Фpay Юлия Либкнехт была человеком жизнерадостным, деятельным и неунывающим. Приступы болей, все чаще посещавшие ее, причиняли не только физические, но и нравственные страдания. Прикованность к постели, необходимость подолгу созерцать четыре стены и потолок своей спальни ставили ее в унизительную зависимость от процессов, происходящих внутри ее организма.
Когда был установлен диагноз — заболевание желчного пузыря, фрау Юлия выехала в Карлсбад с твердым намерением раз навсегда покончить с болезнью. И после двух-трех поездок она с радостью почувствовала себя почти здоровой. Боли уже не укладывали ее в постель, только изредка глухо напоминали о себе. Первое время она строго соблюдала диету, а потом решила, что болезнь отступила и можно уже забыть о всяком лечении.
Утраченное чувство зависимости от болезни, возвращенное право распоряжаться собой по собственному усмотрению, вернувшаяся возможность воскресных прогулок, общения с природой, которую она так любила, — все это рвалось наружу: фрау Юлия отправилась с друзьями в автомобильное путешествие по Рейнланду. Утомительная непривычная поездка закончилась катастрофой.
В пути фрау Юлия почувствовала себя плохо. Приступ налетел внезапно. Пришлось остановиться в Эмсе. Местный врач вынес приговор: немедленная операция.
Но, очевидно, было уже поздно. За операцией последовала смерть Это случилось 22 августа 1911 года.
Трое сирот — десятилетний Гельми, восьмилетний Роберт и пятилетняя Вера — остались на попечении отца.
Карла Либкнехта горе настигло с такой внезапностью, что он не сразу понял, что произошло. Ушел из жизни молодой, энергичный человек, друг, терпеливая и любящая жена. С ней ушло многое, что связывало его с юностью, с прошлым, с родительским домом.
Несмотря на всю его суматошную, бурную жизнь, в которой не так уж много места оставалось для семьи, для него годы жизни с Юлией были счастливыми. Кто знает, может быть, в глубине души Карл и упрекал себя в том, что так мало уделял ей внимания и времени? Быть может, испытывал глубоко запрятанное даже от самого себя болезненное чувство вины перед ней?..
Революционер не принадлежит себе. Эта банальная истина тем не менее истина. Ни время Либкнехта, ни даже самые его душевные переживания не принадлежали ему. Дела не ждали, партия требовала деятельности. Через две недели предстоял партийный съезд в Иене.
Жизнь продолжалась.
Для Либкнехта, человека бурных чувств во всем — и в горе, и в радости, и в личном, и в общественном, — это было спасением.
Йенский съезд был довольно оживленным. Особенно разыгрались страсти вокруг так называемого марокканского вопроса. Аферы, в которой Германия намерена была приобрести для своего флота базу на северо-западном побережье Африки, а Франция и Англия не собирались ни при каких обстоятельствах допустить этого.
В Пруссии в это время проходило движение за новую избирательную реформу, и, вероятно, авантюра была организована прусским юнкерским правительством для отвлечения внимания масс на «патриотическую ниву».
Французские социалисты внесли в Международное социалистическое бюро предложение провести демонстрацию протеста против марокканской аферы. Против предложения французов резко возражал представитель немецких социалистов Молькенбур. Он написал письмо в адрес бюро, в котором протестовал против всеобщей демонстрации и созыва международной конференции.
Письмо вызвало возмущение Розы Люксембург, и она его опубликовала.
В одном из документов, изданном правлением партии во время Йенского съезда, Розу Люксембург упрекали в том, что она выдала партийную тайну и тем совершила «антипартийный поступок».
Роза выступила на съезде с гневной речью. Кто-то из руководства назвал ее в кулуарах «сварливой бабой».
