Раз уж мы добрались до этого места в нашей истории, расскажу о своем самом раннем воспоминании. Оно одновременно и важное, и своеобразное. Оно простое и при этом его трудно понять. Оно совершенно незначительное и все же кажется мне ответом на многие существенные вопросы. Я понимаю, что это, но не смог бы объяснить. Оно невероятно, и все же я пережил его сам.

Речь вот о чем: в первые несколько лет своей жизни я очень часто, как мне казалось, каждый день, видел перед сном бомбардировку цветом. Из взрывов всплывало бесцветное ядро, прозрачное и изменчивое, как воздушный пузырек в воде.

Пузырек находился на большом расстоянии, подобно Луне в небе, но, протянув к нему руку, я мог схватить это странное небесное тело большим и указательным пальцами. Оно ничего не весило, и все же я его ощущал. Когда его держал, я чувствовал сопротивление, подобное тому, что я испытал позже, пытаясь соединить два магнита друг с другом одинаковыми полюсами. Это и получалось, и не получалось. Существовало невидимое напряжение, и сильное, и приятно-мягкое. Это чувственное ощущение, несомненно, что-то добавляло к счастью, которое я испытывал в эти моменты, но настоящее наслаждение состояло в неожиданном и мимолетном понимании — в знании, в абсолютной уверенности, что пока я «держу» в своих пальцах этот удаленный объект, я обхватываю все и ничего.

Это каждодневное видение становилось все менее частым по мере того, как я учился говорить и рационально мыслить, и, возможно, я совсем бы забыл о нем, если бы лет в двадцать пять это ощущение не вернулось ко мне еще дважды, чтобы затем навсегда исчезнуть.

К огорчению моей матери, у меня плохая память. Я мало что помню из своей юности. Когда она говорила в конце своей жизни: — Помнишь, как ты тогда-то и тогда-то… — я не мог подхватить нить ее воспоминаний. В результате она рассеянно пожимала плечами — ах, ну конечно, ты помнишь, — а потом, совершенно непоследовательно, пересказывала мне все еще раз в подробностях. В конце концов я делал вид, словно все вдруг вспомнил, гладил ее по руке, после чего мы улыбались друг другу от удовольствия. Затем она качала головой и начинала что — то искать в своей сумочке.

В действительности я помню о детстве лишь то, что запечатлено на фотографиях. То есть я ничего не помню, но знаю, что это со мной происходило. Фотографии начинали жить своей жизнью. Я думаю, что помню что-то о летнем деньке в парке, но на самом деле не могу вызвать в себе ни одного ощущения. Из всех событий я помню лишь мгновение, зафиксированное светом, когда открыт фотозатвор.

Фотография изменила нашу память. До этого прошлое было чем-то живым. С возрастом, удаляясь от событий прошлого, человек мог что-то смягчать, искажать или забывать, приукрашивать или фантазировать. Факты и вымыслы были одинаково правдивы и равноценны. Камера отняла у памяти эту свободу. Наши действия теперь пойманы. Отныне жизнь, которую, как нам казалось, мы вели, изобличается во лжи при помощи фактов в сафьяновом фотоальбоме.

Нам ничего не остается, как реконструировать наше прошлое по этим материалам. Прошлое становится неподвластно изменениям, и нашей фантазии приходится ограничиваться будущим.

Так же четко, как я помню катание на ослике по пляжу — черно-белое фото с зазубренными краями, помню я и необычное явление, посещавшее меня в младенчестве. Я знаю, что у меня было ясное осознание, дарившее мне счастье, но уже не могу вызвать в себе ни это чувство, ни это понимание. Знаю лишь, что каждый вечер я держал в своих маленьких пальчиках все Творение.

С того мгновения, как я поймал мир между большим и указательным пальцами, я понял, что все на свете имеет границы. Можно даже сказать, что чувство ограничения стало определяющим в моей жизни. Подобно тому как другие дети открывают мир и удивляются, что вокруг столько всего, чего они никогда раньше не видели, так я обнаруживал во всем одно и то же: край, границу, сужение и конец, и если я удивлялся, то только тому, что другие этих ограничений вокруг них, казалось, не замечали. Сколько я себя помню, я всегда страдал от ощущения предельности. Или нет, не страдал.

Об этом я хотел вскоре поговорить в Сабаудии с моим другом Альберто. В одной из его книг он рассказывает о том, что переживал что-то подобное в отношении скуки. С одной стороны, он страдал от нее, а с другой — она приносила ему забвение. Скука дарила ему чувство отчуждения и показывала реальность в новом свете.

То же воздействие оказывают на меня границы.

Для многих границы — всего лишь противоположность свободе; а свобода для них означает беззаботность, свободный выбор и беспрепятственную эволюцию. Но для меня ограничение не противоположно свободе. Я бы скорее сказал, что они определенным образом похожи — в том, что ограничения тоже освобождают от забот и ведут к развитию. По-моему, все выглядит, грубо говоря, так: безграничная свобода предлагает безгранично много возможностей выбора. Человек раздумывает до обалдения, что бы сделать ему в первую очередь. Он не может выбрать, решает просто подождать и в итоге ни к чему не приходит. Однако границы очерчивают территорию наших возможностей. Чем больше ограничений, тем проще выбор. Чем больше перед нами отрезано путей и чем больше мы оказываемся в тупике, тем легче становится сделать решительный шаг. Постоянное сужение возможностей помогает нам двигаться дальше. Чтобы не задохнуться, мы вынуждены действовать. Это наша истинная движущая пружина.

Я рассматриваю поступательное движение нашей цивилизации, как путь воды по акведуку Аква Феличе, который я вижу из окон своего киноателье. Из спокойного озера в Колли Альбани воду закачивают в резервуар, из которого она может вытекать только через одно отверстие. Она оказывается в каменном помещении, стены которого образуют конус. Давление нарастает, и вода начинает искать новый выход. Так она попадает в следующее каменное помещение, откуда ее выталкивает в еще одно. На расстоянии в десятки километров вода движется по системе конически завершающихся сосудов. Заведенная в тупик, она начинает струиться быстрее, и что бы она ни пыталась предпринять, у нее есть только одна возможность — течь в центр Рима. По пути она наполняет помпы, бассейны и питьевые баки для лошадей, крутит мельницы, орошает пашни и питает разнообразные фонтаны и бани, не теряя силы, пока, наконец, через все более узкие трубы не попадает на Пьяцца ди Сан-Бернардо, изливаясь в фонтане Моисея. Солнечные лучи преломляются в прозрачной воде, струящейся по мраморным скульптурам. Она стала частью произведения искусства и приносит прохожим радость и красоту, и прохладу в жаркие дни.

Вот что дают мне ограничения: возможность наполнить мой резервуар плещущимися идеями так, что они начинают пениться, обретают направление, скорость и силу, чтобы вдали от своего источника журчать в ясных лучах солнца.

1

Гала с Максимом покидают мой офис в молчании. Я бы мог увидеть, как они плетутся в направлении бара, периодически отводя от лица ветви пихт. Гала обеспокоенно смотрит на Максима. Она чувствует его поражение острее, чем свой триумф. Берет его за руку, но сразу отпускает, почувствовав, как он цепенеет. Ее сочувствие дает ему почувствовать свое унижение с полной силой. Он начинает плакать, просто так, внезапно и бесконтрольно, как ребенок.

— Я так рад за тебя, — у Максима дрожат плечи, он дает выход напряжению всех этих месяцев. — Честно, так рад, — произносит он еще раз. Показывает жестами, что хочет остаться один. — Бар. Иди туда и подожди меня. Если хочешь. У бара. Я… я должен немного… немного… — после чего Максим отворачивается от нее.

Такое происходит впервые.

Гала остается стоять посреди дороги и смотрит Максиму вслед. Зовет его, но он не отвечает. Она никогда не видела его таким.

Она переступает с ноги на ногу, нервно, ломая руки, колеблясь, пойти ли за ним, или нет. Обычно он ее поддерживает.

Все это я мог бы видеть, если бы, по крайней мере, потрудился встать из-за письменного стола и подойти к окну. Но прошло несколько минут, и я уже забыл о двух голландцах. Кроме того, мне звонит младший служащий «Банко Амброзиано». Сначала он пытается осыпать меня комплиментами, а затем предлагает сказочную сумму за создание рекламного ролика. Да еще для телевидения!

Выживает не сильнейший, а глупейший. Дарвин ошибался, в этом нет сомнений. Только тот, кто заставит себя поверить небылицам, причем целиком и полностью, имеет некоторый шанс одержать победу над жизнью.

И теперь открою еще одну тайну: создавать произведения искусства может любой, но значительное искусство возникает только благодаря радикальным решениям. Для этого требуется основательная доля глупости. Без оглядки принимать важные решения, не задумываясь, — тот, кто осмелится на это, тот — мастер. Хотя поэтому он ничуть не в меньшей степени и глупец. Это относится к творчеству, но еще больше к искусству жить.

Оказывается прав не сильнейший, а глупейший. Род человеческий продолжается благодаря самообману.

Гала смотрит Максиму вслед, пока он не входит в салун в глубине территории киностудии, где размещены декорации к вестернам. Не успевают захлопнуться дверцы, а она уже изящно разворачивается на высоких каблуках.

«Снапораз оценил меня, — ликует она. — Я по вкусу Снапоразу. Как он велик. Как монументален. Грубый, это да, без надобности жестокий по отношению к Максиму, но, конечно же, потому, что он точно знает, что ему надо. Какой человек. Какой артист. И на меня заглядывался. Какой остроумный тип, этот Снапораз! Сколько жизни у него в глазах. И какой интеллект. Да, это была настоящая авантюра, но все не напрасно!»

В кафе Гала заказывает двойной экспрессо. Она вальяжно ставит ногу в красной «лодочке» на подножку табурета и опирается локтем на прохладный мрамор стойки.

Для человека, чье будущее только что было перечеркнуто несколькими словами, Максим довольно быстро приходит в себя. Прислушивается к скрипу дверей салуна, захлопнувшихся за ним. Он знал, что за фасадом салуна ничего не будет. Он вошел с улицы и попал на улицу. Это был просто жест, известный по многим фильмам.

Кроме того, по драматизму это хорошо сочеталось с его настроением. Он лишь хотел узнать, каково ему будет. И все же ему было больно убедиться, что и по ту сторону декораций ничего не изменилось. И у него остается гнетущее чувство где-то в области желудка. Конечно, это разочарование, возмущение тем, как с ним обошлись, и главное тот самый человек, на которого он возложил все надежды, но было и еще кое-что. Есть причина, из-за которой поток его слез не прекращается. Даже теперь, когда он уже не дрожит и дыхание восстановилось, на глазах наворачиваются огромные детские слезы. И его это удивляет. Беспокоит. Он немного боится, что это — зависть. Сама мысль о том, что он может завидовать Гале, — пугает, его буквально мутит от нее, и тут его действительно выворачивает. Но нагнувшись над рвотой, впитывающейся в красную землю, он снова чувствует, как в нем пробуждается огромная радость за Галу. Ее заметили. Выбрали. Она, возможно, получит роль, станет звездой, и весь мир увидит то, что Максим знает уже давно: какая она исключительная, не такая, как все. Любовь к Гале возвращается к Максиму, но одновременно начинает клокотать ненависть, которую он направляет на другую крайность человеческой шкалы: на Снапораза, этого возмутительного субъекта, который благодаря двум бесстыдным словам, сказанным в адрес Галы, навсегда упал с пьедестала.

Ярость высушивает слезы Максима. Он выпрямляется. Прищуривается, подобно герою спагетти-вестерна перед «разборкой», и рассматривает сквозь ресницы оборотную сторону декораций. Он видит все очень четко — гвозди в натянутой холстине, перекошенные полки, рваный полиэтилен на окнах. Под клейкой лентой, что удерживает конструкцию крыши, набралась вода. Все с этой стороны — совсем другое. Над одним из прудов, бывшим когда-то Галилейским озером, дерутся из-за куска хлеба чайки.

Успокоившись, Максим возвращается. Ему было полезно побыть немного одному. Начинает темнеть. В баре вспыхивают неоновые лампы. Свет струится из окон. Среди темных студий, светящееся здание похоже на упавшую звезду. В центре заведения у барной стойки стоит Гала. Откидывает голову назад, встряхивает волосами, смеется над мужчинами, столпившимися вокруг нее с надеждой, сегодня еще более беспочвенной, чем обычно. И вдруг до Максима доходит: до сегодняшнего дня они были всегда вместе в этом городе. Отныне каждый будет за себя, поодиночке. Они вошли в декорации, с большим трудом построенные ими за истекшие месяцы.

Отходняк после стресса. Сегодня вечером у Галы будет приступ, — уверен Максим. Вернувшись домой, он бросает пиццету и бутылку разливного вина, купленные по дороге, на кровать и направляется в ванную за Галиными таблетками. Если она прямо сейчас примет таблетку, то сможет подавить самое страшное, и судороги будут менее сильными.

Коробочка с таблетками лежит рядом с умывальником, но она пуста. Максим находит новую упаковку, лишь основательно порывшись, на дне ее чемодана. В упаковке есть еще три пластины, этого хватит на три недели. Доставая таблетки, он снова замечает непонятную баночку с итальянской надписью.

— Милая, что это? — кричит Максим, выходя из ванной и держа в одной руке ее таблетки и стакан воды, а в другой непонятный пузырек.

— А, это! — смеется Гала.

Невозмутимо забирает баночку у него, слишком наигранно беспечно, чтобы развеять его опасения.

— Я думала, мне понадобится что-нибудь, чтобы не растолстеть тут с этими булками, но они еще ни разу не пригодились.

Гала вытряхивает содержимое баночки на стол, будто Максиму нужны доказательства.

— Глупо. Пустая трата денег. Оливковое масло прекрасно с этим справляется. — Принимает свое каждодневное лекарство. Затем ищет по радио канал со старыми итальянскими хитами, наливает себе вина и танцует по комнате, покачивая бедрами.

Когда приступ начинается, Максиму почти не приходится применять силу, чтобы удержать ее.

«Sei un bravo ragazzo», — поет Джильола Чинкветти.

Максим укачивает Галу, вытирая пену в уголках ее губ.

«Sei diverso da tutti, e per questo ti a-ha-mo».

— Вы и все красивые молодые люди Рима, — говорит Сангалло.

Прошло четыре дня без каких-либо вестей от Снапораза или его сотрудников, но возбуждение от встречи с ним не покидает Галу. Она понимает, что не влюблена, но ощущение триумфа порой трудно отличить от влюбленности. Внутри нее все поет.

— Все они ждут ответа из Чинечитты.

Сангалло сидит между Галой и Максимом на скамейке у храма Венеры на Целие, наблюдая заход солнца.

— А ответ не приходит и не придет, тем не менее они один за другим продолжают сидеть в своих комнатушках в ожидании звонка. Они забывают есть, они забывают жить, и в итоге — умирают, так и не сыграв ни одной роли.

Сангалло достает бутылку «Просекко» из старинной сумки, которую таскает за собой целый день, и раздает бокалы, чтобы все чокнулись ровно в тот момент, которого он поджидает. Вдали над старым городом небо становится оранжево-золотым. Свет вспыхивает за облаками над морем, загорается на окраинах и за несколько минут распространяется по всему небосводу, отразившись в Тибре уже багряно-красным.

— Вот, попробуйте!

Сангалло открывает банку с лимонным желе и намазывает чуть-чуть двумя пальцами на кусок сырой ветчины.

— Как вы собираетесь пережить достигнутый успех, если ничего не едите? Давайте, открывайте рты!

Гала сразу же набрасывается на еду.

— Вы не мудрее остальных, поэтому подозреваю, что пока останетесь в Риме?

— Конечно, остаемся! — говорит Гала удивленно. — Только дурак уедет, когда вся комедия только-только начинается.

Сангалло смотрит краешком глаза на Максима.

— Несомненно, — говорит Максим, поддерживая Галу, — мы остаемся.

Желе кажется Максиму горько-сладким, а теплое мясо, приготовленное для него пожилым виконтом, тошнотворным.

— Да, — говорит он решительно, — пока мы можем, мы останемся.

— Тогда считай, что ты принят, Максим, — вздыхает Сангалло.

— Я ставлю «Милосердие Тита». В среду утром — примерка, в пятницу — первая репетиция. Будешь статистом. Я собираюсь тобой и еще семью элегантными молодыми людьми заменить хор. Слишком топорно и некрасиво смотрится на сцене. Пускай поют из-за кулис. Глаз тоже надо побаловать. Ах, но это такой неблагодарный труд, мой мальчик, и, увы, малооплачиваемый, но вам это понадобится.

__ Тогда вперед, — говорит Максим, — пока это не мешает всему остальному.

Хотя никто не спрашивает Максима, о каком таком остальном он говорит, он поясняет:

— Ну, прослушивания, экранные пробы, возможно, роли…

Но Максим слышит и сам, как его голос покидают последние нотки убежденности.

Сангалло не решается посмотреть на него. Все глядят куда-то вдаль. Гала обнимает Максима за шею, легонько щиплет, в то время как последние лучи заходящего солнца угасают за городом.

И все это время Гала думает: «Снапораз, Снапораз, Снапораз. Старик потрепал меня по щеке, как младенца, но чувствовала ли женщина себя более счастливой? Он говорил, как отец, но смотрел на меня, как любовник. Давай же, Снапораз. Я хочу с тобой сразиться. Попробуй недооценить меня и увидишь, что будет!»

Гала нащупывает мышцы Максима. Массирует их пальцами. Максим вздыхает и кладет ей голову на плечо. Прикосновение успокаивает их обоих. Оба чувствуют себя в безопасности, но каждый на свой лад. Если его греет мысль о том, что их совместному существованию ничего не грозит, то ей от этого грустно. Максим возвращается к привычному, Гале же это не нужно. Вечер медленно проплывает над ними.

— Ма chi e?

Женский голос, отвечающий в офисе у Снапораза, звучит также устало, как и в первый раз. Гале пришлось собрать все свое мужество для этого звонка. И она объясняет, что встретилась с маэстро и он ею заинтересовался.

— К сожалению, синьор Снапораз non с’e, — рявкает мегера и вешает трубку прямо посередине следующего Галиного предложения.

