Расставались около полуночи. Изредка Боб заночевывал: умоляющий, упорный, обиженный, — побитой собаки, — взгляд Магды. Она быстро собиралась и, гадливо ежась, выбегала, грубо опережая навязывавшегося в спутники, дон-жуана Прайта.

Следом за Магдой медленно выходил Спарт. Страдая бессонницей, он в теплые вечера еще долго сидел в парке на скамейке, кряхтя и позевывая.

А весна в Нью-Йорке уже быстро развернулась, стремительная, тропическая, однонедельная, несущая в себе ядовитые семена грядущих времен года: лета, жары, духоты, испарины, осенних дождей, студеных ветров, простуды и гниения.

Боб осторожно укладывался в постель; Сабина сразу открывала ему объятия: приникая, кутаясь, ища нежности. Похоже на счастье. Сабина не портила этих часов, не отравляла, не будила сомнения. Но порою, в самых неподходящих сочетаниях, она вдруг прорывалась замечанием, от которого у Боба Кастэра по-старому темнело в душе и жизнь с шумом проливного дождя барабанила где-то снаружи, ненужная и постылая. Так, однажды, вспомнив о давней, известной Бобу, случайной связи, она проговорилась: «До того он два года сидел в концентрационном лагере, без женщин».

«Ну как это усвоить, впитать, переварить? Хорошо, я снова стану белым, выздоровею. Но это, это, это останется? — вопила его душа. — В ней есть что-то от суки, не развращенной, чистой, искренней. Но и во мне есть от кобеля, причем смердящего кобеля. Минус на минус здесь не дадут плюса. Значит все погибло и любовь не может такого перечеркнуть? Тогда не стоит жить, материя выше духа, зримые факты сильнее. Так ли? А, может, это трусость, неумение, идолопоклонство? — Спокойно, спокойно, взывал Боб. — Что такое материя, ее плотность, устойчивость? Прочность цепи измеряется по наиболее слабому ее звену. Пропускаемость моста определяется самым узким его пролетом. Но в духовном плане все наоборот. В этом торжество духа над материей. Поэт судится по лучшему своему стихотворению, ученый по гениальной догадке, святой по подвигу, а не прошлым падениям».

Он лежал в темноте, напряженно вытянувшись, обычный комок, — спазма пищевода, — душил его; с горечью шептал: «А все-таки я проиграл. Надо быть честным и мужественным, сделать выводы: я проиграл».

— Неужели это навсегда сохранится и будет отбрасывать нас? — голос Сабины: с тоскою, и в то же время ликуя… Она в центре любовной бури, пусть мучительной, но праздничной и напряженной.

— Можно уничтожить, преобразить, — с усилием, сурово и жалостливо решил Боб. — Надо только очень возмутиться, долго болеть, не захотеть принять. Гадости не вечны. Гадости торчат только во времени. Гадость умирает и небытие это сверх-гадость. Существует только существенное. То, что сотворено Богом, вечно, а остальное ничто, вакуум, недоразумение. Человек должен только выбрать и показать, с кем он интимно связан. От чего никнет, страдает, что утверждает в жизни, к чему тянется, чем дышет. «Великая и страшная борьба ждет человеческую душу», — вспомнил он вещие слова языческого философа. — В этой борьбе и решается судьба души, а, может, и всего мироздания. Главное, — продолжал Боб Кастэр: — главное, мы не знаем, в какую минуту жизни или смерти, на каком поприще душе навяжут этот бой. Человек всю жизнь думает, что его назначение астрономия, а подвиг ему вдруг нужно совершить в семейном плане. «Да будет воля Твоя».