Либкнехт ядовито напомнил делегатам, что берлинские рабочие не стали ждать так называемого «разглашения тайны со стороны товарища Люксембург», что они «многократно проявили свою активность и показали, что сумели лучше, чем партийное правление, оценить серьезность положения» в вопросе о Марокко. Он назвал марокканскую историю аферой, преследующей бонапартистские провокационные цели. Правление партии, сочинившее «дело Люксембург», действовало по правилу «держи вора». Ибо само оно, правление, допустило промах, не призвав своевременно массы к протесту против марокканской истории. Но социал-демократические массы сделали это без правления и вопреки ему.
— Что бы ни случилось: разразится ли гром, ударит ли молния — борющийся пролетариат окажется на высоте! — закончил Либкнехт.
На Йенском съезде критика деятельности (точнее, бездеятельности) лидеров социал-демократии приняла особенно острые формы. Не потому ли, что в воздухе пахло войной?
Военные приготовления, которые усиленно вело немецкое правительство, были настолько явными, что не только старый социал-демократический волк Август Бебель, не только обладающий великолепным политическим нюхом Карл Либкнехт чувствовали их — каждому мало-мальски мыслящему человеку было ясно: кайзер готовится к большой войне.
Силы, заинтересованные в развязывании войны, нужно было разоблачить.
В январе 1912 года Либкнехта избрали в рейхстаг. Теперь он стал трижды парламентарием, и не раз случалось, что рейхстаг, прусский ландтаг и Берлинское собрание городских депутатов заседали одновременно, и Либкнехт бегал с одного заседания на другое, умудряясь выступить на всех трех.
Во время выборов в рейхстаг в 1912 году центральным вопросом был вопрос об отношении партий и правительства к войне. Обещать беспощадную борьбу против милитаризма и войны — значило обеспечить себе успех у основной массы избирателей. И социал-демократы, чья партия к тому времени стала самой многочисленной в Германии, такое обещание громогласно дали. Должно быть, это и сыграло решающую роль в том, что они получили НО мандатов в рейхстаге. Весь рабочий класс отдал за социал-демократов свои голоса — так велико было в то время антивоенное настроение немецкого пролетариата.
Приближение войны ощущалось не только в Германии— во всей Европе. Массовые демонстрации в защиту мира прошли во всех столицах; в Германии они приняли небывалые размеры. «За свободу и мир!», «Война — войне!» — стали лозунгами дня. В городах проходили стычки между рабочими и полицией. В Хемнице съезд социал-демократической партии принял резолюцию по докладу «Об империализме», в которой говорилось, что «социал-демократия борется против любых настойчивых империалистических стремлений, где бы они ни проявились, со всей решительностью отстаивая международную солидарность пролетариата, который ни при каких обстоятельствах не питает враждебных чувств к другим народам».
Насколько эта резолюция была только громкой фразой, стало ясно через два года. В те дни бешеной гонки вооружения и явной угрозы войны осуждение милитаризма социал-демократами носило чисто декларативный характер. Внутри партии не было единства.
«На первый взгляд — странное явление: при такой очевидной важности этого вопроса, при таком явном, бьющем в лицо вреде милитаризма для пролетариата трудно найти другой вопрос, по которому существовали бы такие шатания, такая разноголосица в среде западных социалистов, как в спорах об антимилитаристской тактике», — писал Ленин.
В Германии только левые социал-демократы во главе с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург требовали решительных выступлений пролетариата против колониальной политики, против гонки вооружений и угрозы грабительской войны.
«…Мы должны дать в рейхстаге генеральное сражение националистическим фразам, — писала Люксембург в журнале «Равенство», — которые на каждом шагу выставляют против нас во время избирательной борьбы и за которыми укрываются милитаризм, колониальная политика, ужасы войны и личного самовластия».
«Генеральное сражение» в рейхстаге дал Карл Либкнехт 18 апреля 1913 года.
Двенадцатый год был годом бурного расцвета парламентской деятельности Либкнехта и резкого похолодания в его отношениях с партийным руководством. Двенадцатый год был трамплином к тому прыжку, который он сделал в следующем году.