После Рождества в Рим неожиданно приходят холода, которые длятся до Нового года. Пожалуй, впервые с того самого дня, когда я с друзьями после школы подсматривал за портовой шлюшкой Маленой и мы забаррикадировали за собой дверь холодильного помещения от ревнивой жены одного из рыбаков, я снова почувствовал, как мое тело стремительно покидает тепло. День за днем холодный ветер из России посылает снежные облака к Альпаделла-Ауне, которые, миновав долину Тибра, попадают в Рим. В «Фонтане четырех рек» образовался лед, и жители Рима опасаются за пальмы на Пьяцца-ди-Спанья.

В первый же день похолодания в комнате в Париоли, где живут Максим с Галой, отключают отопление. Джеппи невозможно уговорить. Она клянется, что сам владелец — нет, не синьор Джанни, а его начальник, старый граф, прямо из Монтеротондо — лично приезжал, чтобы запечатать переключатель отопления у всех должников. Тем не менее, в тот же вечер Джеппи заходит к молодым людям с парочкой конских попон и ценным советом оплатить Джанни ренту прежде чем тот придет сам — тут она понижает голос и шепчет — с «постановлением». Гала и Максим прижимаются друг к другу, но на третий день, насквозь замерзнув, просыпаются так рано, что идут погреться в вестибюль гостиницы на Виа Венето.

Их надменный вид не вызывает сомнений у служащих отеля, и никто не спрашивает, что им здесь надо в столь ранний час. Голландец и голландка устраиваются с газетами у камина.

— Наконец-то люди с куражом!

Гала поднимает глаза от газеты. У серебряного кувшина с теплым сидром, приготовленным специально для постояльцев отеля, стоит молодая женщина — высокая блондинка, красивая, как фотомодель. Она наполняет полную чашу и дует на напиток, чтобы остыл.

«— Я говорю, если уж ты это делаешь, то глупо стыдиться.

— Честно говоря, я не знаю, чего нам стыдиться, — отвечает Гала.

— Вот именно, но сколько тех, кто входит сюда, не глядя ни на кого, а потом выбегает на улицу, вжав голову в плечи.

— Какая глупость.

— Ресепшионисты не любят, когда мы здесь околачиваемся. Но я вам скажу — вы и я, мы с вами — главный магнит больших отелей.

— Мы?

— Конечно, по крайней мере, одну из пяти звездочек мы им заработали!

— И чем?

— Неужели ты думаешь, что хоть один бизнесмен взял бы номер, если бы нас здесь не было?

Блондинка падает в одно из кресел, скидывает туфли. Потягивается. Шуба распахивается, и становится видна ее юбочка, вероятно, с Виа Кондотти, но однозначно слишком короткая для такой погоды. Коридорный свистит. Блондинка показывает ему язык.

— Это какая-то ошибка, — говорит Максим, пытаясь определить, есть ли на ней трусики, — мы пришли только погреться.

— Только погреться, ради дружбы, материнской любви — все это я уже однажды слышала и научилась ничему не верить.

— Только, чтобы погреться, — повторяет Гала, — не для… ну в общем, не для работы, как вы.

Молодая женщина делает глоток и пытается понять, не обманули ли ее.

— Тогда вы делаете ошибку, — блондинка с сожалением качает головой.

— Вы не похожи на тех, кто должен мерзнуть в этом городе. Если, конечно, только…

В ее голосе неожиданно появляется легкая горечь.

— Если только вы не считаете себя слишком правильными, чтобы совмещать деньги и удовольствие?

Гала с Максимом поспешно извиняются, и Гала говорит:

— Я думала об этом.

Максим смотрит ей в глаза.

— Ну да, — поддакивает он, чтобы не отставать, — все мы думали. Не об этом речь, — но пристально смотрит на Галу, чтобы понять, серьезно ли она.

Гала опускает взгляд.

— Мне предлагали.

— Тебе?

— А почему бы нет, — говорит Гала обиженно, — ты считаешь меня такой некрасивой?

— Кто тебе это предложил?

— Я отказалась.

— Кто? Кто тебе это предложил?

— Я же отказалась, но могу представить, что в других обстоятельствах…

Во взгляде у обоих сквозит вызов. Гала знает, что Максим восхищается, когда она так говорит. А Максим знает, что этими словами она пытается его раздразнить. Самое глупое, что он может сделать, — это проявить ограниченность.

— К счастью, — молодая женщина вмешивается в их разговор, — вы открыты для нового. Ах, сколько существует непонимания по поводу нашей профессии. Особенно, когда работаешь на таком уровне.

— На каком? — спрашивает Максим.

— Интересные мужчины. Не клиенты проституток, а люди, путешествующие по миру, политики, парни с влиянием и собственным мнением. Им нужно сопротивление, партнерская игра наравне. Где-нибудь во время приятного ужина, в красивой атмосфере. Все начинается, как интеллектуальная игра — стремительная, острая, и в девяти из десяти случаев на этом и заканчивается. Ничего общего с клишированным образом «callgirl». Многие из нас учатся или имеют хорошую работу.

— А я-то считал, что как раз это — клише, — говорит Максим.

Девушка встает. Завязывает пояс на шубке.

— Наверное, я в вас ошиблась. Такая работа нужна только для достижения чего-то большего — больше одежды, больше приключений. Если на это идут по необходимости, чтобы оплатить счет за газ, тогда достаточно первого попавшегося угла на улице.

Она роется в вечерней сумочке и кидает на стол две визитные карточки своего агентства.

— Доставьте себе удовольствие…

Перед выходом она проводит пальцами по волосам и надевает солнечные очки.

— …Есть кое-что хуже, чем то, что вас могут поиметь.

— Ты бы смог переспать с человеком, которого не любишь? — спрашивает Гала вечером в Новый год.

Она лежит в кровати, прижавшись к Максиму. Тепла становится вдвое больше, когда им с кем-то делишься.

— Почему бы и нет?

Поверх одеяла они положили свои пальто и натянули его до подбородка.

— У тебя есть такой опыт?

— Не так уж много тех, с кем я сплю, — отвечает Максим.

Некоторое время оба молчат. О таких вещах они разговаривают нечасто. В тишине легко верить в то, что любящие друг друга люди и любовью занимаются только друг с другом. Но все не так просто. Свобода, в которой выросли Гала и Максим, позволяла верить в одно, но на практике делать другое. Дух времени требовал, можно сказать, чтобы каждый из них и в любви развивался по отдельности, так что в их близости, представлявшейся им нерушимой мечтой, что бы они ни вытворяли на стороне, возникла трещина.

В те редкие случаи, когда речь заходит об их любовных похождениях, оба чувствуют явное возбуждение. Им требуется мужество не только, чтобы покинуть надежный берег молчания, но и чтобы потом балансировать между опасением обидеть другого и желанием не выглядеть более невинным, чем другой. Это своеобразная игра, которую, кроме самих игроков, никто понять не сможет.

Максим купил днем две литровые бутылки вина. Одну они уже прикончили. Он открывает два бумажных свертка из колбасной лавки на Корсо. В одном пармская ветчина, в другом — оливки. Масло капает на простыни.

— Да, — хвастается Максим, — я бы вполне смог. Именно. Именно с тем, кто для меня ничего не значит.

— Да. Может быть, так даже лучше. Возможно, в этом и все дело.

Максим задумывается, сказал ли он то, что она хотела услышать, а потом, правда ли это?

— Я так уже делал, — убеждает он себя.

Порой ему так страстно хочется бесстыдства. Это желание бьет в нем ключом, подобно горячей сере в холодном источнике, сквозь старые трещины в коре его сознания.

— С людьми, которых я совсем не знал, кто меня не интересовал — я даже не знал, как их зовут. Без слов. Иногда даже не глядя друг на друга.

— С женщинами?

— С людьми, с кем мне не нужно было заводить разговор. Даже без «привет, как дела?»

— С мужчинами?

— Как ты думаешь, женщина бы на такое согласилась?

Насколько тихо бывает под Рождество, настолько шумно сегодня в Новый год. Во всех комнатах — свидания. Гала с Максимом слышат шаги. В коридоре. На лестнице. У себя над головой. Стук дверей.

Гала кладет голову Максиму на грудь. Сворачивается клубком и кладет ногу ему на ногу. Смотрит в сторону. Игра, о результате которой она боится думать. Слишком опасно, как соревнования в ее юности. Максим не уступает ей. Она не открывает себя и повышает ставку, спрятавшись за рассыпавшимися волосами.

— Тебе что, совсем все равно, с мужчиной или женщиной?

Он знает, в какой тональности она хочет услышать ответ.

— Когда на меня находит, то все равно.

Гала молчит.

Ты ведь спала с женщинами?

— Один или два раза, — говорит она отрывисто.

— С подружками. Которых я знала уже много лет. Это надежно. Это нечто другое.

Ее голова приподнимается и опускается в такт его дыханию. Она слышит, как бьется его сердце. Вдруг садится и выпивает свое вино. Так и продолжает сидеть, слегка ссутулившись, со стаканом, зажатым между грудью и поднятыми коленями.

С любым мужчиной, с любой женщиной? Тебе получается все равно?

— Как раз нет.

— С подругой, незнакомкой… все равно, если тебе хочется?

— Да нет же.

— А если ты кого-то любишь?

— Это совсем другое дело.

В голосе Максима слышится раздражение, но он берет пальто в ногах и бережно накрывает Гале спину. Гала натягивает его на плечи. Когда Максим снова начинает говорить, его голос становится мягче. Он говорит осмотрительней.

— Похоти мешает даже дружба. Любовь же для нее вообще роковая штука. Быть сладострастным — это значит желать обладания. Овладевать и чтобы тобой овладевали. Вторгаться, прорываться, повелевать. Это скорее охота, а не любовь. Ту, кого я люблю, я хочу боготворить, а не стрелять в нее.

Гала смотрит ему в глаза через плечо.

— Тогда боготворимая готова, — говорит она лаконично и со вздохом снова ложится на подушки. Игриво. Разводит руки. Ставит стакан на пол.

^ Я хочу смотреть на нее снизу вверх, — смеется Максим, — а не сверху вниз!

И сам верит в это. Собственные слова возбудили его. Он садится на нее, берет ее за запястья и придавливает к постели.

Любить, Гала, — это не просто трахаться, а восхищаться.

Она смотрит ему в лицо.

— Не в настоящей жизни, — говорит она, — а в мечтах.

Улыбка медленно сходит с ее лица. Она хмурится неожиданно и гневно. Трясет головой, пытается высвободиться. Только когда она издает крик и с такой силой вертит головой, что ударяется о столбик кровати, Максим понимает, что игра закончилась. Испугавшись, он отпускает ее, пораженный ее яростью.

— Ты не имеешь права делать людей более великими, чем они есть. Это жестоко.

— А почему ты хотела бы оставить их мелкими? — говорит Максим, запинаясь, в поисках аргументов.

— Чем человек меньше, тем больше ему кажется мир. Чем он несовершенней, тем больше он сможет развиваться.

Максим кладет ладонь ей на лоб, на то место, где она ударилась.

— Ты пьяна.

Так они и сидят, потому что не знают, что им еще делать, как чересчур заигравшиеся дети, которые ждут, когда их найдут.

— Идеальный образ — это тоже карикатура. Только в нем увеличено не безобразное, а прекрасное. Разве сможет кто-нибудь этому соответствовать?

Максиму кажется, что Гала плачет. Ее голова вздрагивает под его рукой, но он ничего не говорит. Он даже не шевелится, и когда она снова начинает говорить, то она уже спокойна.

— Это ужасно, когда тебя видят более красивой, более хорошей, более значительной, чем ты есть. Когда в тебя верят безоговорочно, ты чувствуешь свои недостатки еще острее. Тебя видят не такой, какая ты есть, а какой ты могла бы быть. В этом скрывается причина ярости многих людей. Ты ощущаешь свой шрам, лишь когда его кто — то гладит. Вот рана, которую наносит восхищение.

И в новом году неделя проходит за неделей без каких-то признаков жизни со стороны Снапораза или хотя бы самого отдаленного из его вассалов. Разочарование лежит как обломок скалы в потоке римской жизни Максима и Галы, и с каждым днем его намывает все больше и больше. Не обсуждая это друг с другом, каждый пытается по-своему перелезть через растущий остров потерянных надежд. Максим, как обычно, выбирает более безопасный способ. Он больше всего хочет вернуться в Голландию, хотя не хочет себе в этом признаться. Рана, нанесенная отказом Снапораза, никак не исцеляется, и Максим выдерживает все только ради Галы. Но теперь, когда и ей грозит не лучшая доля, Максим считает своим долгом не причинять ей еще больше страданий. Была б его воля, они бы насладились Римом до последней лиры и затем, ранней весною вернулись бы домой, на одну мечту беднее, но на опыт — богаче. Тогда они стали бы больше удоволетворены своей голландской жизнью и через несколько лет вспоминали свои приключения, посмеиваясь над своей наивностью.

Галу же обуревают сомнения. Картина за картиной она проигрывает в своей памяти сцену в офисе над Студией № 5.

«Снапораз передумал, — крутится у нее в голове. — Я была слишком вялой. Я должна была бы сказать что — то остроумное, находчивое, дерзкое. Что-то такое, чтобы его задеть, если надо — вызвать раздражение, все что угодно, лишь бы произвести впечатление. Но нет, мне выпал уникальный шанс, а я его проворонила; наивный ребенок, воплощенное разочарование! Хотя, с другой стороны… великий человек показал свою заинтересованность. Да, он был заинтригован. Пусть ненадолго. В этом нет никакого сомнения. Значит, должно было быть что-то, из-за чего он потом передумал. Наверное, я слишком толстая. Нужно срочно похудеть. Хотя ему нравятся пышные женщины. Может быть, я недостаточно толстая? Может быть, мне надо наоборот немного поправиться? Я слишком некрасивая. Слишком странная. И голова у меня чересчур большая. Вот в чем дело, голова у меня слишком велика для моего тела. В этом есть гротеск. Я похожа на карикатуру на женщину. С другой стороны, ему нравятся необычные типажи. Возможно, я недостаточно оригинальна? Да, скорее всего, слишком типичная. Поэтому-то он ничего не видит в Максиме. Максим слишком красив. В красоте нет ничего особенного. Но я и не красива, нет, просто неинтересная, таких как я, — миллион…».

Гала, занимаясь самобичеванием, прокладывает труд, ный маршрут, и когда, в конце концов, она снова выплывает на поверхность, то замечает, что цепляется за одну всепоглощающую мысль, что приносит ей боль.

«Надо было пойти одной, — упрекает она себя. — Без Максима. Снапораз не увидел в нем ничего особенного, поэтому и во мне больше не заинтересован. Он, конечно же, думает, что мы — пара, а вот если бы я пришла одна… Итальянец всегда итальянец. Женщина существует для него только тогда, когда он видит, что у него есть шанс. Максим — золото, и делает все ради меня, но здесь он висит камнем на моей шее».

И эта мысль пугает ее и вырывает из длительной задумчивости. Она чувствует одновременно отвращение к себе и сострадание к Максиму. Снова найдя Максима посреди стремнины, она хватает его за руку, словно больше никогда не отпустит, и, обойдя препятствие, они на долгое время оказываются еще ближе друг другу, чем раньше.

Но Гала в отличие от Максима, как ни странно, ни на секунду не испытывает отвращения к человеку, который является причиной их беспокойств.

Максим участвует в ежедневных репетициях в Римском оперном театре с тем же смирением, с каким Наполеон слушал рассуждения охранника на Эльбе о разных стратегических новшествах. Со сдержанной гордостью, равнодушным взглядом и четкой решимостью покончить со своей наивностью Максим расхаживает туда-сюда по картонному Форуму в мало что скрывающей тунике из крепдешина.

Перерывы он проводит в телефонной будке на Пьяцца дель Джильо.

Обзванивает агентства. В знак протеста в нем вспыхивает древний актерский огонь, который иногда называют «надежда получить работу». Все, что угодно, лучше, чем быть живой декорацией.

Днем, после обучения хореографии — три шага вперед, два шага вбок — Максим ждет вместе с другими статистами за кулисами, когда его вызовет ассистент режиссера. Сангалло так одевает высоких статных молодых римлян, что сильные мышцы их шеи и спины остаются обнаженными, а тренированные ноги видны до паха. Каждый из юношей, похоже, знает себе цену. Максим с завистью наблюдает за тем, с какой легкостью они демонстрируют свое тело друг перед другом, и без конца обсуждают свои достоинства и других. Иных интересов у них нет. Музыку они не слушают. Ничего стоящего внимания не обсуждают. Сначала Максим себя чувствует как трюфель на горстке гальки. «У них есть внешность, у меня — талант», — думает он. Но постепенно он понимает, что молодые люди считают его одним из них, и оценивают его так же, как друг друга. Когда они его впервые просят напрячь мышцы груди, он в своей надменности рад, что уже успел натянуть футболку. Но вскоре Максим убеждается, что интеллект в этом кругу не котируется, и начинает придавать больше значения физической форме. Когда юноши делают комплимент мышцам его бедер, он, польщенный, рассказывает, какие жестокие упражнения он делал в Амстердамской театральной академии, чтобы добиться такого результата, а когда его единогласно просят разрешить сравнить его мышцы и гимнаста из их компании, Максиму это даже доставляет некоторое удовольствие.

«Не может быть, что я принадлежу к этой группе, — думает он, — наверное, из-за плохого освещения они видят во мне одного из них, но я не собираюсь отставать…» И с некой гордостью захлопывает книгу и приподнимает свою солдатскую юбку.

Молодые люди проводят так день за днем долгие часы под жаркими софитами. Свежий воздух редко попадает за занавес, который ограждает импровизированный уголок для статистов. Они стоят отдельно от всех, за переносной декорацией, изображающей один из соборов Форума, так что их не видят ни хор, ни солисты. В итальянской опере эти миры веками существуют раздельно, здесь действует более строгая иерархия, чем за стенами Ватикана. Может быть, поэтому однажды, посередине второй недели репетиций, Максим вздрагивает от свежего ветра, внезапно коснувшегося их полуодетых тел. Он рассеянно оборачивается и смотрит прямо в лицо Лилианы Зильберстранд.

— Ах, вот где они вас прячут! — говорит меццо-сопрано. — Я уже начала думать, что все вы мне приснились.

Зильберстранд — шведская придворная певица и, по слухам, закадычная подруга шведской королевы. Это объясняет ее стиль. Она стоит, подбоченившись, высокая и стройная. Свет, проходя сквозь занавес, который она придерживает одной рукой, создает вокруг нее краснокоричневый ореол.

— Но нет, мужчины здесь — настоящие.

