Ты видишь, что темно.

Ты слышишь, что тихо.

Это не значит, что нет ничего, что можно увидеть или услышать.

Это не ракорд. Камера жужжит.

Ты видишь лишь отсутствие света.

Ты слышишь лишь отсутствие звука.

Так я ощущаю себя сейчас. Здесь я — никто. Не то чтобы меня уже нет, просто я не являюсь кем-то. Я не умер, в это я не верю. Мертв тот, кто не живет.

Я всего лишь отсутствую.

Меня нет.

Я исчез.

Я потерял себя.

Внутри меня и вокруг меня — пустота. Не то чтобы в моем распоряжении безграничное пространство. Рамки как раз налицо. Лишь благодаря тому, что я ощущаю свои границы, я вижу, что внутри них и снаружи — ничего нет.

Это первые линии, которые проводит художник, рисующий комиксы, разделяя страницу на части. Страница уже не пуста, но ни картинок, ни текста пока нет.

Позвольте я начну все сначала.

Я лежу в своей собственной студии, Студии № 5, где я снимал все свои фильмы.

На стене позади меня натянут огромный холст, изображающий голубое небо.

И вот я лежу.

С самой первой страницы.

Это факты.

В остальном, я ни на чем не настаиваю, потому что там, где я нахожусь, все столь же истинно, как и неистинно. Весь этот сценарий я придумал от «а» до «я», но ни слова не солгал. Мои персонажи существовали в действительности.

Я был одним из них. Все целое — правдивая автобиография. Вопрос только: чья?

То, чего не было, не обязательно неправда.

Напоминает фильм: ты знаешь, что этого не может быть.

Что не значит, что это нельзя увидеть.

Так же со снами. Поэтому моя жизнь не могла бы быть сыграна нигде, кроме как в этих стенах.

После окончания церемонии вручения «Оскара», кажется, мне стало плохо.

Естественно. Я всегда говорил, что это путешествие для меня плохо кончится.

Я принадлежу Италии. Туда они меня и привезли.

Я открыл глаза в клинике на Монтеверде. Я лежал в кровати. Над моей головой, на потолке — гигантское изображение улыбающейся Джельсомины. По крайней мере, мне на секунду так показалось, но это была она сама, склонившаяся надо мной, безумно счастливая, что мои зрачки наконец-то сузились. Она поцеловала меня в лоб и вцепилась в мою руку, так сильно, словно мы сражаемся за право собственности на нее, и Джельсомина не собирается отступаться.

Я захотел выдернуть, но рука мне не подчинилась. Хватка Джельсомины причиняла мне боль. Я крикнул с возмущением, что ей пора бы научиться довольствоваться своими руками, но из моего горла не вылетело ни звука. Я попробовал снова, но не мог заставить пошевелиться ни губы, ни голосовые связки.

Я не смог даже глубоко вздохнуть, чтобы набрать побольше воздуха и выразить свое возмущение.

Тогда я понял, что у меня отняли режиссуру.

Но лишь через несколько дней я только осознал, что на самом деле произошло. За всю свою жизнь я привык к тому, что ко мне стучатся страннейшие сны, но на этот раз — все было наоборот. Я попал в сон сам. Я нахожусь в нем, как семя в яйцеклетке, удивленное, что ему это удалось. Невероятно, но, в конце концов, оно победило. Оно попало внутрь, но как только замечает, что яйцеклетка сомкнулась вокруг него, то пытается сбежать, подплывая к каждой стенке. Оно не может поверить, что это конец. Так происходит с любым счастьем. Чем чаще семя ударяется о стенку яйцеклетки, тем больше оно начинает сомневаться: может быть, были яйцеклетки получше. Но поздно — клетка уже начинает делиться.

Я изо всех сил стараюсь выйти из комы, но реальность сомкнулась вокруг меня, и раз за разом я бьюсь о нее головой.

Не знаю, сколько я пролежал в «Монтеверде». Может быть, неделю, может быть, полгода. Самое ужасное в коме, что каждый лучше тебя знает, что с тобой произошло. Ты слышишь их болтовню рядом с тобой:

— Пожалуйста, следите за своими словами, не исключено, что они нас слышат, — но никто и не подумает сказать, какой сегодня день или который час, и сколько тебе еще осталось.

Я никого не узнавал, кроме Джельсомины. Каждый день ко мне приходила процессия врачей. Все время одни и те же люди, но я не мог запомнить их лица. С течением времени мне удалось удержать какие-то подробности: подобно тому, как в кавалькаде цирка ты вспоминаешь в прошлогодней акробатке не ее эффектное вращение, а мерцающие линии лайкры у нее между ног.

Поэтому за мной ухаживали мозолистые пальцы ночной сестры и эспаньолка профессора, регулярно приходившего на обход со студентками. Когда студентки нагибались, ткань у пуговиц на их халатах так натягивалась, что мне казалось, что она лопнет. Не думаю, что девушки приходили из-за того, что мой случай был настолько уникален в медицинской практике, больше, потому что это был я, и им хотелось на меня поглазеть. Я кидал им в голову непристойности на романьольском диалекте, но они ничего не слышали и лишь учились вводить зонды.

Когда о моем инсульте было сообщено в официальных источниках, клинику стали осаждать. Люди лезли Романьольскии диалект — диалект провинции Романья. на деревья в надежде сделать душераздирающий снимок. Журналист из «Иль Мессаджеро», переодевшись санитаром, выкрал мою энцефалограмму, но редакция решила, что такая публикация лишь шокирует читателей. Мне лично все равно. Я считаю за комплимент, что какой-то папараццо захотел получить в качестве сувенира мозг, породивший его. Но из-за этой суеты я чувствовал себя виноватым перед Джельсоминой.

Она приходила навещать меня каждый день, хотя ее собственное состояние из-за этого только ухудшалось. Она приходила в вуали, чтобы не быть мишенью для фотографов. И словно затем, чтобы сделать ситуацию еще более драматичной, именно на эти дни пала пятидесятилетняя годовщина нашей свадьбы. В этот день она постаралась выглядеть еще более красивой, чем обычно, хотя не знала, вижу ли я ее. Она наклонилась надо мной и медленно подняла вуаль, кокетливо, как девушка. Возможно, она надеялась, что шок, вызванный ее красотой, поможет там, где оказались бессильны врачи. Однако аппаратура не показала изменений в активности моего мозга. Не скрывая разочарования, она села рядом со мной, достала проповеди Антонио Виейры из сумочки, решив, что настал подходящий момент, чтобы мне их прочитать.

— Это годовщина твоей свадьбы, — говорю я ей каждый год, — не моей.

Шутка, конечно, но она ей никогда не нравилась. Потому что это — правда. Это ее брак, не мой. И как назло, именно в этот год я решил удивить ее, сказав, что, слава богу, сегодня — наша годовщина! Только чтобы посмотреть на ее лицо. Я попробовал, но ничего не получилось. Она даже не подняла глаз от святой книги на коленях.

Я не мог этого перенести и направил всю силу воли к языку.

— Спри билиссити! — вот и все, что мне удалось произнести, — спри билиссити!

Но, похоже, эти слова ей сказали намного больше, чем все дорогие ювелирные украшения, которыми я ее одаривал в прошлые годы.

