В течение двух часов Корней должен был наладить новую жизнь, найти и снять квартиру, устроиться в ней с относительным комфортом (при трех малышах), и все это – не запуская текущей работы. А в «Кураре» к началу Масленицы, как назло, было шумно, молокососы даже раз затеяли перестрелку, так что требовалось особое внимание и усердие со стороны служебного персонала.
– Напрасно ты это затеяла теперь, – объяснял Корней жене позже, в постели. – Еще бы месяц-два повременить. Как тут прожить: одна квартира стоит сто восемьдесят долларов, спасибо мистеру Ральфу, помог, милый человек.
– Знаем мы этого мистера Ральфа, – цинично отозвалась Янина вульгарным каким-то, охрипшим, простоволосым голосом. Щеки сморщенные, руки огрубели, вообще она быстро старела и чахла.
Корнею необходимо было собраться с мыслями, понять свое положение, решить, чего он хочет и как выйти из окружения. Для этого надо было оторваться от противника и перегруппировать силы. Но как тут оторваться: квартира маленькая, верхний этаж над какой-то мастерской в боковой улочке, почти у самого Сентрал Парк Вест {28} . Снизу доносится сплошной рев детворы, играющей на мостовой чуть ли не все 24 часа в сутки; собственные ребята тоже не сидят смирно.
Какая несправедливость: именно теперь, когда намечались кое-какие выгодные комбинации, вокруг него воцарились пеленки, капризное хныканье и неряшливая жена в халате, болезненно желтая, с обнаженными, но, увы, уже не стальными круглыми икрами (когда-то восхитившими его).
Иоланда, как нарочно, в последнее время по-особому нравилась ему. Она отбилась от своей шумной ватаги, охотно просиживала наедине с ним часами. Понимала его с полуслова и считала достойным лучшей участи. У Иоланды в прошлом был большой и горький опыт неудачной любви, и в течение зимы она поделилась с ним всеми перипетиями своего романа. В свое время она прошла курс глубокого психоанализа и теперь самоотверженно помогала Корнею разобраться в собственном подсознании. Ему нравилось лежать в непосредственной близости от этого пахучего существа, потягивать из бокала зеленую жидкость или целовать ее в умелые губы и жаловаться на свою судьбу.
Согласно выводам их кустарного анализа, получалось, что Янина совершенно не подходит к его характеру, надлежало как можно скорее расстаться с нею в интересах самой же Янины.
Соблазн был велик: заполучить понятливую, в дорогих мехах Иоланду со всеми импрессионистами на стенах и связями. Мистер Ральф повадился налетать ненароком из Чикаго на уик-энд (часа два самолетом). Хохоча, он твердо поклялся сделать Корнея вице-председателем; надо полагать, что это означало нечто выгодное и привлекательное. Разумеется, велись беседы о поездке в Европу к Средиземному морю, где, как уверяла Иоланда, – карие глаза и родина гуманизма. Корней знал Монте-Карло при совершенно других обстоятельствах; теперь предполагалось жить в собственной вилле, с прислугой и машиной. А отставной семье ежемесячно приличный чек! Это conditio sine qua non [55] . И Ральф, и Иоланда понимали чувства Корнея и вполне одобряли их. Вот, собственно, одна возможность.
А с другой стороны – пеленки и «Кураре». Дела в притоне все усложнялись. Чем пока поддерживать жадные рты? Одних башмаков три пары (не считая взрослых), и детвора их буквально уничтожала: едва наденешь, уже требуются новые туфли. Между прочим, Корней обещал Янине достаток, когда умыкал ее из родного селения. Конечно, разлука при таких условиях несколько обидна, но постепенно, с деньгами, все устроится к лучшему, и семья, может быть, тоже прокатится в Швейцарию (там, говорят, хорошие школы).
Под предлогом небрежной езды Корнея уже несколько раз останавливала полиция в Гринич Вилидже и раз даже допрашивала в участке; он должен был доказать, кто он такой (причем документы не принимались во внимание). Это оказалось почти невозможным и весьма мучительным. Свидетели, на которых он ссылался, в последнюю минуту отступились, сознаваясь, что, в общем, знакомы с Корнеем всего несколько месяцев. После часового интимного диалога с полицейским чином у Ямба создалось впечатление, будто он купался в одной ванне с многочисленными прыщеватыми субъектами.
