В газетах печатали грозные передовицы, жалуясь на старую электрическую проводку и преступную халатность городского управления. Впрочем, власти в свою защиту ссылались на то, что квартал, в котором произошел пожар с человеческими жертвами, давно обречен на слом: там предполагается выстроить ряд дешевых и удобных муниципальных домов.

Иоланда сочувствовала горю Корнея и старалась, чем могла, облегчить его страдания. Что и говорить, злой рок преследует все ее начинания. Очевидно, придется опять отложить поездку в Европу.

Знаки внимания и соболезнования выражались множеством друзей и товарищей Корнея, одна телеграмма была даже отправлена с Алькатраса, острова-тюрьмы, что на Тихом океане против Сан-Франциско, – там только что водворились на двадцатилетний срок Нунций и Клим, пойманные на границе Мексики с грузом урана.

После похорон Корней еще раз вернулся на старое пепелище с разбитыми стенами и зияющими дырами дверей; окно с прибитыми накрест двумя досками казалось вытекшим глазом с черной повязкой. Иоланда хотела сопровождать его, готова была дожидаться (сколько угодно) в соседнем баре, но он резко отказался. Был восьмой час вечера, из промчавшегося автомобиля прозвучала вдруг Марсельеза, и Корней вспомнил, что сегодня в Париже, должно быть, празднуют падение Бастилии. Моросил парной, испаряющийся над камнями мелкий, трухлявый дождик. Ядовитая пыль застревала в порах влажного тела, в горле, в мозгу. Одновременно знобило и бросало в пот, усыпляло и бесило. Смеркалось.

Среди пахнущих гарью головешек Корней обнаружил пушистого медвежонка с жалобно улыбающимися фаянсовыми глазами; этого мишку он купил Янине сразу по приезде в Чикаго, что вызвало восторг всей молодой колонии. (Еще Бруно рассеянно гладил плюшевую спину игрушки, может быть возвращаясь к полянке, где с ревом состязались Фома и серый медвежонок.) Полюбили этого зверька сперва близнецы, затем Рада; несмотря на многочисленные ампутации и вывихи, он все еще олицетворял собою условное счастливое детство.

Корней отряхнул прах от своих ног и вышел за ограду, неся покалеченного и явно живого медведя. Шагал без усилия и без цели; к Иоланде он пока не собирался.

Брел по ночным улицам, не считая кварталов, часов, не замечая усталости. Время опять казалось вывихнутым и потеряло свою определенность. Его тяготило одиночество, но еще больше раздражали свидетели, Корней входил в кафе или бар и сразу выбегал оттуда, едва осушив кружку пива. Все, что происходило там, внутри (вплоть до телевизора в углу), представлялось несущественным, несуществующим; впрочем, все, что случилось с ним за последние годы, казалось ему тоже нереальным и лишенным смысла.

Только память о славной экспедиции по лесам и ущельям за легендарным Бруно все еще тешила самолюбие и радовала, как удачно завершенное творческое дело. Он не был преступником, он родился отважным исследователем; не вина Корнея, если все его подвиги и достижения искривлялись, искажались злой силой.

Где они, боевые товарищи, честно делившие лишения, опасности, деньги и славу? Где они, сильные и отважные спутники, следовавшие за вождем без колебания? Всего четыре года минуло, а следов уже никаких! Музыканты перевернули страницу, и оркестр продолжает играть; опоздавшие даже не догадаются, какой мажор прозвучал в увертюре.

Корней слышал, что Нил и Свен открыли гараж в Индиане, женились, вели ровную, счастливую жизнь. (Может статься, что иногда ночью или в праздник они с гордостью вспоминают и рассказывают про экспедицию по ту сторону Больших Озер.)

Лука приходил раза два к Корнею в гости – небритый, полупьяный заика с поднятым воротничком пиджака и в дырявых башмаках. Он кормился супом в «Католик Воркер» {35} , и любая серьезная помощь, оказываемая ему, пропадала зря: через неделю он опять опускался на прежнее место среди отщепенцев. Иаков боролся со своим ангелом только раз, Луку же трепала алкогольная лихорадка многократно, и, победив ее сегодня, все равно приходилось назавтра начинать поединок сызнова.