Двенадцатый год принес ему личное счастье: женщина, которую он полюбил, стала его женой.
Софье Рисе было двадцать восемь лет. Невысокая, по-мальчишески стройная, с глубокими черными глазами, волевым ртом и шапкой пышных черных волос; обаятельная и умная, она приехала из России, из Ростова-на-Дону, чтобы в Германии завершить свое образование.
С Либкнехтом она встретилась в Берлине, у общих знакомых, и большая любовь навсегда приковала ее к этому человеку. Не оттолкнула «бродячая» жизнь, не устрашили неожиданности, на каждом углу стерегущие революционера, не вызвали опасений враги, которых у него было более чем достаточно.
Не испугало и трое детей.
Дети сразу назвали ее «мамой». Она и в самом деле стала для них матерью, хотя вполне могла бы быть сестрой. Должно быть, как раз потому, что была она так молода, им легко было подружиться с ней.
Хорошая, большая семья; дети, к которым она привязалась; тепло и уют, которые сумела создать; большой, хороший, любимый человек — какой счастливой она себя почувствовала!
Ненадолго. Через два года грянула война, и с тех пор муж редко жил в семье. А еще через шесть лет его убили. И кончилось ее недолгое счастье…
Два года на целый человеческий век. Наверно, это были большая любовь и большое настоящее счастье. Потому что Софья Либкнехт навсегда осталась верна ему.
…Передо мной фотография семьи Либкнехта. 1913 год. Карл Либкнехт в черном костюме и в таком же галстуке под твердым стоячим воротничком белой сорочки; густые черные вьющиеся волосы — седины на фотографии не видать; черные усы и вертикальная борозда, прорезывающая твердый волевой подбородок. Из-под пенсне мягко и задумчиво смотрят проницательные глаза. Рядом с ним — сыновья. Открыто улыбающийся Роберт, близорукий, как и отец, в очках; и Гельми с такой же, как у отца, вертикальной «чертой» на подбородке; губы его чуть приоткрыты, глаза глядят весело — будто очень ему хочется засмеяться, но возраст не позволяет. Возле Гельми — Вера. Две косички, перевязанные белыми лентами, прежде всего бросаются в глаза. Веселая, забавная девчонка так изумленно, с таким любопытством смотрит с фотографии, что кажется, вот-вот с уст ее сорвется какой-нибудь вопрос. Она тесно прижалась к Софье, и такая нежность угадывается в этой близости женщины и ребенка, что если пристально вглядеться, начинает казаться — между ними определенно есть сходство.
Взгляд молодой жены Либкнехта устремлен в пространство, губы плотно сжаты, что-то скорбное в лице. Будто смотрит она в даль годов, и видится ей страшное горе…
Разумеется, ничего похожего она тогда не могла предвидеть. Быть может, она просто не хотела, чтобы на лице было написано испытываемое ею счастье, — судя по тому, какой я узнала Софью Борисовну Либкнехт теперь, человеком она была скрытным, сдержанным в своих чувствах, человеком, который не впускает посторонних в свою душу, в свои переживания, будь то радость или горе.
И только на одной фотографии, где она стоит среди цветущего хмелевого поля, вся озаренная солнцем, в яркой белой кофточке, такое же яркое откровенное счастье написано на ее лице…
День в семье Либкнехта начинался с телефонного звонка. Звонили с Шоссештрассе, 121, где помещалась адвокатская контора братьев.
Секретарша просила напомнить доктору Карлу Либкнехту, что сегодня в уголовном суде в Моабите слушается такое-то дело: «Пожалуйста, фрау Либкнехт, проследите, чтобы доктор не опоздал и, главное, не перепутал, куда сегодня нужно ему ехать. Скажите, что в десять, в Моабите», — умоляла секретарша.
Это был традиционный звонок. Дело в том, что доктор Карл Либкнехт был удивительно рассеянным и забывчивым человеком. Во всем, что не касалось его партийно-политической деятельности.
