все чаще и чаще. Кое-кто, рассчитывая на близкую отмену закона, полагал необходимым на все это время полностью замолкнуть. Другие, в том числе Либкнехт и Бебель, напротив, настаивали на создании партийных газет за границей, чтобы через них общаться с народом, вести пропаганду. Важно было показать, что рабочее движение нельзя остановить, что партия жива и продолжает действовать.
Такая газета была основана в Цюрихе. Называлась она «Социал-демократ». И, к великой досаде всех врагов социалистического рабочего движения в Германии, в ближайших номерах «Социал-демократа» появился отчет о деятельности партии.
«Мы остались тем, чем мы были, и будем впредь такими, каковы мы сейчас», — писалось в отчете. «В эти дни испытаний и проверки каждому надлежит в полной мере выполнять свой долг, отдать все свои силы и способности на служение партии, — было написано дальше. — Мы знаем, что закон против социалистов возлагает на нас еще более серьезные обязанности, и мы проникнуты решимостью выполнить их. Да здравствует социал-демократия!»
Отчет подписали Вильгельм Либкнехт, Август Бебель и другие руководители партии.
Политическая деятельность продолжалась. Но жить становилось все труднее. Заработков не было, а Вильгельму Либкнехту нужно было кормить большую семью, дать возможность детям продолжать образование. Бебель, бесконечно заботливый друг и самый близкий Либкнехту человек, тайком от него написал в Лондон, Энгельсу:
«Не можете ли вы устроить Либкнехту сколько-нибудь сносно оплачиваемое место корреспондента в английской газете, где он бы мог писать, не компрометируя себя…»
Еще труднее стало после 29 июня: как только в Лейпциге объявили «малое осадное положение», Либкнехт и Бебель немедленно были высланы за пределы Лейпцигского округа.
Неунывающие, привыкшие к превратностям судьбы революционеров, они не сомневались в том, что не станет немецкий народ терпеть до бесконечности все те издевательства, которым за последние годы подвергали его Бисмарк и компания. Ни один из них не мог сказать, когда будет отменен Исключительный закон, но они знали — он должен быть отменен: их собственная борьба, борьба их соратников тому залогом.
Ранним июльским утром оба друга отправились пешком вдоль железнодорожной линии Лейпциг — Дрезден в поисках временного пристанища. Они шли довольно долго, пока не добрались до станции Борсдорф. За станцией лежал поселок, зеленый, привлекательный и — нищий. Не сговариваясь, решили остановиться в нем. И довольно быстро убедились, что первое ощущение не обмануло: дома, в которые они заходили, не были домами — это были лачуги, жалкие, не слишком чистые, в которых ютились ремесленники и крестьяне. Наконец им повезло: дом местного портного оказался более приличным, чем другие, и портной сразу же согласился сдать друзьям две небольшие комнатки.
Повезло, да ненадолго: на следующий день, когда хозяин неведомо откуда узнал, кого приютил, он потребовал немедленно освободить помещение.
Лишь спустя некоторое время, в течение которого Либкнехт ютился в крохотной комнатушке полуразвалившегося домика на окраине поселка, а тяжело больной Бебель жил в Лейпциге, удалось, наконец, прочно обосноваться в Борсдорфе, в довольно сносных условиях. Бебель снял небольшой домик, где у него были две комнаты, у Либкнехта — три. Обе семьи оставались в Лейпциге, но все воскресные дни, праздники и каникулы проводили в Борсдорфе.
Карлу к тому времени исполнилось десять лет. Круглолицый, смуглый мальчуган, с копной круто завивавшихся волос и умными красивыми глазами; живой, добрый и общительный, он все больше льнул к отцу, все внимательней прислушивался к его разговорам с друзьями, все пристальней присматривался к его жизни. Отец стал предметом сознательного преклонения, все сильнее одолевало Карла стремление быть всегда и во всем похожим на него. Он видел, как с улыбкой на губах отец отправился в суд, где должны были судить его и Бебеля за сочинение и распространение предвыборной прокламации. Видел, как спокойно, почти весело ушел он отбывать наказание — два месяца тюрьмы, словно уезжал в очередную деловую поездку. Он знал, что в Борсдорфе, находящемся на самой границе осадной области, учрежден постоянный жандармский пост, специально для наблюдения за отцом и Бебелем Знал, что за их домом установлена неусыпная слежка, и восторгался смелостью людей — товарищей отца, приезжавших к ним вопреки очевидной опасности.