С той секунды у меня восстановилась память. Первое, что вернулось в полном великолепии — была Гала. Она нырнула в мои воспоминания с мокрыми волосами, прилипшими к обнаженным плечам. Никогда мне не было так горько за свой паралич. Каждый день я пытался узнать ее среди лиц, появляющихся у моей койки. Я видел многих своих дорогих друзей, но ее среди них не было. Если все, кого я знал, приходили меня навещать, то почему она нет? В какой-то момент я даже стал задаваться вопросом, не пригрезилась ли она мне? Она была далеко не первая, кого я так живо воображал, что принимал потом за реально существующую личность. Внезапное подозрение, что Гала была выдумана мною, ввергло меня в депрессию и одиночество, в моем теперешнем состоянии настолько губительные, что наступило ухудшение, и я несколько дней провел в реанимации. Там я сосредоточился на Галиной истории.

Подобно тому, как я на материале короткого сна выстраиваю целый фильм, так из разрозненных впечатлении я пытался составить ее жизнь. Мне легко удалось оживить эпизоды нашей любви, но чтобы понять» почему Гала меня так сильно полюбила, я добавил некоторые сцены из ее жизни до нашего знакомства, как, например, ее первый приступ на цветочном аукционе. Мне без труда удалось придумать всю ее предысторию, даже многочисленные сцены с нею и Максимом, о которых я ничего не мог знать. Их мысли приходили ко мне в готовом виде, как для персонажей из моих фильмов. Так близко я подобрался к ним со своей камерой! Когда я наблюдал за ними в постели, то ясно видел даже все их неровности. На мужском теле, которого я в глаза не видел, я нашел ямочки на ляжках. Эти молодые люди стали для меня настолько настоящими, что я ни за что не поверю, что Гала и Максим — всего лишь часть одного из моих многочисленных незавершенных проектов. Многое из того, что я о них нафантазировал, должно быть правдой.

Теперь, за то время, что мне осталось, мне приходится лишь синхронизировать их историю с моей.

— Если имеешь какие-то ожидания, обязательно разочаруешься… — говорит Сангалло воскресным утром, когда они с Максимом возвращаются из Сикстинской капеллы.

Впечатления так переполняли его, что он отменил их обед в «Чеккино». Вернувшись домой, он бросает куртку на диван и исчезает на кухне.

Максиму пришлось настоять, чтобы Сангалло позволил ему подняться вместе с ним наверх. Ему не нравится внезапное огорчение виконта и кажется, что он должен его как-то утешить.

— Но что вас так сильно разочаровало?

— Я думал, что увижу больше, а увидел меньше, — отвечает Сангалло, возвращаясь с хорошим старинным «Кьянти».

Он ставит бутылку на пол, зажимает ее ногами, но ему не хватает сил, чтобы выдернуть пробку. Бутылка выскальзывает. Проклятье. Сангалло отворачивается, чтобы не показать, как трудно ему сохранять спокойствие.

— Возможно, вы не увидели больше целого, зато смогли рассмотреть все детали!

— Нет, — отвечает Сангалло, — ты не понял. Проблема в моем зрении, оно становится все хуже и хуже. Скоро я буду видеть картины, как в детстве слушал симфонии: вызывая в воображении отдельные звуки и представляя самые прекрасные их сочетания.

— Это ужасно! — говорит Максим.

Поднимает бутылку с пола, открывает и наполняет бокалы, но осадок, поднявшийся со дна, уже испортил вино.

— Роговица стала как решето. Ничего не поделаешь. Попробую это принять. Иногда я вижу лучше, иногда хуже. У меня осталось еще немного времени. Постараюсь насладиться как можно больше.

— А что потом?

Сангалло трагично опускает уголки губ. Засовывает крупный цветок в петлицу, опускает плечи, как грустный клоун, и пародирует Марселя Марсо. Вытягивает перед собой руки и начинает, как мим, ощупывать воображаемое пространство, стены которого становятся все ближе и ближе. Удивление на его испуганном лице так убедительно сыграно, что Максим заливается смехом. Виконт делает вид, словно смех в темноте привлек его внимание, и идет к Максиму с вытянутыми руками. Морщинистые пальцы касаются молодого лица. Задумчиво скользят по лбу, скулам, ямочкам на щеках. Потом Сангалло делает вид, словно узнал черты лица своего юного друга и растягивает губы в широчайшую улыбку.

Так они стоят, живот к животу, и смеются. Игра закончилась, но пальцы виконта все еще остались на лице Максима. Кончики пальцев снова приходят в движение. Сначала только дрожат. Затем начинают осторожно гладить, проводят по волосам и замирают у Максима на шее. Хрупкость старика неотразима.

— В детстве я столько раз принимал участие в долгих застольях, — говорит Сангалло. — Когда наступала смена блюд, мне не хватало терпения оставаться на одном месте — и я бегал везде и ползал под ногами у взрослых. На скольких праздниках и собраниях я был самым младшим! Что же пошло не так?

Максиму больше всего на свете хочется утешить старика. Он чувствует сильную потребность пойти ему навстречу. И это было бы совершенно естественно. Он даже мог бы сейчас его поцеловать. Не составило бы никакого труда, а старика он сделал бы счастливым.

Но Максим не решился. Пусть его поступок непростителен, но он не настолько силен, чтобы не думать при этом о себе. Именно в этот момент старик берет инициативу на себя, привлекает Максима к себе и прижимается губами к его губам.

Но Максим сердито отталкивает его.

— Нет! — восклицает он резко.

И когда старик его отпускает, добавляет мягче:

— Мне очень жаль.

Максим выходит в коридор и вызывает лифт. Пока он ждет, в дверях за его спиной появляется Сангалло.

— Не волнуйся, — говорит он. — Я все тот же, что и раньше, это мир вокруг исчезает.

4

— Бедный Рим! — плачет Джеппи. — Сначала Ганнибал, теперь еще это!

Она лежит на кухонном столе среди картофеля, который чистила, когда до нее дошла новость. Входит Максим, и она поднимает голову и протягивает к нему руки. Тому ничего не остается, как обнять ее и утешить. Она доходит ему до пупка.

— Как листва опадают наши возлюбленные. Кого только я не потеряла: родителей, сестер, братьев и, наконец… ну что же, такова жизнь. Все известно наперед, и если ты не можешь это пережить, то не стоит и начинать. Один за другим падают листья, пока не останется ничего, кроме голого ствола, — меньше красоты, зато больше силы. И теперь еще это! За что нам такое наказание? Ах, Рим, бедный старичок! На этот раз топор вонзили под самый корень, чтобы тебя повалить.

Джеппи прижимается мокрыми щеками к животу Максима. Он достает у нее из волос картофельную шкурку. Она полагает, что все в курсе, отчего Рим в трауре, так что до нее не сразу доходит, что молодой человек понятия не имеет об инсульте Снапораза.

— Сразу же после вручения «Оскара»! Да-да, я сама все видела в новостях.

Упал прямо на руки Марчелло!

Максим думает только о Гале. Он должен пойти к ней и рассказать, прежде чем она услышит новость от других.

— Ах, почему ангелы не забрали меня вместо него! — стенает Джеппи, а Максим пытается высвободиться из ее объятий.

— Я молюсь, чтобы он поправился. Все, чего касается этот человек, превращается в золото. А его изумительные черные кудри!

Черные кудри? Но Джеппи, Снапораз давным-давно лыс.

— Лыс?

Джеппи с презрением отталкивает Максима.

— Сразу же люди начинают порочить его имя!

Грозя пальцем в небо, она кричит Максиму вслед:

— А я утверждаю, что наш Снапораз высок, строен и ослепительно красив. Ах, бедные, бедные наши сны, кто их еще спасет?