Корней, наконец, понял, что почти невозможно доказать, кто он такой, – он и сам уже начал сомневаться в себе. Во всяком случае, в полиции его утверждения звучали неубедительно. При обыске в машине Иоланды нашли фляжку с коньяком, что оказалось противозаконным, и на этом основании Корнея опять вызывали на допрос.
В гостиной у Иоланды горят уютные лампы; бар, подарок отца, распростер крылья над целой стеной. На книжных полках стоят первые американские издания Диккенса, Шекспира, Лонгфелло. Утрилло {29} и Брак {30} (оригиналы) скромно повисли в бледных рамах; знакомая уже испанская картина (Хуан де Хернандидо) смотрит на Корнея. Там закат разливается ровным и вечным внутренним огнем, точно так же, как во дни Гойи или в тот сумрачный час, когда Бруно его впервые заметил.
Корнею не хочется уходить в свою мансарду над гаражом. Стало быть, надо решиться, отрезать негодный ломоть. Но почему-то боязно: над Яниной и детьми теперь изредка склоняются тяжелые головы Ипаты и рыжего патриарха. Они шепчут, колдуют, грозят. Корней знает, что это вздор, но вот поди же… Однажды в парке ему показалось, что за ним следует слепой пастырь в сопровождении черного лабрадора. Схватив Раду на руки, он побежал домой опрометью. Случилось, что позвонил телефон, и на его вопрос «Кто это?» никто не ответил и спустя минуту повесили трубку. Самое обыкновенное явление в большом городе, но Корней не мог отделаться от чувства, что это Ипата прислушивается к его сумасшедшему возгласу «Кто, кто это?» (ему все чаще представлялся темный новенький телефон на полу в чулане в селении; он даже заговаривал об этом с Яниной, но та не знала о существовании аппарата).
Корней бы еще долго тянул и откладывал решение, но приезд семьи приблизил кризис. Жизнь превратилась действительно в сплошную муку; ограниченное свободное время приходилось делить между домом и Иоландой. Таиться, лгать, играть роль – днем, ночью и в праздник (только служба спасала). Даже телефонный звонок становился преступлением. Все, все страдали, и неизвестно почему! Янина грубо жаловалась детям на отца, отсыпающегося в полдень где-то у вымышленных друзей (а вернее всего, у полюбовницы). В свою очередь, Иоланда тоже вдруг начала проявлять признаки мелочной ревности, и после оскорбительного звонка на дом к Ямбам Корней заставал ее в слезах, возмущенной, выкрикивающей словечки, ничего общего с модным течением в психоанализе не имеющие. Она вела мстительную бухгалтерию, задерживая его в самое неподходящее время, пользуясь то алкоголем, то блудом, и даже жаловалась отцу.
– Так продолжаться не может! – заявлял мистер Ральф многозначительно. Корней пугался и просил оставить Янину в покое, он сам на днях уладит этот вопрос.
– Так продолжаться не может, – повторяли ему близкие по «Кураре» люди, с которыми он успел сойтись. И давали добрые советы, диктуемые симпатией к директору.
Любопытно, что Корнею его случай представлялся необычайно сложным, сверхъестественным, тогда как все кругом него, оказывалось, либо сами прошли через нечто подобное, либо слышали о еще худших семейных неурядицах. Это как будто утешало Корнея, служа некоторым оправданием.
В кабаре движение начиналось только к десяти часам, так что директор почти до самого вечера мог отдыхать дома. Поначалу новая обстановка и жизнь семьи развлекали немного. Двойня уже толково болтала, путая слова и пухлые ножки; Петр и Павел были свежи, упрямы и озорны. Их мышиного цвета глазищи напоминали Янинины в молодости. В акценте детишек (несмотря на улицу и парк, где они играли) слышались отзвуки далекого селения, что раздражало отца.
