— И во-вторых, — я не мастер мартена, а так себе, сталевар, мастером у нас Федор Иванович, и, во-первых, это мастер на вес золота, мастер-голова, такого мастера я целый год искал, такие мастера не часто родятся. Это мастер старой выучки, может, он еще у Сименса уму-разуму набирался, а по сименсовым чертежам сам Мартен первую печь строил.

Мой Федор Иванович мастер деликатный, и человек он тоже деликатный, вы поглядите, как он около печи ходит, со стороны сдается, что он просто лекарь, маленький беленький лекарь в железных очках, словно ему и дела нет до печи, а бредет он себе из больницы в больницу, после одной тонкой операции на другую, столь же тонкую операцию. Остановился около мартеновской печи, обдало его жаром из завалочных окон, полторы тысячи градусов жар, постоял старенький врач возле окон, за которыми рдеет истинное пекло. И будто в диковинку ему, чего это люди в такой жарище живут, и словно боязно ему, чего это вокруг такой грохот, вагонетки с мульдами подвозят, ворочается завалочная машина, гудит под ногами железный помост, рабочий, надвинув на глаза специальные очки, заглядывает в печь.

Словно и глядеть не хочет Федор Иванович на всю эту музыку, однако такой мастер стали вам никогда не встречался, я сам еще к нему не привык, я, сталевар Чубенко, порой еще его побаиваюсь — эдаких мастеров нужно на руках носить, а я — сталевар не вчерашний, повидал мастеров и сам какую угодно сталь сварю, сталь любой марки, любого сорта. Варил и хромо-вольфрамовую, эту быстрорежущую и капризную сталь, а вот стою возле этого самого Федора Ивановича и завидую, хоть и не к лицу члену партии такая программа.

Вот это я и хочу сказать, товарищи, на нашем митинге, здесь, в мартеновском цеху, когда вы увидели первую выплавку стали чуть ли не во всей нашей республике, а что первую на Донбассе, за это я ручаюсь. Вы увидели, как мы разлили эту сталь по изложницам, была она в меру горяча и легко лилась, крепость ее такая, какую требует заказчик, а заказчик у нас один — Революция.

Сталь для железных конструкций и мостов — десять сотых и не более пятнадцати сотых процента углерода, от трех до шести десятых процента марганца, ну, там еще малость серы да фосфора, значит все как надо.

Заказчик мостов настроит по всей республике, мостов теперь недостача, а деревню с городом соединить необходимо, и завод с землей, и все нации да народы, царский режим мостов страшился, интервенты наши мосты уничтожали, а мы будем строить, вот первую плавку стали и разлили.

Федор Иванович готовит печь к следующей плавке, проверяет ее, может, где на поду выбоина, значит нужно наварить, может, порог подгорел, или шлак где застрял, надо печь нагреть, мульды с известняком, чугуном да стальным скрапом подкатить, — одним словом, чтоб через несколько часов вылить в изложницы сорок тонн прекрасной революционной стали, нельзя ничего задерживать.

И так помаленьку, смена за сменой, плавка за плавкой, кампания печи за кампанией, пустим в ход все мартены в республике, вари, республика, сталь, вари всех сортов — и на плуг, и на оружие, и на машину, и на рельсы, пустим в ход все мартены, настроим новых, наш Ленин — болен, товарищи, нужны мартены, нужно электричество, нужна индустрия на полный ход.

А по случаю первой после фронтовых боев выплавки стали послушайте маленько о том, как я в рядах авангарда рабочего класса добывал это право — лить сталь не в капиталистический ковш, а в свой — рабочий, трудовой и завоеванный. И времени я отыму у вас немного, вечеров воспоминаний я не люблю, просто скажем здесь в цеху поначалу друг другу несколько теплых слов, без складу и ладу, зато правильных и крепких, а потом, стиснув зубы, за работу — да так, чтоб земля гудела, и год и два, а может, десять, пока, наконец, не выберемся сами из темноты на свет и других не выведем, а жизнь у нас только одна, и будь она неладна, до чего она сладкая и болючая!

Варю я сталь, товарищи, сызмалу, варю себе и варю, был чернорабочим, обжигалой, был крановщиком и газовщиком, дослужился у хозяев-капиталистов до сталевара, обещали даже мастером поставить. Природа вокруг безлесная, степная, без конца степь да шахты, а в ставке больше мазута, чем воды, да вы и сами знаете нашу донбасскую природу южноукраинской степи.