Он был тогда уже учеником гимназии Николае в Лейпциге. И тут впервые пришлось ему на практике убедиться в правильности и полезности отцовского лозунга: «На каждый выпад врага надо отвечать двумя». Его, сына Вильгельма Либкнехта, пытались бойкотировать и некоторые учителя и кое-кто из гимназистов; пытались при нем непочтительно, с издевкой говорить об отце, этом «государственном изменнике», этом «социал-демократишке»; к нему непомерно придирались наставники, его задирали соученики. Он принимал любой вызов, пресекал любую дерзость в адрес отца, лез в драку, где нельзя было обойтись ядовитыми речами, изо всех сил старался отлично учиться, чтобы идти первым в классе и вызвать к себе — к сыну Вильгельма Либкнехта — почтительное уважение.
Отцу было к тому времени далеко за пятьдесят, но живость двадцатилетнего юноши, пылкость и горячий темперамент все еще не покинули его. Несокрушимый оптимизм отца, его непримиримость к любой несправедливости, и в большом и в малом, его страстность в борьбе за дело партии передавались сыну. Отец никогда не терялся, ни при каких, даже, казалось бы, самых безнадежных обстоятельствах; никакие удары, направленные против него или против партии, не могли смутить его. «На каждый выпад врага надо отвечать двумя» — этот лозунг он сам претворял в жизнь. При всей своей занятости, при всей серьезности и опасности работы он не утратил с годами способности восторгаться природой, приходить в умиление от лунной дорожки на крохотном озерце, заслушиваться трелями певчей птицы, восхищаться трудолюбием муравьев.
Как и многое другое, Карл воспринял от него любовь к природе (впоследствии он серьезно занялся изучением естественных наук). Эта любовь, это знание природы скрасили ему немало одиноких часов за тюремной решеткой, не однажды отвлекали от горестных мыслей.
Позже. В его будущей большой жизни.
А пока, в ранней юности, его одаренная натура, пожалуй, больше всего проявила себя в музыке. Он любил музыку и сам прекрасно играл на рояле. Сильнее и глубже всего он чувствовал Баха и Бетховена. Их он исполнял особенно увлеченно, горячо.
Музыка и книги, книги и музыка. Без них мир казался бы ему пустыней. Гёте, Клейст, Фонтане, Виргилий и Гораций, Шиллер и Шекспир, один из самых любимых; монологи шекспировских героев он мгновенно запоминал и много лет спустя мог по памяти безошибочно цитировать их.
Восемнадцатилетие Карла было отмечено двумя событиями. Одно — государственное, общенародной значимости; другое — его, личное.
В феврале 1890 года при выборах в рейхстаг преследуемая, гонимая, придушенная социал-демократия получила небывалое число голосов: около полутора миллионов. Это обеспечивало тридцать пять депутатских мандатов. Первым результатом выборов было падение Бисмарка: «Железный канцлер» вынужден был выйти в отставку. Вторым — отмена Исключительного закона против социалистов: 1 октября 1890 года германский рейхстаг отказался продлить его.
Партия вышла из подполья. В доме Либкнехта, чья роль в борьбе за народные права была немаловажной, праздновали победу.
Праздновали и другое, семейное событие: Карл сдал экзамены на аттестат зрелости и поступил в Лейпцигский университет на факультет права и экономики.
Был он жаден до знаний, обладал отцовской волей и энергией и день загрузил до отказа: кроме лекций на своем факультете, умудрялся посещать лекции по естествознанию и философии. Он пытался вникнуть в суть каждого предмета, определить свое собственное отношение к нему.
Атмосфера борьбы за интересы рабочего класса, в которой он вырос, придала его юности определенную окраску. Но до сих пор он знал только одну — практическую — сторону борьбы. Теперь он считал себя достаточно созревшим, чтобы познать теорию этой борьбы и разобраться в ней. Его недолгий путь — от свидетеля партийных бесед и споров в доме отца до первого студенческого кружка, где изучали труды Маркса, — был закономерен. Для него — не для всех — кружок этот оказался первой ступенью высокой лестницы, ведущей к овладению марксизмом.
В том же году он сделал и следующий шаг — шаг к непосредственному участию в борьбе пролетариата: впервые посетил многолюдное собрание берлинских рабочих. Вильгельм Либкнехт выступил на этом собрании с речью «о борьбе идейным оружием».
После отмены Исключительного закона шестидесятичетырехлетний Вильгельм Либкнехт переживал третью молодость. Победа, увенчавшая более чем десятилетнюю, неимоверно трудную борьбу, влила в него новые силы. Товарищи называли его Стариком, но он еще мог потягаться с любым молодым. С радостью взялся он за новое дело: с января 1891 года он был назначен главным редактором газеты «Форвертс» — центрального органа немецкой социал-демократической партии.
