Только с возрастом понимаешь, что, вопреки устойчивому мнению, любить дальнего много проще, чем ближнего, недаром радетели за народное благо нередко в упор не замечают окружающих с их нуждами и тяготами. Прав был Конфуций: самое необходимое качество в каждом, независимо от рода деятельности и положения, — человечность. И каждый может добавить хотя бы одно крошечное звено в цепочку добра, соединяющую ныне живущих прочнее родственных уз. Пускай ты сделаешь добро не тому, от кого оно пришло к тебе — а чаще всего именно так и получается, — ты таким образом вернешь свой долг и, пусть на одну триллионную, приумножишь добра в ноосфере. Да и для собственной души это может оказаться спасением — той самой луковкой из притчи Достоевского…

По мере того как росли его возможности, рос круг людей, которым Юрий Поляков помогал, и это были не обязательно друзья-приятели, а очень часто — полузнакомые люди, от которых ни ответных благ, ни даже простой благодарности ожидать не приходилось. К счастью, он с юности понимал: человечество остается таким, каким было от века, и любить «черненьких», как призывал Гоголь, которые в человечестве явно преобладают, — тяжкий труд, — не говоря уже о том, чтобы помогать им.

С героем моей книги я познакомилась, когда по заданию нашего генерального директора Валентина Федоровича Юркина брала у него интервью для книги, посвященной 75-летнему юбилею «Молодой гвардии». В ней под одной обложкой были собраны рассказы о славной истории издательства и его знаменитых авторах. В их число, естественно, попал и Юрий Михайлович Поляков.

Это было жарким летом 1997 года. Поляковы жили тогда в писательском доме на Хорошевском шоссе, и у них был огромный ризеншнауцер, явный неврастеник, которого на всякий случай где-то заперли на время моего визита. Потом я узнала, что любящие животных Юра и Наташа непременно держат в доме собаку, а в Переделкине дом Поляковых обжили и кошки.

Мы, конечно, говорили тогда о его первом издательском договоре и первой книге, вышедшей в серии «Молодые голоса», — но и о причинах развала СССР: это было то, что больше всего занимало нас обоих, ровесников и во многом единомышленников.

И все же мы были едва знакомы, когда в 1999-м Юрий Михайлович принес в «Молодую гвардию» рукопись романа «Замыслил я побег…» и я стала его редактором. Вскоре в случайном разговоре я поделилась с ним свежими впечатлениями от очередного бесплодного визита в префектуру: моя мама была инвалидом Великой Отечественной, и наша маленькая семья — мама, я и мои дочь и сын, проживавшие в двухкомнатной «хрущевке» в предназначенном на снос доме, — стояла в льготной очереди на квартиру. Очередь наша, увы, не двигалась.

Пройденные нами коридоры и кабинеты лишь добавляли уныния: например, все сидевшие в очереди к зам-префекта имели на руках ордера на новую квартиру и были недовольны кто этажом, кто домом — хотели получить жилье в таком же, но через дорогу, — либо тем, куда выходили окна новой квартиры. Нам же отвечали стандартно: очередников слишком много, а возможности ограниченны. Ждите. Так же ответил и префект А. М. Брячихин, предложив моей 82-летней маме войти в его положение: ему надо было срочно расселять «трясунов» — людей, живших в домах, под которыми проходило метро. Кстати, те дома давно снесли, а на их месте вырос гигантский жилой массив. Короче, «трясунов» надо было срочно расселять, и квартир на всех не хватало.

Не помню, что именно я рассказала зашедшему на минутку в редакцию автору. Это теперь мне известно, с каким почтением относится он к фронтовикам. А тогда было невдомек, что его эта простая история заденет за живое. Все мы жили в ощущении, что никто никому в государстве не нужен и особенно тяжело приходится власти — с населением, которое мешает ей строить светлое демократическое завтра.