Стукнуло мне тогда тридцать лет, время было довоенное, за год до мировой войны, десять лет уже пронеслось над нашими головами, и полковник Чубенко вернулся к печи — снова варить сталь. Стукнуло мне, значит, тридцать, и пошел тридцать первый, сталеварю себе около печи — до чего я в то время славную сталь капиталистам варил, даже обидно сейчас, — природа, говорю, вокруг безлесная, Донбасс наш пыльный, дымный, просторный, солнце палит без удержу, а из завалочных окон жаром так на меня и пышет.

Хлопец был я крепкий и занозистый, думаю: отчего это у одних жизнь нескладно катится, а иные на мягких перинах блох трясут? Революцией я тогда хотя и не занимался, однако не был уж совсем темным, книжки разные почитывал — и Чернышевского и “Коммунистический манифест”, и Толстого, грешным делом, Бакунина, про “Народную волю” и декабристов, любил Шевченко, Грицка Основьяненка — “Добре роби, добре i буде”, или “Козирдівка”, или там “Перекотиполе”, — сказал уж, — совсем темным не был. Ходил на маевки, удирал от казаков, отведал нагайки, любил читать подпольные прокламации и другим давать, а все же до тюрьмяги не дошел и, значит, настоящим революционером не считался, потому какой ты революционер, ежели в тюрьме не сидел?

Так текла моя молодая жизнь, отца с матерью сызмалу не помню, отца чугуном обварило, через два дня помер, мать еще на химическом заводе чахотку схватила, сиротой я сталеварил, по воскресеньям голубей гонял, и каких только у меня не было — этих голубей. Но как-то раз у ставка — этот ставок я недаром второй раз упоминаю — встретил я товарища и почувствовал, как ключом закипело во мне революционное сознание, красным пузырем я закипел, как говорят мартенщики, когда чугун углерод выпускает. Такое у меня разгорелось сознание, что пошел бы я на любую экспроприацию или стрелял бы в министра, а то и в самого царя Миколку Кровавого.

Вы скажете, что революционерами так не становятся, но позвольте мне на сей раз доложить, что встретил я у ставка мою дорогую супругу и товарища в образе стройной чернявой дивчины, дочери заводского конторщика, высланной в донбасскую глухомань к отцу после года отсидки в тюрьме по подозрению в принадлежности к некой организации.

Варить сталь — работа тонкая, трудная и заковыристая, чтобы сталь вышла надлежащей марки, на язык ее не попробуешь, пальцами не пощупаешь, а она, может, кислой и хрупкой выйдет, может, рассыплется от удара или лопнет от растяжки.

Чтобы углероду была норма, а кислую сталь следует раскислить или ферромарганцем, или кремянкой, а то и самим алюминием, говорю, работать со сталью дело очень тонкое, а с девчатами, признаюсь, надо быть почище всякого сталевара и металлурга.

Тут требуется на глаз определить, сколько в дивчине серы, дающей красноломкость, сколько оксидированного железа, и дивчину нужно раскислить или каких специальных примесей следует добавить, чтобы она не ржавела в житейской воде и не покрывалась окалиной, если ее накалить до тысячи градусов. Чтоб она сама была магнитом и к другим магнитам не притягивалась. И потом вылить сваренный металл в изложницу и чтобы получилась из нее такая краса, такая нежность, такая мощь и прелесть, каковые надлежат жене каждого сталевара пролетарского класса.

Люблю я таких упорных людей, чтобы душа у них была не былинкой, чтоб смотрели они на жизнь с высокой конструкции, по душе мне такие люди, они меня в жизни поддерживают, я их искал, ими любовался, они горели неугасимым ясным пламенем, накаляя всех вокруг до белого каленья, толковый газовщик присматривает за их пламенем, там без всякой копоти горит и сгорает газ.

Таким людям я всегда завидовал, но мало их у нас, надо бы побольше, такая у меня была жена, и нет ее, таков был у нас Адаменко, и нет его. Сжимаются наши кулаки, и хочется петь и кричать на весь мир: нарождайтесь люди прекрасные и упорные, становитесь в ряды, чтобы бороться и побеждать, бороться и строить несказанные красоты социализма!

