Орган в церкви Эксты гремел, как водопад. Мария разглядывала белые стены, распятие в алтарной части, выполненное «Элисабет Колмодин, урожденной Закс, в 1787 г.», и роспись кафедры проповедника, на которой апостол Иаков, ловец душ человеческих, изображен в дождевике и золотой зюйдвестке. Каждое время толкует историю христианства по-своему. Когда Иисус созывал своих учеников, Хелли Хансен вряд ли успел изобрести непромокаемую одежду и организовать ее экспорт в страны, лежащие южнее Норвегии. Однако как атрибут профессии она работала: в том, что Иаков был рыбаком, сомнений у зрителя не оставалось.

Вега поблагодарила Марию за то, что та подвезла ее на машине к церкви. Не успели они войти внутрь, как Биргитта схватила Марию за локоть.

— Я хочу с тобой поговорить. Можешь прийти ко мне завтра в девять вечера? Это важно! — Она сунула ей в карман пиджака свою визитку с адресом.

— А сегодня вечером после похорон мы не сможем поговорить? — шепотом спросила Мария.

— Нет, сегодня я не могу. — Биргитта тревожно огляделась, но, увидев Вегу, улыбнулась ей. Та не спускала с нее глаз.

— Хорошо, я приду завтра.

«Чего ты так боишься?» — хотела спросить Мария. Она отошла в сторону, пропуская других. В первом ряду между Улофом и Кристоффером сидела Мона. Интересно, придет ли Арне, думала Мария. Она исподволь оглядела церковь несколько раз, но его видно не было.

В церковь этим летним днем пришли немногие. Слова священника эхом отдавались в полупустом зале: «Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше».

В последнем ряду сидел Хенрик Дюне вместе с товарищами из Сил самообороны. Мария узнала Андерса Эрна и поздоровалась. Рядом с ним сидела женщина, наверняка та самая Ирис, которая поддерживала его в решении бросить курить. У нее был довольно суровый вид.

Когда они вышли на кладбище, чтобы проводить Вильхельма в последний путь, светило солнце. В тишине слышались только шаги по гравийной дорожке и мирный щебет птиц. Тихо, почти торжественно шелестели листья каштана. Мона шла первая. В своем черном длинном платье она казалась маленькой и худой. На бледных щеках пылали алые пятна. Волосы были собраны в тугой пучок и завязаны тонкой черной бархатной лентой. В руке она держала круглый белый камешек с небольшим углублением, куда проходил большой палец, окаменелость величиной со спелый инжир. Мона крепко сжимала его в руке, заставляя себя идти к открытой могиле, — шаг за шагом, вздох за вздохом, мысль за мыслью.

Однажды летним днем Вильхельм положил этот камешек ей в руку. Она вспоминала его слова: «Смотри, что я нашел в воде!» Они шли вдоль берега моря возле скалы Дигерхювюд. Вильхельм шел почти по воде, впереди, он всегда ходил на пять шагов впереди нее. А Мона несла корзину с едой для пикника. Ручка корзины впилась ей в руку. Закат горел всем великолепием красок на фоне темно-синей массы воды. Скульптуры, выточенные из известняка самой природой, казались против света темными силуэтами. Она помнила, что стоял почти полный штиль. Вильхельм оглянулся, посмотрел на нее почти с нежностью, взял корзину из ее рук и поставил ее на землю. На него падали лучи солнца. «Дай руку и закрой глаза, — сказал он и положил камень ей в ладонь. — Это тебе на память об этом дне».

В память о том дне, когда они чувствовали теплоту друг к другу, Мона несла теперь этот камень в руке, в знак прощания. Но когда она подошла к гробу, то поняла, что бросить камень на гроб — немыслимо. Она одна знает, что значит этот камень. Он бы с грохотом ударил по деревянной крышке, все бы ужаснулись. Мона больше не хотела его нести. Ладонь жгло, камень успел натереть ей руку. Рядом стояла Биргитта. Одетая в черное, бледная, с печальными глазами и опухшим лицом, как будто от слез. Наверно, она одна здесь хорошо относилась к Вильхельму. Мона почувствовала на себе взгляды других, ожидающих, что вдова, по традиции, опустит на гроб розу. Тогда Мона взяла ладонь Биргитты и вложила в нее камень. Биргитта посмотрела на нее удивленно.

— От Вильхельма, — прошептала Мона и шагнула вперед. Глядя на гроб, она, пошатнувшись, бросила вниз свою красную розу. Увидела, как та, кружась, опустилась на крышку, и немного постояла у могилы.

Когда все пошли в местный общественный центр на поминки, Биргитта разжала пальцы и посмотрела на камень. На мелкую сеть почти симметричных трещинок камня упал свет. Камень был округлой формы, с небольшой впадинкой. Строгий круг, нарушенный мягкой линией. Биргитта почувствовала, как по телу пробежала дрожь. Вот форма, которую она искала. Совершенная ювелирная форма.

Мона Якобсон сама вытащила сумку из багажника такси и пошла через двор к дому. Кошки выбежали навстречу и, потеревшись о черную юбку, оставили на ней белый след… Хорошо было вернуться домой. Еще не все позади, предстояло пройти несколько допросов в полиции. Но они ничего не нашли. Ее ни в чем не обвиняли. Пока.

Она чувствовала, что у нее повышается температура. Это пьянило! Мону всегда удивляло, когда люди жаловались на плохое самочувствие при повышенной температуре, что у них болят суставы и голова. Мона же ощущала лишь эйфорию, упоение от притупившегося чувства действительности. У них в психогериатрическом вечно спорили, давать ли жаропонижающие или нет. Мона не понимала проблемы. Зачем лишать человека такого удовольствия?