Султан осел на юге в Сент-Луисе и там погиб. Клеменс, назвавшаяся его вдовою, приехала в Нью-Йорк совсем недавно. Корней ее устроил при вешалке в «Кураре». История этой четы растрогала всех.

Они, рассказывала Клеменс, сразу после первой встречи поженились и были счастливы. Два жалованья для семьи, состоящей из двух человек! Но вскоре родился ребенок и остался только один чек на трех членов семьи. К тому же мальчик оказался с дефектом (в мозгу и спине). Психологи, психиатры, неврологи, госпитали. Султан доверял только частным докторам, хорошо оплачиваемым. Клеменс тогда минуло двадцать два года, и она опять забеременела.

Как это началось, ей трудно вспомнить: переговоры, приготовления, сначала в шутку, потом все серьезнее, велись довольно долго. И вот в субботу вечером старый «додж» остановился на углу против liquor store [57] в бедном квартале; Клеменс сидела за рулем, как было условлено, а Султан, неся завернутый в серую упаковочную бумагу большой, военного образца револьвер (точно сандвич, приготовленный дома заботливой женой), бесшумно отворил дверь и, сперва заглянув, быстро-быстро (Клеменс почудилось – на цыпочках) пробежал вперед, туда, где у телевизора сидела чета виноторговцев.

Ей не было слышно, что он говорил, да и плохо видно было. Супружеская пара виновато подняла руки и попятилась в уборную, что в конце узкого магазина, хорошо изученного Клеменс. Султан скрылся за ними туда же и затворил дверь. В это время к витрине подошел грузный высокий господин в полушубке и, поглазев на выставленные бутылки, тихо вошел в лавку; остановился перед полками с винами, разглядывая ярлыки, точно корешки книг в хорошей библиотеке. Клеменс решила, что все пропало (мотор работал на холостом ходу).

К дверям приблизился еще один покупатель, отворил дверь, толкнув ее ногой. Это, должно быть, услышал Султан. Он показался из чулана, бережно неся перед собой серый сверток. Клеменс видела его лицо, невозмутимое и торжественное (обреченное); он был одет в старую шинель и черную шляпу, ей незнакомые. Султан подошел к самым дверям, внимательно ощупывая взглядом тротуар за витриной. У порога он обернулся и, достав из бумажного мешка тяжелый пистолет, осторожно поводя им, что-то сказал.

Клеменс видела, как, удивленно озираясь и неумело поднимая руки, эти двое тоже побрели в уборную. Дверь захлопнулась за ними, и опять наступил как бы антракт (Клеменс знала, что Султан в это время обыскивает их одной рукой, а в другой держит наготове оружие; вынув деньги из бумажников, он должен был бумажники тут же бросать на пол в чулане). Тихо работал мотор, каждое мгновение было бесконечным, душа подгибалась под этой ношей. «Святая Дева, бедный Патрик, Пресвятая Дева», – шептали узкие потрескавшиеся губы бледной ирландки (Патрик – их сын). И снова: «Святая Дева, Пресвятая Богородица, бедный, бедный мальчик».

Вот, наконец, показался Султан, ведя за ворот маленького хозяина магазина. Тот покорно открыл ящик металлической кассы. Султан одной рукой сгреб содержимое. Сердце Клеменс вдруг запрыгало от счастья; еще минута, и случится самое благодатное чудо в ее жизни.

Султан отвел маленького торговца назад в чулан, захлопнул дверцу и придвинул к ней столик с телевизором. Только в это время Клеменс заметила по обеим сторонам широкой витрины (чуть-чуть высовываясь, с револьверами в вытянутых руках) темные силуэты двух полицейских; дальше, у противоположного тротуара (очевидно, уже давно), стояла машина, и оттуда вылезали огромные страшные люди, крадучись, перебегали улицу и занимали выгодную для стрельбы позицию, приседая на корточки за прикрытием. Султан все так же тихо и торжественно подходил уже к наружным дверям, бережно неся свой сверток, точно дар жене. Клеменс зажмурила глаза.