Мама моя в войну была летчицей звена связи. В бою под Шепетовкой ее По-2, в котором она летела с каким-то штабистом и секретным пакетом, был подбит, мама получила тяжелое ранение в ногу навылет, но смогла посадить самолет на нейтральной полосе и даже, теряя сознание, каким-то чудом выбрала верное направление и доползла до своих. Ей было 26 лет. Штабист оставил ее на полосе одну. На войне не было мужчин и женщин: штабисту необходимо было в срок доставить пакет, и он не мог не выполнить приказ. После ранения мама умудрилась вернуться в строй. У нее были две боевые награды: орден Отечественной войны и медаль «За отвагу», которой она немного хвастала перед моим отцом, летчиком-истребителем (за сбитые пять вражеских самолетов в самостоятельном полете и четыре — в группе у него было «всего» три ордена и несколько медалей, но медали «За отвагу» не было). Для мамы и ее боевых товарищей война закончилась в Праге, недели на две позже, чем для большинства воевавших, а медаль «За освобождение Праги» нашла ее уже через 40 лет после Победы. Я и теперь не сомневаюсь, что таких женщин, как она; в Москве в те годы были единицы. Но это никак не меняло отношения к нашей проблеме чиновников разного уровня.

Не помню, вдавалась ли я в подробности или разговор наш был совсем краток, но примерно через месяц Юрий Михайлович вдруг позвонил в редакцию и уточнил имя-отчество мамы. Я удивилась: зачем? Он сказал: так надо, потом все объясню. А через день-другой перезвонил и велел купить свежий номер «Московского комсомольца». Мол, я упомянул вашу маму в своей колонке. Посмотрите, что будет. Я грустно посмеялась. Разве кто-нибудь на моем месте смог бы поверить тогда в действенность печатного слова? Теперь-то я догадываюсь, что не всякое слово было действенным, но Поляковское — было.

В колонке, вышедшей 8 октября 1999 года в «МК», говорилось о «разномордой» политической элите, которая вспоминает о людях лишь тогда, когда ей требуются их голоса на выборах. И она, как гоголевская нечисть, окружив избирателя-бурсака, «вьется, гикает, машет перепончатыми крыльями, и вот-вот введут под руки Вия, уставшего от работы с документами…». Дерзость автора (и газеты) поражала, ведь об уходе Ельцина помышляли только избранные члены «семьи», и до его новогодней «загогулины» оставалось еще почти три месяца.

«Думаю, в эти дни в списки избирателей-ветеранов внесли и Екатерину Ивановну Ярикову, проживающую на Ярцевской улице в хрущобе с дочерью и взрослыми внуками и имеющую как инвалид войны все права на улучшение жилищных условий, — продолжал Поляков. — Но наши права, наверное, никогда не станут обязанностями чиновников. Знаете, что ей ответил зам-префекта Западного округа В. Т. Панкратов? Нет, не подумайте — ничего грубого. Он сказал: «Подождите, Екатерина Ивановна. Будет возможность — поможем». Когда мне, сравнительно бодрому 44-летнему мужчине говорят «подождите — поможем», у меня на душе начинают скрести экзистенциальные кошки. А что должна чувствовать 82-летняя летчица-фронтовичка, награжденная многими орденами и тяжело раненная в воздушном бою?.. Каково ей каждый День Победы получать письма от президента с заверениями, что он в целом и страна в частности перед ней, героиней войны, в долгу? Надеюсь, В. Т. Панкратов позвонит Екатерине Ивановне раньше, чем в его кабинете раздастся звонок мэра Лужкова — настоящего друга ветеранов», — не без ехидства завершал свой пассаж автор.

Моей непритязательной маме было чрезвычайно приятно прочесть о себе в газете. Но никаких последствий никто из нас, конечно, не ожидал: жили мы, как все, скудно и просто, некогда было мечтать о несбыточном. Тем не менее следующим вечером нам позвонили домой из префектуры! А через пару месяцев мы въехали в трехкомнатную квартиру в новом доме на Филевском бульваре.

Я до сих пор не могу уразуметь, как такое могло произойти, и часто надоедаю с этим рассказом своим друзьям и знакомым. Кстати, по удивительному совпадению, и префект, и его заместитель, на приеме у которых мы побывали, вскоре лишились своих должностей. Но мы, конечно, никак не связывали кадровые перестановки в префектуре с нашей простой историей, да и обеспечить жильем фронтовиков правительство обещает по сей день.

Чета Поляковых побывала на нашем тихом и скромном новоселье. Мама, которая оставалась с нами еще три года, любила рассказывать родичам и знакомым о том, что было после того, как Юрий Михайлович написал о ней в газете.

