Боб видел из окна своей комнаты: такси медленно подкатило к подъезду… Неповторимо знакомая, легкая, женственная и ребячливая, Сабина спортивно выпрыгнула из еще тормозившей машины. Шофер помог выгрузить два чемодана. Этот желтый, в полоску, сундучек Боб купил в Женеве — при совсем иных, иных обстоятельствах. Солнце, горы и сколько возможностей в будущем! «Que de chemin parcouru», подумал он и усмехнулся: эту фразу преподнесла ему однажды парижская проститутка. Боб, без пальто, спустился вниз.

— Как все уладилось? — спросил, подразумевая хозяйку Линзбург.

— Ах, глупо. Пришлось лгать. Она хотела знать в каком госпитале ты, и что за операция. Если аппендицит, то с гнойным ли перетонитом…

В ту минуту, когда он вышел к Сабине на крыльцо, в светере, застенчиво сутулясь, и она увидала его глаза — усталые, виноватые и, все же, такие озорные, отважные, с волчьей искрой — вопросительно глянувшие (с нежностью, но и с готовностью, если понадобится, немедленно все обратить в шутку), ее сердце вдруг изнеможенно замерло. Упасть, крикнуть, обнять его ноги, молить о прощении. Но вместо этого она, почему-то напряженно и неестественно улыбаясь, подробно рассказывала о встрече с Миссис Линзбург.

Боб принялся раскладывать вещи; она помогала. И вскоре, как ни странно, несмотря на исключительность положения, оба почувствовали род успокоения — почти физическое облегчение. Бобу, в общем, не могла казаться обидней мысль, что она его теперь не любит. Сабине же вдруг открылось, чем он был для нее в прошлом! Большего счастья не нужно. И вот ее обокрали. Обманули. Сыграли адскую шутку: подменили его. Полнота была в прошлом: еще неделю тому назад. Да, сколько вздорных, напрасных обид. Но ведь и себя не жалела тоже. Сегодняшняя боль другого порядка: те дурные укоры и сомнения исчезли. Они вдруг помирились, сошлись (хотя бы — в позавчера), и это рождало гордость, удовлетворение: нищие, вспомнившие свою богатую родню.

Решили передвинуть шкап, по иному приткнуть кресла, радуясь этим хозяйственным заботам. Они давно мечтали поселиться в такой комнате и остаться — на месяц, на год, быть может навсегда. Сабина, впопыхах, даже брякнула:

— Надо все устроить получше, может и я сюда перееду! — сказала и ужаснулась.

Боб помылся, почистился и когда вернулся из ванной, то нашел на столе два прибора, большую тарелку с любимым, холодным ростбифом и вино. Было ощущение: давно уже — века! — не ел, не пил, не спал. Как он измотался, а ведь только начало кампании и нельзя трогать резервы. Выпив и закусив, он, по обыкновению, несколько повеселел. Сабина тоже ела: маленьким ртом, энергично и быстро жуя. Его всегда умиляло, как изящно и незаметно она это делала, потребляя больше пищи чем Боб. Иногда, чуть поворачивая лицо, Сабина взглядывала на него сбоку, — мягко, растроганно, изучающе, — но тотчас же отводила глаза.

«Нет сомнения, я черный и противный», — догадывался Боб.

И снова они деловито мазали, глотали, чокались, бессознательно расстягивая время обеда.

А когда убрали со стола, Боб, испытывая злую радость, словно ковыряя в ноющем зубе, заметил:

— Ты вряд ли здесь ночуешь?

Сабина шарахнулась, скривилась. Передохнув, тронула рукою его плечо, виновато спросила:

— Ну расскажи, как ты жил сегодня? Где был, что узнал?

— О, это длинная история. Я слишком устал теперь. Когда-нибудь в другой раз, — объяснил он. Потом, однако, продолжал: — Сущность такова… Я попался, и надо спасаться. Не теряю надежду: пока дышу, буду бороться за свое возвращение. Но это очень сложно. Вероятно даже за большие деньги не сразу найдешь людей, способных помочь. И доктора, адвоката. Я сегодня понял до чего трудно и опасно! Понимаешь, весь строй жизни, вся ее биология и торжествующая гравитация против нас. Я говорю «нас», так как нашлись еще люди, пострадавшие на мой манер, среди них одна дама.