Она вдыхает запах их пота и наслаждается с закрытыми глазами.

Зильберстранд поет партию Сесто, роль, изначально написанную для кастрата. Ее принадлежность к мужчинам пока выражается лишь в серебряной кирасе, застегнутой поверх костюма, в остальном такого же, как у всех статистов. Но у нее серьезные планы по собственному преображению.

— Давай, покажи мне: как ходят мужчины? Как вам удается не вилять бедрами? Я хочу играть убедительно, поэтому — прочь стеснение, сделай из меня солдата, одного из вас. Где парень держит руки и почему всегда сидит, широко расставив ноги? Я правильно предполагаю?

Сопрано не оказала бы большего впечатления на них, даже одев бикини. Одна половина юношей в шоке, потому что никогда не видела оперную певицу, желающую играть, как актриса, другая — оттого что женщина хочет стать похожей на них. Как бы то ни было, за несколько секунд группа рассыпается, и каждый остается сам по себе. Зильберстранд наслаждается их вниманием.

— Как мужчина пьет, я уже все знаю, — говорит она и достает бутылку.

Зубами вытаскивает пробку и выплевывает ее в угол. Подносит бутылку ко рту и пьет. При этом сохраняя, как и при любых обстоятельствах, ту же грацию, как на банкете по случаю Нобелевской премии. Вытирает рот тыльной стороной ладони.

— О Dei, che smania и questa, — лихо поет она, — che tumulto nel cor!

Зильберстранд ставит ногу на табурет и по-приятельски обнимает Максима.

— Предводитель должен быть со своими людьми, — подумала я.

В утро премьеры «Милосердия» Гала достает из сумочки последнюю противоэпилептическую таблетку. Она настолько искрошилась, что не осталось и половины дозировки. Кроме того, уже истек срок годности, но у Галы нет выбора. Сегодня вечером она смотрит спектакль, зажмурившись. Римский Форум, возведенный по проекту Сангалло из блестящего мрамора, купается в свете, делая больно ее глазам. Пока Максим на сцене, Гала изо всех сил старается на него смотреть, но у нее начинает ужасно болеть голова. Контуры Максима расплываются. Она едва видит, как Максим протягивает руку переодетой в мужчину певице и уводит ее вверх по лестнице Капитолия — две сияющие фигуры, постепенно исчезающие за ее слепым пятном. Гала вздыхает с облегчением и закрывает глаза.

— Е chi tradisci? II piii grande, il piu giusto, il piii clemente!

Гала в темноте слушает певицу.

Две женщины встречаются друг с другом после представления в лимузине, в котором Сангалло везет их и всех статистов в Остию.

Шторм, волны накатывают на набережную, разбиваясь о террасу прибрежной гостиницы. Соленые капли стекают по окнам оранжереи, примыкающей к ресторану, в ней тепло и влажно. В центре застекленного помещения стоит огромный торс из белого мрамора. Конденсированная влага блестит на каменной коже, как пот. Это фрагмент гигантского Гермеса, который в древности возвышался над молом. Теперь мускулистое тело без рук и ног стоит среди пальм и орхидей. У подножия фигуры накрыт стол для прибывшей компании. Сангалло выбирает себе место. Молодые люди рассаживаются вокруг него.

— Вы — самое прекрасное вознаграждение за мой тяжкий труд, — говорит он, радушно кивая при этом и двум женщинам.

— Я польщена, «- говорит Гала, — как женщина в вашем мужском клубе.

И она позволяет им себя дразнить, томно и благосклонно, подобно пантере, которая дает себя дрессировать на выступлении, потому что прекрасно знает — если что, она покажет, кто на арене хозяин.

Зильберстранд, наблюдающая этот цирк с понимающей улыбкой, приобнимает Максима за талию.

— Как ты думаешь, отчего мужчины, которые никогда по-настоящему не захотят женщину, так любят окружать себя самыми необычными экземплярами нашего пола?

— Откуда я знаю? обиженно говорит Максим. — Просто это так.

Она смотрит на него с удивлением.

— То есть ты считаешь, что мне нужно просто смириться с этим?

— Я люблю кого-то или не люблю. Меня интересует лишь одно — насколько человек необычен. Единственный ли он в своем роде. Только та, похожей на которую нет во всем мире, может вызвать во мне желание.

Некоторое время спустя. Стреляют пробки. Зильберстранд и Гала рассматривают компанию. Некоторые юноши закатывают рукава и меряются силой. Остальные стоят вокруг них и подначивают, так горячо, словно от их поддержки что-то зависит.

— Ты ошибаешься, — шепчет певица. — В этот мужской клуб нас пригласили не как женщин.

— А как кого?

— Мы здесь с тобой для того, чтобы соответствовать тому женскому образу, который у них есть.

И какой он?

— Гротескный.

Гала смеется вместе с ней.

— Настоящие женщины, которых можно встретить везде — на улице, в автобусе, даже на телевидении — это обычные женщины, на них мужчины, возможно, женятся, но никогда и ни за что не приглашают в свое братство. Они спят с ними, но не любят окружать ими себя в свободное время.

— Не верю, что можно быть настолько примитивным, даже если это мужчина.

— Но на тебя и на меня они реагируют иначе. Мы с тобой, ты ия — больше самой жизни. Мы не больше других, в нас больше гротеска. Необычные, вызывающие и в то же время недоступные, — с такими женщинами мужчины чувствуют себя хорошо.

— Ты говоришь сейчас о наших бюстах и ягодицах?

— Я говорю о тех чертах, которые преувеличены, как у оперных персонажей, когда ты — или обольстительница, или мстительница, воплощенная страсть или героиня, но никогда — не полноценный человек. Нам позволили сегодня вечером быть в их компании — поэтому, чем ярче мы продемонстрируем нашу женственность, тем мужественней они себя почувствуют. Они выбиваются из сил, они бесятся, они шалят, но десять раз подумают, прежде чем коснутся нас, прежде чем по-настоящему обратят на нас свое внимание.

Звучит диско. Управляющий надеется таким образом заглушить грохот надвигающегося шторма. Несколько статистов танцуют, чтобы развеять скуку. Певица делает движения руками в ритме свинга, показывая, что хочет танцевать.

— Конечно, — говорит она, — я валяю дурака. «Сумасшедшая», — говорят они обо мне, — «посмотрите на нее, какая независимая. Бесстыжая и свободная». Но я просто научилась делать то, чего от меня ждут. И с каждым годом все больше и больше. В этой игре важно не то, как ты выглядишь, а как тебя видят. Не то, какая ты есть, а то, какой ты им нужна. Богиня только тогда богиня, когда ей поклоняются. Она соответствует образу, существующему у ее почитателей, ибо если они от нее отвернутся… что останется от нее?

Зильберстранд ловит взгляд своего солдата. Флиртует с ним, а он, похоже, забывает обо всем на свете и танцует только для нее.

В обмен за мои старания, — продолжает Зильберстранд, не отрывая взгляда от молодого человека, — они изредка бросают на меня эти взгляды — хотя теперь они по праву принадлежат тебе. Раньше я их не замечала, хотя они были, потом их не стало, и лишь тогда мне стало их не хватать. Чтобы вернуть их, мне приходится прилагать все больше и больше усилий.

Зильберстранд поднимается и берет с собой Галу. Некоторое время женщины танцуют друг с другом, не глядя в сторону мужчин.

— Только когда чего-то лишаешься, — кричит Зильберстранд Гале в ухо, — только когда жизнь съеживается, ты чувствуешь, какая она была огромная. Какой великолепной она может быть хотя бы еще один раз.

Зильберстранд отпускает Галу и пританцовывая идет к Максиму, который в это время разговаривает с Сангалло.

— Вперед, центурион! — командует она.

Не переставая вращать бедрами, певица обнимает Максима за шею, вытаскивает на танцевальную площадку и несколько минут они затмевают всех своим танго и рискованными пируэтами. Прижавшись друг к другу, они пытаются отдышаться, хотя это очень напоминает объятия.

— Хорошее тело, солдат! — она хвалит его, окидывая нарочито оценивающим взглядом. ^ Да, с тобой я хочу отпраздновать Луперкалии.

— Давайте, — шутит Максим, в возбуждении от своего успеха.

Он чувствует ее дыхание на шее. Ее нос играет с мочкой его уха.

— Мы с тобой отпразднуем Луперкалии. Только… — размышляет он, — …ты меня сначала научи, что это такое.

— О, я тебя могу научить о-очень многому, — говорит она, как старый холостяк своей секретарше.

Она кладет ему руки на ягодицы и прижимает его к себе.

— Это праздник, когда всех юношей Рима, достигших половой зрелости, приводят на ипподром, раздевают и преследуют.

— Девушки?

— Женщины, — отвечает Зильберстранд многозначительно, — и полководцы.

— Ты думаешь, что смогла бы меня догнать?

— Неужели ты станешь очень быстро бегать?

— Как сказать, — отвечает Максим холодно и как можно более дерзко, но его ответ звучит уже в живот Зильберстранд.

Против воли его очаровывает ее манера держаться, которая даже в самых грубых проявлениях остается неизменно горделивой, почти королевской. Его трогает ее откровенность, в которой нет ни капли стыдливости.

— Эти молодые люди хорошо вознаграждались в Древнем Риме, % говорит она чувственно. — Если они выполняли свое обещание, их благосостояние было обеспечено.

— Это было тогда.

Я считаю, мы должны чтить древние обычаи.

В этот момент их перебивает Гала. Головная боль у нее так и не проходит, поэтому она просит Максима отвезти ее домой. Прежде чем Максим уходит, Зильберстранд хватает его за руку.

Выполни обещание, и ты не пожалеешь.

Дома Максим перерывает все ящики и сумки. Противоэпилептических таблеток больше нет. Он укладывает Галу в постель и сидит с ней, пока она не засыпает. Потом выходит. Садится в трамвай и едет к Пирамиде, что у вокзала Остиенсе, а оттуда на последнем поезде — к морю, где из-за шторма обходит Лидо-ди-Остия со стороны Кастельфузано. Все верхнее освещение в прибрежной гостинице тем временем уже выключено, даже зимний сад издали кажется погруженным во тьму. В огромных его окнах отражается ритмичное мигание маяка. Но Максим обнаруживает, что за запотевшими окнами еще мерцают свечи. За круглым столом сидят Сангалло и Зильберстранд. А на диване у подножия античного торса спит Гризо, положив голову на живот своему другу, Гервазо.

Когда Максим, весь мокрый из-за шторма, входит в тепло зимнего сада, Сангалло не сразу его замечает. Только когда Зильберстранд радостно приветствует юношу, режиссер вскакивает, подобно обеспокоенному отцу. Снимает свой пиджак, набрасывает его Максиму на онемевшие от холода плечи и вытирает салфеткой его лицо. Будит служащего, требуя принести купальный халат и полотенца, и собственноручно вытирает его волосы.

Все это время Максим не решался посмотреть в глаза Зильберстранд, но из-под полотенца, которым виконт вытирает ему голову, поглядывает на нее. Она сидит прямо и гордо, как на троне, и бесстыже разглядывает его с такой улыбочкой на губах, словно ничуть не сомневается, зачем он пришел.

Когда Сангалло заканчивает вытирать, Зильберстранд встает. Задумчиво пальцами зачесывает волосы Максима назад, изучая его лицо. Он чувствует, как бьется его сердце, — словно перед полным залом, но умеет это скрывать. Восстанавливает дыхание несколькими глубокими вдохами. Даже дрожание век ему удается подавить, словно его снимают крупным планом, он знает, что от такого напряжения они становятся чуть влажными и еще ярче отражают свет. Максим расстегивает манжеты, а певица расстегивает его мокрую рубашку и снимает с него. Ладонью смахивает капли у Максима с груди, при этом незаметно царапнув ногтями по соску. Наслаждаясь его дрожью, она проводит кончиком языка по зубам.

Режиссер кидает им махровый халат. Певица помогает Максиму его надеть, поднимает воротник и, прежде чем запахнуть отвороты, целует юношу в грудь. Когда она садится на диван под древним мускулистым Гермесом, Максиму кажется логичным сесть рядом с ней, что он и делает, чуть пригнувшись и положив голову на ее обнаженное плечо. Ее овевает свежее дыхание юноши. Некоторое время они слушают ветер, словно надеются угадать в дребезжании окон какую-то мелодию.

— По-моему, когда мы проводили кастинг для «Людвига», Лукино и я, — говорит Сангалло и наполняет свой бокал из новой бутылки, открытой по случаю возвращения Максима. — Во всяком случае, вскоре после того, как появился Хельмут Бергер и разорвал нашу жизнь в клочки, да, должно быть, тогда, мы пришли к выводу, что когда судьба хватает за горло, существуют только три типа людей.

— Бывает и такое? — спрашивает Максим, но Сангалло продолжает:

— Мы окрестили их — Нюфти, Тюфти и Грюфти. Наверное, в честь Хельмута. Да, придумали такие вот странные имена, чтобы было легче дышать. Нюфти — это вы, красивые молодые люди, которыми я окружаю себя, в зените своей сексуальности и красоты, не осознающие божественное, что есть в вас, — они освещают мир для нас, других. Утешение…

На диване сопит один из заснувших юношей. Он поворачивается на бок, чуть не падает, но удерживается, как собачка, которая вот-вот упадет с лавки вверх ногами, так и не проснувшись. Сангалло улыбается, словно для того, чтобы прогнать грустные воспоминания, и пьет вино.

— Затем следуют Тюфти. Тюфти когда-то были Нюфтями. Я такой. Посмотрите: был Нюфти, стал Тюфти. Нюфти состарились, но стильно, и наслаждаются своими воспоминаниями, немного опечаленные из-за того, что потеряли.

— А Грюфти? — спрашивает Максим с любопытством.

— Лучше тебе не знать, Щ Сангалло морщится. — Грюфти — безобразны и необаятельны. Такими они были всегда, такими и останутся.

— А как человек становится Грюфти?

— Ах, если бы мы знали… Они отвратительны, потому что объявили войну всему прекрасному. Они однажды в ранней юности отвернулись от красоты. Лукино считал, что так происходит от чистой злобы, но я думаю, что скорее от разочарования, от большого горя, или страха идти собственным путем, того, что необходимо красоте.

— Ужас.

Сангалло садится рядом со спящими молодыми людьми. Опускает два пальца в свой бокал и опрыскивает их лица. Молодые люди недовольно морщатся и слизывают капли с губ.

— Грюфти находятся вне нашего мира, они там, за стеклом, на холоде, и с завистью наблюдают за Нюфтями и Тюфтями.

Сангалло задумчиво смотрит на запотевшее окно оранжереи, взволнованно, словно видит этих существ, прижавшимися лицом к стеклу. Затем встает, будит своего водителя и говорит, что хочет как можно скорее домой. Молодых людей просит отвести в гостиничный номер проспаться. Надевает пальто, кричит всем «до свиданья» и открывает дверь оранжереи. В помещение врывается поток воздуха, пальмовые листья трепещут на ветру. Сангалло на секунду останавливается в дверях, но не оборачивается.

— Грюфти не упустят ни одного шанса, чтобы причинить нам вред, но мы не должны бояться. Они могут разрушить наш мир, отнять у нас все, но никогда не смогут коснуться нас. По-настоящему. В нашей душе.

Когда старый режиссер уходит и холодный воздух наполняет зимний сад, Зильберстранд наклоняется к Максиму и целует его. Сначала глаза, затем нос, щеки, губы. У ее губ металлический привкус, язык и зубы — терпкие от вина. Она развязывает на нем халат, лижет ему шею и покрывает грудь поцелуями с легким покусыванием.

Она захватывает зубами его сосок. Потом сосет его, а рукой нетерпеливо массирует его член.

— Я знала, что ты придешь, — шепчет она. — Ты из бесстыжего теста.

Неужели она на самом деле настолько опытна, что в точности знает, какие слова ему хочется услышать? Именно те несколько слов, что нужны ему, чтобы поверить в свою роль?

В какой-то миг он видит себя, ласкающего Галу на первой репетиции «Бала манекенов». Как и тогда, мысль о том, что он всего лишь играет роль, придает ему мужества. Он прижимается к Зильберстранд и ощущает ее ответную реакцию. Неважно, как ты что-то играешь, — знает он теперь, — главное, чтоб тебе верили.

У певицы учащается дыхание. Она резким движением откидывает локоны с лица, но опускаясь на колени перед Максимом, теряет равновесие и со стуком приземляется на пол. Несколько секунд они смотрят друг на друга, почти удивленные, что оказались так близки друг другу, несколько секунд, но потом каждый погружается в собственные фантазии. С рычанием она вцепляется зубами в его джинсы и, царапаясь, как дикарка, пытается сорвать с него ремень. Он снимает брюки, входит ей в рот, а его торс и затылок опираются на мраморную скульптуру — наконец-то попалась бесстыдная шлюха.

Пот. Капля за каплей течет по мраморным изгибам. Они повсюду на мускулистом торсе, но все капли соединяются в несколько одинаковых ручейков. Максим прищуривается и обнаруживает следы от древнего резца, в них-то и собирается влага, стекая вниз к паху и обломанному бедру античного бога. А оттуда, из этой раны в камне, теплая влага капает прямо на голову женщине, с бешеной страстью делающей ему минет.

Больше всего Максима возбуждает собственная безучастность. Больше, чем сладким горением в паху или теплом губ его партнерши он наслаждается тем, что хотя он позволяет использовать свое тело, дух его остается далеко. Ему удается разделять эти два начала, вот что приводит Максима в экстаз.

Плоть и душа, когда-то в юности сплавленные воедино загоревшимся в нем огненным стыдом, сейчас, во влажном воздухе зимнего сада, размокают и освобождаются друг от друга. Вот в чем пьянящий триумф бесстыдства: оно снимает диктатуру зажатости. Пока Максиму удается разделять тело и дух, — он может все. Только в осознании этого — его страсть.

Он за волосы оттаскивает от себя Зильберстранд и перехватывает инициативу, и делает то, что считает, ей хочется. Она охотно позволяет ему это: стягивает вечернее платье, повинуясь его движениям, встает на карачки на плюшевый диван и с громким стоном принимает его в себя. Хватает его за мошонку и подергивает яйца в нужном ей ритме. Без лишних слов кладет его руки себе на грудь и показывает, с какой силой он должен их щипать. «Секс и любовь, — думает Максим, и вслух ругается от собственной жесткости, — насколько бы меньше было на свете горя, если бы все научились их не смешивать». Певица дважды пытается оглянуться, потому что хочет увидеть на лице партнера наслаждение, с которым ее объезжают, но оба раза Максим рукой отталкивает ее голову прежде, чем их взгляды пересекутся.