Гала не отвечает на звонки и не открывает, поэтому Максим заходит в ее церковь, воспользовавшись запасным ключом. Неужели до нее уже дошли новости, и она в панике уехала, или, может быть, ее давно уже нет? На кровати, похоже, давно не спали. Чемодана нет, ее лучшей одежды — тоже. Все говорит о том, что она запланировала отъезд. Когда он видел ее в последний раз? Почему он не зашел к ней еще вчера? Осмотр комнаты занимает не более пяти минут. На террасе он видит осколки витража.

Через некоторое время врачи клиники «Монтеверде» сочли, что я достаточно окреп, чтобы развлечься. Меня вынули из кровати, посадили в инвалидное кресло и повезли бесконечными кругами вокруг больницы. Этот ритуал стал повторяться ежедневно: утром и после обеда. По пути я смотрел во все глаза. В саду отдыхала пестрая компания. Некоторые больные сидели на скамейке и пели вместе с сиделкой простую песенку. Другие отрабатывали на газоне моторику, подобно жонглерам, разогревающимся перед выступлением, пока все, что они ни схватят, не полетит снова в воздух. Большинство были мои собратья по несчастью. Все проходили реабилитацию после инсульта или другого мозгового недуга. Пациенты неврологического и психиатрического отделений развлекались вместе, как в луна-парке. Поскольку я не мог играть в мяч или запускать змея, меня регулярно оставляли в бельведере, откуда сквозь прутья решетки можно было увидеть купол базилики Святого Петра и башни здания суда. Так я проводил время в компании других паралитиков. Мы сидели в зелени как отцветшие цветы. У большинства из них рот был полуоткрыт, словно удар их настиг посреди фразы. Некоторые смотрели на все вокруг большими глазами, словно в удивлении, что их фильм превратился в фотографию.

Мне был знаком этот взгляд.

Прежде чем я юношей отправился в Рим, мне пришлось недолго работать санитаром. У меня не было к этому призвания. Я не могу видеть собственные страдания, не говоря уже о страданиях других. Это был всего лишь способ избежать военной службы. Я получил белый халат и приступил к работе в психиатрической лечебнице в Болонье.

Не успел я отработать и недели, и уже начал сомневаться, не лучше ли было все-таки пойти на фронт, как меня позвал к себе коллега.

— Если вскоре услышишь музыку, — сказал он мне, — не удивляйся. Это наш новый пациент.

Только я вышел от коллеги, как сразу же забыл его слова. Была среда, и наступила моя очередь купать синьору Фефе. Тем временем я уже привык, что она днем и ночью плачет в коридоре, но мне ужасно не хотелось ее касаться. Мне было восемнадцать, и я не знал, как раздевать женщину, когда у нее такое горе. Я говорил с ней, как с младенцем, и пытался отвлечь ее, водя губкой по ее телу, но ничего не помогало. В конце концов, мои нервы начали сдавать, так что я мог придумать лишь два способа: либо плакать вместе с ней, либо бить ее до тех пор пока она не успокоится. В этот момент она прекратила свой плач и с удивлением посмотрела на меня. Это произошло впервые. Я боялся, что она прочитала мои мысли, но ее отвлекло что-то другое.

— Там оркестр! — воскликнула она восторженно.

Тогда я тоже это услышал. Звуки напоминали военный духовой оркестр. Я обернул вокруг нее огромное полотенце, и мы вместе выбежали в коридор, посмотреть, что происходит.

Оркестр состоял лишь из одного человека — новенького, юноши, который подражал всем инструментам, извлекая звуки ртом и телом. Его игра была виртуозна и почти ничем не отличалась от настоящего оркестра. Он маршировал по коридорам, столь же счастливый в своем собственном мире, как Фефе была несчастна в своем. Каждый уединился в одной грани своего существа и нашел себе там место в жизни.

Я повел Фефе за руку обратно в ванную и вытер ее насухо. Она снова заплакала. Я решил покончить с работой на этом отделении.

Сумасшедшие не подвержены моде. Годы их не меняют. Такую индивидуальность, как у них, не встретишь в обычном мире. Каждый индивидуум ограничивается собой. Сумасшедший идет еще дальше и ограничивается собственной манией. Меня часто называли сумасшедшим. Мои мании — не только моя реальность, но и основа моих фильмов. Я использовал в кино многое из своего опыта санитара.

И позднее я тоже часто посещал психиатрические больницы. И везде встречал одни и те же типы. Их мир пугал меня и внушал благоговение. Какое нужно мужество, чтобы решиться совсем отпустить реальность! Больше всего мне нравятся их лица. Они не способны ничего скрывать. Поэтому во всех больницах видишь одни и те же гримасы. Они трогают меня, потому что вечны. Красота преходяща, безобразие — вне времени.

Образ человека-оркестра я использовал в одном из своих фильмов, совсем чуть-чуть. Актер играл блестяще, но все же ему было далеко до оригинала, так что нам пришлось нанять настоящий военный духовой оркестр, чтобы достичь нужного эффекта. Время от времени я вспоминаю этого юношу. Он говорит мне, что фантазия — не только бегство, но и оружие. И сейчас, стоит лишь мне закрыть глаза, как я слышу его шаги.

Он играет «Марш Радецкого». Сегодня он марширует с таким же сияющим лицом, как полвека назад в Болонье, по коридорам сицилийской клиники. Проходит мимо Галиной палаты. Она просыпается. Ей кажется, что где-то вдалеке едет цирк. Потом она вспоминает, где находится. Здесь может быть все, что угодно. Она одна. Она осторожно ощупывает лицо. Голову. Аппаратуры на ней больше нет. Вылезает из кровати. Пробует открыть дверь. Дверь поддается. В конце коридора она видит человека — оркестра. На секунду он оборачивается. Какой счастливый взгляд! Она идет за ним, но по пути ее перехватывают два санитара и отводят обратно в палату.

Ее хрупкое тело между платяными шкафами. В прорезь на больничном халате видна обнаженная спина. Она идет босиком, и искривление позвоночника бросается в глаза. Волосы спутаны. Тушь стекает вместе со слезами. «Бум-па-па» — замирает вдали.

Тем временем ко мне прибывает все больше и больше цветов. Вся комната уже в зарослях. По углам поставлены этажерки, все полки забиты цветами, но все еще не хватает.

Каждый вечер букеты выносят из палаты в коридор. По всему коридору белые кафельные плитки исчезли за тюльпанами и розами. А утром — новая партия.

Их вносят ко мне в палату сияющие медсестры: цветы, цветы и еще раз — цветы. Иногда они зачитывают мне вслух карточки: есть среди них такие имена, которые мне ничего не говорят, из стран, о которых никто никогда не слышал. И я лежу среди этих цветов, цветов всех мыслимых сортов, словно украшенная колесница на карнавале, посреди всех цветов мира.

— Пропала? — говорит Джеппи.

— В ее комнате следы борьбы.

— Неужели ты думаешь, что Джанни на это способен?

— А ты нет? — спрашивает Максим насмешливо.

Джеппи убавляет огонь под горелкой и садится рядом с Максимом за стол.

Максим нервничает. Она берет его руки в свои, неловко, словно они с ним в одной лодке. Он отталкивает ее. Просит у нее адрес сутенера, но Джеппи не решается.

— Ну что ж, продолжай защищать его, как всегда.

— С ней все в порядке, — успокаивает Джеппи. — Твоя Гала сейчас обедает в шикарном ресторане. На море. Под пальмами.

— Судя по всему, — говорит Максим в ярости, — ты совсем забыла, что значит кого-то любить.