Вот недавно, будучи заведующим коммунальным хозяйством (а оттуда партия направила меня сюда директором, специальность у меня сталеварная, разыскал я Федора Ивановича, вот и варим себе помаленьку), недавно, значит, приказал я вытесать из скалы памятник. Нашелся итальянец, специалист по ажурной работе, он мне такое благородство из камня вытесал, вы сами можете поглядеть на городском кладбище героев революции.

Памятник Адаменко стоит у воды, на его славной могиле, каменный орел клюет каменные оковы, и золотыми буквами выбита биография, вокруг донбасская степь, жарища и грохот, пятнистый от нефти ставок, у которого я встретил свою дивчину, стала она мне супругой, и тихо прожили мы несколько лет.

Народили себе дочку, пережили империалистическую войну, встретили революцию, а как пожаловали к нам немцы на Донбасс, объявили мы тогда забастовку, остановили завод, и принялся я сбивать шахтерский революционный отряд. Со временем вырос он в полк и даже в бригаду, давайте же остановимся на этом факте, заглянем слегка в недалекое славное прошлое, и выслушайте мои незамысловатые слова, сталевара Чубенко.

Партий было много, что улица — то и партия, — такова была наша донбасская жизнь тысяча девятьсот восемнадцатого года. Стали мы тогда подданными новой державы, ясновельможного пана гетмана украинцами.

Донбасская природа невеселая, гетманская держава уже стала подниматься, а мы мечтали о своей угольной республике донбасского края. Гетман на машинке деньги печатал, а нам стало завидно, и как раз в это время я познакомился с одним луганским слесарем, выпили, закурили, и взялся я набирать партизанский отряд — “Вся власть Советам”. Вид-то у меня был тогда пострашнее, этих золотых зубов еще не было, на голове черная лохматая папаха, точно у старорежимного черкеса, взгляд суровый и голос зычный.

Принимал я большевиков и беспартийных — только чтоб настоящей шахтерской крови — или заслуженных доменщиков, чтоб были упорными, чтобы кипели и не переливались через край, чтоб углерода было не более одного процента, — словом, чтоб проба показывала упругую сталь. Брал в отряд и таких — вроде алюминия — связать в металле газы, чтоб сталь в ковше не кипела. Брал со всех цехов завода, ваньку к ваньке ставил — бесшабашных, занозистых, ершистых, неуступчивых пролетариев всевеликого Донбасса, сколачивал партизанский отряд против немцев. Набрал человек с двадцать, и потом все стали большевиками, все стали партийцами самой высокой марки, знали Ленина и Маркса и стремились к социализму, а прочие теории им были ни к чему.

Когда же пришлось производить чистку наших партийных рядов согласно постановлению, то мы установили свои нормы, свои минимумы, если ты один на пулемет пойдешь, или на пять исправных винтовок напролом в одиночку кинешься, или гранатой штаб разгонишь — значит, ты настоящий большевик, и честь тебе, и хвала пролетарская, и партийный билет со всеми печатями.

Крепко приходилось драться, а потом, ежели к немцам поспевала подмога, разбегались на все четыре стороны, исколесили мы целый Донбасс, и на север заглядывали, переходили советскую границу, получали малую толику оружия, немного советов, сознательной ненависти и возвращались в родные места, по партизанскому обыкновению, чертовыми тропами.

Отсиживались по укрытиям до нового дела, вот здесь-то я и получил директиву подпольной тройки обстрелять воинский поезд, поднять небольшой переполох, а также захватить оружие. Тебе, товарищ Чубенко, поможет атаман Адаменко с крестьянской беднотой, диспозиция такая-то, пленных не стрелять, а офицеров пускай в расход, и душу вон, по исполнении уведомить.

Стал я в ожидании этого самого дня раздумывать, что за Адаменко, ладно ли будет вместе с ним драться, не свернут ли его мужички по барахольной дорожке. Взвесив все и раскумекав, я решил выполнить директиву тройки, но часы свои перевел верст на пять вперед, завершил операцию со своей донбасской ротой и прилег, разгоряченный, после боя на травку отдохнуть, поджидая Адаменко. Сами знаете, в бою пять минут, а беготни на целый день, устанешь, душа чуть держится, на небе тучки друг за дружкой гоняются, аромат природы, кони траву пощипывают, и только после я узнал, что схватил воспаление легких.