Как только у обоих наступает оргазм, Максим чувствует, как в нем рождается нежность по отношению к женщине, с которой он только что был близок. Она лежит на спине. Груди у нее не такие упругие, как казались на ощупь, — каждая свисает на свою сторону. Он берет одну из них в ладонь и осторожно целует набухшие соски, на которых остался след от его ногтей. Он целует ее между грудей, кладет голову на хорошо натренированные мышцы живота и гладит пальцами кожу, которая кажется слишком просторной и легко движется туда-сюда под его прикосновениями.

Какие разные у них тела! Но все же его захлестывает чувство доверия, которого он раньше не испытывал ни к одной женщине. Секс без любви; дружба без восхищения. Равенство, только что бывшее между ними, напоминает ему отношения двух мальчишек-школьников, помогающих друг другу мыться после тренировки. Каждый точно знает, что другому нужно и что тот может дать. Без объяснений. Без обмана. Никакой игры.

Никакой борьбы. Каждый знает, чего он хочет, и дает другому то же. Не просит ничего, чего не может быть дано. Они прикасаются друг к другу, не будучи связанными. Дружба.

Это открытие трогает его, словно он прикоснулся к чему-то возвышенному.

В его отношениях с певицей нет ничего, что создает неравенство между мужчиной и женщиной. Деловой подход исключает ложь. Они играют открытыми картами. Она ожидает от него не больше того, что он предлагает. Никакие узы не мешают их связи. Благодаря четкой предварительной договоренности.

Но насколько правильно она его поняла? Максим спрашивает себя, о чем же они договаривались. Она хотела, чтобы он пришел, и он пришел. Может быть, он должен был заранее назвать сумму? Назначить время? Вообще-то их трудовое соглашение не было четко сформулировано. Но может быть, это было бы слишком прямолинейно? И, кроме того, как бы он назвал оказываемую им услугу? Вообще-то, сколько можно попросить за то, что доставляет такое удовольствие? И когда можно завести разговор о расчете? Наверное, она сама затронет эту тему, такая светская женщина, как она, ненасытная и вечно гастролирующая в одиночку, часто сталкивается с подобными ситуациями.

И снова — ощущение необъяснимой растроганности. Это его раздражает, потому что не вписывается в тот образ самого себя, который он только что создал. Чтобы снова войти в роль, он засовывает пальцы, до сих пор спокойно лежавшие у нее между ног, внутрь нее и начинает играть ими. Она изгибается, раскрывается еще больше и толкает к этому местечку его голову. На миг Максим задается вопросом, входит ли это в его обязанности. Но когда она прижимает его лицо прямо к своему лону, еще набухшему и влажному после их недавних забав, он не может сдержаться и кусает ее, причиняя боль, но она отвечает на это изумленным радостным криком.

Как бы грубо он ни вылизывал и не присасывался к ее вагине, его растроганность не исчезает, а наоборот, растет. Когда он разгибает спину, глаза у него такие же мокрые, как и все лицо. Зильберстранд вытирает и целует его, теперь уже не страстно, а нежно. С благодарностью. Прижимается губами к его глазам, словно хочет выпить его слезы.

И в эту секунду он освобождается от нее. Встает и начинает ходить между столами и пальмами в горшках — злой, нерешительный, голый. Пытается вспомнить, как они договаривались об оплате. Ведь был же какой-то уговор, более или менее, хотя точно не сформулированный? Если он хочет добиться своего, то должен научиться конкретности. Но чем больше он оттягивает момент расплаты, тем меньше ему хочется о ней заговаривать.

Зильберстранд влезает в платье и берет одежду Максима в охапку.

Он стоит перед стеклянной стеной и не оборачивается, пока она надевает ему рубашку, прижимает его к себе и растирает ему бока, словно согревая. Он протирает запотевшее стекло, чтобы посмотреть на стихию за окном. Ритмично мигает маяк, а под фонарями на набережной не видно ничего, кроме бушующего шторма.

— Ты отведешь меня в постель? — спрашивает она.

— Я же должен рано или поздно уйти, — Максим забирает у нее свою одежду и начинает одеваться.

— Среди ночи? Ты шутишь? Как ты собираешься возвращаться?

— Возьму такси.

— У тебя нет денег.

— Но ведь скоро будут.

Зильберстранд пожимает плечами.

— Как бы то ни было, пока мы пойдем в мой номер. Я считаю, ты должен поспать часик-другой, а потом повторим все снова, da capo.

Максим с преувеличенной сосредоточенностью застегивает пряжку ремня.

— Ты же хочешь этого, мой сладкий мальчик?

Зильберстранд гладит его пах.

— Еще разок, можно поспокойнее.

— Еще раз? — говорит он, изо всех сил стараясь не видеть, как гордо и как изящно она его обольщает.

Хорошо.

Затем он набирает дыхания и произносит свой текст как можно суровее:

— Но тогда и счетчик будет включен во второй раз.

Певица все еще смеется, но постепенно радость в ее глазах гаснет. Она думает, что неправильно его поняла, качает головой, чтобы прогнать неясную ей мысль, но именно в ту секунду, когда она хочет попросить своего юного любовника повторить его слова, правда обрушивается на нее всей тяжестью.

— Ты хочешь, чтобы я тебе заплатила! — говорит она тихо, потому что ей больно.

Максим чувствует то же самое.

Мы бедны, — объясняет он. — Это на лекарства.

— Я должна платить тебе? — говорит Зильберстранд, словно ей кажется, что все должно быть наоборот.

— Вы видели, как Гале плохо. Если бы не необходимость, мне бы такое никогда не пришло в голову.

— О боже мой! — говорит певица.

Она стоит неподвижно, но ее взгляд выражает испуг и блуждает где-то далеко, словно оттуда надвигается ужасная опасность.

— Боже милостивый, вот до чего мы дожили!

Несколько секунд она стоит как в параличе, пораженная правдой.

— В смысле, говорит Максим, поправляя себя, испуганный силой ее чувств, — конечно, мне бы хотелось с вами, вместе… и, конечно, бесплатно… кто бы не захотел с такой женщиной, как вы? Но из-за безденежья. Я подумал… вы ведь сами сказали: «Я хорошо вознагражу тебя».

Она стоит совершенно прямо, пока роется в сумочке. Держит голову гордо, хотя видно, как тяжело ей это дается. Она находит несколько банкнот и швыряет их ему под ноги. Потом резко сгибается, словно получив пинок в живот, и опускается на пол, медленно и рывками, как на кинопленке, соскочившей с бобины. Так, уйдя в себя, она сидит, почти скрытая вздымающимся шелком красного платья, медленно оседающим на мраморный пол, трепещущим, как и она сама. Максим падает перед ней на колени, хочет обнять ее, чтобы утешить, молить о прощении, но она выглядит такой хрупкой, что он боится, что от его прикосновений она рассыплется. Она медленно поднимает лицо. Оно искажено горем. Она выглядит вдруг такой старой и такой брошенной, что Максим отходит на несколько шагов назад. Он сломал эту женщину. Подобно раненому зверю, она запрокидывает голову и широко открывает рот, словно волк перед тем, как завыть. Она хочет закричать, изо всех сил, но у нее не получается, из горла не вылетает ни звука. Максим, приготовившийся заткнуть уши, потому что ожидал голоса, перекрывающего мощностью симфонический оркестр, в ужасе опускает руки. Мышцы ее шеи напряжены, гортань вибрирует, на висках набухают вены, но — ни звука.

Только шторм становится все сильнее и несколько раз мощно ударяет по стеклянной конструкции. Стекла прогибаются, едва удерживаясь в пазах. У обоих возникает чувство опасности. Певица следит взглядом за удаляющимся грохотом, но продолжает беззвучно кричать. Она даже увеличивает неслышную мощь своего голоса, так что еще немного, и зазвенят бокалы.

В этот самый момент что-то ударяется в верхнюю часть окна, пять-шесть раз подряд, и с бешеной силой, разбив стекло, влетает внутрь зимнего сада. Огромная морская чайка, оглушенная страхом и болью, шлепается на пол посередине зала и оставляет кровавый след на мраморных плитах. От неожиданного порыва ветра распахиваются все двери зимнего сада — в вестибюль, на набережную, на пляж. Стеклянная стена разбивается вдребезги. Ветер играет с пальмовыми листьями. Стволы качаются. Одна пальма падает на землю и тащит за собой цветущее апельсиновое дерево. Волны заливают пол, а песок летит, ударяясь Максиму в лицо.

И над всем этим слышится крик чайки. Зильберстранд встает с пола. Подходит к птице. Поднимает ее обеими руками. Гладит ее по голове, которую птица с испугом отдергивает, по клюву, пытающемуся ее клюнуть. Покрывает поцелуями раненое тело и ищет осколки стекла в перьях.

На набережной Максим оборачивается. В гостинице везде зажигается свет, постояльцы, выглядывая из-за штор, пытаются понять причину недавнего грохота. Издали он видит певицу, с которой началась и закончилась его новая карьера. Она стоит, выпрямив спину, на штормовом ветру среди мерцающих осколков, прижимая к груди белую чайку.

2

— Я знаю эту девушку, — говорит однажды утром Джельсомина.

Мы с ней завтракаем на балконе. Как часто бывает, я рисую свои фантазии на салфетке. Я всегда держу фломастеры под рукой и бездумно зарисовываю остатки ночных видений, пока мои сны не растворились в реальности дня. Джельсомина подходит ко мне и отодвигает мою тарелку, чтобы получше рассмотреть.

— Может быть, Бетти Буп?

У фигурки большая голова, маленькое тело с крупным бюстом, высокие каблуки, как у многих женщин, снившихся мне, но Джельсомина качает головой.

— Ее фото висит у тебя на доске в Чинечитте, — Джельсомина поворачивает рисунок к себе. — Она играет в нашем фильме?

— Не знаю.

Я рисую декольте и желтое платье с черными пятнами, как у леопарда.

— Почему у нее на голове платок?

— Голова заболела, — шучу я, — от твоих вопросов!

Джельсомина, смеясь, вырывает у меня салфетку, играет, хотя видит, что рисунок еще не закончен. Я пытаюсь вырвать его, но она не отдает. Повязывает салфетку вокруг головы и нарочито принимает ту же позу, что и нарисованная девушка — одна рука касается головы, другая на бедре, настолько сильно отставленном, что кажется безобразным. Так она пародирует, дразня меня, и как только я встаю, чтобы догнать ее, убегает. Когда я ее ловлю, она требует в обмен на салфетку поцелуй. Я веду переговоры до тех пор пока цена не возрастает до трех поцелуев за шедевр. Только Джельсомина закрывает глаза и подставляет губы, как я сдергиваю салфетку у нее с головы.

При этом зацепляется ее парик. Увлекшись игрой, я позабыл о нашей хрупкости. Парик не слетает совсем, а повисает сбоку. Я в ужасе. Я обычно забываю, что он на ней. Энцо из отдела причесок Чинечитты сделал его так прекрасно и с любовью, что невозможно догадаться, что волосы ненастоящие.

Я прошу прощения, но Джельсомина меня не стыдится. Снимает парик. Странно, насколько мне дороже эти жидкие пряди ее прежних густых локонов. Она снова надевает парик, ловко, как может только актриса, и целует меня. Но когда она смотрит через мое плечо, ее лицо омрачается. Салфетка улетает со стола. Я пытаюсь ее поймать, но она взмывает вверх и кружится над крышами. Держась за руки, мы смотрим, как девушка из моего сна порхает вокруг нас. На миг кажется, что ее унесет в сторону Пинчо, но ветер меняет направление, и салфетка падает у наших ног, как мертвая птичка.

Настоящий персонаж комикса никогда не стареет. Джельсомина — да. Ее нарисовала сама жизнь. Страница чуть ли не отрывается. Линии разошлись. Бумага попортилась от непогоды. Цвета выгорели на солнце. Большая голова на маленьком теле, лицо все в морщинах, как комок газеты, который достали из корзины для бумаг. Я беру его, разворачиваю и пытаюсь нежно разгладить. Никто никогда не чувствовал столько нежности, как я.

Именно потому, что фрески великих мастеров сейчас почти стерлись, мы восхищаемся ими больше, чем заказчик, увидевший их впервые. В воображении мы раскрашиваем исчезающие линии по-своему и благодаря этому прикасаемся к сущности рисунка.

Каждое утро, просыпаясь рядом с ней, я млею. И сегодня не меньше, чем пятьдесят лет назад. Я чувствую ее тепло. Я касаюсь ее и молюсь, чтобы в свой смертный час мне позволили почувствовать то же самое. И умираю. Теряю сознание. Я погружаюсь во Вселенную своей любви, где перестаю существовать. Я поворачиваюсь и вижу ее: изящная стрижка, огромные клоунские глаза над одеялом. Мне хочется заплакать от удовольствия, вопить не своим голосом, схватить ее, трясти, вытащить из кровати и прыгать вместе с ней по спальне. У меня нет слов. Я целую ее курносый нос, и она, не просыпаясь, морщит его, словно я щекочу в нем травинкой.

Я вижу ее маленькой девочкой. Маленькая девочка стоит на кладбище монахинь-урсулинок в Болонье перед колумбарием. На высокой мраморной стене не указаны имена, только даты, по блестящему куску мрамора на каждый год ее жизни. Десять рядов в ширину, десять — в высоту. Я приношу ей лестницу, чтобы она могла добраться до любого возраста. В каждой нише, которую она открывает, стоит по урне, на каждой урне — медная табличка с датой. Когда она снимает крышку с одной из урн, оттуда облаком взлетает прах. В этом пепле она видит саму себя такой, какой она выглядела в тот год. Один за другим выхватывает она годы из ниш и рассыпает вокруг себя. Ясно видно, что ни в одном возрасте она не была ни прекрасней, ни безобразней, чем в другом. Потому что это всегда она — Джельсомина, моя чаровница, моя красавица. Последние ниши еще пусты. В стене видны лишь большие углубления, не закрытые камнем. Мы вползаем на четвереньках в одно из них. Глубоко в темной нише я прижимаюсь к ней и слышу, как что-то шуршит у нее в кармане куртки. Ага, она взяла с собой ромовые бабы. Мы засовываем их друг другу в рот и высасываем ром из бисквита. Так, прижавшись друг к другу, сидим и ждем.

Так сидеть могут все, но я отказываюсь верить в то, что два человека когда-либо были или будут столь близки друг другу, как мы с ней. Джельсомина всегда со мной, даже тогда, когда я в объятиях другой. И как такое может быть? Я существую в ней, а она — во мне.

Странно, что постоянно растущая любовь может начать саднить, точно рана. Может быть, оттого, что одновременно с ее ростом ты видишь, как растворяются линии. Поэтому ты спешишь объяснить своей возлюбленной, как велика твоя любовь. Можно каждый день говорить ей, как ты ее любишь, но все кажется мало, словно это ноющая боль, но что болит — неизвестно. В конце концов у тебя появляется потребность кричать о своей любви, ибо ее невозможно выразить словами и запечатлеть в фильмах.

И все же именно это и попросила меня сделать Джельсомина. Сначала я подумал, что она, как все актрисы, хочет выклянчить у меня главную роль в следующем фильме, но потом понял, что ей нужно доказательство: картина, в которой будет запечатлена наша любовь, раз и навсегда. Когда-то я выразил так свое первое чувство нежности к ней, а в следующей ленте — свое желание. Оба фильма были моей идеей. Но недавно Джельсомина попросила у меня еще раз дать подтверждение моей любви к ней. И я не смог отказаться. Если я не способен сказать жестокую правду женщине, состарившейся вместе со мной, то могу ли я что-то сказать миру?

И как раз в тот момент, когда я начал возводить последний монумент в честь Джельсомины, в мой офис в Чинечитте вошла Гала. Сначала я подумал лишь о том, что смогу ее использовать как безымянный и произвольный элемент моей оды Джельсомине, подобно тому, как Басби Беркли выстраивал из своих девушек геометрические рисунки, создавая живой калейдоскоп. Как Бернини, посадивший у подножья фонтана нимфу, которая восхищенно смотрит на возвышающегося над ней Нептуна, так искал я формы для превознесения Джельсомины. Если я и думал задействовать Галу, то только как одну из многочисленных красок, чтобы оттенить Джельсомину. Почему я не предвидел, что она так меня ослепит? Я знаю, что со временем памятник развалится и единственным обломком, который выудят из Тибра, будет эта нимфа; ее потом поместят в музей и будут любоваться как шедевром. В конце концов, по любому фрагменту зритель может представить себе целое.

И правда, вот на стене в моем офисе висит ее фото, той приснившейся мне девушки с чересчур большой головой, как у персонажа из мультика. Я снимаю ее портрет вместе с другими остатками преисполненного надежд прекрасного цветника.

Снято крупным планом, но на пиджаке, наброшенном на плечо, я различаю «леопардовые пятна».

Я изо всех сил пытаюсь вспомнить нашу встречу, но не могу: ни ночную, ни реальную. Я ставлю ее фото прямо перед собой, прислонив к ножке лампы, и начинаю работать. Все утро она наблюдает за мной, и вернувшись после кофе-брейка, я читаю, что написано на обороте. Ее имя — это что-то невозможное, горло болит, когда его произносишь. Рядом написан ее адрес в Париоли и имя ее агента.

— Только посмотреть, — восклицает изумленный Фульвани, — но здесь же не может быть ничего плохого?

Он опускает подбородок на грудь и смотрит пристально на голландцев. Выискивает в их лицах малейший признак согласия, как пес перед полной миской, покорно дрожа, но от нескрываемого возбуждения виляя хвостом. Гала с Максимом, сидящие напротив него, берутся под столом за руки. Каждый ждет реакции от другого, но проходят минуты, и никто не шелохнется. Их ладони принимают одну и ту же температуру, и подушечки пальцев перестают различать, где своя рука, а где чужая. Именно в тот момент, когда каждый из них ждет поддержки у другого, они настолько сливаются, что больше не ощущают друг друга.

— Если только, — говорит Фульвани обиженно и отворачивается, словно пытаясь скрыть свое разочарование, — если только вы, конечно, не считаете, что человек должен стыдиться своей естественной красоты.