Джеппи возвращается к плите и поливает устричные грибы сливками.

— Кому-то это суждено, кому-то нет, — говорит она спокойно. — Мой Марио был еще младше меня, а мне тогда только что исполнилось пятнадцать. Однажды к нам пришел один из моих дядюшек. Взял меня за руку и повел с собой. Мой отец шел вместе с нами до конца деревни. Я думала, что он меня не отпустит. Но в какой — то момент он остановился. Не знал, что сказать. Поднял руку. Вот и все. Прежде чем мы ушли, отец уже поднял руку и начал нам махать. Он стоял, пока мы не дошли до поворота и не скрылись в горах. От страха я заплакала. И визжала, когда на меня натягивали свадебное платье.

— Почему же ты не отказалась? спрашивает Максим, который не может остаться равнодушным к чужим страданиям.

— Ты что, кино не смотришь? — Джеппи качает головой. — Это же Калабрия! Если ты кому-то неверно укажешь дорогу, твоим родителям пришлют твою отрезанную левую руку.

Она пробует содержимое кастрюли, затем вытирает пальцы о передник.

— Марио был мне чужим. Я жила в незнакомой деревушке в семье, которая для меня ничего не значила. Потом родился мой малыш. Я отдала ему всю свою любовь.

— Но ты мне сама рассказывала, что у тебя никогда не было детей.

— Я все время мечтала, что буду гордиться своим сыном.

Джеппи вытряхнула помидоры из пакета и оторвала от него кусочек бумаги. Достала из выдвижного ящика толстый плотницкий карандаш. Ножом наточила кончик.

— Приходит время, когда ты больше не можешь отрицать, что уже не спишь, даже если стараешься закрыть веки поплотнее.

— Он… умер?

Джеппи покачала головой.

— В конце концов, он нашел способ, как нам выбраться из той деревни.

Она лизнула грифель и что-то написала.

— И взял меня с собой, мой ангел! Кто я такая, чтобы его теперь осуждать? То, как Джанни зарабатывает деньги, не повод для гордости, но это было наше спасение.

Она придвигает бумагу к Максиму. На ней домашний адрес Понторакса, написанный крупным, размашистым почерком.

В тот же вечер Максим стоит перед виллой из лавовых плит у подножия Этны. Позвонив в дверь, он вспоминает, что никто не знает, где он. Надо было предупредить консульство. Он потратил последние деньги на билеты. Никакого плана у него нет. Единственное, что он знает точно, что не уедет отсюда без Галы. В глубине дома слышатся шаги. Максим безуспешно пытается нащупать в карманах что-нибудь, напоминающее оружие. На всякий случай он делает то, что всегда делают мужчины в кино: сжимает кулаки. «Ну, берегись!» — думает он, готовый ко всему.

За исключением маракасов.

Девушка, что открывает дверь дома, трясет ими в ритме мамбо. На мулатке единственная одежда — две половинки кокосовой скорлупы и так называемый фиодентал. Покачивая бедрами в своем ритме, она уходит в глубь дома, а Максим идет за ней, следуя взглядом как можно дальше вдоль ниточки между ее ягодицами.

Позади дома в полном разгаре бразильский карнавал. На террасах у холма танцует сицилийский бомонд под звуки двух школ самбы, приглашенных на Сицилию из самого Ресифе.

— Добро пожаловать в мир «Какао Бразильяо»! — приветствует Максима госпожа Понторакс — полная женщина в белой бандане и кружевном платье жрицы- кандобле, предлагая ему, как и всем гостям, бокал кайпириньи.

— Любимое шоу моего мужа.

— Мне нужно с ним срочно поговорить.

— О шоколаде? Все остальное его не интересует. Шоколадные бюсты, шоколадные ягодицы… — с тех пор, как началось это шоу, он думает только о них.

Ее прерывает шеренга гостей, танцующих конгу.

Я ищу одну девушку.

— Ищите, пожалуйста! — кричит госпожа Понторакс, присоединяясь к шеренге. — Здесь столько красивых женщин. Вы в курсе, что сейчас здесь сама ведущая «Какао Бразильяо»? — Рафаэлла? Рафаэлла!

Максим пробирается сквозь толпу. Большинство гостей избрало колониальную тему: мужчины в белых льняных костюмах, а женщины носят золотые браслеты рабов.

Мимо проходят нагие статисты, наряженные под туземных богов Баийи: на голове рога, а тело выкрашено в голубой или красный цвета. Они колют гостей своими трезубцами и погоняют их толстыми кожаными бичами.

Максим находит дотторе у пруда в конце сада. Тот качается в гамаке, утонув в огромном вырезе своего пончо. Как только дотторе понимает, кто перед ним, то пытается встать, но ему мешают сотни цветных рюшей на рукавах. Человечек кажется таким несчастным в своем одеянии гаучо, что Максим оставляет намерения разобраться с ним силой. Кроме того, доктор оживает, когда слышит имя Галы.

— У меня плохие новости для нее, — говорит Максим. — Вы, наверняка, уже слышали о Снапоразе.

— Ах, неужели она такая поклонница кино?

— Снапораз, он… наш знакомый. Я хочу рассказать ей о нем сам, прежде чем она услышит об этом от кого-то другого. Гала здесь?

— Она сейчас в моей клинике. Вам известно о ее болезни?

— О ее приступах? Да, конечно, знаю. У нее недавно был приступ?

Вчера вечером. Я оставил ее на ночь в больнице для обследования.

— Очень любезно с вашей стороны, но не стоило.

— Я счел это необходимым.

— Нам не нужна консультация, — ответил Максим раздраженно. — Мы уже много лет справляемся с ее болезнью. Я гарантирую ее здоровье.

— Тогда вам есть в чем себя упрекнуть, — говорит Понторакс сочувственно.

— Почему?

— Потому что помимо неврологического недуга у нее много других проблем. Гала истощена. Вы не заметили? Кроме того, у нее появились признаки начинающегося обезвоживания, в основном, из-за чрезмерной потери жидкости через мочу.

— Она «подсела» на слабительное. Я знаю об этом и пытался…

— Плохо пытались, — перебивает Понторакс. — Обезвоживание нарушает функции мозга. Тело начинает реагировать как в стрессовой ситуации. Оно вырабатывает вещества, подавляющие сознание. В сочетании с лекарствами, которые она принимает, это может привести к дезориентации, страху и депрессии.

— Я хочу ее видеть.

Максим ищет в рюшах руку Понторакса.

— Пожалуйста. Я должен поехать к ней, умоляет он. — Я люблю ее.

Доктор смотрит оценивающе на него.

— Это я могу понять, — говорит он.

Он протягивает Максиму свою руку и ведет его сквозь толпу, собравшуюся на террасе. Группа уличных мальчишек из Рио запускает воздушных змеев, привязав к их хвостам маленькие лампионы. Цветные огоньки весело взмывают в небо.

— Сожалею, что отрываю вас от вашей вечеринки, — говорит Максим, когда они садятся в лимузин.

— А я нет, — говорит Понторакс, улыбаясь, и стартует не с той передачи. — Моя жена считает, что я разделяю ее любовь к большим праздникам. Это недоразумение. Одно из многих между мужчиной и женщиной. Я люблю красивых женщин, конечно, но весь этот бразильский ажиотаж для меня — ничто. Но раз уж моя жена это затеяла, предпочитаю оставлять ее в неведении. Это менее болезненно, чем правда.