Адаменко не запоздал ни крошечки, он явился с братвой в полной боевой готовности, кони у него сытые, люди дисциплинированные, кобыла под ним вся так и горела золотистой мастью, и куда он ее только от человеческого глаза, такую красотку, прятал? Я его спросил об этом, а он сказал, что красит ее в защитный цвет, и мы все смеялись, смеху был полон луг, встал я с травы, чтоб посмеяться, и почувствовал, что меня колет колотье, легкие будто скрипят под ребрами, и никакого смеху у меня не получилось.

Адаменко слез с кобылы, высокий он был, как вагранка, откуда только одежи достало на такое дитятко, подошел он ко мне, стал прислушиваться к моему кашлю, уложил на траву и давай делать массаж. Не знаю, что это был за массаж, но ребра у меня от адаменковских рук трещали, как спички, чуть было меня не задавил своим массажем, а потом объявил, что его специальность — медицина, а в армии он состоял ветеринарным фельдшером.

Сразу он мне полюбился, этот Адаменко, это был настоящий партизанский герой, я передал ему командование над моими шахтерами, а сам стал мучиться с воспалением легких. Кормили меня разными порошками и пилюлями, да все без толку, хворь крепко засела в груди, а между тем приходилась еще скрываться да еще ездить с такими легкими верхом. Адаменко говорил, что не каждый такое выдержит, и решили мы взяться за радикальное лечение, для этого отыскали глухое село, куда никакой немец не заглядывал, положили меня, раба божьего, на ворох сена, на горячую печь, и целую неделю топили печь, а сено поливали водой.

Такая там была температура, так меня паром пропарило, столько крови из меня вышло, что я почувствовал себя лучше, решил не умирать и подарил Адаменко свою пукалку. Стали мы кумекать про объединение наших отрядов, только не знали, как быть с партийными делами, ведь мой-то отряд партийный, а его не совсем.

Они не знали, чем отличается по внешнему виду партиец, и Адаменко мне признался, что они решили у себя на лбах наколоть звезды, чтобы знали, что это не игрушки, а настоящая борьба за свободу, и чтоб каждый мог их издалека признать. Но потом адаменковцы накололи себе груди, и у каждого на груди была звезда, и это был их партийный билет собственного образца. Мы раздумывали, позволят ли партийные органы такое вытворять с билетами, и постановили считать их временными, потому что на них никаких членских взносов не запишешь, а хлопцев всех перечистить и считать полноправными партийцами.

Вы только представьте себе такую панораму: Чубенко лежит на печи, поворачивается с боку на бок и плюется сгустками черной крови, под ним мокрое сено так и шипит на горячих кирпичах, густого пару полная хата — не продохнешь, Адаменко насупившись сидит за столом, через хату проходят его бойцы, у всех звезды на груди, все они горят за социализм, среди них перебежчиков не найдется, ведь ихнего партийного билета не спрячешь и в землю с ним ляжешь.

Голова, что пивной котел, стону? на печи как бугай, борюсь за жизнь со слепой природой, в крохотное окошко видна улица, деревья и далекие степи, бесконечная дорога курится перед глазами. Хочется увидать этот социализм, хочется дожить хотя бы до его начала, я раздираю грудь и стону еще громче.

Адаменко кладет меня навзничь и держит, меня душат кошмары, в окошке видно день и людей, потом окошко темнеет и на улице ночь, планета везет меня на себе сквозь дни и ночи, вся хата содрогается от этого.

Вот несут меня на покойницких носилках, я вижу в окошко, как пылает деревянная сельская церквушка, как с обгорелой колокольни валятся один за другим колокола, с уханьем и гуденьем падает большой колокол, за ним дребезжа, меньший, сыплются маленькие колокола.

Прихожу в себя и слышу, в хате хохочет Адаменко, это, оказывается, его антирелигиозная работа. На сходе он убедил прихожан разобрать по домам всю церковную утварь, не то как бы немцы ее не реквизировали, или какие-нибудь банды налетят на церквушку, все святое золото вытрясут, и молись потом на поповы ворота! Ну и растаскали по домам все, что под руку попало, не церковь — цирк религии, прихватили прихожане даже хоругви, а по селу пошли разговоры, каждому хотелось заполучить золотую чашу или другую золотую посудину, — словом, дело кончилось тем, что церковь спалили, чтобы покрыть общий грех, покрыть все село.