Дочь Рада, по-видимому, пошла в Корнея: сильная, с ясными, без выражения глазками и очень себе на уме; только неизвестно откуда взялись бесчисленные веснушки, рассыпанные, точно гроздья или созвездия, по всему ее голубовато-сиреневому тельцу. (Янина утверждала, что рыжий патриарх в отрочестве тоже был отмечен такими гроздьями.)
Корнею с детьми было скучно; то чувство, которое он испытывал, когда вел за ручку Фому, больше не возвращалось. Они жили на третьем этаже пустовавшего домика. Внизу лениво догорала какая-то слесарная мастерская, весь этот квартал был обречен на снос. До парка было сто шагов, и, пробираясь по нему с детьми на юг, можно было, словно невзначай, наткнуться на Иоланду, шедшую с двумя собаками-афганами вверх по аллее. Впрочем, встречи эти оставляли горький осадок, и только аристократические псы лаяли, стремясь уйти подальше.
Обнаружилось, что Янина отлично осведомлена обо всех передвижениях мужа, кто-то из окружения мистера Ральфа посылал ей анонимные письма. На рассвете Корней укладывался рядом с дремлющей женой, у него было чувство, точно за ним подглядывают в щелку. (Нечто подобное он испытывал возле Ипаты перед самым бегством.) Несколько раз он больно наказывал ребятишек, явно без толку и несправедливо; Янина тихо и неестественно улыбалась во время этих расправ, и Корней почему-то пугался. Чтобы загладить вину, брал мальчиков в парк, покупал игрушки, мороженое. И драгоценный свободный день исчезал.
А денег никак не хватало, притон теперь работал лениво, что отчасти объяснялось Великим постом. По некоторым признакам, хозяева потеряли интерес к «Кураре» (так и не добившись разрешения на продажу вина) и затеяли новый кабак (для педерастов) в другом конце околотка.
Капитал, привезенный Яниной из Чикаго, по ее утверждению, весь разошелся на обзаведение в новом городе (Корней ей не верил). Нищета, самоограничение во имя детишек, счет каждому никелю – все это он органически не выносил, страдая, точно от хронического флюса. Как сохранить человеческое достоинство, если отказываешь себе в папиросе или рюмке бренди? Мужчина в расцвете сил и лет поневоле потеряет к себе уважение и станет неврастеником.
Корней, в сущности, не переоценивал значение денег. Но был некий оптимум, который он почитал обязательным, и отклонение (в любую сторону) от нормы казалось ему мучительным. Порядочному человеку ежедневно требуется большой бифштекс плюс два сандвича, кофе, коктейли, выглаженный костюм, ну, еще пиджак, две рубахи – вот и все, пожалуй. Не больше и не меньше (немного счастья разве). То же самое, разумеется, для членов семьи, с соответствующими видоизменениями: вместо виски – лекарство или игрушка. Отсутствие этого минимума угнетало Корнея, оскорбляло, как вши, неизлечимая болезнь, старость, смерть наконец. «Смерть, – учил Бруно, – только движение жизни, смерть тоже распространяется при помощи волн, материя послушно передает эти колебания частиц, но сама не умирает… Так вал быстро достигает берега, но плавник остается далеко в море».
Нищета, рак, немощь, лохмотья, язвы, уродства – все это точки на одной линии, ведущей к смерти.
И Корней их ненавидел. Разумеется, в молодости он знал, что святой принимает на себя болезни, нужду и смерть, чтобы освободить от них мир; но случилось, что лет десять тому назад он отвернулся от такого разрешения вопроса.
На Пасхальной неделе в день больших скачек Корнея тоже потянуло на ипподром (туда повадилась ездить Иоланда с гостившим в Нью-Йорке отцом). Заплатив за вход в павильон пять долларов и проиграв сразу четырнадцать в первых двух заездах, он вынужден был в дальнейшем совершенно воздержаться от игры, даже не поставив на любимую лошадь в главной скачке сезона (за весь знойный день не осушив кружки пива).