Порыв ветра. Несколько бумажных фонариков загораются. Хвосты змеев вспыхивают, как фитили, и, охваченные пламенем, распадаются на части. Тлеющие обрывки кружатся слева и справа от лимузина, движущегося по горной дороге.

— Чем больше мы любим женщину, тем менее реально ее воспринимаем, — говорит Понторакс. Мы считаем, что знаем, чего хотят наши возлюбленные, но порой очень сильно ошибаемся. Чья это вина — того, кто падает жертвой недоразумения, или того, кто не предпринимает ничего, чтобы вывести партнера из заблуждения?

— Я должна пойти к нему! — говорит Гала, решительно высвобождаясь из объятий Максима.

3

Она выпрыгивает из больничной койки и опускает лицо под кран. Три минуты — и она уже одета и готова ехать. Она принимает известие о том, что Снапораз в коме, как генерал приказы — ни слезинки, ни сомнений, с желанием только одного.

Максиму это знакомо.

— Каждый любит кого-то, — говорит Понторакс Максиму в качестве утешения, снабжая его деньгами на обратную дорогу. — Это бесконечная цепь. Порой нам дано на короткое время присоединиться к подходящему звену. Искусство состоит в том, чтобы узнавать эти моменты и ценить их по достоинству.

Вернувшись в Рим, Гала каждое утро закрывает за собой дверь церквушки и идет к замку Святого Ангела. Садится на автобус № 982 и едет до конечной остановки.

Остаток пути до клиники идет пешком. Регистрируется у ворот, где ее просят представиться и назвать, в каких она со мной отношениях.

— Я близкий ему человек, — отвечает она, но и только.

В ответ ей предлагают подождать на автомобильной стоянке, за оградой главного корпуса, — место, зарезервированное для всех тех, кто хочет повидать Снапораза или надеется узнать новости о его состоянии. Никого из них не пускают. Тем не менее, группа интересующихся постоянно растет. С десяти утра появляются продавцы пива и воды, торговцы пиццой и мороженщики. Сувенирный киоск, продававший в Чинечитте кружки, платки, брелки со Снапоразом, тоже переехал сюда. В особенности дневное время — золотое время для торговцев, когда чиновники приходят обедать из города, а домохозяйки, которые здесь остаются на целый день, угощают своих детей. Каждое воскресенье днем проводится служба за мое здоровье. Некоторые туристские автобусы включили себе в маршрут клинику, и видно все больше новобрачных, выбирающих это место как альтернативный фон для свадебных фотографий. Чтобы скрасить толпе ожидание, директор клиники распорядился повесить громкоговорители, из которых, не переставая, звучит музыка из моих кинофильмов.

Я слышу эти звуки, сидя в бельведере в своем инвалидном кресле. Пожилая пациентка приподнимает больничное одеяние, как бальное платье, и часами кружится под эту музыку со счастливой улыбкой на лице.

Все это время я представляю, как Гала ждет меня на улице. От этого можно сойти с ума. Пальцами вцепилась в колючую проволоку. Металл впивается в кожу. Откуда ей знать, что со мной все в порядке? Нет ничего, что принесло бы мне большего облегчения, чем возможность ее увидеть и успокоить, но я не в состоянии донести эту информацию ни до кого.

К вечеру интерес спадает. Семьи возвращаются домой, продавцы собирают товар, и в полвосьмого отключается музыка, прямо посреди такта. Гала снова подходит к воротам, называет себя и спрашивает, нет ли для нее новостей. Ей советуют прийти завтра снова, после чего она с последними лучами заходящего солнца через поля возвращается в город.

Дома ее ждет Максим. После возвращения с Сицилии его жизнь состоит лишь из забот о Гале. Он поставил себе задачу следить за ее питанием. По утрам он приносит ей хлеб и фрукты, которые она берет с собой каждый день, когда идет к любимому. Потом он ищет на римских рынках определенные сорта зерен и овощи, богатые клетчаткой, которые готовит днем в соответствии со строжайшей диетой: она должна заставить ее пищеварение работать самостоятельно при поддержке курса витаминов и дорогих лекарств, выписанных Понтораксом.

Мечты, с которыми он когда-то приехал в Рим, давно улетучились. Лыжное фиаско научило его, что актеры прекрасно взаимозаменяемы. Несмотря на их гигантскую работу над собой, оказывается, их проще заменить, чем часть декорации, которую смастерили в течение нескольких часов. Максим мог понять это гораздо раньше, когда впервые увидел стены Чинечитты с их фотографиями. Тем не менее, он смог вступить на новый путь лишь тогда, когда старые пути были отрезаны. Когда он лежал на верхних ступеньках «Ара Коэли» и приходил в себя от удара, он уже тогда чувствовал, что выбрал тупиковую ветку. Сначала он тосковал по жизни, которая была так близко, но чем слабее становилось его горе, тем сильнее развеивался туман его амбиций.

— И? — спрашивает Максим у Галы каждый вечер, когда она возвращается. — Получилось?

Если у нее не было желания рассказывать, он накрывал на стол. Когда она начинала плакать, он ее утешал. На короткое время это давало ему ощущение своей нужности. Потом она снова начинала говорить о Снапоразе, о том, как тот ее прекрасно чувствовал, что его гений излучался на нее, и поэтому она в его присутствии себя всегда ощущала значительней.

Максим не возражает. Ее горе причиняет ему боль, зачем еще больше его растравлять? Он молчит, потому что любит ее. Но своим молчанием он способствует продолжению безвыходной ситуации.

«Может быть, было бы большей любовью с моей стороны, — подумал он как-то раз, — отрицать, что их любовь уникальна? Может быть, было бы лучше схватить ее за плечи и трясти, пока она не поймет, что в толпе на стоянке перед больницей гораздо больше молодых красивых женщин, вцепившихся пальцами в колючую проволоку ограды, которые точно так же считают, что имеют право стоять у больничной койки Снапораза?»

Но его любовь к Гале настолько велика, что он не может позволить себе так жестоко ее ранить. Или, возможно, он — трус и боится сказать ей правду?

— Да, — вместо этого говорит он всякий раз, — ваша дружба — уникальна. Она достойна того, чтобы каждый день благодарить за нее судьбу.

После чего Гала смотрит телевизор или читает, пока Максиму не приходит время возвращаться в Париоли.

Человеческий разум способен так сильно подавлять фантазию, что во время своих ночных прогулок по городу Максим только однажды встречается сам с собой. Это происходит на Пьяцца Навона, вскоре после того, как отключаются фонтаны, и гадалки уходят домой. Когда он выходит на площадь, она уже опустела, за исключением одной парочки, которая лежит, обнявшись, у скульптуры Мавра, совершенно не обращая внимания на случайных прохожих.

Максим уже почти прошел мимо, как вдруг узнает в молодых людях себя и Галу. Он оборачивается. Парочка выглядит влюбленной. На девушке тигровый пиджак. Юноша положил ей голову на плечо. Максим подходит к ним на расстояние в несколько метров, но парочка так занята собой, что он для них, похоже, не существует.

Они совсем недавно приехали в Рим и с наслаждением лежат, вытянувшись, на мягких камнях его площадей, которые служат им гостиной. Они ничем не связаны, и все им кажется возможным. Через некоторое время девушка встает, раздевается до нижней юбки. Моет руки и плечи в воде бассейна. Наклоняется совсем низко и окунает в воду лицо. Когда она выпрямляется, то замечает Максима, который смотрит на нее на расстоянии. Ей смешно. Она набирает в ладони воды и брызгается в него. Теперь и он осмелел, и тоже подбегает к фонтану. Она снова хочет его обрызгать. На секунду кажется, что Максим решил порезвиться вместе с молодыми людьми, но он передумывает и, ни сказав им ни слова, уходит. Спешит пересечь площадь. Ведь завтра рано утром Гала уйдет, и ему надо успеть вовремя приготовить для нее специальный завтрак.