Все мы друг с другом связаны узами знакомств и общих воспоминаний. Мне помнится, как однажды, пополнив, по приглашению Полякова, ряды участников проходившей в ЦДЛ встречи с венгерскими писателями, я познакомилась со своим коллегой, издателем Миклошем Надем. Оказалось, Надь закончил тот же институт и факультет, что и я, только на несколько лет позже, а его любимым преподавателем тоже был Рудольф Федорович Додельцев, читавший у нас истмат и ведший соответствующий семинар в моей академической группе. Это был мой первый опыт общения с людьми, которые в одночасье шагнули из соцлагеря в НАТО. Никогда не забуду тоску в их глазах, когда они говорили об американских танках, занявших место советских.

Первые годы Юрия Михайловича в «Литературке», как мы уже знаем, отнюдь не были простыми и мирными. Ему приходилось не только выяснять отношения в редакции и с акционерами, не только отбиваться от негодующих либералов, но и заново выстраивать диалог с писателями-почвенниками. Легко сказать — вернуть их имена на страницы газеты. На деле это означало прежде всего сломать лед недоверия и даже порой неприязни, который образовался после писательского съезда, на котором Полякова так шумно «прокатили» в рабочие секретари. Ну а репутация у тогдашней «Литературки» среди членов Союза писателей России, где угнездились почвенники, была хуже некуда. Не стоит думать, что, когда новый главред пригласил почвенников к сотрудничеству, они бегом побежали в редакцию. Одного из них, Юрия Михайловича Лощица, автора прекрасных биографий Григория Сковороды, Дмитрия Донского, Ивана Гончарова и — уже в наше время — Кирилла и Мефодия, уговаривала пересмотреть свое отношение к «Литературке» я. Нас с Юрием Лощицем связывала не только «ЖЗЛ», но и «Товарищество русских художников» и участие в праздновании Дней славянской письменности и культуры, особенно в незабываемом 1988-м в Новгороде, а также на следующий год — в Киеве. Вот почему в посвященном Дням славянской письменности номере «ЛГ», на первой полосе, вышло именно мое с ним интервью.

Уже значительно позднее, в 2013-м, Поляков рассказал мне, как, будучи членом совета попечителей Патриаршей литературной премии, убедил коллег в том, что Лощиц заслуживает ее ничуть не менее, чем фавориты-соискатели Куняев и Варламов. Доводы подействовали: Лощиц стал лауреатом. Наверное, он очень удивился бы, узнав, что именно «не совсем свой» Поляков, горячо говоривший о книгах Лощица перед заполнением бюллетеней, повлиял на исход тайного голосования, по итогам которого Патриарх Кирилл принял решение вместо двух вручить три премии имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия.

Литературный редактор — профессия реликтовая, фактически отживающая. В наше время гораздо выше — во всех смыслах — ценится так называемый «менеджер книги», который висит у автора на хвосте в ожидании нового романа, обеспечивает скорейшее прохождение рукописи через издательские кабинеты, вытрясает из дизайнера в срок обложку и заботится о правильной аннотации, которая обеспечит книге высокие продажи. Ничего удивительного: книжные издательства ориентируются в наши дни не на читателя, а на маркетологов, а нынешние книжные гиганты возникли в 1990-х; у них не было того бесценного обмена редакторским опытом, от человека к человеку, который рутинно происходил в советское время, они не знают, как много может дать книге хороший редактор. Сегодня прежние традиции утрачены безвозвратно, а сама фигура редактора, и без того невидная, стала почти символической и, возможно, необязательной. Многие даже убеждены, что редактор отвечает за запятые и опечатки в тексте. Это правда, за них — тоже. Но главная его задача в другом. Редактор помогает автору увидеть стилистические и смысловые огрехи, при этом он должен работать с текстом в интонации и стилистике автора, что удается отнюдь не всем и не всегда. Чем естественнее и органичнее его работа, тем она незаметнее, и только автор знает, какова доля участия редактора в книге. И хотя Юрий Поляков сам чрезвычайно дотошен в работе над словом и требователен к себе, — а может быть, именно поэтому, — он высоко ценит труд, который вкладывают редакторы в его произведения.

Вот почему было совершенно естественным с его стороны — и, конечно, лестным для меня — поместить в «Литературке», в связи с моим пятидесятилетием, интервью со мной. Честно признаюсь: я нечасто извлекаю этот сюжет из своей благодарной памяти — на фото я получилась просто страшилищем. Правда, так его восприняли, кажется, не все: мне передали письмо от читателя из Израиля, в котором с легкой матримониальной грустью он намекал на то, как много между нами общего. Не сомневаюсь: ведь мы родились и выросли в одной стране. С годами начинаешь особенно отчетливо понимать, как много это значит. И ценить тех, кто, вместо того чтобы клеймить «проклятый совок», с благодарностью вспоминает то хорошее, что наполняло тогда нашу жизнь.