Сцена не блещет оригинальностью и никого не удивит, кроме тех, кто в ней участвует. Речь идет об извечных историях в киноиндустрии, одна из которых обязательно обсуждается на любой вечеринке. Каждый надеется, что это правда, что такое иногда бывает, но не знает в своем окружении никого, кто бы был настолько порочным или наоборот наивным, чтобы попасть в такую переделку. Конечно, Гала с Максимом слышали о подобных практиках, но не верили, что в сфере, где вращаются огромные деньги, могут приниматься такие фривольные решения. Когда все позади, они выбегают на Виа Анджело Брунетти, сгибаясь от смеха. Хохоча, взбегают на Пинчо, пока у них не начинает колоть в боку, после чего заваливаются в «Казина Валадье». Кашляя и хихикая, они заказывают один за другим дорогущие коктейли и постепенно понимают, что за их неукротимой веселостью скрывается не стыд, а гордость. Словно их союз стал еще крепче благодаря совместно выдержанному сражению.

Когда я тем утром позвонил Фульвани и пригласил Галу на скрин-тест, мне показалось, что за его привычным холопством я услышал недобрый оттенок. Было ли это раздражение оттого, что я проявляю интерес к одной из его любимиц? Или нетерпение — так ему хотелось сразу же закинуть лассо, которое я ему вручил, чтобы поймать добычу? Во всяком случае, я помню, как я мгновенно представил себе его этаким Панталоне, облизывающим губы, ухмыляющимся и пощипывающим эспаньолку. Таким я его и изображу, когда буду снимать эту сцену.

Когда я повесил трубку, то набросал сценку для комикса, где я в виде огромного линкора качаюсь на волнах: на палубе моего живота полно девушек в бикини. Бешено танцуя, они надеются привлечь мое внимание, пока я не начинаю трясти животом от удовольствия. От этого они падают за борт направо и налево. Кильватерная струя — серая от скопления акул, жирующих за счет тех, кому я отказал.

Одно время я не мог заснуть от мысли о всех тех, чьи надежды я разрушил. Я был молод и узнавал свой собственный энтузиазм в их больших глазах, глядящих с надеждой на меня. Что бы со мной стало, если бы никто в свое время не захотел дать мне первый шанс? И однажды ночью я увидел все отказы, что я получил в своей жизни, а утром встал с осознанием, что именно благодаря отрезанным дорогам, не данным мне возможностям, я стал тем, кто я есть. После этого я спал, как младенец. Ни одна роза не распустится во всей своей красе, прежде чем ее не подрежут много раз. Может быть, поэтому после того, как я представил себя бросающим букет голландских тюльпанов в ножницы Фульвани, не прошло и минуты, как я снова забыл о Гале, словно она не являлась мне — ни во сне, ни наяву.

— Ты пойдешь со мной? — спросила Гала Максима, когда ее вызвал Фульвани.

Она нервничала и, сидя перед зеркалом, для уверенности наносила золотую полоску над голубыми тенями, как она делает лишь тогда, когда идет на дискотеку.

— Мы столько пережили вместе, и теперь я брошу тебя одну?

Максим чувствовал, что Гала не хочет, чтобы он шел вместе с ней. Несколько дней назад она даже ему намекнула, что он — «ну ты же знаешь итальянских мужчин» — будет лишним. Горе, которое он почувствовал, за несколько ночей превратилось в упрямство.

— Я смотрю, этот парень тебя снова приглашает именно тогда, когда у его секретарши обеденный перерыв, — сказал Максим. — Гала, именно потому, что я знаю итальянских мужчин, я не подумаю пускать тебя еще раз одну.

Чтобы немного смягчить свой деспотизм, Максим пошел до самой Пьяцца Фламиния, чтобы купить в баре для Галы бутылку водки, но, когда вернулся, спросил, как всегда:

— Может, лучше обойтись без этого?

И Гала, как обычно, ответила, что от двух глотков она становится раскованней.

— Остроумнее.

— Остроумнее, чем ты есть, просто невозможно, — сказал он.

Она перестала начесывать локоны и взглянула ему в глаза.

— Спасибо за комплимент, — сказала она, — но когда я нервничаю, я тупею и скучнею; начинаю бояться, что в нужный момент не смогу сказать что-то подходящее, и от одной этой мысли смотрю на любого мужчину, как овца.

— Лично я вижу, как ты всегда блистаешь.

— Да, ты! — ответила она коротко, словно он завел разговор в тупик.

Гала схватила ножницы и в порыве нетерпения отрезала непокорный локон. Результат настолько выбил ее из колеи, что все, что сказал Максим, заглушил издевательский смех Снапораза, зазвучавший у нее в голове. Она так живо представила себе, как Снапораз с разочарованным лицом прерывает скрин-тест, что слезы выступили у нее на глазах. Одновременно с этим ее обидело, что Максим все еще, после многих лет старался утешить ее, и до сих пор так и не понял, что ей больше нужен нагоняй или язвительное замечание, которые подстегнут ее боевой дух, и тогда она вступит в борьбу на пике своих возможностей.

Нет, должно быть, у меня совсем нет вкуса, — обиженно пробормотал Максим, пытаясь пригладить ее торчащие волосы, — так как я от тебя без ума даже тогда, когда ты не пьяна в стельку.

Гала демонстративно взяла бутылку водки и залпом выпила половину.

Когда они стояли, тесно прижавшись друг к другу в грохочущем лифте, поднимающем их в «Скайлайт», настроение у них было не лучше, хотя было заметно, что с каждым этажом они дышат все более в такт друг с другом, словно лежат в одной постели.

— Он настоял, чтобы мы пришли вместе, — сказала Гала Фульвани, тяжело вздохнув, словно вместе с этим пропали последние шансы на ее удачную карьеру.

Фульвани открыл решетчатую дверь. Гала заметила, что теперь дрожит уже от мысли, что и Фульвани в ней разочаруется, это вызвало у нее сильное раздражение. Ее дрожь перешла на лифт, который слегка задребезжал, как кастрюля на плите. Хотя Фульвани радостно и широко улыбался, Гала на всякий случай подняла голову и впервые позволила старику себя расцеловать. Однако тот, не задерживаясь на ней, сразу же перешел к Максиму. Казалось, он был заинтересован сегодня даже больше в нем.

— Мальчик, как я рад тебя видеть!

Фульвани приобнял Максима липкой рукой за шею и притянул к себе.

— Ты словно почувствовал…

— Помня наш опыт, — произнес Максим воинственно, — я посчитал целесообразным сопровождать ее.

— Ты прав, одна голова хорошо, а две лучше, — Фульвани, казалось, пропустил мимо ушей язвительное замечание Максима. — Вместе мы сила, так говорю я всегда, согласны?

Максим высвободился из объятий, еще более настороженный.

— А ведь я звонил вам домой, чтобы попросить тебя прийти вместе с Галой, мой милый мальчик, но вы уже ушли.

— Какая досадная случайность! — сказал Максим фальшиво, за что получил тычок от Галы.

— Если только это не судьба, — сказал сияющий Фульвани, — а все говорит о том, что так оно и есть. У меня есть основания считать, что Младенец Иисус из своих яслей послал не одну, а две призовых коровы, но прежде чем я закатаю рукава и начну доить, скажи-ка мне, атлетический тип, хорошо ли ты катаешься на лыжах?

— На лыжах?

— Или ты хочешь сказать, что развил мышцы только объезжая своих подружек?

— Он танцевал, — поспешила на помощь Гала.

— Никто не совершенен, — пробурчал Фульвани, ощупывая ноги молодого человека от колена до паха.

— В Театральной школе. Каждое утро. Особенно гранд-жете очень… — сказал, запинаясь Максим, заметив, как помрачнел взгляд его осмотрщика.

— И, конечно, катался на коньках, — добавил Максим, на октаву ниже, чтобы отмести все подозрения о себе в розовой балетной пачке/- мы катаемся на коньках при любой погоде.

— Голландцы! — вздохнул Фульвани. — В холод выходят на лед, кто их поймет?

Покачав головой, он отходит от Максима и поворачивается к Гале.

— Моя милая, свершилось. Надеюсь, ты уже все поняла. Снапораз необычайно заинтересовался тобой.

Фульвани взмахнул рукой, словно задумал ущипнуть и Галу, но побоявшись прикоснуться к такой красавице, ахнул и опустил руку на колени, чтобы привести кое — что в порядок.

— Необычайно? — Гала недоверчиво хватает Максима за руку, которую тот протянул ей, словно боясь, что она упадет. — Необычайно? Он так и сказал?!

— Давайте не будем в такой момент препираться о словах. Речь о том, что он хочет дать тебе роль в своем фильме. И можно ли винить великого человека? Два прекрасных экземпляра! Кстати… — спросил Фульвани, после того, как, откинувшись в кресле, в свое удовольствие понаблюдал, как Максим приподнял Галу, развернул и поцеловал в шею долгим поцелуем, — занимаетесь ли вы этим иногда вместе с кем-нибудь?

Счастливая парочка, смеясь, посмотрела на него, словно они его неправильно поняли. И наглость Фульвани так бы и утонула в их праздничном настроении, если бы он не уточнил.

— С мужчиной или женщиной, мне все равно? Хотя бы, чтобы посмотреть. Послушайте, когда люди так роскошно одарены, как вы, они ведь обязаны этим делиться? Только посмотреть, в этом же нет ничего плохого?..

Максим опускает Галу на пол. В два прыжка он оказывается рядом с Фульвани, собираясь вытащить его из-за стола, но тот уже встал сам и с таким бесстыдством игнорирует гнев Максима, что молодой человек думает, не почудилось ли ему все.

— А для тебя у меня такая новость, молодой человек: крупнейшая американская студия приезжает сюда снимать телефильм из жизни олимпийского чемпиона. Речь идет о главной роли, поэтому еще раз: ты умеешь кататься на лыжах, да или нет?

— Лучше всех, — врет Максим, которому при малейшей гололедице приходится подвязывать лыжи, чтобы не упасть.

— Он такой слаломист, словно родился на лыжах, — поддерживает Гала.

— Прекрасно, Фульвани наблюдает за реакцией Максима с торжествующей улыбкой. — Если и в остальном не возникнет возражений…

Все молчат. Против чего возражений, никто не спрашивает.

— Я знал, что смогу вас убедить. Процедура — проста. Я отправляю Максима к американцам, а для Галы договариваюсь о встрече. Завтра, послезавтра, как можно скорее. Наверное, в офисе Снапораза при его доме на Виа Маргутта. Будет собеседование, максимум пара кинопроб в искусственном освещении. О финансовой стороне дела не говори, маэстро этим не занимается, кроме того, переговоры — как видишь — моя сильная сторона. Он хочет тебя заполучить, и поэтому деньги — не проблема. Да, похоже, ваши приключения начинаются не на шутку. Только вот, я бы очень хотел посмотреть на вас…

Его дыхание учащается. Он берет Галину руку и гладит своими грубыми пальцами по сгибу локтя. Она чувствует его дыхание. Чувствует, что цепенеет, и пытается понять, что она сделала не так. Неужели у него создалось о ней превратное впечатление? Слова проносятся у нее в голове, лихорадочно, как всегда, когда она в панике, фразы из прошлых разговоров, сцены их последней встречи. Она быстро проверяет блузку.

Может быть, слишком сильно расстегнута? Как бы то ни было, ложные ожидания уже есть. Теперь надо оправдать их, иначе этот мужчина разочаруется в ней. «Спокойствие, — говорит она себе, — нельзя, чтобы он решил, что я наивна, как ребенок. Главное, чтобы он не решил, будто я не привыкла к такому. Вдруг он расскажет Снапоразу, как я пошла на попятный. Такой мужчина, как он, великий режиссер, общающийся с великолепными светскими женщинами, и так близко, словно они дети, играющие на улице в прятки, что он подумает обо мне, когда услышит, что я ни на что не способна? “Такая дикарка мне не нужна”, - вот что он скажет! Я уже в этой роли; не знаю, навязали мне ее или я, сама того не заметив, прошла на нее кастинг, но раз уж это так, я должна ее играть. Я снова попала в спектакль. С Максимом в роли партнера. Мы уже раньше играли эту пьесу. Мы оба хорошо знаем сцену, которую от нас хотят, мы ее репетировали, публика жаждет, так чего ж мы еще ждем?»

Мысль о том, что она лишь играет роль, которую потом снова может отбросить, помогает Гале расслабиться. Она знает, что эта нервозность — такая же, как перед выступлением на сцене, и что она пройдет, едва Гала войдет в лучи прожекторов.

Фульвани чувствует податливость ее тела и прижимает ее к себе.

Такая прекрасная женщина, такой красивый мужчина. В Голландии небось даже фермерши в деревнях не чураются чуть-чуть эксгибиционизма?

— Не пора ли покончить со всеми этими двусмысленностями? — Максим топает ногой, ищет, что бы ему опрокинуть, чтобы придать убедительность своим словам, но все выглядит слишком хрупким.

— Какие двусмысленности? Малышка, — Фульвани приближает рот к уху Галы, — ты слышишь двусмысленности? Я говорю то, что думаю, знаю, чего хочу, и откровенно об этом заявляю. Я думал, что мне за это будут хоть немножко благодарны.

Фульвани целует мочку Галиного уха и дышит ей в шею, не отрывая взгляда от Максима.

— Нет, мой единственный грех в том, что я — мужчина. Так же, как и ты, друг. С теми же желаниями. И если ты за это хочешь вынести мне обвинительный приговор, то признаюсь — виновен!

Гала тихонько стонет. В ее стоне слышится мольба, но никто не мог бы определить, просит она, чтобы ее отпустили или чтобы сжали еще сильнее. Она откидывает голову Фульвани на грудь. Движение похоже на то, что делает птичка в пасти у кошки, — она знает, что чем больше борется, тем больше поранится, и расслабляет все тело, чтобы спасти, что еще можно спасти, — но оба мужчины видят в этом знак того, что Гала отдается. Во взгляде, которым Фульвани смотрит на Максима, появляется триумф. Он вызывающе кладет руку ей на лобок, грубыми пальцами задирает платье и залезает Гале под резинку колготок.

— Чего ты хочешь? — шепчет Максим по-голландски, так что итальянец его не понимает.

Гала пугается его сдержанной ярости.

— Ты что, на самом деле хочешь, чтобы мы продолжали, или мне дать ему по морде? Господи, скажи же хоть что-нибудь!

Гала молчит — чувствует себя брошенной, ее бросил Максим, но еще больше — она сама. У нее всегда появляется такое чувство, будто она предала самое себя, незадолго до приступа, когда она из последних сил цепляется за остатки сознания, хотя знает, что через несколько секунд начнет так страстно желать неизвестного, что добровольно и с распростертыми объятиями бросится навстречу опасности. И точно так же, как во время эпилептического припадка, она сейчас не может ничего объяснить Максиму. Она подавляет растущий в ней крик, потому что понимает, что кричать бесполезно. То, как ее сознание сейчас отделяется от тела, так похоже на ее болезнь, что она в любую секунду ожидает на периферии поля зрения появления трепещущей красной мантии, которая накроет ее. Но это не приступ. Это — неизбежность. Ей придется пережить все в полном сознании. Она смотрит в небо над римскими крышами, на солнце, и пока она ищет путь к спасению в небесной дали, ее зрачки расширяются, и глаза заволакивает влагой — как в любовной игре, когда возбуждение достигает апогея. Именно это и видит в ее взгляде Максим.

— Тогда решай сама! — зло говорит он.

Его раздражение уже никак не связано с их утренней размолвкой. Он зол даже не на нее, как думала она, а на себя. Он — мужчина, откуда ему знать, что именно сильнейшее сопротивление порой выглядит, как уступчивость? Он видит лишь, что ее дыхание участилось и что она все больше отдается Фульвани. Максим проклинает свою безудержную похотливость, из-за чего это зрелище — мужчина запускает пальцы в лоно Галы — несмотря на всю отвратительность ситуации, все-таки возбуждает его. Это не укрывается от Фульвани.

— Вот видишь, — шепчет он Гале на ухо, скользя пальцами между срамных губ, — наш лыжный тренер тоже ждет-не дождется, когда ему дадут к нам присоединиться. Ты разрешишь ему?

И Гала снова стонет, с еще более страстной мольбой. На этот раз всем троим ясно, хотя каждый понимает по — своему: Гала просит, чтобы с ней занялись сексом.

Говорят, фантазия расширяет наше сознание. Я убедился, что она его сужает. И благодаря этому сужению дает нам возможность убежать.

На протяжении всей последующей сцены взгляд Галы зафиксирован на одной точке вдалеке. Этот прием она усвоила с раннего детства. Мало людей слышат разницу между воплем радости и криком отчаянья.

Когда отец Галы в одном из своих причудливых настроений в присутствии гостей снова просил ее сделать нечто невозможное или унижал ее, если она с этим не справлялась, она устремляла взгляд в конец туннеля упреков, через который вынуждена была пройти. Там сияла награда в виде его любви. Тогда она представляла себя индейцем, который идет сквозь разъяренную толпу с розгами. Она придумала этот способ, чтобы выдержать причуды отца, вводившие в ступор ее сестер и мать.

Что разыгрывается в «Скайлайте» на самом деле, Гала видит только краем глаза. Тела мужчин, которые ласкают ее и которых ласкает она, она замечает лишь в той степени, в какой сама себе позволяет. Этого недостаточно, чтобы почувствовать страх, отвращение или горе, даже надругательство над собой, но достаточно, чтобы понять абсурд происходящего и периодически разражаться гортанным смехом. Тем временем кажется, что ее сознание уже где-то впереди и ждет ее в конце туннеля. Так она остается в равновесии, и возможно, временами даже наслаждается: мужчинами, возбуждением от необычности ситуации и собственным мужеством. Ролью, которую она придумывает себе сама.

Канатоходец, не глядя вокруг себя, знает свое местонахождение. От этого зависит все. Он балансирует. Заметь он, в каком положении находится, он не справился бы со своей задачей. Он не смотрит вниз на землю, чтобы не увидеть, как высоко ему падать. Он даже не смотрит, куда ему поставить ногу. Реальность, в которой он пребывает, где-то есть, но вместе с тем — ее нет. Он знает, где он, и одновременно — не знает, потому что закрывается от этого. Эквилибрист ограничивает поле своего зрения маленькой точкой вдалеке. Он сосредоточивается на своей цели. И так, сузив свое сознание, он доходит до противоположного конца каната.

Это — мой гимн любви.

