Херсон — город переселенцев-греков, чиновничества, рыбаков; над раскаленными камнями улиц цветет липа, обильно, пряно, солнце греет по-южному, по-июльски, по-новому в этот пламенеющий девятьсот девятнадцатый год. Цветет липа, и пахнет необычайно, по улицам течет рекой, марширует алешковский партизанский отряд в составе двух босоногих сотен — батальон Шведа.

Ведет его молодой комиссар, товарищ Данило Чабан, липа цветет так буйно, так щедро, что весь город погружен в удушливое марево. За алешковцами четко марширует еще отряд матросов: в черных бушлатах, в форменных штанах, в башмаках, на затылках вьются ленты бескозырок. Впереди алешковцев, колотя изо всей мочи в тарелки, шествует гарнизонный оркестр, капельдудка размахивает палочкой; поправляя на носу пенсне, известный всему городу корнетист, связавший свою судьбу с батальоном Шведа, заставляет трепетать местных Чайковских и Римских-Корсаковых и станет несколько позже героем.

Цветет липа, и каждое дерево — будто кипящий ключ, кружится аромат лип над Херсоном, пьянящий, пряный, впереди оркестра шагает сам командир босоногого батальона — товарищ Швед, алешковский морячок. На ногах позвякивают шпоры, длинная никелированная гусарская сабля гремит по мостовой, товарищ Швед, как и всякий моряк, мечтает о кавалерии, понемногу врастает в эту блестящую разновидность военного искусства.

О девятнадцатый год поражений и побед, кровавый год исторических битв и нечеловеческих побоищ, решающий по силе, несокрушимый по воле, упорный и трогательный, краеугольный, узловой, бессонный девятнадцатый год! Год обороны Луганска и мужественных походов на Царицын, год боев с французами, греками, немцами — под Николаевом и Одессой.

Год Фрунзе, Ворошилова, Сталина, Буденного, Чапаева, Щорса, и вот Херсон стоит под июльским зноем девятнадцатого года, его затопила липа, за Днепром — белые, Харьков, Екатеринослав, Царицын в руках белых армий, Херсон как полуостров во вражеском море, и полчища Деникина стремительно катятся на Москву. И еще не свершали своего прорыва под Касторной товарищи Ворошилов и Буденный, Виталий Приймак еще не водил дивизий красного казачества в легендарные рейды — пока еще июль и херсонское пекло! Подымается даль великих сражений, безумствует пахучая, настойчивая торжественность херсонских лип, о клятый и трогательный девятнадцатый год!

И капельдудка размахивает палочкой вдохновенно и величественно, точно дирижирует всеми революционными оркестрами, дирижирует ароматом лип, и музыканты покорно дуют в свои медные страшилища. Товарищ Данило ведет батальон босоногих алешковских морячков, которые полегоньку да помаленьку вырастают в боевую единицу, всем им выдали по случаю этого дня зеленые брючки и рубашки старой армии, на желтых поясных ремнях — патроны, идут в ногу, твердо отбивая шаг.

Накануне товарищ Швед долго выбирал маршрут парада и приказал расчистить батальону путь через площадь, чтобы не лезли под ноги репейник, чертополох, курай и прочие колючки, чтоб не валялось под ногами битое стекло и чтобы можно было молодецки продефилировать церемониальным маршем перед старым большевиком-политкаторжанином, продефилировать, не глядя под ноги, печатая босыми пятками шаг. Алешковский батальон Красной гвардии старался показать, что умеет не только попросту драться с белыми, но и утереть кое-кому нос на гвардейском плацпараде.

Вот и марширует херсонский гарнизон во главе с товарищем Шведом, направляясь на площадь, где уже стоят на трибуне весь ревком и приезжий гость, полжизни проходивший в кандалах из тюрьмяги в тюрьмягу. И совершал он побеги удачно, а порой и неудачно, и легкие у него отбиты сапогами самодержавия, почки раздавлены прикладами, уши оглушены кулаками приставов, глаза близоруки от мрака казематов, а кости ноют от ревматизма и хорошей жизни на каторге.

Стоит он на трибуне, палит солнце, аромат лип веет над площадью, за Днепром смутно виднеются плавни и Алешки, над протоками и Конкой зеленеют камыши да вербы. На площадь вступает товарищ Швед, за ним гарнизонный оркестр, бархатное красное знамя и товарищ Данило во главе алешковского босоногого отряда, славного в боях, но не совсем натасканного на плацпарадной муштре.

Жители толпятся вокруг площади, разглядывают защитников революции, оркестр сверкает и гремит, горит и бряцает, палящее синее небо вздымается все выше и выше, становится голубее и прозрачнее.