Нам надо наконец полюбить наше прошлое — а его есть за что любить, — только тогда мы будем достойны будущего, о котором мечтаем. Все книги Юрия Полякова, вся его публицистика — об этом.

Работая над книгой, я прочла десятки, если не сотни интервью моего героя, и фрагменты некоторых из них вошли в окончательный вариант биографии. Мне показалось уместным воспользоваться такой возможностью и самой задать ему вопросы, ответы на которые станут еще одним эксклюзивом, написанным специально для нашей книги. Думаю, не надо объяснять читателю, что мы с ним давно на «ты».

— Что тебя отличает — точнее отличало — от писателей-почвенников? И что для тебя значит слово «почва»?

— От так называемых советских почвенников меня всегда отличали, пожалуй, две особенности и одно свойство. Первое. Будучи русским человеком «рязанского разлива», я никогда не считал русскость прямым следствием родовой генетики, или крови. В национально-культурном самоопределении человека все гораздо сложнее, причем именно для нас, русских, которые, занимая огромные территории, как бы обтекали живущие там народы и роднились ненавязчиво, а не уничтожали аборигенов, поголовно или за исключением дев, не познавших мужей. Для меня важнее «единоверие», чем «единокровие». Речь не столько о религиозном сознании, сколько о вере в особое предназначение Русской цивилизации, Русской Державы и Русского Слова. Во-вторых, я никогда не оценивал людей, их вклад в политику, общественную жизнь, культуру, литературу по принципу «свой» — «чужой», или, как говорят в народе: «Не по хорошу мил, а по милу хорош». Мне не понятен рецензент, который хвалит плохую книгу лишь потому, что у автора нос той же формы, что и у него, критика.

Именно такую практику я жестко пресек, едва возглавив «Литературную газету». На мой взгляд, это тупик, особенно для творческой личности, когда своему прощается бездарность, а чужому не прощается талант. К сожалению, этим грешат и почвенники, и «беспочвенники». Я никогда не сочту другого писателя бездарным, если мне не нравятся его политические взгляды. И наоборот: никакая идейная близость не заставит меня закрыть глаза на творческую беспомощность «единоверца». Впрочем, чисто теоретически такое отношение кажется естественным, даже единственно возможным, а вот на практике оно встречается очень редко. И наконец, Господь наделил меня особенным свойством — ироническим, улыбчивым восприятием жизни. Почему-то среди именно советских почвенников ирония и смешливость считались и считаются явной приметой инородца, что для нашей многоплеменной страны нелепо. Любопытно, что ни Гоголя, ни Салтыкова-Щедрина, ни Чехова за чувство юмора в инородцы не записывали. Это появилось после революции, в 1920-е годы, видимо, как реакция на роковые потери в тонком еще слое русской интеллигенции, прежде всего творческой и научной. Хотя на самом деле русский смех легко узнать: он, как правило, не агрессивен, и это чаще всего самоирония, в нем нет неприязни, он обращен на свои, родные, а не чуждые недостатки. Русским сатириком быть непросто: почвенникам чужд твой смех, как таковой, а «беспочвенникам» непонятна снисходительность твоего смеха, они любят погорячее…

— Как ты воспринимаешь сегодня семейные традиции? Менялся ли твой взгляд на семью? И считаешь ли ты возможным и необходимым, чтобы в наше время под одной крышей жили по меньшей мере три поколения?

— Я вырос в той среде, где нормальная, полная семья считалась делом само собой разумеющимся и отсутствие, скажем, у ребенка отца связывалось с трагедией: гибель на войне, ранняя смерть. Разводы и вторые браки в поисках личного счастья были еще редкостью, по крайней мере, в нашей рабочей среде. Семья была ячейкой выживания и союзом, конечно, полюбовным, для продолжения рода. С осудительным недоумением моя родня, собравшись по праздникам, обсуждала брачные эксперименты и скандальные разлады в семьях разных знаменитостей: «С жиру бесится!» О нетрадиционной ориентации вообще говорили как о чем-то невиданном, вроде союза русалки и дельфина. Однако эта патриархальность рушилась прямо на моих глазах. И чем выше я поднимался по социальной лестнице, тем естественнее выглядело то, что моя родня считала противоестественным. Но, повидав всякого, я в глубине души сохранил этот, может, простоватый, народный, но нормальный взгляд на семью и отношения полов. Меня совсем не радует, что муками сексуальной самоидентификации скоро заменят в искусстве главную тему прошлых веков — муки совести.