Мои пом-пом, по-по-мидоры, Чудесный цвет, прекрасный цвет, Других таких не видел свет, Их слаще нет, их лучше нет, Клади скорей себе в пакет Мои пом-пом, по-по-мидоры!

Узнав меня, продавец на рынке делает все возможное, чтобы привлечь мое внимание.

Больше всего на свете мне хочется забраться на постамент к Джордано Бруно и спрятаться под его медной рясой. Пока я быстро прохожу мимо лотка, продавец еще раз повторяет свой слоган, как на прослушивании.

— Я считала, что все ваши фильмы — гимн любви, — говорит Гала.

Я потерял нить разговора. Последнее время со мной это случается все чаще. Все из-за людей. Толпы меня приводят в смущение. Я знаю, они считают, что их внимание мне приятно. Я ищу веселые лица, но как только нахожу, мне хочется бежать.

— Гимн любви, — повторяет Гала.

Внезапно я сожалею обо всем мероприятии. Зачем я договорился встретиться с ней на шумной Кампо-де-Фьори? О господи, боюсь, что я знаю: похвастаться ею, естественно. И она тоже это знает.

— Я имею в виду, любви к конкретной женщине.

— Вашей супруге.

— Джельсомине.

— Конечно, она изумительная!

Я смотрю в глаза голландской девушке. Она искренне так считает.

— Это она обратила мое внимание на тебя.

— Джельсомина?

Мы сворачиваем на боковую улочку и выбираем столик на углу Пьяцца Фарнезе, укрытый от посторонних взглядов ящиками с растениями. Во время нашего разговора я ее рисую, но ни разу она не получилась такой выразительной, как на картинке, которую я нарисовал по следам своего сна. То, что я увидел ее во сне, ее восхитило, нет, даже больше, поразило. Сначала она не может в это поверить, но я показываю рисунок, который у меня в кармане. Она рассматривает его молча. На миг мне кажется, что она вот-вот заплачет, но вместо этого она вскакивает. Хочет уйти, не сказав ни слова. Я хватаю ее за руку, но она не подчиняется, и, чтобы удержать ее, я начинаю умолять с тем жаром, с которым я обычно прогоняю других актрис.

— Теперь вы во мне разочаруетесь! — восклицает Гала, качая головой.

Эта мысль настолько выбивает ее из колеи, что она не понимает, что вся ситуация говорит об обратном.

— Наша ночная встреча настолько важнее этой, настоящей. Мне не следовало приходить. Зачем вы меня пригласили?

— Жареные цыплята! — говорю я первое, что приходит в голову, — римский деликатес, — и я тут же заказываю две порции.

Я привык, что люди смеются над моими шутками. При первом подозрении, что я говорю что-то смешное, они хлопают по коленям и хватаются за бока, Гала — нет. Она продолжает озабоченно взвешивать все «за и против» нашей встречи. При этом она мне напоминает персонажа из комикса, изо всех сил бегущего по воздуху, вися над бездной.

Приносят цыплят. Я отламываю ножку. Прежде чем укусить, я быстренько целую цыпленка.

— Что вы делаете? — изумляется Гала, и я начинаю говорить о моей бабушке в Кастельротондо, рассказавшей мне сказку о цыпленке, который на самом деле был принцем.

— Это как принц-лягушка, — объясняю я, — только с перьями. Я был маленький. В тот вечер мы ели курицу, и у меня сильно разболелся живот. Я страшно испугался. Подумал, что то, что я съел, внутри меня начало превращаться в принца. С тех пор я предпочитаю осторожность.

И тут Гала оставляет свою сдержанность. Она ставит локти на стол и покорно запускает пальцы в птицу.

— Я только говорю о том…

Она подносит ножку ко рту, открывает рот и выполняет тест, который я провожу, не задумываясь, с пяти лет, совершенно естественно, не для того, чтобы произвести на меня впечатление, а словно она только что научилась от туземца полезному местному обычаю. Ее губы блестят от жира. Гала высовывает кончик языка, чтобы слизнуть подливку, капнувшую на подбородок. Потом продолжает говорить.

— …Как это ни странно, образы из подсознания бывают часто более реальными, чем впечатления, оставленные на сетчатке глаза.

Влюбился ли я с первого взгляда? Думаю, нет. Возможно, так кажется по этой сцене. Но я-то знаю себя. Мне не хватает сдержанности северных мужчин, сначала и прежде всего я хочу с ней переспать. Лучше всего сразу. Я уже записываю ее имя большими буквами с завитушками внизу длинного списка, который я с большим трудом достаю из пыльного нижнего ящика своей жизни. Но как только я представляю себе, как записываю ее в ряду моих побед, так бумага рвется под моими пальцами. Она кажется такой нерасчетливой и открытой, что похоть крошится под давлением моей нежности.

Я даю ей говорить. Гала — блистательна, умна и полна жажды жизни. Я узнаю и понимаю ее неуверенность, но в то же время она так свободно ведет разговор, что мои сомнения увеличиваются. Кроме того, я чувствую обычную горечь старости под молодым взглядом. Гала смотрит на меня не мигая. Ее взгляд, манящий и пронзительный, заставляет меня сжиматься, так что я начинаю ползать в своем слишком широком теле, как младенец в люльке, ищущий с чем бы поиграть.

Я нахожу это в коже вокруг ее глаз. Она плоха. Наверное, из-за того, что она слишком часто использует тяжелый, но малоэффективный театральный грим. Гала потеет, чуть-чуть. Пока мы разговариваем, тушь расплывается от жары и собирается в морщинках в уголках глаз.

Я обмакиваю свою салфетку в воду и провожу по ее щеке. Это первое наше прикосновение. Я продолжаю, но слишком робко. Гала берет у меня салфетку и без лишних вопросов вытирает грязь со своего лица. Потом я открываю коробочку с акварелью, которую всегда ношу с собой, чтобы рисовать. Смешиваю на блюдечке немного сиены и кармина. Добавив масла, стоящего на столе, смешиваю все в кашицу. Достаю позолоченную кисточку, подаренную Джельсоминой на мое шестидесятилетие, из футляра и наношу маленькими мазками полученный оттенок вокруг ее глаз.

Пока я рассматриваю результат, она продолжает говорить, развлекая меня, как я ее попросил. Я рисую ей брови в форме перевернутых запятых, что придает ей удивленное выражение, удлиняю ресницы наподобие солнечных лучей. И наконец смешиваю цвета для губ и крашу, пока у нее не получается надутый вид.

Гала берет нож и рассматривает себя в лезвии.

— Но это же Джельсомина! — восклицает она. — Совершенно точно, поразительно!

Я не соглашаюсь, но Гала делает гримаску, словно из роли, которую играла моя жена в моем первом кассовом фильме. У меня портится настроение.

Я и Джельсомины впервые коснулся, делая ей макияж. Я спросил ее, могу ли я подстричь ей волосы по линии края перевернутого цветочного горшка, и она позволила. Даже когда я намазал отдельные пряди зеленым мылом, чтобы они стояли торчком, она не сопротивлялась. Шла война, пудры не было, поэтому я взял горсть муки и напудрил ей лицо, тихонько сдувая муку с ладони. Ее бледность напомнила мне актера театра кабуки. Я сказал ей, что ее веселость мне вовсе не кажется чрезмерной, а наоборот, исключительно сдержанной. Она не старалась быть игривой, но ее редкая улыбка рассказала об одиночестве всей ее жизни. Сказав это, я увидел, как на ее глаза набежала слеза — покатившись, смыла муку и упала с подбородка в виде комочка, из которого я бы легко мог сделать пончик, будь у меня горячая сковородка под рукой.

Я помню, с какой любовью я подчеркнул каплей красной краски ее курносый нос. Именно тогда я дал священный обет, что Джельсомина никогда больше не будет одинока. Но, тем не менее, именно благодаря мне ей пришлось столько теста намесить за свою жизнь, что можно было бы открыть лавку с выпечкой.

— Как поживает твой приятель? — спрашиваю я Галу.

— В каком смысле? — пугается она, потому что я не скрываю своего неудовольствия.

— Ну, тот олух, что приходил вместе с тобой, — говорю я угрюмо.

Я привык обижаться на других за свою печаль. Гала судорожно сжимается, как ребенок, испугавшийся нагоняя со стороны пастора. Я вижу это, но мысль о том, что она сейчас вернется домой и расскажет какому-то парню, как старик валял дурака, сидя напротив нее, для меня невыносима.

— Ну, давай, рассказывай, вы живете вместе?

Я вижу, что она боится, и почти слышу, как лопается ее голова в попытке придумать ответ, который бы меня удовлетворил.

— С этим гомиком? — спрашивает она весело.

И впервые отводит взгляд. Я решил бы, что она лжет, если бы на ее лице не отразилось такое глубочайшее презрение.

— Ну, вы даете! Мы с ним — подружки. Только и всего.

Мне нравится ее ответ, даже если она все придумала.

Я встаю и говорю, что мне необходимо приступить к работе.

— До встречи, — говорит Гала и, собрав все свое мужество, добавляет: — Может быть, на прослушивании?

— Это и было твое прослушивание.

В подарок я дарю ей салфетку с рисунком из моего сна. Она держит ее рядом со своим лицом. Перевернутые запятые вместо бровей, форма губ, ресницы веером, белая одежда. Говорила же Джельсомина: «Я знаю эту девушку».

Едва я прошел половину Виа Капо-ди-Ферро, как мне кажется, что Гала что-то кричит мне вслед. Увидев, что я обернулся, она машет мне салфеткой.

— Чао, маленький мальчик! — слышится мне, хотя не уверен, что она прокричала именно это.

— Я все испортила! Тупая клуша!

Вернувшись в Париоли, Гала падает на кровать.

— У меня было столько шансов, и я все их упустила!

Максим пытается ее развеселить, но Гала безутешна.

Дома на Виа Маргутта Джельсомина меня не спрашивает ни о чем, пока мы не ложимся спать.

— Ну, была ли это женщина из твоего сна?

— Она неудержимо напомнила мне тебя.

Поняв, что я говорю серьезно, Джельсомина гладит меня по щеке, как ребенка.

— То есть женщина твоей мечты, — говорит она, подражая чувственной интонации Ла Лолло, чтобы скрыть свою печаль. — Они — самые опасные, синьор Снапораз, помните это!

После чего Джельсомина отворачивается и гасит свет.

Через час я снова просыпаюсь. По нашей улице бродит пьяный парень. Заплетающимся языком он напевает песенку моего детства, которую я раньше никогда не слышал за пределами своего родного города. Я встаю, чтобы закрыть окна, а то он разбудит Джельсомину, но она и так ничего не слышит. Его голос скрипит, как подковы упрямого осла по гравию, но я выхожу на террасу, чтобы ничего не пропустить. Парень переходит Пьяцца-дель — Пополо, и я пытаюсь понять, доносится ли его пение до Париоли.

У меня есть любимая в районе Пенны, И еще одна на равнинах Мареммы, Есть еще одна в красивом порту Анконы, К номеру четыре я иду в Витербо, Там живет рядом следующая, в Казентино, Ну, есть еще та, с которой я живу, И еще одна в Маджоне, Четыре во Фратте, десять в Кастильоне.

Когда я забираюсь в постель, Джельсомина, так и не проснувшись, обхватывает меня руками и ногами. Я любил бы ее за одно это доверие. Она прижимается головой к моей груди и держится за меня, как утопающий за спасательный круг. Так я и засыпаю. Я ищу всю ночь, но единственная, кого я нахожу — это моя мать.

— Я тебя понимаю, — говорит она.

У нас пикник на морском пляже Ривабелла в Римини — я сижу на песке в плавках, она — на деревянных мостках, спрятавшись в тени пляжного стула. Мама чистит для меня яблоко, нарезает на дольки и раскладывает их на салфетке.

— Когда я была беременна твоей сестренкой, я и подумать не могла, что смогу кого-нибудь полюбить столь же сильно, как тебя.

Она играет с песком пальцами ног. Дает мне руку. Мне не дотянуться.

— Я сильно, всей душой любила тебя. И думала, что больше не полюблю никого, физически не смогу. Ты уже был для меня всем. Но как только я увидела ее, это произошло. Сразу. Я очень любила ее, но тебя ничуть не меньше.

Она устанавливает пляжный стул так, чтобы вытянуться на нем во всю длину. Берет салфетку и кладет себе на глаза.

— И я поняла, что любовь, которую ты делишь между двумя людьми, только удваивается. Поэтому не паникуй. Любви достаточно для всех.

Порыв ветра сдувает салфетку с ее лица и уносит. Я пытаюсь разглядеть ее лицо, но неожиданный смерч поднимает в воздух салфетки всех посетителей пляжа — от Белларива до Ривабелла. Сотни салфеток кружатся вокруг. Трепещущие белые полотна полностью закрывают мою мать, а когда они разлетаются над морем, как чайки, и опускаются на волны, ее уже нет.

3

Сначала вот что: все, что случится с Галой в следующем эпизоде, произошло без моего ведома. Я никогда об этом не знал. Единственный раз, когда мы встретились, я ничего не заметил. Никаких следов тех неслыханных вещей, через которые пришлось пройти бедной крошке. Она, казалось, наоборот расцветала. Каждый раз, когда я ее видел, она выглядела еще сильнее, чем прежде. Более гордой. Более уверенной в себе. Когда у меня было сумасбродное настроение, я даже относил все на свой счет, словно моя гениальность отражалась от нее, а не наоборот. Кто же мог подумать, что тем временем…

Ну а если бы я предполагал что-нибудь такое, то что бы я сделал? Вмешался или, испугавшись того, что натворил, в ужасе отказался бы от Галы? Или я бы понял то же, что и теперь, когда я вынужден смотреть в прошлое: Галино унижение доведет до совершенства мой собственный сценарий.

У меня самого, впрочем, были проблемы. Японские спонсоры внезапно отложили финансирование моего фильма. Для них оказалось шоком то, что я не соблюдаю договоренностей. Я никогда их не выполняю, но японцев, похоже, не предупредили.

Я поручал делать декорации и шить костюмы, а потом все забраковывал. Тратил метры пленки, чтобы убедиться, что в Студии № 5 удастся отфильтровать свет, как мне надо, и лицо Джельсомины будет играть в лучах солнца, как это было однажды весенним утром, вскоре после смерти нашей дочурки.

Нам казалось, что жизнь кончилась. И чтобы погоревать без папарацци, прячущихся по кустам, мы уехали в коммуну Борго Паче в загородный домик Марчелло, больше похожий на сарай. Ночью мы не могли спать, поэтому лежали, не решаясь ничего сказать друг другу, дожидаясь утра. Нас спас черный дрозд. Джельсомина распахнула ставни. Все покрылось корочкой льда. Солнце стояло низко. Его лучи преломлялись на льду, покрывшем розовые цветы. Это так поразило мою любимую, мужественную девочку, смысл моего существования, что в ней, наконец, разжалась невидимая пружина. После нескольких недель горя, заставлявшего ее сжиматься, мышцы ее рта медленно расслабились. Кровь прилила к губам. Заледеневшие бутоны, качаясь на ветру, переливались радугой, словно драгоценные камни. Эти цвета плясали у нее на лице и сверкали в глазах. Закутавшись в одеяло, мы стояли у открытого окна и смотрели на это чудо, и вдруг я понял, что наша любовь пережила все, и не вопреки холоду, а благодаря ему. И я почувствовал, как рука Джельсомины ищет мою.

Естественно, я ничего не рассказал Джельсомине о том, что при помощи двадцати пяти тысячи ватт и сорока восьми красных фильтров я пытался воскресить волшебство того утра, но как только она увидела материал первых съемочных дней, я понял, что она догадалась. Не сказав ни слова, она посмотрела на меня и кивнула в знак одобрения. Джельсомина — опытная актриса, поэтому, не выдавая эмоций, она снова вошла в свет юпитеров. И четыре дня с раннего утра до поздней ночи она без жалоб смотрела в их свет.

В тот момент, когда техники наконец нашли тот эффект, что я искал, реальность не выдержала сравнения с тем, что я помнил, — поэтому я вычеркнул всю сцену.

Джельсомина была безутешна, так же как и японцы. Если бы в их руки попался Ван Гог, то тому точно пришлось бы по памяти рисовать свои желтые фантастические цветы, эти деятели сэкономили бы на поставке подсолнухов. Когда посланцы из Японии поняли, что из съемок целой недели, за которые я всем полностью выплатил зарплату, я не использую ни метра, они решили, что я выбрасываю деньги на ветер. Они не понимают, что отсутствие результата — тоже результат. Что писатель размышляет, рисуя куколок на рукописи. Что самое сильное напряжение вибрирует именно в тишине, во время которой композитор записывает ноту.

Но даже когда я им объяснил, что мои прежние достижения рождались так же, это не убедило их в целесообразности моего творческого метода. Они хотят, чтобы сначала я написал сценарий, как делают все, чтобы они могли подсчитать, во сколько им обойдется весь фильм. Я терпеливо им объяснил, что я так не работаю. Предварительные размышления о том, что я хочу сделать, лишь отвлекают меня. Каждая мысль наводит меня на сотню новых других. Несмотря на это, они требуют, чтобы сначала я запечатлел весь фильм на раскадровке. Сотни точных картинок им расскажут больше, чем одна туманная — у меня в голове. Хотя весь фильм заключен именно в ней.

У меня есть некая сырая идея. Перед сном я стараюсь запомнить сюжетную линию истории, которую хочу воплотить, во сне обрабатываю ее и на следующее утро уже имею точную картинку. Утром иду в студию. К этому времени все уже должны быть на местах: со сделанными прическами, загримированные и в костюмах. Мне нужно, чтобы они уже были готовы, как художнику, который открывает тюбики с краской, прежде чем возьмется за кисть. Потом либо что-то происходит, либо нет. Попробуйте это объяснить нации, у которой каждая улыбка жестко задана режиссером. Но я считал, что я должен был, по крайней мере, попытаться их убедить. Ради Джельсомины. Мы вылетели вместе с ней в Токио, а наш фильм отложили на неопределенное время.

— Отложили? — восклицает Максим. — Снапораз откладывает съемки твоего фильма?

Он выхватывает лыжи из рук реквизитора.

— И это все, что он может сказать?

Максим вступает в искусственный снег и принимает позу атлета. Пригнувшись, изображает, как слетает с горы.

— Именно теперь, когда мы добились, чего хотели!