— Нет! — вскричала Сабина, тоже потрясенная этой новостью, словно прикоснувшись к таинственному, запретному.

— Да, да, — торжествующе подтвердил Боб Кастэр. — Я их сегодня видел. Они жалкие. И боятся: их напугали. Вся реальная сила общества, весь государственный аппарат: полиция, законы, церковь… против нашей реабилитации, по разным причинам, часто даже гуманитарным и высоко справедливым. Единый фронт от иезуитов до франк-масонов, включая и Ку-Клукс-Клан.

— Но почему…

— Это долго объяснять. Смысл: «в нашу эпоху, когда мир рушится, поколебать еще последний, незыблемый свод: расу… преступление, легкомыслие, чреватое не подающимися учету последствиями». Я пока один против всех власть имущих: подлых и благородных, умных и дураков, бескорыстных и жадных. Есть довод, который мог бы сыграть, думаю, решающую роль… в мою пользу.

— Какой? — осторожно осведомилась Сабина. Они сидели рядышком на диване и со стороны могло казаться: молодая, воркующая пара.

— Если я сделаю ребеночка, это будет расовым экзаменом… Представь себе младенец: черный или метис. Тогда нету пути назад. А вдруг получится белым. Ты понимаешь? — и глаза Боба засверкали творческими огоньками. Эта мысль ему предстала внезапно и он испытывал чувство торжества, знакомое вероятно всем крупным и мелким изобретателям.

— Невозможно! — вырвалось у Сабины.

— Почему? — подчеркнуто сдержанно.

— Ты помнишь, как мы опасались этого раньше, когда воистину любили друг друга. А теперь… Как взвалить на себя такую ношу? Точно итти на смерть.

— Ты права, — согласился он. — Борьба за мое восстановление не должна влиять…

— Кстати, у меня уже запоздание на несколько дней, — вспомнила Сабина.

— Не беспокойся. Нет оснований. У тебя ведь часто перебои, — по-старому, нежно-покровительственно, успокаивал он: слишком большой путь проделан ими и нельзя сразу произвести все необходимые перестановки.

Боб Кастэр лег, — незнакомый профиль дивана, — она примостилась рядом. Потушили свет: в темноте вспыхивал уголок его папиросы. Когда-то, в минуту смешной ссоры, он сказал: «мы на собственных похоронах» . Теперь он молчал. Сабина робко тронула его за плечо, потянула к себе. Плечо не поддавалось, она мягко продолжала его теребить, — вот он медленно начал поворачиваться к ней: еще мгновение… Боб опять чувствует: все рассуждения ложь! Нерасторжимо нуждаются друг в друге… Тогда он вспомнил один эпизод из ее прошлого в поезде, — колеса стучали.

Его плечо стало тяжелым и чужим. Она ощутила внезапную перемену и сразу сдалась. С печалью и любопытством, осведомилась:

— Что случилось? О чем ты подумал?

После томительного молчания:

— Я представил себе твой поезд.

Колеса стучали, мешали.

Ее отбросило к стенке. Сжалась, стихла: маленькая, слабая, полумертвая от тоски.

— Не волнуйся, — искренне пожалел он Сабину: — Надо искать выход, разрешение.

— Но как? — детски-умоляюще.

— Можно предположить: только раз подлинная любовь, наша с тобой. Все остальные от слабости: предать тех, отказаться.

— Этого я не могу, — подумав, решила. — Мужа я любила. И еще одного, девчонкой: жалею, что мы не были близки…

— Дорогая, я теперь жалею о тех случаях, когда сближался, а не о пропущенных возможностях. Думаю, и тебе бы пристало…

— Знаю, знаю, — злобно отмахнулась она.