Что касается сосуществования большой семьи под одной крышей, это ушло вместе с традиционным обществом, лучшей, на мой взгляд, формой организации человеческого быта в скудных условиях. Изобилие, увы, — враг традиции. Даже неполное советское решение жилищной проблемы позволило разным поколениям одной семьи обзавестись сперва отдельными комнатами, потом квартирами. Это процесс естественный, ибо старики даже в России теперь живут дольше, остаются молодыми почти до самой смерти, стремление «пожить для себя» становится главным смыслом второй половины земного существования. Даже те, кто с годами начинает о душе заботиться, про тело тоже не забывают. Да и стандарты минимального комфорта с середины прошлого века, когда я «в этот мир пришел, чтоб видеть солнце», изменились фантастически. И попытки жить с семьей моей дочери в одном доме, пусть и просторном, закончились, к всеобщему облегчению, разъездом и гостевыми радостями. Но не будем забывать, что при всей сложности последних десятилетий, даже с учетом развала страны и разгрома советской социальной системы, мы не сталкивались с катастрофами, подобными революции, войне, массовому голоду. Уверяю вас, если, не дай бог, случится нечто подобное, родственный круг из «гедонистического семейного подряда» вновь и очень быстро превратится в боевую единицу выживания. Семью надо сохранять всеми силами, ибо в трудную минуту она сохранит тебя.

— Как тебе удается сохранять такую высокую работоспособность в твоем — уже официально пенсионном — возрасте? Есть ли у тебя какие-то свои секреты на этот счет?

— Писательство — это, по сути, не профессия, а способ жизни. Профессию люди себе выбирают, чтобы заработать на хлеб, иногда по призванию, чаще по расчету, и довольны, если расчет оказался верным. Когда рыночные условия меняются, мы наблюдаем исход из профессии. Нечто подобное произошло с литераторами в 1990-е. Союз писателей поредел, как толкучка фарцовщиков при крике «милиция!». К сожалению, на смену прагматикам, перешедшим на более тучные нивы, в литературу пришли в основном графоманы, сочиняющие не для заработка, а для своего удовольствия. Одна беда: это удовольствие от писателя к читателю не передается. Но иногда, очень редко, какой-то вид деятельности необходим человеку как воздух, как пища, как взаимная чувственность… Что это — дар или, как говорили во времена моей юности, «бзик», не знаю. Но он или есть, или его нет. Можно оснастить этот дар знаниями, навыками, например, в Литературном институте, но выучиться «на писателя» нельзя. Я, вероятно, по своей природе принадлежу к разновидности людей, которым словесный труд необходим. Если какое-то время по объективным или субъективным причинам я не могу заняться словосложением, то ощущаю бесприютность, раздражение, даже что-то вроде «ломки». Это не значит, что я ловлю кайф от писательства, что у меня нет мук творчества, они есть и связаны со стремлением максимально приблизить конечный текст к замыслу. Ты напрягаешься, мучишь себя и других, понимая, что полностью сделать текст равноценным замыслу невозможно. Главная претензия моих редакторов звучала всегда так: «Остановитесь! Хватит! Не надо больше улучшать! Вы уже портите написанное!» Чем не танталовы муки? Для графоманов, а большинство нынешних авторов принадлежат к данной почтенной категории, такой проблемы вообще не существует. Я же, в отличие от графоманов, радости от процесса сочинения не испытываю, возможно, за исключением самого последнего этапа «полировки» текста «нулевой шкуркой». Наоборот, литературная работа связана для меня с серьезными самоограничениями, отказом от многих радостей, подчинением всей жизни графику «бумагомарания», что понимают и принимают только настоящие писательские жены. Например, несколько лет назад я понял: с возрастом алкоголь стал мешать творчеству, и без колебаний, хоть и с грустью, исключил возлияния из моей жизни. Остается надеяться, что женская взаимность никогда не помешает моим литературным занятиям…