Правдоподобия ради Максим при каждом повороте издает свистящие звуки. Речь в его скрин-тесте идет больше об истории Билли Джонсона, американской лыжной драме, чем о спортивности. Задания, которые он получает, — сформулированы нечетко, тексты — банальные, и никто ничего не знает о биографии персонажа, которого Максим должен играть. В довершение всего, ни одна живая душа не знает, когда начнутся первые съемки. А в то же время ему никто не компенсирует даже проезд в метро. Видеосъемками занимается Зоппо, страдающий болезнью Паркинсона, который так долго работает на Чинечитте, что многие считают, что его нанял еще сам Муссолини. Как только вся пленка снята, старичок вынимает ее из камеры, наклеивает на бобину этикетку с именем Максима и, не сказав ни слова, покидает студию, чтобы отправить скрин-тест в Лос-Анджелес.

Максим поднимает лыжные очки на лоб.

— Отложили? Ну, это мы еще посмотрим!

Его лицо покрыто коричневым гримом, кроме области вокруг глаз, словно он слишком долго пробыл под горным солнцем. Максим выбегает из студии для пробных съемок и решительно направляется в Студию № 5, но все, кто участвует в фильме Снапораза, отправлены в отпуск.

— И на что мы будем жить, а, Снапораз? — восклицает он и показывает кулак занавешенному окну на втором этаже.

Студенты-практиканты, красящие траву, сидя на корточках, для экранизации «Красной травы», отрываются от своей работы и аплодируют.

Через неделю Гала, вернувшись с Виллы Боргезе, куда она ходила почитать, видит, как Джеппи подслушивает у двери в их комнату.

— Синьор сошел с ума! — восклицает Джеппи. — Сейчас почти все ходят по краю, над пропастью, да еще с двумя тяжелыми чемоданами, но полчаса назад твой друг оттуда свалился. Крики, ругань, битье посуды — ах, в течение нескольких счастливых минут я словно вернулась в прошлое, когда у меня были мои малыши!

— Но у вас же никогда не было детей, — говорит Гала, ища ключ.

— Ну и что? — огрызается обиженная Джеппи. — Что, человек и помечтать не может?

В комнате царит хаос. Шкафы пусты. Максим попытался распихать все вещи по сумкам и чемоданам, которые стоят на кровати. Он сидит спиной к двери в кресле и смотрит на небо сквозь высокое окошко.

— Мы возвращаемся, — говорит он, не оборачиваясь. — Я уже позвонил твоему отцу…

— Что ты сделал?

— Я позвонил Яну. Он оплатит наши билеты. Мы сможем забрать их на стойке регистрации в аэропорту.

— Что он сказал?

— Что любит тебя и все сделает ради тебя.

(На самом деле старый Вандемберг язвительно рассмеялся и с торжеством в голосе воскликнул: он-де всегда утверждал, что Гала обходится обществу гораздо дороже, чем она того стоит, — но для этого родителя это одно и то же.

Максим машет письмом. В нем содержится сообщение, что выплата его пособия прекращена и что в связи со следствием по делу о мошенничестве последние три выплаты востребованы обратно. Как эти инстанции узнали, что Максим находится за границей, не указано. Может быть, друг Максима не слишком точно подделывал его подпись или же его кто-то предал, завидуя его счастливой римской жизни. Как бы то ни было, денежный кран перекрыт, а пособия Галы не хватит даже на оплату аренды.

— Деньги, — успокаивает Гала Максима, — мы их найдем. Что скажет Снапораз, если я сейчас смоюсь?

— Найдет десяток других вместо тебя!

— Поэтому мне нужно дождаться, пока он возобновит съемки, — говорит Гала, не моргнув глазом. — Я думала, что ты расстроен, потому что получил известие из Америки.

— И это тоже.

Максим говорит это так мрачно, что Гала обнимает его и пытается приободрить, как обычно после отказа.

— Я получил роль. — Максим раздраженно освобождается из ее объятий.

— Большую роль в фильме с Мартином Шином. Я бы мог прославиться на весь мир. И как, черт возьми, типично для меня, — главная роль на американском телевидении в перспективе, но нет денег, чтобы дожить до первого съемочного дня.

— Вы висите над расщелиной, — говорит Джеппи, поджидая Галу в коридоре. — Очень хорошо. Вот вы висите. Несколько недель вы снимаете здесь жилье. Могу ли я просто так стоять и смотреть, как у вас опускаются руки. Поэтому я говорю вам: пришло время позвонить синьору Джанни, вот что.

Как обычно, Гала проходит мимо нее, не обращая внимания, но вдруг на полпути замедляет шаг.

— Джанни — он может вытащить вас, — подчеркивает консьержка, почувствовав, что рыбка клюнула.

— Рано или поздно все позволяют Джанни им помочь. Вот увидите, он святой!

Джеппи берет трубку и решительно набирает номер. Гала хочет обсудить с Максимом, но, взявшись рукой за ручку двери, передумывает.

— Святой! Когда-нибудь пилигримы со всего мира приползут на коленях в Рим, чтобы помолиться у гроба с его мощами.

Джеппи отвечают. Не говоря ни слова, Джеппи передает трубку Гале. Голос Джанни в трубке нетерпеливо тараторит. Он, конечно, никак не может знать, что это Гала, которая словно набрала в рот воды, и все же она ни жива ни мертва от страха, что Джанни может решить, будто она заставляет его ждать. Гала берет трубку у Джеппи, но не знает, что сказать, и прикрывает трубку рукой. Слезы набегают ей на глаза, но она подавляет их. Хочет позвать Максима, но передумывает. Гала чувствует себя беспомощной, она как будто снова стоит, маленькая девочка, дрожа, на ярмарке: ее отец проносится мимо нее на лошадке карусели и уговаривает ее довериться ему и прыгнуть. Ей и страшно, но все же очень хочется попробовать.

«Ах, если бы я была смелее, — упрекает она себя. — Если я решусь прыгнуть на эту карусель, тогда все будет мне подвластно».

Гала умоляюще смотрит на Джеппи. Та пожимает плечами.

— Ах, что я говорю, даже всех стен Ватикана не хватит, чтобы повесить «эксвото» всех тех чужестранцев, которым синьор Джанни помог в их нужде.

Только когда Гала видит дымок над Этной, до нее доходит понимание опасности, которой она подвергается. Во время полета на Сицилию — в первом классе и с шампанским — она играла роль «девочки по вызову». Теперь же, когда поезд объезжает подножие вулкана, неотвратимо приближается момент, когда она действительно станет одной из них. Джанни, всегда лично доставляющий свой лучший товар, снимает маску доброжелательности и дает ей инструкции, как директор мальчику на побегушках.

— Не будь покорной, но никогда — заносчивой. Ни на секунду — наглой, но и не веди себя по-детски. Без необходимости не сопротивляйся, но ни при каких условиях не соглашайся на то, чего не хочешь. Тебя не попросят делать ничего против твоей воли. Запомни это, тогда получишь больше удовольствия. Если клиент увидит, что тебе приятно, тогда он будет доволен.

Джанни ненадолго прерывается, чтобы посмотреть на Галу, которая достает воображаемый карандаш из-за уха и высмеивает его указания, стенографируя их в несуществующем блокноте, высунув кончик языка между зубами.

— Блистай, как ты умеешь, но не затмевай его. Сама не проявляй инициативы, но и не будь слишком уступчивой. В остальном, не бойся. Расслабься. Отбрось гордость и оставайся самой собой.

— А если моя гордость — часть меня?

— Так не бывает. Гордость — опора для людей, чей собственный образ не совпадает с действительностью. Гнилой мостик между мечтой и реальностью. Не закрепленный ни с той, ни с другой стороны. Гордость — это первый путь, который ты должна отрезать, чтобы научиться получать наслаждение от самой себя.

Поскольку Гале не нравится его тон, она смотрит куда — то в сторону Мессины. Мысленно начинает перечислять все, чем гордится, но она слишком оскорблена, чтобы вспомнить даже самое очевидное.

— Не валяй дурака, — говорит Джанни. — Ты слишком уверена в себе, чтобы быть гордой.

Поезд въезжает в курортную зону.

— Теперь не подходи ко мне, — приказывает он, — никто не должен подумать, что мы вместе.

Джанни остается на перроне и качает головой от восхищения покачивающимися бедрами своей протеже. Не подозревая о врожденном дефекте — причине этого соблазнительного чуда, — сутенер возносит краткую благодарственную молитву Мадонне Вечной Помощи за свою обеспеченную старость, которая, сексуально покачивая бедрами, исчезает за пальмами на набережной.

В назначенное время Гала стоит на верхней ступеньке Сан-Леоне. Внизу на пляже ее ждет мужчина, сидящий под зонтиком на террасе своего излюбленного номера, который в стороне от гостиницы вырублен прямо в скале. Как только он видит Галу, он встает ее приветствовать.

Галина рука на перилах дрожит. Ее это удивляет, потому что она не чувствует ничего, кроме ледяного спокойствия.

На мужчине дорогой льняной костюм, сшитый на заказ. Возможно, чересчур торжественный для первого знакомства, но в нем чудится отголосок былого шарма. Ему кажется, что взгляд девушки одобрительно скользит по его фигуре. На самом деле Гала просто зажмурилась от солнечного сияния, играющего на волнах, которое болью отдается у нее в голове. Ей хочется, чтобы оно скрылось за черным пятнышком и она смогла получше разглядеть лицо мужчины. Оно — загорелое и мужественное, несколько озабоченное. Она дает ему лет шестьдесят. По его улыбке Гала видит, что он нервничает.

— Костюм моей мечты! — говорит Гала совершенно серьезно, но он принимает эти слова за комплимент, который он должен вернуть. Затем они садятся. Мажордом открывает шампанское и приносит первые блюда.

Перед тем, как приносят «Бомбу бьянку» в огненном «Мараскино», он отбрасывает сдержанность. Рассказывает, что его зовут Понторакс, хотя это больше похоже на название медицинского препарата, и он невропатолог в частной психиатрической клинике в Катании.

— Отличное совпадение, — смеется Гала, — кроме родителей, для меня нет никого родней невропатологов, — и рассказывает ему о своей болезни.

— Ах! — восклицает восхищенный Понторакс, — это же дар сивилл!

И объясняет, что женщин с эпилептической чувствительностью раньше выбирали в жрицы Аполлона.

— Глядя на солнце, они непрерывно водили рукой перед глазами и впадали в транс.

Он показывает. Гала повторяет следом за ним, но Понторакс тут же озабоченно хватает ее за руку и останавливает. Прикосновение длится чуть дольше, чем обычно. К своему изумлению Гала не чувствует отвращения. Мужчина деликатен и, похоже, действительно испытывает к ней сочувствие.

— Прерывающиеся лучи, — продолжает Понторакс, — вызывали нарушения в височной доле большого мозга, центре, ответственном за творчество. Женщины падали на землю, бились в конвульсиях и выкрикивали загадочные фразы. Сейчас мы это лечим, а раньше короли отправлялись в многомесячный путь, чтобы внимать своим оракулам.

После обеда они идут на яхту, стоящую на причале у прибрежной гостиницы. Там висят приготовленные для нее новые купальники. Пока они загорают, мимо проходят яхты знакомых Понторакса, и как только они удаляются, дотторе начинает развлекать Галу историями о своих эксцентричных друзьях.

Посередине одного их его рассказов Гала вдруг ощущает сильный эмоциональный всплеск, причину которого она не сразу может понять. Ее дыхание учащается, и ей приходится изо всех сил сдерживаться, чтобы не заплакать. «Не может быть, чтобы я так расчувствовалась из-за парня, заплатившего за созерцание меня в купальнике?»

Дотторе замечает произошедшую в ней перемену, но тактично ничего не говорит. Наливает коктейль, поднимает, взглянув на нее, молчаливый тост и позволяет ей вернуться к своим мыслям.

Ее трогает живой блеск в его глазах, когда он смотрит на нее. Гала представляет себе, как в них возвращается печаль, когда старик отворачивается к волнам. Эта мысль успокаивает ее, пробуждает томное желание отдаться игре. Ей весело, и когда она на секунду закрывает глаза, наслаждаясь теплом и покачиванием на волнах, со стороны она кажется совершенно счастливой. Она чувствует себя свободно, естественное тяготение старости к молодости не стесняет ее, хотя она не понимает причины этого. Она лишь знает: чтобы понравиться этому мужчине, ей не нужно отбарабанить стихотворение или интеллектуально превзойти его. Она завоевала его просто: оставаясь такой, какая она есть. Благодарная ему за это, она переворачивается на другой бок, чтобы наградить его еще лучшим видом.

Дотторе целый день не снимает костюм, не тронет ее и пальцем, если она того сама не захочет, но по причине деловой природы встречи их отношения носят недвусмысленный характер. Гала чувствует неравенство, словно между хозяином и рабом, хотя не могла бы сказать, кто из них кто. Кроме того, она чувствует не одиночество в ситуации, от которой она еще недавно бежала бы в ужасе, а, наоборот, единение с партнером. Гала пытается вспомнить, были ли у нее когда-нибудь такие открытые отношения с мужчиной. Хотя ситуация для нее новая, возникает впечатление, что она знает и предвидит все ходы. Ее роль столь же очевидна, как и его. Эта определенность создает у нее ощущение вдоха после долгого пребывания под водой. «Он меня использует, но я ему нужна», — говорит она себе; и эта простая мысль дает ей силы поменяться ролями.

Гала встает, потягивается и чувствует подошвой ног, как раскалилась палуба. Подходит к своему первому клиенту и целует его в щеку, потом разбегается и ныряет.

Победитель не тот, кто уходит с трофеем, а тот, кто его вручает.

К середине дня они причаливают, и нога за ногу идут по главной улице, где каждый модельер с Виа Кондотти владеет филиалами для женщин из верхушки мафии. Дотторе предлагает Гале выбрать несколько платьев, и она соглашается, только потому, что это упрочит их отношения. Затем они заходят в ювелирный магазин, и она выбирает самые миниатюрные сережки. Речь не о том, чтобы иметь, а чтобы быть. Выйдя на улицу, она берет дотторе под руку. Вечером они танцуют на террасе. Впервые их тела соприкасаются. Он кладет ей руку на талию. Она прижимается к нему. Понторакс, кажущийся негибким, танцуя, оказывается на удивление пластичным.

Во время третьей румбы Гала целует его в губы, — легко, но многообещающе, и то, как он от наслаждения закрывает глаза, позволяет ей ощущать себя хозяйкой положения.

Когда приходит его шофер, чтобы отвезти Галу в аэропорт, она думает, что произошло какое-то недоразумение. Смотрит на доктора — сначала завлекающе, затем разочарованно; но как ни огромен тунец в сетях рыбака, тот не собирается его доставать.

В лимузине Галу поджидает Джанни. Он вскрывает конверт, переданный ему, и платит Гале, сколько было оговорено. Затем быстро подсчитывает оставшееся.

— Браво!

Джанни одобрительно похлопывает Галу по бедру. Сумма настолько превзошла все его ожидания, что Джанни добавляет ей еще несколько купюр. Несмотря на щедрое вознаграждение, Гала ощущает разочарование, настолько сильное, что она с изумлением пытается найти ему объяснение. Она потрясающе провела время и заработала свои деньги без порванной одежды. Это был просто отпуск в приятной компании. Все это время она была творцом своей истории. Единственное, пожалуй, чем она недовольна, так это тем, что ее освободили от задачи, которой она до того так боялась. Почему ее отослали? Неужели она надоела дотторе? Значит, ему что — то не понравилось, но что? В чем ее ошибка? Она ощущала себя такой сильной, но в последней сцене у нее отняли режиссуру. Моментально вернулась ее неуверенность в себе. Гала констатирует это с тем же удивлением, с каким сегодня вечером наблюдала, как стайка фламинго, днем один за другим улетевшие в сухом ветре, дующем из Сахары, снова приземлилась в сицилийской бухте. И впервые за этот день Гала чувствует себя грязной.

Из багажника Джанни достает ее новенький чемодан из юфти, в котором лежат платья и другие подарки. Она успевает на последний рейс в Фиумичино, так что вернется домой, к Максиму, еще до полуночи. Меньше, чем за один день она заработала месячную зарплату.

— Ну как, тебе понравилось? Как он тебе?

— Робкий, — отвечает Гала, — словно я у него первая.

— Каждую пятницу я привожу ему кого-нибудь, — смеется Джанни, — сколько себя помню.

Гала чувствует укол ревности, но его слова приводят ее в чувство. Это бизнес. Человек купил себе на рынке фунт помидоров. «Только глупец станет размышлять на эту тему», — говорит Гала сама себе, надевает наушники и закрывает глаза.

— Какие у тебя планы на следующую пятницу? — спрашивает Джанни, снимая Галин чемодан с ленты и помещая его в багажное отделение рейсового автобуса, который повезет Галу в Рим.

— Занята, — отвечает она коротко.

— Очень жаль, — Джанни остается на улице и говорит с ней в открытое окошко.

— Каждую неделю я привожу ему женщину. Каждый раз другую. Новую. Ты — первая, кого он попросил прислать снова.

Гала смотрит на Джанни. Похоже, он говорит правду.

— Впервые за все эти годы.

Гала молчит. Она не может вымолвить ни слова. Как только автобус набирает скорость и выезжает на автостраду, она заливается слезами, и супружеская пара, сидящая впереди нее, думает, что она проводила любимого.

Максим расстегивает молнию на чемодане и достает вещи «от кутюр».

— Сицилия? — восклицает он. Бросает платья в угол и рассматривает серьги.

— Ты с ума сошла!

— Ничего не было.

— Еще этого не хватало!

Это ярость отца, нашедшего ребенка, после того как тот на ночь ушел из дома. То он обнимает ее, радуясь, что она вернулась цела и невредима, то трясет ее из стороны в сторону, негодуя, что она нанялась на должность белой рабыни Бахрейна.

Внезапно Максим останавливается и смотрит на Галу. Его поражает какое-то новое выражение у нее на лице. Все годы, что Максим любит ее, он очень редко на нее злился. Это не в его характере. Но несколько раз, когда это случилось, он сразу же сожалел о своей ярости, потому что Гала отбивалась не как от своего отца, как тигрица, а как котенок, которого стащили с коврика. Она запутывалась в своих увертках и софизмах, так что ему ничего не оставалось делать, как ее простить и успокоить. Он безусловно вставал на ее точку зрения и на самом деле начинал верить, что она была права.