2

— Синьора Вандемберг! — кричит мужчина в фильме.

Он спускается по темной подвальной лестнице. Женщина, за которой он следует, его не слышит. У нее в руке полное ведро молока. Она идет в своем длинном пятнистом халате вдоль камер. В одной из них за решеткой стоит велосипед. Другие камеры, похоже, пусты.

— О! Синьора Вандемберг! — вздыхает мужчина, — это была самая прекрасная женщина на свете, голландка! Синьора!

Теперь она оборачивается.

Мужчина сказал всего лишь правду.

— Синьора, позвольте понести ваше ведро?

— Ты не сможешь, — отвечает женщина, — ведь ты еще мальчик.

Она говорит по-голландски, но мужчина, кажется, ее понимает. Внезапно он замечает, во что одет. На нем синий матросский костюмчик с белым воротником.

— Но я руководитель крупного предприятия, — ошарашенный, защищается он, — меня уважают и боятся.

— Ты так и остался маленьким мальчиком.

Этих слов мужчина уже не понимает.

— Простите, пожалуйста, — кричит мужчина в отчаянье, пока женщина удаляется со своим ведром. — Кто — нибудь может мне это перевести?

— Да, я, — отвечает лев.

Он выходит из одной из камер и переводит ему то, что сказала голландка. Затем лев кладет голову на колени мужчины в матросском костюме и начинает плакать. Огромные слезы, от которых разрывается сердце, медленно катятся по его морде.

Сюжет длится меньше полутора минут и заканчивается, как мне всегда хотелось завершить все ролики: мужчина просыпается от кошмара и со стуком падает с кровати. Его жена ворчит — надо-де было слушаться ее и положить все деньги в Ватиканский банк, спал бы спокойно.

Этот ролик я смонтировал незадолго до своего отъезда в Лос-Анджелес, но еще не получил одобрения, не говоря уже о выходе в эфир. Раз уж я об этом вспомнил: даже мой гонорар еще до сих пор не выплачен. Во всяком случае, мой ролик неожиданно показывают по телевидению. Ажиотаж вокруг моей болезни в масс-медиа, несомненно, способствовал этому. Стараясь привлечь внимание публики к «Последнему сну Снапораза», во всех газетах проводят крупномасштабную рекламную кампанию. В тот вечер вся Италия сидит у ящика.

Гала смотрит вместе с Максимом, совершенно не подозревая, что им предстоит увидеть. Наконец, в последнем рекламном блоке популярной телеигры наступает долгожданный момент — начинают показывать мой ролик.

Мужчина спускается вниз по лестнице в подвал.

— Синьора Вандемберг! — кричит он.

До обоих не сразу доходит. Даже когда мужчина во второй раз называет ее имя, Гала не реагирует. Только когда итальянская актриса старательно произносит непонятные для нее голландские слова, она просыпается.

— Это же ты! — говорит Максим. — Она играет тебя!

— Ты так и остался маленким малшиком! — слышат они.

— Мои волосы! — говорит Гала, — моя походка, и даже такие же тигриные полоски на халате…

— Прекрасно, черт возьми! — заводится Максим. — Если у этого сукина сына и была какая-то роль для тебя, то он даже не дал ее сыграть тебе самой!

— А сейчас мы продолжаем наше шоу «Больше — это меньше», — мурлычет ведущая, — телеигру, в которой участники…

Максим выключает телевизор, чтобы лучше услышать свое собственное возмущение.

— Он использовал меня… — говорит Гала тихо.

— Да, он использовал тебя, так и не воспользовавшись тобой по-настоящему!

— …в своем последнем фильме.

Гала медленно встает, постепенно осознавая происшедшее, и идет на террасу.

— Но это не значит, что мы это так и оставим! — неистовствует Максим. — Если хочешь, мы можем запретить дальнейший показ этого ролика. Или, во всяком случае, пускай платят за использование твоего имени, за позор для твоей…

Посреди своей тирады Максим замолкает. Гала стоит на террасе. Свет из церкви падает сквозь витраж и заливает ее всеми цветами радуги. Сложив ладони, она смотрит на звезды, как святая Екатерина Генуэзская на свое видение.

— Не могу не отдать ему должное, — говорит Максим мрачно, как только понимает, что ему приходится навсегда отступиться от Галы. — Он — абсолютный мастер.

— Свои последние мысли, — шепчет Гала, — последние кадры он посвятил мне…

Долгое время они, молча, стоят рядом. В театре напротив гасят свет и закрывают окна.

— Я возвращаюсь домой.

— Уже? — Гала смотрит на него. — Ты что, ведь еще так рано.

— Нет, — отвечает Максим, — я имею в виду окончательно домой. — И после долгой паузы добавляет: — Давно пора.

1

Наутро после премьеры ролика у меня констатируют мозговую смерть. Это еще хуже заурядной кинокритики. В эту ночь два новых кровотечения довели начатое до конца.

Джельсомина держится мужественно. Она приходит и ложится ко мне в постель. Как всегда закидывает одну ногу на меня. Потом лежит тихо-тихо, словно заснула.

Пришедшие медсестры не решаются ей помешать.

Около полудня приходит главный врач. Как можно деликатнее он сообщает, что в таких случаях, как у меня, родственники порой принимают решение больше не поддерживать искусственно жизнь пациента. И описывает процесс естественного высыхания с таким восторженным видом, словно пытается продать ей круиз на Карибы. Джельсомина в ужасе звонит своему исповеднику, который запускает в действие такие мощные силы, что главврач, пока я еще здесь нахожусь, вообще больше не показывается на отделении.

Затем приходит Фиамелла с сообщением, что перед воротами собрались журналисты и больше нельзя откладывать официальное заявление.

— Почему? — спрашивает моя жена, — это муй муж.

— Но это их Снапораз.

Джельсомина настаивает на том, чтобы самой сказать об этом, и просит несколько минут, чтобы собраться с силами. Потом выходит на улицу. Делает короткое заявление и отвечает на вопросы прессы. Внезапно она замолкает. Прикрывает глаза рукой и смотрит в толпу, словно на солнце. Среди непрерывных вспышек фотокамер она заметила Галу. Жестом показывает, что ей тяжело говорить, и уходит.

— Как давно ты уже тут стоишь?

— С девяти часов утра.

Джельсомина смотрит в окно комнаты для посетителей.

— Каждый день, — говорит Гала, — с тех пор, как он здесь лежит, я прихожу часам к девяти и остаюсь до темноты.

Теперь обе женщины смотрят друг на друга. Боль старшей заставляет другую на мгновение забыть о своей. Она так сильно любит. Гала берет ее руки и прижимает к своей щеке. Джельсомина видит, что это искренне. Ненадолго они вместе. Затем супруга отнимает руки и отворачивается.

— Здесь много таких, — говорит Джельсомина, — ему всегда удавалось создать у женщины впечатление, что она одна-единственная. Как бы нам ни хотелось в это поверить, их всегда было больше.

— Но никогда такой, как вы.

— Это так.

— И что бы вы обо мне ни думали, я никогда не забывала о его любви к вам.

Джельсомина все еще стоит к ней спиной.

— Как ты думаешь, почему мы ему всегда верили? — спрашивает она.

— Потому что он сам верил себе. Да, совершенно искренне. И так всякий раз.