Семья Либкнехтов переехала в Берлин.
Длинные прямые улицы, серые фасады домов, выстроившихся строгими рядами, как шеренги солдат, омнибусы и конка, слабое освещение по вечерам — уныло выглядел Берлин после шумного, красочного Лейпцига. Бывшая резиденция прусских королей, маленький город только начинал становиться городом, достойным быть столицей Германской империи. Роскошное, тяжеловесной архитектуры здание рейхстага еще не было закончено, и только Бранденбургские ворота, построенные в стиле классицизма, резко выделялись на тусклом фоне города.
Неуютность нового местожительства, которую остро ощутили Либкнехты, несколько сглаживалась встречами с давнишними друзьями отца, знакомством с новыми лицами. На эти встречи Старик являлся со всеми пятью сыновьями. Он нежно любил семью и получал истинное удовольствие, когда мог во главе всей «гвардии» показаться на людях. На одной такой встрече, на ужине, устроенном в честь Либкнехта его приятелем и товарищем по партии доктором Борхардтом, Карл впервые познакомился с русскими студентами. Знакомство это, приведшее его затем в русскую колонию в Берлине, имело свое продолжение во все последующие годы жизни Карла Либкнехта.
Как только Карл попал на многотысячный митинг столичных рабочих, Берлин сразу же_ перестал казаться ему мрачным и унылым. Эти митинги и собрания проводились в разных концах города чуть ли не ежедневно и поражали своей организованностью и сплоченностью. Постоянное общение с революционерами дома, на митингах, на рабочих собраниях; изучение философии, права и естествознания; чтение произведений Маркса окончательно определили мировоззрение Карла. Уже в двадцать лет он отличался самостоятельностью взглядов и суждений и поражал своих старших товарищей необычной для юноши зрелостью этих взглядов. Он ничего не принимал на веру, его аналитический ум требовал детального разбора того или иного утверждения, он старался до всего докопаться сам, но уж если во что-то начинал веровать, этой вере он не изменял ни при каких обстоятельствах.
В двадцать два года Карл Либкнехт окончил университет, получив степень кандидата юридических наук. И сразу же был призван в армию.
Казарменная муштра, варварское отношение к солдатам — не как к людям, как к скоту, — насаждение безудержного шовинизма — все это открылось глазам молодого рекрута.
Воинская часть гвардейских саперов стояла в Потсдаме. Здесь рекруты должны были принять присягу на верную службу кайзеру Вильгельму II. И сам кайзер держал перед ними речь:
— Для вас существует только один враг — мой враг. При теперешних социалистических интригах может случиться, что я вам прикажу расстреливать ваших собственных родственников, братьев и даже родителей… Но даже тогда вы должны выполнить мой приказ без малейшего ропота…
Так встретила армия убежденного социалиста Карла Либкнехта. Можно легко представить, какое омерзительное впечатление произвела на него кайзеровская речь, какую бурю внутреннего протеста вызвала она. Но даже из этой гнусной речи он сумел почерпнуть полезное для себя — он понял: кайзер, могучий всегерманский император, боялся революции.
Два года, два страшных года находился Карл Либкнехт в армии. Два года наблюдал он нечеловечески жестокое обращение с солдатами и раз навсегда понял: дело не в том, хорош или плох данный ефрейтор, майор, генерал; дело в том, что жестокость — основа прусской армии, основа всякого милитаризма. Милитаризм без жестокости немыслим, потому что существует неустранимое противоречие между самим «материалом» и тем, для чего его готовят. «Материал» — это молодые рабочие и крестьяне, чьи интересы находятся в резком противоречии с задачами милитаризма; они приходят в армию, не понимая, зачем и от кого нужно им защищать кайзера, капитализм и реакцию. Вся их предыдущая жизнь, воспитание, которое они получают в пролетарской или крестьянской семье и на производстве или на учебе, враждебны милитаризму, его намерению сделать их бездушными автоматами для стрельбы по указанной цели или, наоборот, превратить в не менее бездушное пушечное мясо. И многие юноши в силу своего невежества или слабости характера выходили из армии прекрасно подготовленными для тех задач, которые военщина перед собой и перед ними ставила.
Как из тюрьмы, вернулся Карл с военной службы. А потом…
Но тут начинается тот период жизни Карла Либкнехта, о котором почти ничего не известно. Достоверно известно только, что после неоднократных и тщетных попыток найти работу — фамилия Либкнехт была для работодателей плохой рекомендацией — в каком-либо суде или адвокатской конторе он осел, наконец, в Вестфалии, сначала в Арнсберге, затем в Падеборне, и в течение нескольких лет проходил там стажерство; известно, что в 1897 году защитил в Вюрцбургском университете докторскую диссертацию и получил диплом доктора юридических и политических наук и что в 1899 году, вернувшись в Берлин, начал самостоятельную деятельность в адвокатской конторе старшего брата Теодора.