В протоколе говорилось, что первым выстрелил ее муж. Султан упал на мостовую почти у самого «доджа», где сидела за рулем Клеменс; лежа, он продолжал отстреливаться. Отличный стрелок, он, однако, никого не задел. Клеменс видела, как он вдруг повернул револьвер дулом к себе и обеими руками точно зарыл его в своем животе; этого выстрела она не слышала.

Ее судили; Патрик скончался в сиротском доме, она сгинула в тюремной больнице, так что присяжные нашли уместным оправдать несчастную вдову и мать.

«Мои боевые товарищи! – тихо пела душа Корнея, пробиравшегося ночью по отвергшему их всех большому городу. – Мои дорогие соратники, где, когда вы сложили буйные головы? Куда девались ваша удаль и сила? Река, носившая нас к подвигам и славе, иссякла, мы дышали еще некоторое время в мокром иле, а потом и дно высохло. Где она, эта река, как подняться опять к ее истокам? О, необратимое время, как тебя оседлать и повернуть вспять? Бруно, Мы, откликнись, помоги!..

Мои боевые спутники! Теперь я скитаюсь без пристанища и еще не решил, стрельнуть ли себе в живот (как Султан) или, подобно Луке, поступить в сумасшедший дом, сперва санитаром, потом пациентом. Боевые друзья, теперь очередь за вашим командиром, не порицайте меня и не слишком торопите!»

Действительно, по сей день в относительном благополучии пребывал только один Корней, по крайней мере ему так казалось. Теперь его черед: в сорок шесть лет все безнадежно испорчено. Его обманули или он обманывал всех? Как это началось и где, почему? Кто сделал первый шаг? Он? Но когда именно? И кто он? Его лучшая пора – это когда он жил с Ипатой под чужим именем. Только тогда его жизнь была реальностью, а не сплошным вымыслом.

Корней то бежал, то, спотыкаясь в темноте, брел по ночному городу, изредка присаживаясь на скамью возле парка или кладбища, заворачивая в бар за глотком пива, и снова устремлялся вперед, точно спеша в определенное место. Дождь становился крупнее и обильнее, но от камней снизу поднимались горячие пары.

Дорога пролегала вдоль мрачного пустыря, покрытого загадочными тенями, на окраине Бруклина; за оградой Корней разглядел наконец скопище ободранных, развороченных автомобилей – кладбище старых машин. Здесь годные части отбирали для продажи, а хлам сжигали.

Корней пролез через дыру в ржавой решетке (одинокий фонарь светил у лужи); подобие аллеи вело между двумя рядами уже отслуживших кузовов – точно ложи в молитвенном доме патриарха. Впрочем, присмотревшись, Корней нашел, что эти машины без колес, опрокинутые или опустошенные, скорее напоминали подбитых, дряхлых, мудрых царственных зверей, дожидающихся кончины. В одном месте он вдруг задержался, узнав благородный остов «линкольна» 1948 года: эта модель увозила их от диких поселян над Большими Озерами. Четыре двери, большой, того же выпуска, величественный, черный. Корнею почудилось, что он даже различает вмятины от камней и стрел преследовавших беглецов суровых жителей селения. Да, конечно, там, на заднем сиденье, прикорнул Бруно, Янина с Фомой устроились спереди.

«Мои боевые товарищи!» – опять запело сердце.

Усталый и мокрый, Корней подлез под кузов верного «линкольна», скрываясь от света и непогоды. Старое железо жалобно скрипело, пахло ржавчиной и грязью; бойко, даже нагло хлестал дождь, и с веселым шумом стекала по сторонам вода. Там, плашмя, на мокрой земле, сторонясь лужи, он лежал с закрытыми глазами, и ему чудилось: вот он опять подъезжает к селению. На дорогу из леса выступает Ипата, обнимает его. Янина спешит по лестнице. Почему ее икры ему представлялись такими одухотворенными? Корней уже давно не играл в шахматы. Рыжий слепой могучий патриарх бежит по селению, размахивая тростью. Лабрадор обнюхивает початок кукурузы. Как хорошо и покойно было за крепкой спиной властного старца.

