В палатах все еще соблюдалось отдаленное подобие жизни, с чинной сменой забот дня и ночи: сон, еда, уборка, обход врачей, отдых и прочее… Здоровые установили этот естественный порядок и больные, не рассуждая, подчинялись. Полумертвых заставляли принимать участие в условной игре и те не имели охоты и разума сопротивляться. На темных стенах висели плакаты военного времени. На одном, тонущий матрос, высунув руку из воды, гневно жаловался: «кто-то проболтался»… Второй уверял: «И у стен имеются уши»… Buy War Bonds… Вид этих плакатов вызывал у Боба Кастэра неудержимый смех. В обстановке госпиталя весь ход войны казался детской забавою, по сравнению с удачно опорожняющимся желудком. Во мраке, в одиночестве, повернувшись спиною к самому себе, человек умирал и это было серьезно.

По утрам, кроме очкастого доктора, являлись еще другие, поважнее. К одиннадцати часам приносили завтрак. Пациенты, в жару, в поту, в блевотине, пихали себе куски в рот, в пищевод, иногда прямо в желудок, через резиновую трубочку у пупка, стараясь через силу зарядиться, — протянуть подольше. Напившись кофе, Боб поспешно выбегал наружу, если погода позволяла. Там, у захарканной травки, на лавочках сидели старцы из дома призрения: мудрые паралитики, выгнутые дугой в разные стороны, с язвами и маниакальными ужимками. Они курили, поплевывали, старушки ссорились, — все изнывали от скуки. Когда, издалека, мелькали белые штанины врача, кто мог подниматься, полз, ковылял навстречу, чтобы успеть крикнуть: Hello, doc… все-таки развлечение.

Боб Кастэр медленно брел по тропинке; иногда к нему присоединялся очкастый. Шли у самой кромки набережной: внизу вода неслась мутная и бурная, причем не на юг, к морю, а на север! Военные корабли медленно плыли мимо, маленькие, коренастые буксиры тянули баржи-платформы, груженые теплушками. А на западном берегу высился, подобно отелю, модный госпиталь, где, следует полагать, все, — кроме боли и смерти, — образцово и добропорядочно.

— Почему вы не поступите туда? — спросил однажды Кастэр. — Ведь вам тоже противно здесь околачиваться.

— Там евреев не принимают, — объяснил очкастый.

— Впрочем, здесь у вас большое поле для научных экспериментов, — вежливо утешил его Боб.

— Научных экспериментов? — удивился тот. — Здесь доктор нужен только, чтобы засвидетельствовать смерть. Закон: to pronounce him dead… Когда меня зовут ночью к больному, я не думаю, как бороться за его жизнь: дать ли кислород, вспрыснуть адреналин, сделать переливание крови… Нет, он уже скончался и я должен официально признать его мертвым. Вы знаете, — оживился очкастый. — Когда Микель-Анджело расписал храм картиною Страшного Суда, то папа нашел соблазнительным это обилие голых тел и поручил другому художнику, вполне благонадежному, надеть штаны на всех интегральных нюдистов. Художник работал несколько лет и благополучно прикрыл их срам. Его прозвали «панталонщиком»; и когда он показывался на улице, мальчишки кричали: «Панталонщик идет, панталонщик»… Вот таким я себя чувствую, когда размеренно шагаю по острову из staff house к госпиталю. Я не доктор. Я Pronouncer of death, Pronouncer of death.

По вечерам на том берегу зажигались фонари, вдоль набережной бешено мчались автомобили, гуляли влюбленные парочки. «Там город, там город», — шептал Боб Кастэр, прильнув к дверному оконцу. Вспоминал Сабину, молодость, другой шум и огни… Хотелось немедленно прыгнуть, врезаться с обнаженною саблей в гущу жизни, погибнуть смертью храбрых или победить. Выполнить по совести не только свой долг, но и всех этих нищих, слабых, калек, обездоленных, сдавшихся, а теперь умирающих, бесславно, неудачников.

Боб Кастэр украдкою пробирался на террасу; в тысячный раз соображал: в каком месте благоразумнее нажать, ударить, прорвать окружение. Но в темноте за ним безмолвно следовал сторожевой пес, хитрый и назойливый Джэк.

Очкастый доктор отказался передать письмо Сабине. С растерянной улыбкою, не объясняя причин, уклонился.