Пролить свет на эти годы могли бы письма и фотографии. Но ни писем, ни фотографий нет. И все биографы вынуждены очень скупо и немногословно освещать эту полосу жизни молодого Либкнехта.
Немногим больше знала и вдова Карла Либкнехта — Софья Борисовна Либкнехт.
Софья Борисовна жила в Москве, и в январе 1964 года отметила свой восьмидесятилетний юбилей. Как-то, беседуя с ней, я посетовала, что нигде не могу найти ни каких-либо сведений о жизни ее мужа во второй половине девяностых годов, ни следов какой-либо переписки.
— Между тем письма были, — сказала Софья Борисовна, — были и письма и фотографии, и все это — в большом количестве. По ним можно было составить полное представление о том, что делал мой муж в те годы изо дня в день, что думал, каковы были его планы, как он выглядел. Они были, но пропали безвозвратно. Письма к его первой жене — Юлии Парадис.
И Софья Борисовна рассказала мне трагическую историю этих писем и фотографий.
— После отмены Исключительного закона против социалистов Вильгельм Либкнехт со своей второй женой Наталией и пятью сыновьями переехал из Лейпцига в Берлин. Но в Лейпциге остались их сердца — Берлин был им чужд. Было, правда, два обстоятельства, которые вскоре примирили Вильгельма Либкнехта со столицей: деятельность берлинского рабочего класса и… Грюневальд. Часто по воскресеньям семья Либкнехтов предпринимала прогулки в Грюневальд совместно с семьей Парадис. Сначала доброжелательное общение, а затем и большая дружба связала обе эти семьи. Об этом рассказывали и фотографии воскресных прогулок по Грюневальду, на которых запечатлены старый Либкнехт с женой и сыновьями и веселый Парадис с дочкой Юлией, очень миловидной и симпатичной молодой девушкой. Она была, как я слышала от моего мужа, приятельницей всех пяти сыновей Вильгельма. И все пятеро были в нее влюблены. Предпочтение было отдано Карлу, и в мае 1900 года они поженились. В 1915 году, когда мой муж был призван в армию, он показал мне шкатулку с его письмами к первой жене. Это были письма времен Арнсберга, Падеборна, Вюрцбурга, письма из Глаца, США и другие. Шкатулку мой муж отдал на сохранение своему младшему брату доктору Курту Либкнехту, жившему в Веддинге. А через двадцать восемь лет, во время второй мировой войны, шкатулка с письмами погибла под развалинами дома, куда попала одна из самых больших бомб, сброшенных на Берлин… Та же гибель фатально постигла и альбомы с фотографиями и многое другое, принадлежавшее моему мужу. В 1925 году, когда мы — я и дети — покинули нашу квартиру в Штеглице, после долгих мучительных размышлений я пришла, наконец, к определенному решению: библиотеку моего мужа, альбомы с семейными фотографиями, его частные бумаги — все, относящееся к его юношескому периоду и первому браку, — временно поместить в его рабочем кабинете в адвокатской конторе, где когда-то работал он сам, а теперь его брат Вилли. Большая библиотека была расставлена на полках, а все ценные бумаги, письма и фотографии положены в письменный стол и заперты. Ключ остался у меня. Я знала, что его братья ни к чему не прикоснутся, знала и то, что теперь могу быть спокойна — все сохранится в комнате, которая столько лет была связана с моим мужем теснее, чем его кабинет в нашей квартире. Комната все еще хранила неистребимый запах бесчисленных сигар, которые он здесь выкурил… Я не знаю точно, в каком месяце и в каком году во время войны упала бомба в этот дом, на Шоссештрассе, 121, только бомба упала и разбила весь дом и все, что в нем было… Так погибло все. Остались только фотография Юлии на прогулке в Грюневальде и два коротеньких письма Карла к ней — из Глаца и США, которые я позже нашла среди его уцелевших бумаг…
Письма погибли безвозвратно, их не вернуть. И нельзя домыслить мысли юного Карла Либкнехта, оставшиеся неизвестными его биографам, как нельзя придумать события, каждодневно с ним случавшиеся, людей, с которыми он встречался.
В 1899 году он вернулся в Берлин с дипломом доктора юридических наук, с правом на адвокатскую практику, с намерением поскорее жениться на Юлии. И с твердым решением посвятить свою жизнь делу рабочего класса.