Адаменко хохотал на всю хату, и едва я очухался, как мы уже занялись адаменковскими выдумками, у него точно бес сидел в голове, отчаянный и язвительный бес.

Я вот сталь варю, а в мыслях у меня Адаменко, вы, может, скажете, что это пустяковые обстоятельства партизанской жизни, но кругом немцы, гетманцы, враги нашего класса, и мы боролись против них, мы партизанили до последнего патрона. Нашу жизнь мы несли, подняв высоко на руках, и очень трудно ходить по такой дорожке, мало нас уцелело.

Сражались мы на всякий манер, и об одном я вам расскажу, про бабий налет адаменковской выдумки.

Так вот, в степном селе открылась ярмарка, с четырех сторон пылили и пылили степные просторные тракты и так далее, тарахтели тачанки, тарахтели фургоны немцев-колонистов, позвякивали стальными втулками возы степного края. Различные тона, различные звуки, каждый хозяин узнает свой воз среди тысяч по голосу, так же, как и мы узнаем гудки наших заводов, или машинисты узнают гудки своих паровозов среди всяких других гудков, стояла степная тишина на ровном, как стол, таврическом раздолье.

На разные голоса позвякивали стальные втулки на осях, скот перекликался со всех концов ярмарки, людской говор и так далее. Немцы прохаживаются между возами с переводчиками, скупая скот на гетманские гривны, те самые, что гетман на машинке печатал. Немецкий оркестр жарит ихние военные марши да песни, на выгоне немецкий батальон в железных шапках проходит муштру в полном снаряжении, их майор на коне трясет пузо, небо над головой, как черное море.

На горизонте появляются запоздалые фургоны, они катят по четырем трактам, на фургонах здоровенные бабы и девчата, красные молдавские платки пылают на солнце, фургоны становятся табором среди ярмарки, кутаясь в платки, соскакивают бабы. Адаменко такой большой, а юбки ему совсем впору и вышитая сорочка свободно налезла на широченные плечи, одежа, стал быть, с дивчины — ему под пару!

Бабья команда шныряет среди народа, крестьяне хохочут над этакими бабами, а мы установили в надлежащих точках пулеметы, расставили лучших стрелков по садам и ударили со всех сторон так, что спустя короткое время немцы сдались на нашу милость.

Драться пришлось крепко, это вам не гетманцы, что, случается, бегут от выстрела. Немцы дрались по полной программе, поначалу им неловко было задать деру от бабьих юбок, а мы косили их пулеметами, и это была партизанская тактика, замаскировавшись бабами, подойти на близкую дистанцию, внезапно напасть и не дать им развернуться для боя. Кое-кто и юбки растерял, Адаменко же в девичьем наряде весь бой провел, вся шея в монистах, кораллах, дукатах, и ни одной нитки мониста он не скинул, не потерял ни единого дуката. Это было приданое его дивчины, которая отдала весь свой праздничный наряд милому на победу, а может, и на смерть.

Расскажу вам и про другой бой — адаменковской стратегии, когда мы вдвоем с Адаменко объявили гетманцам красный террор. В ту пору мы остались сиротами, за нас погибли наши близкие — Адаменкова дивчина и моя жена. Нашелся все же среди нас такой, который выдал их гетманцам, и я летел к родным местам на Донбасс с отрядом, забыв об опасности, спешил на помощь, разыгралась страшная ночная буря в степи, на небе месяц переносился с тучи на тучу, молнии без дождя рассекали воздух.

Мне хотелось соскочить с коня и мчаться еще быстрее, и все же я опоздал, у ставка, пятнистого от нефти, я нашел расстрелянную жену, а в хате разгром и опустошение. Девчушка моя убежала куда-то в степь, и степь проглотила ее. Сел я в хате на пол, и просидел до утра, и понял, что пощады никому не будет, проклял я гетманскую Украину собственным своим горем, вскочил на коня и оставался в седле, пока не уничтожили мы эту державу с ее защитниками — немцами.