Он ходил чужестранцем меж кресел и скамеек, трезво смотрел на вспыхивающие доски тотализатора и с вожделением на пьющих евнухов рядом с раскрашенными дамами в перьях, ставившими крупные куши. Все походило на африканский религиозный танец. Разные губы, молодые и старые, бессильные, властные и трясущиеся, шептали те же заклятия, а в небе сиротливо металась одинокая тучка, спугнутая ржанием гигантской кобылицы с развевающейся гривой. В центре, у весов, где фотографировали победителей, сидела полуобнаженная Иоланда в мехах под обширной, как зонтик, яркой шляпой. Кроме Ральфа ее окружала группа охочих самок и дебелых кобелей, впрочем, уже явно отяжелевших от содержимого многочисленных стаканов, сверкавших на солнце. Компания откровенно смаковала жизнь, игру и вино; мужчины то и дело срывались и убегали в направлении стодолларовых касс, отмахиваясь от бескорыстных советов взволнованных дам. Мистер Ральф, лоснящийся и пахучий, с белой гвоздикой в петлице синего шелкового пиджака с золотыми пуговицами, добродушно хлопнул Корнея по увядающему плечу и, озираясь, точно боясь быть подслушанным, сказал:
– Хотите перекочевать к нам? – Не дожидаясь ответа, он упорхнул к окошку кассы, сверяя свои записи с цифрами на доске тотализатора.
Корней с удивлением и завистью глядел, как он перебегал от окошка к окошку, распределяя ставки. Возвращаясь назад в ложу, проверяя и озабоченно рассовывая по карманам билеты, Ральф, однако, ухитрился краем рта хохотнуть в сторону предполагаемого зятя.
Вот и егерь в красной ливрее протрубил сбор, лошади неровно, то парами, то в одиночку, нервно протрусили на поле и растянулись ниточкой вдоль трибун; потом повернули назад, опять пронеслись мимо с приподнятыми на коротких стременах раскрашенными гномами и ушли к старту. Издалека видно было, как быстро и споро всадники исчезали в металлических клетках.
– They’re off! [56] – раздался сдержанно-трагический возглас диктора. Толпа (по Толстому) встрепенулась, точно птица, расправляющая крылья. С горьким чувством туриста, присутствующего на историческом собрании чужого парламента (утверждающего новую конституцию), Корней слонялся меж скамьями, мешая кровно заинтересованным туземцам. Он старался не пропустить мгновения, когда лошади высунутся из закромов и растянутся пунктиром вдоль рельса. Но, как полагается, зазевался и разглядел крошечных бурых всадников, когда они уже заняли определенные и для многих роковые места.
Там, на противоположной стороне поля, все выглядело прохладным, тихим и мудрым; лошади казались заводными, жокеи – игрушечными (как пашни хлеборобов у Больших Озер, мимо которых неслись лодки селения с телом Аптекаря, подражая многовековой истории, не останавливавшейся в тех краях).
Но из громкоговорителя вырывалась злоба дня: около трех четвертей миллиона было поставлено на фаворита, и народ начинал уставать от античного напряжения. Еще несколько пустых возгласов в микрофон, и вот уже лошади выходят на прямую: теперь они должны утвердить себя в частном, как их прапрародители (эмбриологические клетки) некогда отстояли себя в общем.
Невольно Корней вместе с сонмом шестидесяти тысяч любителей вытянулся душою в струнку, наддавая за мифическую, почти неуловимую в движении вдохновенную лошадь. «Выдержишь ли ты? Выдержит ли Мы? Выдержит ли скакун, жокей, дорожка, сердца стареющих спортсменов? Выдержит ли мироздание (как во времена Бруно) еще и еще раз это напряжение последних благородных сил?» – так, в разных вариантах и по-разному выражаясь, загадывали вокруг Корнея (да и сам он в первую очередь).
Корнею слишком больно смотреть на яростно рвущих землю из-под собственных копыт лошадок и на припавших к их тонким шеям пестрых карликов, размахивающих хлыстами, точно дирижерскими палочками (какая героическая фуга!). Корней плывет против течения и, как всегда, отворачивается назад, к трибунам. Он зрит как бы голову Отца, описанную Бруно: борода сползает вниз по скамьям, на щеках морщинки и веснушки, а от мраморного лба отражается яркое солнце.
«Это Ты, Отец?» – спрашивает Корней, застенчиво улыбаясь (вспоминая курносого отрока на рее «Сигора»).