Однако на этот раз Гала совершенно спокойна и уверена в том, что делает. Она рассказывает о своей поездке так, словно она просто слетала на спинке у сверчка в «Пиноккио-парк». Она улыбается. Максима раздражает эта ее улыбка. Она всего лишь пила коктейли и качалась на волнах в заливе! Можно было бы порадоваться за нее. Но его смущает эта улыбка. Все побережье скуплено сумасшедшими графинями и беспутными американскими наследниками. Конечно, великолепное приключение. Пожалуйста. Но что не так в ее улыбке? Он не может ее вынести. На все его слова она лишь улыбается; в этом есть что-то высокомерное, словно она узнала какую-то его тайну.

Ночью Максим демонстративно отворачивается от Галы, и они спят спина к спине, но утром вместе завтракают в «Розати» серебряными ложками с фарфоровых тарелок. На Виа Фраттнна они покупают себе новую одежду, сначала Максиму, потом Гале, а в оптике на Корсо оба приобретают темные солнечные очки классического итальянского дизайна. Арендуют «Веспу» и целый день гоняют, как Грегори Пек и Одри Хепберн, вокруг «Большого цирка». Незадолго до закрытия Гала заходит в банк и погашает первую часть долга Максима, перечислив деньги на счет голландского государства. Несколько тысяч лир, что остаются, они тратят на входные билеты и аренду полотенец в старинной мавританской бане, построенной Сальви, спрятавшейся за фасадом фонтана Треви. Там, на горячих мраморных плитах в душном помещении, у обоих возникает ощущение блаженства. Они делают друг другу массаж, благодарные за вновь обретенную свободу. Но как только они ополаскивают один другого прохладной водой из Аква-Верджине, поступающей с гор по акведуку, построенному Агриппой, каждый снова погружается в свои мысли.

Гала испытывает неожиданное удовлетворение оттого, что все лиры, что она вчера заработала, сегодня потрачены, словно сомнения в отношении ее затеи отмокли и неясное тревожное ощущение смыто напрочь. Максим чувствует все возрастающее беспокойство оттого, что они опять бедны, как прежде. Завтра утром он прочитает «Мессаджеро» только после того, как кто-то выбросит газету на улице, а «корнетти-кон-крема» в баре на углу — останутся на витрине.

С остатками мыла и чешуйками кожи в мраморную решетку водослива смывается не только эйфория сегодняшнего дня, но и последние их опасения. По старым трубам они попадают на площадь, где незаметно выливаются в углу монументального фонтана между колоссальной скульптурой морского божества Океана и морским коньком, а потом, омыв скалы, клокочут в бассейне и оседают на дно. Там все растворяется в окружении тонущих монеток, брошенных через плечо группой поющих зальцбургских монахинь, которые после своего концерта йодля в Сан-Игнацио снова хотят вернуться в Вечный город.

Почти всю неделю Гала и Максим живут на прежнем уровне — впроголодь, но зато с модными солнечными очками. О Сицилии не вспоминают. Однако день за днем у Галы растет желание второй раз бросить вызов судьбе. Словно ей легче переносить ежедневные лишения, зная, что решение проблемы под рукой, если она сможет себя заставить. Каждый день Гала придумывает несколько практических, финансовых причин, чтобы вернуться на остров, но чувствует, что на самом деле ее туда тянет нечто большее.

Когда Гала была маленькой, смерть заглянула ей в глаза и оставила постоянное напоминание о себе — черное окошко перед взглядом. Трещащим фейерверком она установила границы в ее жизни. С тех пор Гала точно знает, что ей можно и какая цена будет за превышение. Но даже в самые страшные минуты перед приступом, когда ее сознание погружается в темноту и она не знает, сможет ли выкарабкаться, Гала рассматривает эти ограничения не как угрозу жизни, а как стимул. Подобно тому, как популяция в дикой природе снова набирается сил, когда ее численность уменьшилась.

Пока ее жизнь могла развиваться во все стороны, пространство казалось таким безграничным, что у нее никогда не было времени на углубленную рекогносцировку местности. Но как только безопасная область ограничилась, Гала познакомилась с ней основательней, глубже и интенсивней. Она открыла в себе возможности, о которых и не подозревала, и в пределах этих возможностей почувствовала себя неуязвимой.

Болезнь поставила Галину жизнь в рамки. Внутри этих границ она смотрится оптимально, подобно тому как кинокадр приобретает напряженность благодаря правильной обрезке.

То же напряжение между ограничением и ограждением Гала снова ощущает после своего сицилийского приключения. На время поездки ее задача была четко обозначена. От нее требовалась лишь одна часть существа — женственность. Она должна была соответствовать ясным требованиям. Поставленная в непростое положение, она достигла потолка своих возможностей. Или, может быть, дна? Как бы то ни было, если бы кто-нибудь день назад сказал, что она будет держать себя в узде ради мужчины, она бы не поверила. Но вынужденная обстоятельствами, она была покорна и послушно делала то, что от нее требовалось. И к полному смятению, она и в этих границах опять обнаружила неожиданную свободу.

Гала любила Максима, потому что чувствовала с ним себя совершенно легко. Ему никогда не было нужно больше, чем то, что у них уже было. В этом смысле они были похожи. Максим смотрел на нее снизу вверх, восхищался ею и старался всегда ей подчиняться. Он отличался от остальных мужчин. Те старались быть в ее глазах значительней, сильней и независимей ее, поэтому она постоянно старалась их перещеголять во всем, чтобы доказать, что это не так. Для них она старалась быть остроумной и интеллигентной, мудрой и до смешного рассеянной, сильной и чувственной одновременно.

Поэтому доктор Понторакс был для нее таким откровением. Ему нужно было от нее только одно. Что было четко обозначено. Внутри этих границ Гала была совершенно свободна. Внутри них она главенствовала над ним. Ей было понятно, как его удовлетворить. Ясность Гале нравилась. Ведь и раньше подобная определенность помогала ей владеть ситуацией.

Когда маленькая Гала вернулась домой из больницы, Ян Вандемберг вернулся к своему амплуа злого насмешника, каким она его знала раньше. Чтобы уверить дочурку, что все осталось по-прежнему, он не проявлял ни капли сострадания и использовал все возможные наказания, чтобы вернуть Галу в ее лучшую форму. Часто он задирал ее еще язвительней, чем до болезни, но в одном он оставил ее в покое. Ни разу Ян не заставлял ее больше выступать как циркачку, декламируя цитаты, даже для своих самых важных гостей. Так он боялся, что его самый любимый ребенок снова соскользнет в пучину слов и утонет в ней.

С того момента эпиграммы Секста Проперция стали не пугающими обязанностями, а привилегиями, которые Гала могла ему дать или отказать. Он старался их заслужить. И она делала ему одолжение в обмен на маленький подарок. И насколько больше он был благодарен теперь за ее несколько слов из Цицерона, с тех пор как она стала их дорого продавать, чем тогда, когда она их просто дарила, чтобы ему угодить.

Максим опережает Галу.

— Я напрасно беспокоился, да?

Он некоторое время наблюдает, как Гала сияет под своими темными очками. Такое впечатление, что с некоторых пор она сидит прямее, говорит уверенней и стала еще более гордой, чем прежде. Словно для этой решительной авантюры ей пришлось преодолеть не больше, чем ему заставить себя надеть черный плащ Сангалло. «Похоже, ей это не только легко далось, — говорит себе Максим, — но даже пошло на пользу».

— Если бы я мог быть уверен, — настаивает Максим, — что ты не поранишься.

— Мне много лет и достаточно соображения, чтобы знать, что может произойти, — заверяет его Гала.

Максим улыбнулся. Он гордится своей девушкой. Разве он не знал это всегда? Сразу, с первого слова: «двигаться!» Первая фраза, которой Гала освободила его от его прошлого. «Упиваться движением!» И с саркастической усмешкой он вспоминает те мгновения, когда он в ней сомневался — моменты слабости, когда ее непринужденность он считал неблагоразумием, глупостью, слепотой, только потому, что его дух был слишком закрепощен и он не мог поверить, что кто-то на самом деле может быть настолько свободен от нерешительности, как Гала.

Она снова его поразила. Какая женщина! Без труда сделает то, чего он боится, или, что еще хуже, способен сотворить какой-нибудь кошмар вроде той жалкой попытки с бедной Зильберстранд. Он считал, что достаточно освободился от своей застенчивости и сможет довести ту авантюру до доброго конца, но, увы, его свобода лишь взята взаймы. Его сила — это лишь отблеск Галиной дерзости. Поэтому ему всегда хочется быть рядом с ней. У нее он черпает жизненную смелость. Быть рядом с ней и наблюдать, как она делает то, на что он бы никогда не решился! Ее присутствие подобно волшебному напитку, жизненному эликсиру. Он пьет его по каплям, но не знает рецепта и не может вывести его сам.

Когда Максим спрашивает Галу, поедет ли она еще раз на остров, она, оказывается, уже все решила. Она в тот же день звонит Джанни, и когда они с Максимом возвращаются домой, на кровати уже лежит конверт с королевским задатком, и они идут в ресторан.

На этот раз Гала летит одна. В эти выходные доктор Понторакс снял виллу у склона одного из отрогов Этны. В аэропорту Катании девушку ждет его шофер. Подлетая к посадочной полосе, самолет разворачивается прямо над кратером вулкана. Внутри жерла кипит раскаленная лава.

В вечернем небе огонь подсвечивает грозовые облака.

Гора кажется чудовищной, но на самом деле мощный вулкан надежен и предсказуем. Только спящие вулканы опасны и коварны. А люди строят у стен их закупоренных кратеров свои дома, не осознавая, что давление внутри вулкана постоянно растет.

Вокруг снижающегося самолета — коротко и яростно — разряжаются клубившиеся над Этной тучи. Зачарованная стихией Гала смотрит в иллюминатор не отрываясь. Слева и справа от кабины сверкают молнии. Вдруг среди этих стрел возникает лицо Максима. Это он. Точно. В это мгновение он, голый, идет по комнате и ложится в постель. Он ощущает необъяснимый страх. А себя — брошенным. Максим зажмуривается и пытается отпихнуть угрызения совести подальше. Но они настигают его из страны ужасов, которую он оставил за собой. Он ворочается, борется с собой и вжимается лицом в подушку. Царапает стену. И наконец кричит, изо всех сил, теперь, когда Гала его уже не может услышать: умоляет ее не ехать, говорит о всевозможных опасностях, подстерегающих ее. Все, что он не решился сказать, боясь, что Гала его высмеет. От этих мыслей у Максима сводит желудок и его выворачивает наизнанку. Он так боится, что Гала станет меньше его любить, если узнает, как хочется ему обезопасить ее, вырвать из когтей неожиданностей, которых она так жаждет, и сохранить ее для себя, подальше от всего неизвестного.

Теперь, наконец, он кричит об этом, и его голос заглушается грохотом грома. Что он скучает по ней и не заснет, пока она не вернется! Сейчас он выкрикивает те несколько слов, что могли бы все изменить. Но Гала их уже не слышит.

И потому она делает следующий шаг. Словно она переступает границу. Из многочисленных путей она выбирает один.

Я помню, как однажды в воскресенье в конце осени 1934 года старый священник церкви Санта-Мария-дель-Суффраджо объявил, что решил обменять свой возлюбленный Римини на место на небесах, чтобы провести грядущие рождественские дни в компании самого Спасителя. Вскоре после его смерти его сменил фра Читаю, молодой иезуит, только что вышедший из строгой семинарии в Фоссомброне. Он прибыл незадолго до первого адвента и вошел в свою новую церковь именно в тот момент, когда прихожане занимались украшением боковых капелл, как привыкли делать уже в течение нескольких десятилетий, попивая церковное вино из кувшинов, стоящих поблизости, и лакомясь сладостями из корзины. Старинная традиция, этого момента все ждали с самого лета, небольшой народный праздник с песнями и плясками. Я был слишком мал, чтобы помогать им, и ползал вместе с другими детьми по прохладным плитам, но до сих пор помню, как молодые матери кормили грудью младенцев, сидя на деревянных скамьях, пока их мужья украшали алтарь под художественным руководством Ла Думадзимы — мадам из борделя на Виа Карло Писакане. Как одна из немногих прихожанок, обеспеченных постоянным заработком, Думадзима отдавала каждую осень определенную часть выручки резчикам тростника из Имолы на плетение самых красивых украшений.

Именно в тот момент, когда молодой священник с саквояжем в одной руке, а сутаной из конского волоса в другой — вошел в проход между рядами, группка молодых рыбаков общими усилиями подняла одну из девушек Думадзимы наверх, чтобы она закрепила гирлянду между арками хоров.

После строгой монашеской жизни их ревностное служение показалось фра Чиппо распущенностью. Он был так потрясен, что, призывая всех ангелов, закрыл лицо руками. Первое, что он сделал после этого — это запретил Думадзиме и ее девушкам, а также всем тем, кто с ними грешил, посещать церковь по воскресеньям и святым праздникам. В другие же дни он их как раз хотел бы видеть для исповеди, но на всякий случай приказал перенести исповедальню для этих грешниц из церкви в ризницу, дабы Мадонна с апостолами не могли услышать ни шелеста тех ужасов, что будут поведаны.

В первое же воскресенье, последовавшее за этим, Ла Думадзима в праздничной одежде сидела, как обычно, на своем месте. Заметив ее, фра Чиппо, накинул покрывало на монстранцию и отказался доставать из дарохранительницы святые гостии в ее присутствии. Когда он приказал ей удалиться во имя спасения душ присутствующих, Думадзима встала. Это была крепкая, дюжая женщина с сильными руками, которая теперь, однако, дрожала, так что ей приходилось держаться за стул, чтобы не упасть.

— Я прошу у Господа не более того, что он нам Сам дает… — сказала она громко, — милосердия!

— Но женщина, — голос брата Чиппо разносился по церкви, — Иисус не раздает свою любовь просто так и бесплатно, ни за что.

— Тогда у Него с ней много общего, — крикнул кто-то из паствы, развеселив всех.

— Встань на колени, — сказал Чиппо, — покажи свое раскаянье перед глазами всех присутствующих, и тебе все простится!

— Неужели мой грех настолько хуже других? — спросила Думадзима с отчаяньем.

Тело — храм Бога.

— Правду говоришь, — звонко сказал косой Миначчио, пьяный, как всегда, — и я уже провел в нем обряд.

Его слова встретили такой успех, что фра Чиппо стал еще более непреклонным. Он указал перстом на Думадзиму, подобно Лоту на горящий Содом.

Эта женщина дает себя поиметь каждому встречному, — гремел Чиппо. — Нет ничего в мире страшнее этого!

— Неужели? — произнесла Думадзима. — Это мы еще посмотрим!

И с гордо поднятой головой прошествовала по проходу на улицу.

В следующее воскресенье ее место в церкви пустовало. На этой неделе вообще было много больше свободных мест на церковных скамьях, чем обычно. Но этого оказалось недостаточно, чтобы напугать фра Чиппо. На следующую пятницу он отметил, что прихожане сидят совсем свободно. В субботу вечером пришли только несколько старушек, и когда на следующее утро он в полном облачении взошел к алтарю, паствы было так мало, что Чиппо был вынужден крепко ухватиться за церковного служку, чтобы убедиться, что он не спит. У выхода из церкви он спросил, не заболел ли кто, но никто не осмелился ничего ответить. Вернувшись внутрь, он увидел Миначчио, отсыпавшегося в трансепте после пьянки, который в обмен на стаканчик вина был готов ему поведать, в чем дело.

После своего изгнания Ла Думадзима решила, что отныне в часы, когда она теперь была свободна и скучала, она будет предлагать утехи своего дома по более выгодному тарифу. Большая часть клиентов воспользовалась этим исключительным шансом, слишком заманчивым, чтобы от него отказаться.

Их жены, одни — рассердившиеся на постоянное отсутствие мужей во время воскресного завтрака, другие — замученные неожиданным появлением мужей в то время, когда они привыкли принимать своих любовников сами, переложили всю вину за расстроенную семейную жизнь на плечи господина священника. Вместе они решили перенести свои молитвы и благочестие в церковь Святой Риты на Пьяццетта Кастельфидардо до тех пор, пока фра Чиппо не осознает свою ошибку.

Юный священник; однако, был по натуре упрям, и хотя ему приходилось сдерживаться, когда он видел, как в Рождественскую ночь люди толпятся на площади перед открытыми дверьми Санта Риты, чтобы слушать мессу на морозе, он не отказался от своих принципов.

Всю зиму в его приходе было пусто и тихо; и каждое воскресенье его обличительные проповеди разносились в опустевшем помещении все менее убедительно. Мешки для пожертвований тоже пустовали, и фра Чиппо не мог больше выплатить ежемесячный взнос в епископат, так что весной ему пришлось отвечать перед коллегией каноников в Болонье, которые пригрозили направить его опять в Фоссомброне с их жесткими порядками.

Вскоре после этого люди видели, как фра Чиппо заходил в дом на Виа Писакане и просил Думадзиму его принять. Никто не знает, о чем они говорили, но на следующее воскресенье двери ее дома были закрыты для клиентов. И когда она, наконец, вышла из дома, то была одета для службы. Она прошла сквозь толпу своих почитателей и вместе со своими девушками проследовала под любопытными взглядами в направлении церкви. Рядом с ними бежали уличные мальчишки, и когда Думадзима дошла до Корсо д'Аугусто, то люди вышли из своих домов. Аа Думадзима во главе процессии вошла в церковь Марии-дель-Суффраджо. Села на передней скамье. Фра Чиппо, впервые за несколько месяцев увидевший всех своих прихожан в сборе, прочел мессу без лишних комментариев. Думадзима вышла причащаться первая и преклонила колени перед алтарем. Когда она высунула язык, фра Чиппо закрыл глаза перед этим инструментом дьявола, но, тем не менее, положил на него святую гостию. Думадзима перекрестилась и подождала, пока гостия растает. Только тогда она поднялась и на секунду как утверждают — священник и грешница обменялись улыбками.

Она унизила священника, поэтому с тех пор мы называем его Чипполо, или Чипполино. Когда Чипполино взошел на амвон, то впервые он прочитал не отрывок из комментариев, а произнес проповедь от всего сердца.

— Так велико милосердие Божие, — сказал он, — что Он дал мне понять мою ошибку: есть кое-что похуже того, когда любой встречный может тебя поиметь…

На что паства хором ответила: «Когда никто не хочет тебя поиметь!»