Так говорил Боб, чувствуя: блаженно удаляется, взлетает, прикасается к некоему целительному источнику… Все делалось легче, доступнее, яснее. И через это счастливое состояние он возвращался назад к Сабине уже с другой стороны: понимающий, сильный, отечески, мужественно близкий, с опытом со-причастности, со-вины. В голове что-то облегченно сдвигалось: хотелось немедленно, по-новому, начать действовать, жить. Но когда он задавал себе вопрос: как же это по-новому… он ничего не мог придумать, кроме отказа от Сабины, от борьбы за свою кожу, за свою нерушимую личность. Поворот на 180 градусов. А этот древний путь монастыря, испробованный многими, его возмущал и совсем не представлялся в данном случае желанным. Его тема, всю жизнь нашу целиком, сохраняя богатство и сложность, поднять, втиснуть в рамки благодатного бытия, — а не удовлетвориться двумя, тремя вылущенными зернами ее.

— Перед невходящими во встречные двери распахнутся врата… — повторяла Сабина строчку из его старой поэмы. Она любила стихи Мастэра, воспитывала в нем интерес к его художественному прошлому и даже гордость, досадуя на него за пренебрежение и халатность.

Боб сам воспринимал эти произведения как чудо… не понимал, кем и когда они были созданы… действительно ли Робертом Кастэром? В Америке он потерял дар и всякое творческое поползновение. Однажды, Боб гулял по вечерней улице в Бронксе… Вот напротив коттэдж, — в угловом окне, за белой шторой, вдруг, зажглась лампа. Кого это касается? Бывало, его сердце сжималось поэтическою грустью в такую минуту; хотелось узнать, кто живет за этими стенами, — девушка перебирает клавиши пианино, мальчик читает Диккенса, ночью мать обнаружит: весь в жару. Какая у них жизнь впереди, у каждого своя. А тут Боб Кастэр равнодушно прошел мимо, не дрогнул, его эти люди не занимают: их прошлое, настоящее, будущее однотипно и без благодати. Раз еще, он брел по набережной Гудзона и вдруг его осенило: в Европе река преисполнена поэзии. Гранит, отражения огней, женский силуэт, гудки машин въезжающих на мост, даже фабричная труба на том берегу рождают какие-то воспоминания, сравнения. А тут, все гладко, без тайны, уныние, скука. «В Соединенных Штатах нет лирики, — записал Боб на обложке своего старенького блокнота. — По крайней мере во мне она убита!»

Конечно, цепь неудач, захлестнувшая Кастэра, тоже не способствовала его творческой жизни. Художник немного похож на шофера: нельзя напрягаться до последних границ, уделять все внимание рулю, — тогда наверное заденешь фонарь. Нужен не максимум настороженности, а оптимум в сочетании с другими способностями. Хорошо знать о страданиях и грехе земли, но слишком большая пытка или явная смертельная опасность не позволяют созидать, взращивать.

— Обними меня вот так, — шептала Сабина из темноты.

И снова она. Блаженство на пороге рая. Минута, когда ворочаясь, словно плывя на спине, она испускала свой жестокий, торжествующий крик: не человеческий. Боб разгадывал ее лицо: страдальчески сладостное, занесенное в другой мир, восхищенное. Будто действительно, стоя крепко ногами на земле, Сабине удавалось припасть к небу. Чувствуя себя соратником, автором, ваятелем, он был горд и счастлив. Теперь он знал. Рай — это давать больше чем получать, сеять радость, одушевлять материю.

Юношей, собираясь писать стихи или дневник, Кастэр всегда испытывал томление духа, подобное рвотной тошноте: душа его напряжена до отказа, а тело не участвует, должно застыть в совершенном бездействии. Какая нелепость. А есть виды творчества, где от мастера требуется подлинное физическое усилие. Полярный исследователь. Микель-Анджело, взрывающий глыбы мрамора или годами раскачивающийся вниз головою под куполом Сикстинской Капеллы. Дирижер, неистово поднимающий и заглушающий то трубы, то скрипки. Боб Кастэр завидовал им. И только в деле любви, где сочетаются элементы атлета, скульптора, музыканта, завоевателя новых земель, он открыл вдруг возможность использовать, одновременно, многие свои душевные и телесные способности.

— Теперь ты станешь моей собачкою? — нежно и грустно спрашивал он.

— Я бы хотела, чтобы твоя кровь потекла в моих жилах, — изнеможенно шептала Сабина.