Политкаторжанин произносит речь, призывая в бой за революцию херсонский гарнизон, из Алешек белые начинают обстрел Херсона шестидюймовыми орудиями, а зрители тем временем пускаются бежать по домам, чтобы укрыть от снарядов скотину. А парад идет своим чередом. Швед незаметным движением сбрасывает с пути острый осколок бутылки, алешковские партизаны маршируют как ни в чем не бывало, а приезжие из Николаева матросы вдруг почему-то разбегаются, хотя никто им этого не скомандовал, воет снаряд и разрывается недалеко от площади, матросы тут же ложатся куда попало.

Капельдудка, не растерявшись, шпарит польку-кокетку, и оркестр забывает за игрой про страх.

— Смирно, орлы и гвардия! — командует Швед и салютует, как умеет, саблей.

Знойный день пропитан нагретой липой.

— Ура гвардии! — приветствует политкаторжанин.

Он щурится, вдыхает чудный днепровский воздух, и разрывы снарядов представляются ему салютом свободы и жизни.

Алешковцы идут и терпеливо переносят колючки и орудийный обстрел, мечтают о сладком кухонном дымке, о шевровых сапогах белой офицерни, о сабле товарища Шведа и прочем боевом снаряжении.

Бомбардировка продолжается, снаряды бьют по улицам, по садикам, по домам, матросский отряд, смотав удочки, улепетывает по Говардовской к вокзалу. Там упомянутые матросы митингуют и требуют паровоз, чтобы махнуть домой. Впрочем, они вовсе не матросы, а николаевский сброд, навербованный за матросскую форму, непривычные воевать против пушек.

Их не громили и не разоружали, как этого требует фронтовой порядок, их не угоняли под стражей в тыл, потому что, собственно, не существовало и тыла. Их просто выстроили в казарменном дворе и начали с ними канителиться, потихоньку докопались до контры, желавшей большевиков, но не желавшей коммунистов и комиссаров, сыскали организаторов этого маскарадного отряда — офицеров с белым душком и продажных главарей налетчиков, специалистов по мокрому и по сухому делу, и этот матросский отряд изменил бы при первом удобном случае. Кругом пахло липой, был день неслыханных резонансов, батареи белых в Алешках то умолкали, то снова били по Херсону, а им отвечала единственная гарнизонная шестидюймовка.

Товарищ Данило стоял возле орудия и смотрел в бинокль на Алешки, там от снарядов горели строения, по улицам бегали матери с детьми на руках, матери израненные, дети окровавленные, он видел простертые к небу ручонки — в ту сторону, откуда летят неумолимые выстрелы, видал многое такое, чего ни в какой бинокль не увидишь.

— По своим квартирам лупим, товарищ комиссар, — произнес, криво усмехаясь Данилу, бледный наводчик, — триста снарядов!

Товарищ Данило поехал к Днепру, где готовили ночную экспедицию. Все дубы и шаланды, которые привозили овощи из Алешек, Кардашина и даже с Голой Пристани, Швед осматривал сам, отбирал лучшие и нанимал, соблюдая необходимую конспирацию.

К вечеру обстрел затих, с плавней вернулись пароходики крейсерской службы: “Гром победы” и “Аврора” — когда-то буксиры, “Дедушка Крылов” и “Катя”. На них вдоль бортов — мешки с песком, пулеметы и отважная команда, а капитаны — заправские морские волки, хотя несознательные обыватели и прозвали их лягушатниками и жабодавами.

Вечер был ясен и по-июльски щедр, в июне лили обильные дожди, впрочем, хлебам это помогало мало, зато буйно разрослись травы да бурьян, рокотал подземными водами девятнадцатый год. Вечера ниспадали на Днепр — напряженные, вечера фиалковые, вечера черные как смоль и запахи воды, а в воде — отражение трепетных трав, и верб, и дыма.

Эти вечера напоминали товарищу Данилу его детство и юность, зарождалась боль, вырастал страх за свою собственную жизнь, запечатлевались слова ненаписанных книг.

Капитаны-лягушатники докладывали Шведу о корсарских дневных подвигах, на катер посадили несколько “клешников” из николаевского псевдоматросского отряда и повезли их в “штаб Духонина”. А попросту говоря, повезли на “коц”, чтобы шлепнуть где-нибудь на пустынном берегу Днепра за Херсоном, как значилось в приговоре трибунала. Сверху, из города, струились к воде вечерние запахи липы, пряные, жуткие, — запахи безумных экзальтации.