А там, дальше, на другом континенте – тоже отец, две сестры: когда-то все было по-своему радостно и понятно. Вот Корней опять заворачивает в кривой переулок и видит впереди родное окно, освещенное керосиновой лампой. Юноша осторожно ступает по русским лужам, вглядывается и прислушивается: не бежит ли исподтишка пегий обиженный пес, чтобы куснуть. Вот Корней перелез через забор; стая знакомых собак с горячими зевами обступает его, словно совещаясь: а что с ним, собственно, делать. Эти полуголодные ищейки ведут жалкое существование: днем на цепи, ночью их спускают, и они радуются любому развлечению во мраке.

О, собаки нищих стран! Простите Корнею и его соотечественникам грубость, жестокость, варварскую косность. Что с вами проделывали великие богдыханы Китая, России, Турции, Африки, Южной Америки! Комони [58] киевских княжеств и мужицкие клячи Московии (или СССР)… вас, по Достоевскому, все еще хлещут пьяным кнутовищем промеж глаз. Российская социал-демократическая партия (большевиков), куда вы девали всех болонок Святой Руси?

Вот Корней из темных сеней проходит в большую комнату с земляным полом; там в центре – стол, накрытый скатертью из сурового полотна, в углу – печь. У двух других углов – кровати отца и старшей сестры; для Корнея и младшей ставят на ночь козлы, обтянутые парусиной. На них зимою холодно: сколько ни укрывайся, все не помогает, дует снизу. Отец еще сидит за газетой; поднимает глаза поверх очков в золотой оправе:

– Вернулся, – задумчиво произносит, – вот видишь, я говорил, не стоило уходить.

Он умер накануне войны в Прибалтике.

– Сидел бы с нами, – ворчливо жалуется старшая, – чего слоняться по чужим дворам.

– Ничего, – ввязывается его любимица, младшая, – главное, что вернулся и опять все вместе.

Она погибла от немецкой подлой пули.

Корней разувается, моется в тазу из кувшина, садится к столу. На него уставлены три пары любящих, понятливых и загадочных глаз. И он жадно смотрит в ответ, точно стараясь проникнуть через дымную завесу. Лица у родных милые, будничные, ясные, усталые, но глаза – неподвижные, тихие, молчаливые, точно боящиеся поведать всю правду…

– Ох! – вскрикивает Корней, вскакивая и больно ударяясь головой о железную часть «линкольна». – Это глаза из селения, – шепчет он, волнуясь, размазывая по лицу грязь и кровь. – «Ибо в царстве теней нет тени», «ибо в царстве теней нет тени», – повторяет он напев безумной Шарлотты. – И «рай для рыбака – ад для рыбы»…

– А что, ежели вернуться теперь к Ипате? – задает он себе неожиданно вопрос и содрогается от радостной боли. – Что, убьют меня? Казнят? Хан выкрутит суставы, посадит на кол? А здесь что меня ждет?

Это показалось ему вдруг убедительным. Как все люди, привыкшие действовать, Корнею, раз приняв решение, уже не терпелось его поскорее привести в исполнение. Даже жители селения ему теперь представлялись милыми, добрыми, понятливыми, чуть ли не родственными существами. В самом деле, вернуться назад: там он себя чувствовал как дома! И Конрад был ближе, нужнее Корнея.

– «В доме Отца моего обителей много», – повторяет он, стараясь подражать манере проповедника.

И представляет себе гостиницу с бесконечной анфиладой занятых постояльцами номеров, а во двор заворачивает еще один жаждущий крова путник.

Корней спешит выбраться из-под лимузина, но там что-то сдвинулось, и кузов осел вниз всей добротной тяжестью; напрягая мышцы груди и живота, Корней борется из последних сил, догадываясь, впрочем, что ему одному не поднять в таком положении грузной машины. И вдруг он видит рядом бродягу, чем-то похожего на Бруно: растерзанные штиблеты, короткие штанины и пухлая туша. Напевая, тот нагнулся (шея вздулась) и с натугой подкинул передок; через минутку, прихрамывая, уже пошел прочь, повторяя свою песенку:

– Вздор, вздор! – вопит Корней, догоняет его и сует ему пушистого медвежонка.

Тучный нищий с комфортом устраивается на соседнем выпотрошенном «форде» и, достав пинту вина, громко отпивает из горлышка, потом снова поет:

Протягивает початую бутылку Корнею, тот с благодарностью прикладывается к ней.