Фрау Либкнехт только посмеивалась: где она, эта пресловутая немецкая пунктуальность? В своем муже она ничего подобного не обнаружила.
Он умудрялся сочетать в себе удивительное и обыденное, необычайный талант организатора и способность постоянно опаздывать, предельную точность в политических делах и редкостную забывчивость во всем остальном.
Софья Либкнехт добросовестно выполняла просьбы секретарши, и благодаря ее настойчивым напоминаниям Карл все-таки попадал именно туда, куда ему следовало попасть в этот день.
Адвокатская контора Либкнехтов представляла собой пристанище для горестей и обид главным образом пролетарского люда.
Большая просторная комната — приемная, в которой всегда ожидало множество клиентов. Были здесь представители разных слоев населения, но как-то так получалось, что к младшему из двух адвокатов больше стремилась рабочая беднота. Чтобы просуществовать от такой адвокатуры, нужно было брать на себя огромное количество дел.
Клиентов была масса. И каждый из них считал, что его дело самое главное, и старался как можно подробней рассказать о нем «господину адвокату». Люди в таких случаях становились разговорчивыми, но врожденная деликатность, доброта и мягкость не позволяли Либкнехту прервать человека. Он только с тоской смотрел на остальных ожидающих, понимая, что переговорить со всеми никак не успеет.
В конце концов он выработал определенный прием — добродушно и весело прерывал бесконечные излияния клиента успокаивающими словами:
— Теперь послушайте, что я вам скажу: идите себе спокойно домой, и все необходимое будет сделано.
И он действительно делал все, что было в его возможностях.
Из приемной комнаты две двери вели в кабинеты братьев. Кабинеты были однотипны: большой письменный стол, стулья, на столе телефон, у стенки — полки с документами. В кабинете Теодора висел портрет доктора Ре — отца Наталии Либкнехт, а в кабинете Карла стояло его кресло. Семейные реликвии, дань уважения памяти матери и ее замечательному отцу — депутату, а затем и президенту первого немецкого парламента.
Контора многими нитями была связана с семьями адвокатов. То ли контора была филиалом квартиры, то ли квартира филиалом конторы?.. Работа нередко переносилась из конторы домой. Тогда в квартиру Либкнехтов с утра приходили стенографистки, работали под диктовку Карла, в минуты передышки болтали с фрау Софьей и детьми, чувствовали себя здесь как дома.
Была ли так скоро забыта Юлия? Ни дети, ни Карл не забывали ее. Но боль утраты притупилась со временем — быстрее у маленькой Веры, дольше вспоминали мать сыновья. Появление в семье Софьи внесло успокоение в сердца детей. Семья снова стала семьей, к отцу вернулся его веселый, жизнерадостный нрав. Хорошая мать, она оказалась и хорошей воспитательницей. Детей Карла она искренне считала своими. Они отвечали ей тем же, и радостной была жизнь в первые два года ее водворения в семье.
Впрочем, и в эти годы волнений у Софьи Либкнехт было немало. Да и могла ли жизнь жены Карла Либкнехта проходить без тревог и волнений? Стремительный и бурный, Карл после какого-нибудь особенно острого своего выступления не остывал и дома. И жена всегда была в курсе его дел, знала, о чем и о ком он в тот день говорил, с кем пришлось ему воевать, каких результатов ждал от своей речи, какие неприятности подстерегали его.
В душе она гордилась им. Какая женщина не позавидовала бы ей, несмотря на все треволнения, на всю сумбурность, какими полно было существование Карла?
Почти каждое его выступление вызывало теперь долго не смолкающий отклик. О нем говорила пресса, его превозносили одни и ругали последними словами другие — таких было больше; ему угрожали, его преследовали, его ставили в пример, ему подражали.
Но, пожалуй, ни одно его выступление, ни одна произнесенная речь не вызывали еще такой бури, какая разразилась после его речи в рейхстаге 18 апреля 1913 года.