Между Алешками и Голой Пристанью — Кардашинский лиман и Кардашин, которого, по сообщениям заднепровских баклажанников, белые не занимали, стоял только небольшой пост. Ночью можно захватить Кардашин и пойти фланговой атакой на Алешки, до рассвета подступить близко, а там — выручай, Микола, угодник рыбачий. В самую глухую пору отчалили шаланд с тридцать, на передней — сам командир Швед, на задней — товарищ комиссар Данило.

Пересекли Днепр и поплыли по рукавам, между плавней тучами насели комары, кусали куда попало. Партизаны молча давили их на своих шершавых рыбацких и матросских шеях, давили на лицах, на босых ногах. Товарищ Швед сидел на баке, зажав между колен свою гусарскую саблю. Время близилось к полуночи, потому что комаров стало меньше, лоцман вел шаланды Конскими Водами, через протоки, мимо ямин. Кряхтели лягушки, парило, шелестел камыш, плескала рыба.

О девятнадцатый год двадцатого столетия и месяц июль южной Херсонщины, непроглядные ночи, неоткрытые земли, босоногие Колумбы! Сколько книг о вас еще не написано, что за драмы грохочут на земле революций, что за симфонии и хоры звенят в грозном воздухе, каких полотен еще не выставлено в академических залах, о неповторимый год больших людей угнетаемого и восставшего класса, о земля борьбы!

Товарищ Дапнло плывет в арьергарде десантного флота, выполняет приказ штабарма “произвести глубокую разведку”, взяв курс на Кардашин, флот в темноте разрознился, люди батальона товарища Шведа с детства навострились плавать по ночам без компаса и лоций.

Сколько раз впоследствии, сидя ночами над листом бумаги и тщетно пытаясь схватить образ, ускользавший, точно силуэт рыбы за кувшинками, Данило тянулся руками и мыслью к этой июльской ночи, к чудесным ночам юности. А тем временем, обогнув лес камышей, шаланда выплывала на Кардашинский лиман.

И разверзлась перед ней бездна. Вереницы звезд на темно-синем небе, и Млечный Путь, звезды, как серебряная пыль, звезды, как бесчисленные огоньки, зеленоватые и красные, Плеяды и Большая Медведица и “Девка с ведрами” мерцали на безмерной высоте и колыхались в бездонной глубине, шаланда одна-одинешенька плыла в глубокой высоте лимана, тихо плескали весла. Огляделись — батальон Шведа бесследно исчез в ночном мраке плавней. Шаланда осталась одна.

— Отбились от ватаги, — гнусавит лодочник с провалившимся носом, — а тебе печенки отобьем, чертов баклажан, чтобы знал морской порядок, где их у черта найдешь, к кадетам в ручки заплывем.

Из камышей прозвучал спокойный голос:

— Ты, малец, правей держи, на ту вон вербу, там по рукаву и потрафишь на дорогу.

— Дед, а наших здесь не было?

— Швед проплыл той стороной, — ответила темнота, — только не бросайте гранат, не то рыбу разгоните, черта лысого потом поймаешь, в Кардашине кадет немного, они вас под Алешками поджидают.

— Трогай, — скомандовал Данило.

Глухой голос рыбака растаял во мраке, поблуждав немного, отыскали рукав, кто-то пихнул лодочника кулаком под ребра, тот даже зубами щелкнул, бойцы налегли на весла, и спустя несколько минут среди полного безмолвия шаланда мягко коснулась земли.

Высадились на кардашинский берег, наткнулись на зарубленного кадета и поняли, что пир тут окончен, а гости, должно быть, отправились мыть руки, и всё без единого выстрела и крика. Наконец, встретили живого человека, чуть не выстрелившего в них из нагана. Это оказался начальник красной заставы.

Товарищ Швед развернул батальон точно по уставу и повел его на Алешки, часа через два, может, доведет, а заставе приказано наблюдать и дать отпор контре, ежели она двинется с Голой Пристани через Кардашин.

— Говоришь, не догоним Шведа? Начальник заставы был испуган и растерян.

— Не успели мы с Шведом высадиться на берег и придушить контру, как наши шаланды все до единой поудирали в камыши, что мне делать?

Рассказав, что? ему делать, Данило опять уселся со своими бойцами в шаланду и среди кромешной тьмы, какая наступает перед рассветом, поплыл в Алешки.

Снова пищали, визжали, трубили комары, допекали, досаждали, донимали, кусали, грызли арьергард десантного флота, и это означало, что утро не замешкается. Небо потускнело, звезды погасли, зашелестел ветерок, заколыхался над водой туман, ночь вдруг вся посерела, все стало блеклым и страшным.