А изменник, предавший наших жен, очень хорошо чувствовал, как постепенно подкрадывалась к нему неминучая смерть. Он ждал ее как избавления. Мы дали ему испытать все человеческие страдания, и на его тело этой боли достаточно, а потом и случился тот второй бой адаменковской выдумки, когда мы крепко подрались и воздали по заслугам, одними только процентами той крови можно было утопить гетмана, этого царского генерала, со всем его отродьем.

Наверно, кому-нибудь из вас приходилось партизанить, или кто был в Красной гвардии, или вообще кто брал в свои руки власть на местах, тот, конечно, знает, какие были настроения в ту пору. Мы думали, что центр революции бушует именно в нашем городе, что на нас глядит весь мир и ждет такого, чего и в сказках не сказать, — мирового подвига, революционной отваги. И наш пример подымет всю пролетарию, и мы не жалели ничего на свете, перед нами всходила красная планета социализма, нас озаряли ее прожекторы, мы шли, наступая нашей цели на пятки.

Ни у кого из нас не нашлось бы ничего, кроме пары штанов да рваной шинели. Где мы проходили — там вставала Республика Советов, и нас было совсем мало, и патроны порой не стреляли, и донбасская республика стояла как дитя в своей нетронутой красе. Тяжкие годы прокатились над нами, и приятно сейчас варить чудную сталь и поминать наших бойцов, а в то время некогда было даже умыться, и решили мы с Адаменко истребить до последнего человека целую сотню гетманской охраны в донбасском низинном селе, свести счеты с паном гетманом белогвардейской державы за каше невыплаканное горе, ответить на белый террор, ответить как надо, и так далее.

Мы их застукали, сотню гайдамацкого полка имени его светлости гетмана Скоропадского. Мы долго крались за ними, и не шелестела трава под нашими ногами, мало было нас для боя или засады, днем шли, а ночью глядели на звезды и захлебывались ненавистью, Адаменко выжидал удобного случая, потому для боя не всякое время годится.

Возьмите металл, и вы скажете, что из мартена его в любую минуту не выпустишь, и ковш должен стоять на месте, и изложницы подготовлены, а самое главное — должна свариться сталь. Людей же пустить в бой — дело весьма ответственное, и когда, бывало, подаешь команду к бою, то аж горишь весь, и тысячи мыслей толкутся в голове.

Своего мы дождались в одном молдавском селе, была там большая школа, в ней-то гетманцы и заночевали, а нам только того и нужно. Вот ночью и пошла потеха, живьем оттуда ни один не выбрался, мы сняли караулы, подперли двери и давай бросать в окна горящие пучки соломы, и со двора нам было видно, как вскакивали вояки с пола, и мы крестили их из винтовок. На полу не улежишь, коли на голову летит горящая солома, и мы б не валандались так долго, будь хоть какие-нибудь гранаты.

Так кончился второй бой адаменковской выдумки, а простых боев случалось гибель, и третья адаменковская выдумка была и последней, но до нее прошел целый год. Немцы за это время подняли революцию, и в ихних темных головах стало проясняться. По всем Европе бушевали революционные бури, я оставил Адаменка в отряде командиром, отряд вошел в состав Красной Армии, а сам я отправился в чудесный город Одессу, куда звали меня товарищи-подпольщики, — на борьбу с иноземными оккупантами и империалистическими акулами.

Шел тысяча девятьсот девятнадцатый год, порт был битком набит военными кораблями, вся Одесса поделена на зоны, здесь вам иностранная, там белогвардейская Гришина-Алмазова, дальше нажимал” петлюровские части, польские легионеры строили из себя французов. Офицерские белые части дрались с петлюровцами, в каждой зоне была своя контрразведка, и все они не забывали про нас даже во сне, жизнь наша была революционная и нервная, все мы ходили по ниточке над смертью. Еще запамятовал я сказать, что в городе была также бандитская армия Мишки Япончика, несколько десятков тысяч вооруженных налетчиков, им было выгодно выдавать себя за революционеров, и они затевали на улицах Одессы шальные эксы, а мы, большевики, рассчитывались за эти эксы, и все, что творилось в городе, валили на нашу голову.