— Да, — говорит Джельсомина, — он всегда был искренним. Даже в своей лжи. Фантазия — была его вера. И если он сам искренне верил, кто мы такие, чтобы в нем сомневаться?

— Я никогда и не сомневалась…

— Да, — отвечает моя жена с некоторым удивлением, — и я тоже.

— Ведь он так не любил реальность.

— Он любил за ней наблюдать, пока она не мешала его воображению. Хуже было нам, ведь у нас была всего лишь одна реальность.

Гала подходит и встает рядом с ней. Обе смотрят в окно.

Два силуэта у окна.

— Теперь ты можешь войти к нему, если хочешь.

Внутри рамки контуры двух персонажей из комикса: одна — начало, другая — конец фильмографии.

Они пристально вглядываются в толпу на парковке вдали.

— Как ты думаешь, — спрашивает Джельсомина, — может быть, их еще больше?

— Какое это имеет значение…

Наконец, они снова смотрят друг на друга. Гала идет к двери.

— «Все уменьшается при делении, кроме любви» — его слова.

Фигура пожилой женщины в лучах света.

— Понимаешь? Разве наше горе становится меньше, оттого что мы обе страдаем?

За день до отъезда в Голландию Максим гуляет по Риму. Он постоянно натыкается на места, где он был когда — то счастлив. Тогда он останавливается в задумчивости, и когда продолжает путь, то идет медленно, словно ждет, что его кто-то позовет обратно, но все уже стало воспоминаниями.

Он заходит в галерею Дориа-Памфили, гуляет по залам и падает в одну из ниш напротив Апеллеса и Кампаспы, работы Ди Стефано. В этот момент в зал заходит Сангалло. Он несется, шаркая, как может только он, по коридорам музея. Максим оживает и вскакивает с места, чтобы с ним поздороваться, но виконт проносится мимо, почти вплотную, так и не увидев его. Ему нужно ощупать один из бюстов, чтобы убедиться, что перед ним Иннокентий X. Именно в тот момент, когда Максим хочет к нему подойти, Сангалло догоняет молодой человек, такого же роста, как Максим, в длинном блестящем черном плаще. Высокие скулы, длинная шея, чуть-чуть высокомерно откинутая голова. Даже волосы его нового протеже лежат точно так же, как у Максима, когда он только что приехал в Рим. Юноша с жадностью впитывает историю, которую ему рассказывает виконт.

Максим ее знает.

На него нисходит глубокий покой. Случай приготовил ему почти мистическое переживание, словно круговорот угасания и зарождения страсти на секунду остановился, и все пришло в равновесие.

Так и не открыв своего присутствия, Максим оставляет своего старого друга с его новым учеником.

— Found? — разносится под высокими сводами, — In а hand-bag?

— Я отправилась в его палату, а Джельсомина осталась, — рассказывает Гала. — Когда я уже подошла к двери, то… передумала.

— После всех твоих усилий?! — восклицает Максим, не веря своим ушам.

— Все мои усилия были для того, чтобы еще раз увидеть Снапораза. Только когда я помедлила, прежде чем открыть щеколду — для того, чтобы набраться мужества — до меня дошло: там, внутри, я найду все, что угодно, кроме него. Он носил шляпу, надеясь, что люди подумают, что под ней скрывается густая шевелюра. Это не тот человек, который хотел бы, чтобы его увидели со шлангами, торчащими из горла.

Максим откидывается на спинку кресла. Это их последний вечер вместе. Они ужинают на террасе на Кампо-де-Фьори. Он наблюдает, как она говорит: печально, но спокойно.

— Все, что я хочу о нем знать, у меня в голове. Неожиданно я поняла этот простой факт, словно сам Снапораз схватил меня за плечи и высмеял мою наивность, что я не додумалась до этого раньше: Снапораз меньше всего хочет, чтобы его видели таким, какой он есть. Поэтому я коснулась рукой закрытой двери и ушла домой.

Раньше она кричала бы о своем горе и разметала все кругом. Она бы утопила страх в алкоголе и танцевала бы до изнеможения. В объятиях Максима.

— Неужели ты не видишь, до чего он нас довел? — говорит он как можно холоднее, не глядя на нее, уставившись на группу уличных артистов, играющих на ступеньках к памятнику, стоящему в центре площади.

— Devo punirmi, — поют они, — devo punirmi, se troppo amai.

Два клоуна изображают деградацию своей любви при помощи огромной дубинки, сломанной скрипки и слезных струй, стреляющих вверх на несколько метров.

Самое основное, что Максим ставит мне в упрек, — то, что я уничтожил образ Галы, сложившийся у него.

Пожалуйста, ничего не говорите мне об образах!

Поставьте актрису перед голой стеной, и я с помощью одной только лампы превращу ее из богини в ведьму.

Я освещу ее со всех сторон. Стану играть с тенями на ее шее, в глазных впадинах, крыльях носа. Я буду ставить ее, подобно манекену, так, как мне надо. Пока не буду удовлетворен. Когда я закончу с ней работать, она останется той же, что и была, и все же будет вписываться в тот образ, который у меня все это время уже был; он появился еще раньше, ночью, когда я призвал ее в свои сновидения.

Она — совершенна, потому что выглядит так, как я надеялся.

Вот и все.

Если же образ не соответствует тому, что у тебя в голове, то некого упрекать, кроме самого себя.

Гала была моей фантазией, но она была способна поверить в нее. Я сделал с ней не более того, чем с самим Римом. Я направил на нее юпитер. Я наказал ей никогда не выходить за пределы этого узкого круга. Я установил ей границы.

Вот что значит любить.

Вот что мужчину и женщину делает любовниками.

Внутри этих границ я заставил ее сверкать.

Каждая фигура в комедии дель арте носит лишь одну маску. С ее помощью они могут выразить все: горе и радость, печаль, гордость, подавленность — одним лишь поворотом головы. Маска остается той же, меняется лишь угол падения света. Актеры всю жизнь познают нюансы этого единственного лица.

В этом свете Гала теперь должна будет открыть свои возможности.

— Когда я с тобой познакомился, — продолжает Максим на Кампо-де-Фьори, все еще не глядя на нее, — я едва мог поверить, что человек может жить настолько смело. Быть таким сильным, таким уверенным в себе.

— Ты так считал?

— Твой мир был безграничен. И ты выбрала именно меня, чтобы познавать его. Ничто не могло тебя остановить. Ты ничего не боялась! Именно ты дала мне понять, что мы с тобой вместе, и вместе ведем войну против других, которых я абсолютно не понимал. Я считал, что… — Максим смотрит на нее, — я всегда думал, что мы с тобой останемся по одну сторону камеры.

— Нет ничего особенного в смелости, когда не знаешь об опасностях, — говорит Гала.

Клоуны закончили свое представление. Один из них подходит к их столику за деньгами. Как бы извиняясь, он поднимает уголки губ, брови и плечи. Вместо шляпы паяц изящным жестом приподнимает свой красный накладной нос.

Остаток вечера Максим и Гала предаются дорогим для них воспоминаниям.

Они признаются, как любили друг друга. Плачут, пьют и смеются, и возвращаются домой, обнявшись, как прежде. В Галиной церквушке, наверху, они целуются, падают на кровать и срывают друг с друга одежду. Они занимаются любовью, но впервые не как друзья, а как мужчина и женщина.

На рассвете Максим уходит, не будя Галу. У него ранний рейс.

Съемка!