Нога пульсировала, но боли больше не чувствовалось, по крайней мере Мону это больше не волновало. И насчет Ансельма она перестала угрызаться. Она не взяла его на похороны, неизвестно, как бы он себя там повел, а Моне хоть бы с собой там совладать! Кроме того, он все еще был зол на нее после того, как социальный куратор сказал, что Ансельму придется еще какое-то время побыть в больнице. Мона тогда ощутила себя последней эгоисткой. Но в глубине души знала, что старик понемногу входит во вкус больничной жизни. Но он скорее отравится крысиным ядом, чем в этом признается. Он сказал своему соседу по палате: «Тутошная еда — не первый номер». А через несколько дней и еда, и обслуживание стали первым или не первым номером, в зависимости от отношения старика к местному персоналу.

Мона вступила в права наследства. Мысль об этом в сочетании с высокой температурой рождала разные дурацкие ассоциации, например «вечно ты во что-нибудь вступишь». Лихорадка все превращала в фарс.

Когда пришел агент похоронного бюро, Мона изо всех сил старалась не улыбаться в его присутствии. Он объяснил ей несколько раз: все, что принадлежало ей совместно с мужем, — теперь только ее. Пообещал впоследствии помочь ей с описью имущества. Право наследства означало, что Мона может заходить в кабинет Вильхельма когда захочет. Но чувство запретности ее никак не покидало. И стоило открыть дверь в это давно не проветриваемое помещение, как вновь захватило дух. Она опустила пальцы в карман пальто и нащупала ключ от банковской ячейки. В нынешней ситуации Мона, конечно, могла попросить кого-нибудь из сотрудников банка узнать номер ячейки, но она все еще не могла решиться. Банковские служащие — люди другого сорта. Она бы почувствовала себя глупой. Если бы она их спросила, они бы увидели, что она… да, что она? Человек второго сорта… Так думала Мона, стоя перед картиной с королем Оскаром II в кругу семейства. Она проследила взглядом за узором на золотой раме, от угла до угла. Подумать только, когда-то картина стоила 1,45! Единичка, кстати, характерная для почерка Вильхельма — поперечная черточка задрана почти как у семерки. И пятерка тоже написана явно его рукой. Вдруг ей повезет и это окажется номер банковской ячейки? Стоит попробовать, во всяком случае.

Мона подняла трубку, чтобы позвонить ему, но ощутила внутреннее сопротивление. Если бы она знала, что звонок приведет еще к одному убийству, то ни за что не стала бы набирать эти ненавистные цифры. Но она снова чувствовала себя маленькой и напуганной. Было страшно идти одной в банк, мраморный дворец цифр, она не знала, как там себя вести. Она решила остаться в черном платье, несмотря на жару. Может, там будут к ней предупредительнее, видя, что она в трауре. Кроме того, это платье ей очень идет. Черный цвет оттеняет ее темные брови и ресницы, и платье сидит на ней, как на модели в каталоге. Она не решилась показать платье Вильхельму после того скандала, когда он узнал, что она заказала по каталогу «массу ненужного».

Теперь она увидела его фигуру между деревьев. И приободрилась: куда спокойнее идти в банк вместе. Несмотря на то что он был рядом и обнимал ее за плечи, рука Моны дрожала, когда она заполняла бланк, который ей протянула сотрудница банка. Притом что Мона имела на ячейку полное право как на совместное имущество, та почему-то отчетливо ощущалась как личное владение Вильхельма. Мона чувствовала, что нарушила некую границу и вторглась в чужое тайное пространство. Что она здесь найдет? Наверное, права на дом, собственный аттестат зрелости с плохими отметками, может быть, немного денег и что-нибудь еще, о чем она не догадывается. А если она указала не тот номер? Ведь это только догадки, что цифры на картине и номер ячейки совпадают. Он сказал, ничего страшного, если номер не тот, но она все равно боялась. Если она ошибется, это будет ужасно. Она опозорится и разоблачит себя.

— Будьте добры, предъявите удостоверение личности.

Мона достала вытертый бумажник из кожзаменителя, отвела пальцем висящие из него нитки и показала водительские права. Решетка отворилась, и они шагнули внутрь банковского хранилища — он впереди, Мона немного позади. Как в тюрьме, подумала она, холодные белые стены, каменные колонны. Решетка захлопнулась с гулким эхом. Они были одни. Он надел перчатки и взял из ее рук ключ. Конечно, у нее дрожали руки, но ей ведь хотелось открыть самой! Он достал из ячейки черный ящичек и, прежде чем открыть крышку, огляделся. Мона наклонилась, чтобы посмотреть, и чуть не села на пол, когда увидела пачки тысячных банкнот. Сверху лежало толстое письмо, адресованное Биргитте. Конверт оказался незаклеен. Было так странно держать его в руке. И странно видеть старательно выведенное на нем рукой Вильхельма имя Биргитты.

— Дай мне письмо, — сказал он, и она машинально подчинилась. В конверте были деньги, а еще листок с написанным от руки текстом. — Я займусь этим, — сказал он и засунул письмо в карман.

Она успела прочитать только начальную фразу.

— Что я буду делать с деньгами?

Он рассмеялся, коротко и угрюмо:

— Об этом меня не спрашивай. Спрячь их дома и трать с умом и понемногу.