Став столичным адвокатом, он очень скоро превратился в профессионального революционера.
Вопрос о том, к какому крылу социал-демократической партии он должен примкнуть, не возник перед ним: он встал на сторону революционной части партии. Он не зря изучал многие годы экономику и философию — его мировоззрение вполне определилось к тому моменту, когда он начал свою партийную деятельность. В силу своей горячей натуры, бурного темперамента он ничего не делал наполовину: в политическую работу он включился сразу очень активно и, к немалому удивлению старых членов партии и неудовольствию многих из них, с первых же шагов проявил такую самостоятельность суждений, такой талант оратора и пропагандиста, что очень быстро завоевал себе авторитет среди народа и рядовых социал-демократов.
Его первое серьезное выступление посвящено было самому важному для того момента вопросу партийной жизни: борьбе с ревизионизмом. Он выступил в одном избирательном округе Берлина с речью «Тактика социал-демократии и предложения Бернштейна».
Бернштейн — один из партийных лидеров, идеолог реформизма и зачинатель ревизионизма, проповедовал «устарелость» марксизма. Германская социал-демократия, занимавшаяся главным образом парламентской, просветительской, кооперативной работой, не дала должного отпора Бернштейну. Выступление Карла Либкнехта не пришлось по вкусу большинству партийных руководителей, не пытавшихся бороться с оппортунизмом. Когда же Карл Либкнехт в декабре 1899 года на одном из рабочих собраний стал настаивать на организации массовых выступлений рабочих, доказывал насущную необходимость более действенных, наступательных форм борьбы, партийные вожди насторожились.
Молодого адвоката называли «горячая голова» — не все вкладывали в эти слова доброжелательный смысл.
На заседании правления социал-демократической партии Август Бебель, сдерживая радость, сообщил, что сын Старика — Карл Либкнехт — решил «посвятить свою жизнь служению делу рабочего класса». И лидеры партии вполне серьезно поручили Бебелю следить, чтобы в результате деятельности молодого Либкнехта партия «не потерпела ущерба».
Кем стал для партии, для немецкого пролетариата, для германской революции Карл Либкнехт — показало будущее. Но официальное руководство германской социал-демократии действительно немало «терпело» от него. Очень скоро Карл высказал свои мысли на тему о партийной тактике — в первой же серьезной статье, опубликованной в теоретическом органе германской социал-демократии журнале «Нойе цайт». Он писал, что революционную борьбу нельзя ни на минуту ослаблять, что такое ослабление равносильно самоубийству партии, что революция должна все время идти по восходящей линии, что энергия партии должна год от года, месяц от месяца возрастать, а не падать. Он жестко и четко критиковал ревизионизм и его теорию мирно-постепенного врастания в социализм на том этапе становления империализма, когда только революционный взрыв мог изменить социальное и государственное устройство страны.
Он писал в этой статье, иронически названной «Новый метод»: «Сердце и голова обычного буржуа не откроются нам ради красивых глаз социал-демократии. Нет!.. Спасая себя и возлюбленные свои прибыли, они время от времени — добровольно! — кидают кусок «кровожадной волчьей стае» пролетариата, который уже гонится за ними по пятам».
Придет время, и Карл возглавит эту «погоню». Придет время, и те, кто опасался «ущерба» от его деятельности, перейдут в стан его врагов. Они предадут и Карла, и партию, и рабочий класс.
Но придет время — и оправдаются пророческие слова Вильгельма Либкнехта, что рожденное на поле боя немецкое государство будет беспрестанно катиться от одного поворота к другому, от войны к войне, и в конце концов оно «должно рассыпаться на поле боя или от революции снизу…»
Вильгельм Либкнехт умер 7 августа 1900 года.
До последнего часа он продолжал редактировать «Форвертс», до последнего часа не утрачивал веселого, заразительного оптимизма. И бешеной работоспособности.
Пять часов шло траурное шествие по улицам германской столицы — проводить Старика приехали представители рабочего движения из всех стран Европы.
Если бы Вильгельм Либкнехт мог приоткрыть хоть один глаз, он, вероятно, воскликнул бы: «А я и не думал, что до сих пор еще столь популярен в массах!» И это было бы вполне в его духе.
Трудно было поверить в смерть «солдата революции», как он сам любил себя называть. Трудно было поверить, что это его, недавно еще такого жизнерадостного и подвижного, приняла земля кладбища Фридрихсфельде.
Но голос его снова зазвучал в речах его сына Карла. И его перо, острое, ядовитое, пламенное, было подхвачено рукой его сына.