Контрразведки с ног сбились, разыскивая нас, и в таком переплете проходила наша партийная жизнь в тогдашней Одессе, но мы дела не бросали, организовали иностранную коллегию, работала подпольная типография у одного рыбака — отца моего товарища Половца. Отыскали ход и на военные французские корабли, вам известно из газет о бунте на крейсере — словом, малую толику работы сделали, не мне бы это говорить, не вам слушать. Подпольных товарищей погибло немало, а мне повезло, выкрутился, хоть и не прятался, но и на рожон не слишком лез, в подполье главное дисциплина и выдержка, там твоя жизнь принадлежит всем и ты можешь рисковать ровно настолько, насколько разрешит комитет.

Остался я жив и отправился снова в свой отряд, потому что горизонт вдруг потемнел и черные тучи надвинулись на нашу советскую сторону, а попросту говоря, началось наступление деникинских армий на Москву. Наши части Красной Армии отходили на север, буржуазия в городах от радости чуть не поразбивала колокола, справляя молебны, времечко было подходящее, и мы знали, что пощады не будет и генералы снова превратят всю Россию в царскую тюрьму.

Я отыскал своего Адаменко на фронте, он командовал полком-красавцем, и в его полку не нашлось бы двух одинаково одетых бойцов. Встреча наша была невеселой, и долго мы думали, что нам делать, а потом, посоветовавшись с кем следовало, подобрали в полку подходящих людей и отправились с Адаменко к деникинцам в тыл, на наш дымный и милый Донбасс, в его лощины и степи, и славно мы там походили!

Сколько угля мы не дали деникинским паровозам, не дали заводам готовить машины да оружие, мы партизанили целым Донбассом, и каждый поселок нас кормил, каждый завод нас укрывал, каждая шахта нас знала. Солнце Донбасса согревало, боев случалось немало, и нам готовили всякого рода ловушки, старались подстеречь во всех углах, наконец им пришлось отозвать с фронта дроздовский офицерский полк и бросить его против нас, тогда-то и произошел третий бой по способу Адаменко.

Когда бурлит у некоторых хлопцев неустоявшаяся кровь и хочется им писать всякие рассказы о нашей гражданской войне, вот они и строчат как одержимые перьями да карандашами, воображая себе, как мы,. голые и босые, гоним вооруженные вражеские армии, как бросают оружие и просят пардону офицерские полки только потому, что так вздумалось юному писаке. Нам же, хлебнувшим этой водички, хочется ругаться, нам досадно, щемит сердце, ведь таких врагов невелика честь побороть, ведь не с неба нам счастье валилось, мы его тяжко и с трудом добывали, и офицерские полки с отчаяния бились кроваво и как надо. И тем больше чести нашим бойцам, что они били такого упорного врага, что они одолели такую несметную вражью силу.

Дроздовский офицерский полк пребывал в полной форме, полковники были там за взводных, капитаны и поручики сражались как рядовые, а командовал ими донец — хорунжий, ставший через год генералом. Если уж послали на нас этот полк, значит мы им крепко насолили, и, даже дрейфя перед таким врагом, мы тешились тем, что способности наши отмечены, раз выступила против нас лучшая неприятельская часть.

Две ночи сидели мы с Адаменко в соляной шахте, советовались, спорили и соображали. Адаменко был парень смекалистый, план боя целиком родился в его голове, я только корректировал и ставил на практические рельсы. Тем временем дроздовский полк ощупывал окрестности, к ним все шлялась всякая тамошняя сволочь, со всех сторон собирались сведения, ходили к ним и наши люди с ложными сведениями, чтобы спутать карты.

В их штабе кипела работа, они пытались заигрывать даже с рабочими, это были не те офицеры, которые пьянствовали по тылам, спекулировали да подрывали свой фронт, это был боевой полк фанатиков монархизма, озверелых защитников капитализма. Они пьянствовали так, чтобы этого не видели жители, втихомолку, бесшумно убивали наших товарищей, они выдавали себя за овец, а были волками и по-своему умели служить своему черному классу. Нам довелось стать лицом к лицу с этим дроздовским офицерским полком, и дело выпало нам, сказать по правде, весьма ответственное.

Вы знаете донбасские степи, широкие степные овраги, кое-где протекает речушка между низких берегов, заросшая камышами и осокой, и стоят великаны металлургии, и дымятся коксовые и доменные печи, а подле шахт высятся терриконы, точно памятники неизмеримого человеческого труда под землей. Следовало отыскать среди всей этой бестолочи удобную долинку, где протекала бы речка, росли бы камыши и всякая высокая трава, и к этому месту надо было разными уловками заманить деникинцев и там столкнуть их с тем, с чем мы их столкнули.