Когда я впервые увидел мир, то наблюдал его через обтюратор кинокамеры: быстрые впечатления, короткие, не больше времени выдержки.

В следующие годы я был слишком занят тем, что рос, и забыл об этом, но однажды снова вспомнил время, когда мне было шесть-семь лет. Я тогда сидел рядом со своей мамой в «Фульгоре». Перед сеансом показали фильм-заставку с Бастером Китоном. Весь зал ликовал.

В заключительной сцене Китон в одиночестве снова возвращается в прерию. Он уходит по тропе и исчезает вдали, а глаз кинокамеры медленно смыкается вокруг него. Диафрагма закрывается, пока экран не становится полностью черным.

И тут я понял! Точно так же мне был показан мир в матке, прежде чем я появился на свет. Перед самым моим рождением несколько раз открылась вульва. Я прекрасно помню пульсирующий круглый кратер, через который я наблюдал стены комнаты, суматошные руки и лица, все купающееся в ярком белом свете, отражающемся от простыней, от которого было больно моим глазам. Этот предварительный показ был очень мимолетным. Несколько секунд — и мышцы снова смыкались. Снова и снова закрывался большой черный глаз вагины вокруг ожидающей меня жизни, подобно диафрагме вокруг Бастера Китона, уходящего вдаль.

THE END.

Как только зажегся свет и начался антракт перед фильмом, я рассказал о своих воспоминаниях матери. Она дала мне несколько подзатыльников, назвала меня сатанинским отродьем и заявила, что я все придумал сейчас. Это меня научило, что у правды нет никаких преимуществ перед ложью. Я плакал так горько, что Кларетта, как всегда разносившая в антракте сласти и сигареты в ящичке на животе, проходя туда-сюда между рядов, сунула мне леденец, чтобы меня утихомирить.

Из клиники меня везут в Чинечитту. Ворота студийного комплекса широко открыты.

Сегодня там стоят не два сторожа, как обычно, а целый отряд: среди них есть и пенсионеры и даже те, у кого сегодня выходной. Они сопровождают меня в Студию № 5, словно после всех этих лет я сам в одиночку не смогу ее найти. Огромный зал пуст. Они кладут меня в центре и оставляют одного, будто я ненадолго прилег отдохнуть в перерыве между двумя съемками.

Через некоторое время над боковой дверью загорается красная лампочка. Входит Джельсомина, вся в белом. По бокам от нее — солдаты Национальной гвардии, с лицами, словно они ведут ее на эшафот. К счастью, ее сопровождает моя сестра и наши лучшие друзья. Они встают вокруг меня, после чего мимо меня проходит многочасовая процессия из римлян. Большинство мне совсем незнакомы, но мужчины протягивают ко мне руки, а женщины и девушки шлют воздушные поцелуи. Где были они все, когда мне было восемнадцать и я потерял всю надежду! Других я отдаленно припоминаю. Это таксисты, когда-то возившие меня, продавщица с Виа Мерулана, где я купил себе мужские подвязки, и официанты из «Кановы». Кто — то принес с собой губную гармошку и играет для меня, девочка отпускает надо мной несколько воздушных шаров, но в основном это мало эксцентричные типы, которых я в обычный съемочный день сначала отдавал на основательную обработку в руки костюмерного отдела.

Бытует легенда, что император Адриан приказал поставить в Колизее сферическое зеркало, в котором отражался весь мир. В данный момент я чувствую себя так, словно смотрю в это зеркало и в мгновение ока могу увидеть все: что впереди меня и сзади, начало и конец.

Они довольно похожи.

Фильм-заставка заканчивается, и диафрагма смыкается.

Черный глаз закрывается.

Я ухожу по тропе в прерию.

Я повидал в городе достаточно. Время выдержки истекло, и вульва снова сжимается вокруг меня.

Скоро наступит антракт перед фильмом. В любой момент может мимо пройти Кларетта. Шоколад, сласти и сигареты! Старшеклассники ложатся в проходах, чтобы подсматривать ей под юбку. Ах, все отдал бы сейчас за пару ее леденцов!

Вся сегодняшняя суета была лишь репетицией цирка, который ожидает меня завтра в термах Диоклетиана. Там запланирован медиа-спектакль, бесплатной декорацией для которого будет служить церковь, спроектированная Микеланджело. Внутри оставлено место для правительства и дефиле знаменитостей, как бывает лишь во время Венецианских кинофестивалей на Лидо. Снаружи разместится толпа в тридцать тысяч человек: от Пьяцца-делла-Република до Виа Национале, и будет следить за шоу на огромных экранах. Шоу будет регулярно прерываться рекламой дижестива и нового сорта пасты, к которой лучше пристает соус.

Джельсомине придется выслушать множество речей. Она держит так крепко розовый венок, что он впивается в ее ладонь и оставляет ранку. Президент, несколько лет назад назвавший меня в «Римском обозревателе» безбожным извращенцем, заявит со слезами в голосе, что Италия потеряла своего самого любимого сына. Выборы, как всегда в этой стране, не за горами, поэтому по окончании церемонии государственный деятель сойдет с трибуны и расцелует Джельсомину в обе щеки.

Это сломает ее, и она начнет душераздирающе рыдать. Она выглядит не так чтобы очень: в огромных солнечных очках и белом тюрбане, прикрывающем голый череп. И все-таки никто из тех, кто будет смотреть эти кадры, не видел женщины красивее.

Все это время Гала будет уже находиться там. Сначала она стоит снаружи, на площади, но Джельсомина лично позаботилась, чтобы молодую женщину, с которой ей пришлось меня делить, забрали с площади и предоставили ей место внутри церкви.

Она сидит на самом последнем ряду, и никто не знает, кто она. Она пришла одна и ни с кем не может поделиться истинной причиной своего горя. В какой-то момент ее замечает Марчелло, сидящий впереди на первом ряду. Он делает ей знак, чтобы она прошла вперед, но она делает вид, что не видит.

После того, как вся шумиха улеглась, Джельсомина хочет еще раз меня коснуться. Она очень ослабла из-за всего этого и ненадолго переживет меня.

Ее приходится поддерживать. На глазах у всего мира она наклоняется ко мне и шепчет:

— Ciao, amore!

Спасибо, любимая, и, ради бога, перестань плакать!

Наконец-то я стал тем, кем всегда чувствовал себя: фантазией.

Больше от меня ничего не осталось. И мне ничуть не страшно. А с чего бы? Пока ты не знаешь, что это, оно может быть всем.

Темно. Все ушли домой. Свора бродячих собак бродит по опустевшей площади.

Неужели все должно вот так закончиться?

У меня все еще в ушах голос одного японца, после того, как я представил им свои планы: «Что?! — проворчал он. — И это все? Неужели все закончится без проблеска надежды, без нового начала? Дайте мне хотя бы расцветающее дерево. В крайнем случае, распускающийся цветок!»

Я посмотрю, что я могу сделать.

Дверь открывается. Входит Чулло. Моя правая рука, мастер на все руки. Мы вместе работаем с моего самого первого фильма. Его шаги звенят в пустом помещении.

— Эй, Чулло! Дорогой, славный Чулло!

Он пересекает студию, направляясь к раздвижной стене, и открывает ее. В комнату врывается день, сначала одной тонкой полоской, потом во всю ширину.

Панорама ослепляет. Мои глаза отвыкли от этого.

— Тишина, идет съемка! — кричит кто-то. — Камера?

— Работает.

— Звук?

— Есть.

— Пять, четыре, три…

Я придумал Рим, Гала. Придумай теперь себя!

— …мотор!