Громко щелкнул с берега винтовочный выстрел, сверкнул даже огонек, далеко покатилось по воде, по камышам эхо. Замелькали еще выстрелы, одного ранили, товарищ Данило приказал не отвечать и приналечь на весла. Гребли веслами и прикладами винтовок, пули свистели, на полном ходу свернули в рукав и отдышались. Утерли пот, сразу же покатившийся по лицам, напились воды, кто из ладошек, кто из ковша, и не успели оглянуться, как наступил рассвет.

Он метнулся от горизонта к горизонту, розоперстый, голубоокий, касаясь верхушек верб. В плавнях и над Херсоном начиналось июльское утро, молчаливо, без темы, без запева, свет бил сверху, как высокий водопад.

Утренний туман, сбиваясь в кучи, блуждал по прозрачной воде, и вдруг, точно по команде, вдали затрещали винтовки, застрочил пулемет, ухнуло тяжело орудие.

— Швед повел на штурм, — сказал Данило, выждав ритмическую паузу.

Гребцов подгонять не приходилось, впереди на воде вспыхнул ураганный огонь, со всех концов ему вторило все громче и громче эхо.

— Николаевский матросский отряд двинулся на высадку, — промолвил Данило, испытывая подлинный страх и, как храбрый человек, не показывая его.

Рвались ручные гранаты, крики и вопли неслись отовсюду, шаланда товарища Данила выплыла на Конские Воды, чтобы включиться в бой, и дала бортовой залп из всех десяти винтовок.

За рулем сидел командир, управляя шаландой. Эскадра николаевских лжематросов насчитывала всего-навсего несколько шаланд и дубов, остальные до Алешек не добрались и высадили десант где-то на мирном берегу, чтобы, выспавшись в хлебах, отправиться пешком в Николаев. Кое-какие шаланды николаевского отряда все же выполнили боевой приказ и прибыли к месту сражения. Им следовало высадиться на пустынном берегу и вступить в сухопутный бой, когда пойдет на штурм Алешек товарищ Швед.

А им захотелось изведать морской битвы, не послушав нового командира, они стали стрелять. Вот и получилось морское сражение, но в отличие от Абукирского, Трафальгарского, Цусимского или Ютландского боев здесь один неприятель находился на воде, а другой владел сушей.

Бой, как и все славные морские бои, внезапно начался и, увы, так же внезапно кончился. Николаевцы совсем не маневрировали под пулями и в своих матросских бескозырках напоминали дачников на маскараде.

С берега золотопогонное офицерье садило по эскадре из винтовок. По терминологии старинных морских сражений произошло вот что: корвет атакующей флотилии потерял фок и грот, на палубе смятение, борт пробит неприятельским ядром, капитан спасается вплавь; фрегат на всех парусах врезался в свой же бриг, пять мачт обоих кораблей со всеми ветрилами рухнули как подкошенные; быстроходный клипер вырвался из сражения, забравшись в густые камыши; только небольшая бригантина с адмиралом н штабом мужественно отбивалась. Через несколько минут все было кончено.

Шаланда товарища Данила, бросив тщетные попытки образумить эскадру, двинулась к берегу напролом, стреляя из всех винтовок. Из города доносилась беспорядочная пальба, и неизвестно было — не добивает ли партизан товарища Шведа белая сволочь. Шаланда неслась к берегу, и в самый решительный момент офицерье пустилось наутек в город, утро заклубилось алым клубком на востоке, стало так легко, как во сне.

И, обходя берегом Алешки, чтобы не попасться белым в лапы и определить, где свои, а где неприятель и кто кого добивает, обходя Алешки — городок вольных моряков, рыбаков, баклажанников, абрикосников да целой кучи старых отставных генералов, которые, пользуясь дешевизной, доживали здесь свой век, — заметили двух партизан товарища Шведа.

Они сидели на земле и натягивали на босые ноги изящные сапожки, чуть в стороне лежали два убитых офицера и гладкий пес неведомой иноземной породы. Провожая товарища комиссара к Шведу, партизаны рассказали, что наступление было, как под Варшавой, шли песками и по степи, шли цепью, и некогда было глядеть под ноги, к тому же и темень, и это не секрет, что устали и ноги искололи. Так с колючками в ногах и на штурм пошли.