Это было высочайшее партизанское искусство, регулярная часть с этим вряд ли бы справилась, мы разделили наш отряд пополам, разошлись по условленным заранее местам и подняли шум. Дроздовцы тоже разделились, и начался трехдневный бой партизанской тактики. Верно говорит наука: начертать план просто, тяжко его выполнить, и указывает, что переход потока по шею в ледяной воде и по острым камням может напомнить трудности, встающие перед командиром в момент выполнения плана.

Каждый из нас отправился со своим отрядом, чтобы встретиться в определенный час и в определенном месте, мы отступали с боями три дня и старались отступать туда, куда следовало, а не туда, куда погонит враг. План был у нас здорово нахальный, при других обстоятельствах он провалился бы.

Мы с Адаменко понемножку все сближались да сближались, дроздовцы следовали за каждым из нас, наши отряды с каждым часом таяли, потому что мы отсылали своих бойцов — потом увидите зачем. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, и в один прекрасный вечер мы с Адаменко и со считанными людьми наших отрядов сошлись в одном месте, правда не в том, где мы уславливались, однако и его можно было использовать. Была долинка, были речка и камыши, и вы понимаете, что с обеих сторон наступали дроздовцы, а нас среди них осталась горсточка. Мы оставили на верную смерть нескольких охотников, а сами пробрались камышами в сторонку и вовремя выскочили из мешка, отыскали километрах в двух наших хлопцев и подмогу из ближайших шахт и стали ждать, что будет.

Дроздовские части наступали друг на дружку, и каждая часть думала, что наткнулась на наше крупное соединение, а мои пулеметчики поддавали жару и по одним и по другим. Смеркалось, с обеих сторон разгорелась серьезная перепалка, стрелки они были неплохие, били друг друга наповал, стояла вечерняя пора, а солнце закатилось за пыльное марево, и, пока они смекнули, что дерутся между собой, мы подошли с фланга и помогли их горю. А там наступила ночь, и третий бой адаменковской выдумки закончился, сам же Адаменко получил пулю в рот, она пробила язык и вышла где-то через затылок. Я отвел его к знакомому лекарю в больницу, а сам, глубоко взволнованный, бродил вокруг больницы, дожидаясь утра и обивая нагайкой с деревьев листья.

Утром я пробрался в фельдшерскую комнату к Адаменку, он был один и не в постели. Я увидел, что он ходит из угла в угол по комнате, это был великан грядущих дней и не мелкой породы, голова была обмотана белым, видать только нос и глаза, и я дрогнул — какие это были красные и страшные глаза. На постели лежала девичья сорочка и юбка, кораллы и мониста его бедняжки, он увидал меня, хотел, казалось, что-то промолвить своим простреленным языком и махнул только рукой, что-то вроде слез навернулось и блеснуло на его глазах. “Ничего, еще наговоришься, — сказал ему я, — мы тебе телячий язык пришьем”, а у самого в сердце аж крутит, не больно-то веселые получаются у меня шутки.

Он подошел к стене и стал на ней пальцем писать жуткие слова про суку-смерть неминучую, будто хочет она задушить его в постели, но в постель он не ляжет, пускай смерть приходит к нему стоячему, и разные там проклятья. Я чертил ему в ответ тоже пальцем по стене и вслух повторял написанные мною слова, а о чем мы говорили — вам не интересно. Затем мы пожали друг другу руки, и я вышел побеседовать с врачом, а возвращаясь, услышал выстрел моей пукалки, и Адаменко стоял посреди комнаты, из груди хлестала кровь, в глазах было пусто, и он повалился на пол.

А теперь митинг продолжайте без меня, Федор Иванович и раз и второй сюда заглядывал, — иду уж, Федор Иванович, иду к мартену, и пускай это будет в последний раз, что я во время работы речь говорил. Пять лет стоит наша держава, давайте же варить сталь всех сортов, будем любить нашего Ленина, да здравствует непримиримый и непреклонный путь к социализму, слава нашему Донбассу, вечная память погибшим бойцам!

1932–1935

Харьков