— Другое, — продолжал Боб, — допустить: в каждой очередной страсти мы поклоняемся все одному и тому же началу. Языческая мистерия, где личность отсутствует, являясь только носителем знака, пола, стихии, идеального образа. Для христианина это неприемлемо.

— Не годится,— быстро согласилась она, исходя, очевидно, из многих побочных соображений.

— Имеется еще третье: вера, чудо. И, после встреч сегодняшнего дня, ясно: здесь ключ!

— ?

— Если допустить, что основным делом моей жизни являлась эта любовь, то, посколько она не удавалась, катастрофа, распад, смерть становились неминуемы.

— Да…

— Предав главное назначение, я потерял себя. То же, приблизительно случилось и с теми, почерневшими. И теперь вера, чудо, должны нас спасти.

— Но практически…

— Главное не пугайся, — взмолился Боб, как всегда, когда попадал на дорогую ему и еще не совсем продуманную тему. — Бог по любви своей может все. Это и есть чудо. Чудо входит в замысел мира, а мы его исключаем и ропщем, что не видим смысла. Ум не может постичь тайны. Но душа верит. Надо тянуться за душой. Не сдаваясь долбить стенку мнимой действительности. Таранить без устали, без страха, не жить чужим умом, отвергать собственный ублюдочный опыт: ведь и курица, не решаясь перешагнуть через проведенный мелом круг, полагает, что здраво учитывает реальное соотношение сил. Мы перешагнем, вернемся в себя, добьемся нашей любви, но уже на иной высоте, когда все нас разделяющее будет чудесно вытравлено.

— Ах, дорогой мой, — вздохнула Сабина, обихоженная больше звуком его голоса, чем смыслом речи. — Я боюсь. Я ужасно боюсь. Я очень виновата пред тобою. Думаешь: ты изменился и поэтому я разлюбила тебя. А если наоборот? Что если я сперва разлюбила, а потом ты обернулся негром?

Боб вздрогнул. Мысль острым концом ударила его по глазам, хлестнула, и все кругом заколебалось опять. Она тихонько всхлипывала.

— Ну, что-ж, — сказал он, затая обиду. — Только подтверждает мое впечатление, обе темы связаны: любовь и метаморфоза. Ты ли первая… я ли изменил тебе… Вероятно и то и другое. Значит и ты ответственна, и твой долг принять участие в подвиге. Даже к лучшему. Твоя роль: полюбить меня… и я вернусь. Как в притче о блудном сыне, когда его умыли, одели, накормили в отчем доме: «и пришел он в себя».

— Но как это сделать? Научи меня. Я так хочу любить. Я так была счастлива, когда любила тебя, даже сопротивляясь, бунтуя. А теперь ты такой хороший и достоен любви. И я хочу, но не знаю как… Словно потеряла что-то: почва ускользает из-под ног. Меня обокрали. Стукнули по голове. И жизнь моя снова серая, бессодержательная. Мне скучно, давно уже. Я себя ловлю на том, что колупаю в носу. Это конец: раньше я этого не могла делать. Постоянно чувствовала твое присутствие… Пойми.

— Ну что-ж, — сказал Боб Кастэр, ожесточенно. — Помолимся.

Они напряженно смолкли. Потом Сабина встала, зажгла свет, начала собираться. Он не двигался. Случалось и раньше, что ему не хотелось одеваться, итти ночью, в холод, — провожать, затем возвращаться. Лень. Но он пересиливал себя и радовался всегда этой победе над животным началом. Теперь он не пожелал. «Зачем лгать,— думал освобожденно. — Я засну». Если человек, ценой неимоверных страданий, шлифует свое произведение, то это называется — художник… Но если от него же потребовать осторожности в отношениях с близкими (скрывать, уменьшать одно, подчеркивать, выделять другое), то он возмущенно будет клеймить себя за неискренность, рабство и трусость.

Боб нетерпеливо ждал: скорее конец. Один, он вытянется, замрет, провалится. «Какое блаженство». Так в любой драме присутствует соблазн открывающихся возможностей удобства, покоя.