— Подобрались к самой ихней батарее, товарищ Швед взмахнул саблей, мы как закричим да как ударим, бахнули они из орудия, а в пулемет не успели даже ленту вложить. Капитан тут же застрелился, ботинки-то на нем английские, а кадеты постреляли-постреляли — и драла. Отбили мы двоих, это не секрет, и погнали к воде. Перестреливаемся, не поддаются, гады, и собака с ними. Постреляли-постреляли, подходим чеботы с убитых снять, а собака не дает, за глотку хапнуть норовит. Живуча была, собачья контра, ты ее добиваешь, это не секрет, а она в штык зубами вцепляется, утро какое пахучее в наших Алешках, товарищ комиссар…

Из-за угла что-то выкатилось, сияя золотым шитьем, казалось, вели попа в праздничной ризе, от неожиданности даже ладаном потянуло. Это был генерал от жандармерии — старая ракалия, — доживавший свой кровавый век среди благодатной алешкинской природы, его вели два степенных моряка.

На генерале — камергерский мундир, пе?ред расшит сплошным золотом, в золоте и зад, и совсем уж золотой воротник, брюки с красными лампасами, и шапка с другого генерала — вся в золоте с пучком чудных белых перьев. Грудь, живот, спина в орденах, лентах да звездах — моряки нацепили на него одного ордена? со всех алешковских генералов.

Старая ракалия остановился, задыхаясь от астмы, пузатый, с выпуклыми рачьими глазами.

— Шагай, превосходительство, — сказал степенный моряк из будущего романа Данила.

— А куда это вы его?

— На мертвый якорь, — ответил моряк, подталкивая генерала коленом.

О девятнадцатый год мстителей и плательщиков, справедливый год расчетов и записей в бухгалтерскую книгу Революции, далекий год живых жандармских генералов, начиненных астмой, калом и страхом. Год утраченных образов и трагедийных метафор, год любви и смерти, биение восставших сердец, легкости жертв, сладости ран и глубины классовых чувств, о милый, возвышенный год!

— О вечное человеческое сердце! — сказал комиссар Данило, направляясь домой. Он увидел Шведа, который стоял среди двора и обнимал свою ядреную и краснощекую морячку. Двор был полон цветов: пышных, буйных пахучих роз, желтых бархатцев, ноготков, пряных гвоздик, разноцветных собачьих шиповников и подсолнухов.

Товарищ Швед на минутку прервал сцену встречи и через плечо супруги сказал:

— Зайди, Данило, к себе на квартиру, и давай собираться, кадеты того и гляди опомнятся, и будет не до шуток, говорят, клюнули по твоему дому, не разобрал снаряд, где свой, а где кадет.

Данило кинулся не чуя ног, в глазах запечатлелись длинная блестящая сабля командира и двор, весь в цветах, и никто комиссара не трогал до момента отступления, хотя до этого вечернего момента много кое-чего случилось в Алешках.

Отряд Шведа перетряс буржуев, поквитался кое с кем из этих “добрых” людей, отправив в Херсон снаряжение, два орудия, несколько лошадей да пару облезлых верблюдов.

На алешковский берег высадились из плавней остатки команд разбитой эскадры. Эти жертвы утреннего морского сражения были ободраны, без фуражек, которые они растеряли в ивняках, камыше да трясинах, ноги изрезаны осокой, исцарапаны корягами. Босоногие жертвы ринулись на Алешки в поисках врагов, чтобы приодеться и чтобы подкрепиться у боязливых обывателей.

Этих лжеморяков Швед выловил и отправил вместе с верблюдами на барже в Херсон, день выдался ветреный и ясный, тревожный день отступления из родного города, чтобы вернуться победителями или погибнуть на путях войны.

День прошел в беспрестанном ожидании нападения белых частей, прозрачные высокие облака разметало по всему поднебесью. Отряд товарища Шведа провожали тепло и радушно, у жен глаза были заплаканы, губы припухли. Разговаривали вполголоса, ведь провожали в дальний путь, шаланда отчаливала за шаландой. Швед стоял на передней, небрежно опершись на свою великолепную саблю.

Подошел товарищ Данило, неся на руках младенца, единственное, что у него осталось, ребенка принял от него степенный моряк из эпизода с генералом. Суровое лицо моряка озарилось в детской улыбке, он пощекотал ребенка своим черным пальцем.

— Сиротка, — сказал моряк.

Вот и последняя посудина уплывала через Чайку на Конские Воды…

Среди течения на самом дне стоял раззолоченный жандармский генерал при всех орденах, к ногам был накоротке привязан тяжелый якорь, этот мертвый генерал, набитый астмой, калом и страхом, покачивался в прозрачной воде и шевелил руками, и некоторые бойцы, проезжая над ним, мочились на его проклятый блеск.