«Отец здесь был, – отвечает Бруно. – Он оставил следы на розовом песке».
«Выдержит ли кудрявое дитя?» – спросили некогда Мы на отмели. Там шныряли кулики, пятились крабы, порхали первые рыбки, а в хвощах мелькали хари будущих тиранов и лжеучителей.
«Выдержим! – отвечает Корней. – Выдержим! Каждая клетка во мне жаждет повторения себя, только в усовершенствованном виде. Бруно, Мы, ты – во мне, как все – в Отце».
«Бойтесь лучевой болезни!» – вещает знакомый голос, удаляясь.
Неожиданно стая растянувшихся лошадей, липнущих к внутреннему рельсу, почти ударила в глаза и, точно вылезая из собственного остова, пронеслась к мете. Корней слушает затаив дыхание, как огромная слепая птица на трибунах, разинув клюв, стихийно воет: «Оо-уу-аа-ии-ыы-оо!» Это – рев пещерных сборищ, футбольных состязаний, римских цирков, коммунистических митингов, нюрнбергских торжеств, черной, синей, малиновой сотни. Из тростников выползают лжепочитатели Дарвина, Маркса, Фрейда, Павлова. А между тем благородные победители пришли к финишу.
Отряхиваясь от наваждения, Корней быстро шагает к выходу. Ветер рвет, кружит обрывки газет, пособий, оберточной бумаги. Цветные билетики лежат сугробами: неудачные суждения, расчеты, ставки тысяч людей, свободно, по глупому выбору рискнувших собственной кровью (сбережениями) и обманувшихся в оценке действительности. Какие-то сумрачные оптимисты роются в этой груде, надеясь на двойное чудо.
После такого дня близость Янины и детей воспринималась им как пытка. Жена мирно спрашивала, почему он опоздал или забыл сироп для Рады, и Корней не мог себя заставить толком объяснить. Она пускалась в разные домыслы, подстрекаемая ревнивыми предчувствиями, что его возмущало. После ссоры он убегал на улицу. Но в конце концов человеку хочется отоспаться. Раза два ему случилось ударить Янину.
По делам «Кураре» Корней встречался с опытным (хотя и незадачливым) адвокатом Рубиным. Тот хорошо знал семью Ральфа и в молодости, по-видимому, был с ним на равной ноге. («Не повезло, – объяснял он грустно, – кишка тонка».)
От него, будто бы случайно, Корней узнал, что брак его с Яниной (на корабле) не может считаться легальным; иначе говоря, если бы он теперь без промедления обвенчался с Иоландой, то не совершил бы акта двоеженства.
Корней поначалу не обратил особого внимания на эту новость, но какие-то тайные сдвиги все же впо-следствии произошли и образовали еще одну пустоту. В один душный и уже не весенний день ему вдруг представилось, что если сегодня жениться на Иоланде, то, собственно, ничего в его жизни не изменится. И в жизни Янины тоже. Наоборот, чек увеличится в три или четыре раза, уж это будьте покойны.
Иоланда оказалась совершенно в курсе настроений Корнея и без лишних слов поддержала его. Как-то в субботу они отправились на нью-джерсийскую сторону, в Хобокен {31} , и, наняв двух свидетелей, сочетались гражданским браком. Затем скрылись на уик-энд в Атлантик-Сити {32} .
Было начало июня, Нью-Йорк залила первая волна жары, и отчаянные прохожие, вынужденные сунуться на улицу из охлаждаемых помещений, бродили по тротуарам в совершенно растерзанном виде. Медленно, точно приближаясь к провинции, пораженной стихийным бедствием, открытая машина Иоланды опять пересекла Гудзон и нырнула в пекло Манхэттена.
После этого краткого медового месяца Корней с ожесточением погрузился в текущие дела, желая поскорее все уладить и полететь на Ривьеру. В «Кураре» он уже не работал, и жирный чек для Янины пришел непосредственно из конторы Ральфа. Жена, впрочем, думала, что кабаре находится в стадии летнего ремонта и поглощает все внимание Корнея. Он действительно несколько раз заглядывал туда, чтобы пристроить Клеменс – жену или, вернее, молодую вдову Султана, – продавщицей папирос.
Корней раза два за это время приходил, будто бы отсыпаться, домой. Иоланда скрепя сердце его отпускала, уверенная, что все скоро кончится: они уедут, и возврата к старому не будет. (По совету психоаналитика, она решила теперь обзавестись настоящей семьей, то есть стать наконец матерью.)
В июле Ямб сообщил жене, что собирается по важному делу в Европу (на несколько недель), чеки будут направляться непосредственно на ее адрес.
Поездка планировалась с таким расчетом, чтобы провести в Париже 14 июля {33} . За два дня до отлета Корней забежал на минутку к Иоланде, мечтая о ледяном бесконечном коктейле, и застал ее в чем-то похожем на истерический припадок. Смеясь и рыдая, она невнятно, но толково рассказала, что в ее гостиной только что побывала Янина в резиновом фартуке и сандалиях на босу ногу. Заняв античную позицию у дверного косяка, с воздетыми к потолку руками, Янина произнесла невразумительный, но угрожающий монолог, сверкая зелеными глазищами, после чего яростно плюнула, растерла подошвой плевок и так же внушительно скрылась, не причинив, впрочем, никому вреда. Но Иоланда чрезвычайно вдруг перепугалась (и рассердилась), звонила отцу, своему доктору и адвокату. А теперь требовала от Корнея принятия самых решительных мер.
С нелегким сердцем приближался Корней поздно вечером к своему дому – боковая улица возле парка, почти у самой границы цветного квартала. Он собирался строго поговорить с женой и в то же время боялся этой встречи, ничего хорошего впереди не ожидая.
Еще издалека в парном воздухе летнего Нью-Йорка резко запахло гарью, красные (с медью) машины пожарных в сплошном необратимом вое промчались, картинно заворачивая на углу. И вот в глаза ударил столб языческого пламени (словно костер на кладбище селения). Корней вдруг сообразил, что именно этого он уже давно опасался.
В мастерской внизу, очевидно, хранились какие-то горючие вещества, потому что весь домик пылал весело и угрожающе, как стог сухого сена. Так иногда в хрестоматиях изображают пожар в деревне; в довершение сходства растерзанные фигуры метались во все стороны, спасая собственных детей, скарб, собак. Пахло полицейской смертью, судебной медициной, моргом и тропическими, давно гниющими лианами.
Толпа соседей и любопытных, в большинстве негров, с ужасом и древним восхищением глазела, вопила, протягивая руки к верхнему этажу, где за синим окном мелькала уродливая тень Янины. Пожарные бодро развернули шланги навстречу огню, защищая, впрочем, главным образом соседние здания. Стены дома зашипели и почернели, третий этаж заметно сжался, пошатнулся, готовясь рухнуть. В это время из окна высунулась растрепанная (Корнею показалось, седая), похожая на ведьму в детской сказке женщина в корсаже и со знакомым чепцом на макушке. Взмахнув руками на манер крыльев, она, словно птица, взмыла вверх, но через минуту, повинуясь законам тяготения, описала резкую кривую, камнем хлопнулась о мостовую, подпрыгнула, перевернулась и покатилась к противоположному тротуару.
Толпа, не в силах шевельнуться, завороженно ревела, выла, улюлюкала (Корней вспомнил гул с трибун на скачках или Нюрнбергских торжествах {34} ).
И сразу наступила тишина: только шипение тлеющего бревна, под которое текла вода (и словно страдающего от этого). Народ, наконец, очнулся, все засуетились, заговорили и кинулись вперед (зной, будто отступивший на мгновение, опять поплыл по темени за воротник).
Корней приблизился к тому, что осталось от Янины, склонился: тело смято, исковеркано, окровавлено, только голые икры каким-то чудом уцелели и при неровном свете казались смуглыми, стальными.
Детишек нашли только к утру, запертых в чулане; зажаренные, обугленные, они, по-видимому, сперва задохнулись (сразу после начала пожара). Их трупики напоминали голубей или чаек, неосторожно пролетевших над кратером внезапно проснувшегося вулкана.