Юрий Поляков родился в рабочей семье. Его отец Михаил Тимофеевич был электриком сначала в Мосэнерго, которое располагалось на Балчуге, в Замоскворечье, прямо напротив Зарядья и будущей гостиницы «Россия». Потом, до самой инвалидности, Михаил Тимофеевич трудился на оборонном заводе «Старт», занимавшем чуть ли не целый квартал между Елоховским собором и площадью трех вокзалов.

По отцовской линии род Поляковых происходит из села Деменшина Скопинского района Рязанской области. Михаил Тимофеевич появился там на свет в 1927 году. Видимо, в конце 1920-х, когда началась индустриализация, Тимофей Федорович Поляков и перебрался с семьей в Москву, но очень скоро его жизнь нелепо оборвалась: переходя улицу, он попал под трамвай. По семейному преданию, дед Тимофей был запойный, а когда пил, буянил. Видимо, буйный нрав деда и его преждевременная смерть сказались на характере бабушки Анны Павловны Поляковой, маленькой старушки, страшно мнительной и вечно всем недовольной. Баба Аня сначала работала уборщицей в метрополитене, а в поздние годы, вместе с дочерью-инвалидом Клавдией, клеила на дому бумажные цветы. С Клавой, до этого вполне благополучной и здоровой девушкой, еще в юности случилось несчастье. Она работала на ткацкой фабрике и как-то, возвращаясь с вечерней смены, повстречала хулиганов, сильно ее напугавших (насколько сильно, семейное предание, как говорит Поляков, скорбно умалчивает), и этот случай послужил толчком к развитию у юной ткачихи душевной болезни. На склоне лет она даже была признана недееспособной, и племянник Юрий стал ее опекуном.

Внука баба Аня любила до самозабвения и все сетовала, что тот плохо ест, а он, как истинный пионер, учил старушку грамоте и проявил недюжинные учительские способности, потому что бабушка у него научилась читать, расписываться и даже немножко писать. Умерла она в 1977-м, когда Юра служил в армии, и сейчас уже некого спросить, какой была ее девичья фамилия, откуда она родом и где познакомилась с будущим мужем, — хотя с уверенностью можно предположить, что ее родня тоже проживала в Деменшине, в крайнем случае — в соседнем селе. Похоже, что именно бабушка Анна стала прототипом бабушки Марфуши в романе «Любовь в эпоху перемен», с ее народной мудростью, присловьями и прибаутками.

Оставила бабушка след и в его поэзии: Что за погода, черт возьми: Апрелем пахнет воздух. Весны смешенье и зимы В непостижимых дозах. Капель за окнами стучит, А завтра стужа будет. И бабушка моя ворчит: «Вот ноне так и люди!»

На родине отца Юрий Поляков впервые побывал уже в зрелые годы. Сегодня Деменшино — это крохотная деревня в несколько домов, которая слилась с соседним селом Успенским, но Поляковы — однофамильцы или дальние родственники — живут там по сию пору.

«Моя родня — это рязанские крестьяне, которые несколькими волнами подались в Москву. Мой дед по материнской линии Илья Васильевич Бурминов попал сюда еще до революции. Он служил мальчиком в Сытинской лавке, то есть с детства был связан с книгой. Потом по этой линии и пошел: окончил книжный техникум, работал директором книжного магазина на Бакунинской улице. Я этот магазин застал, он стоял недалеко от того места, где теперь туннель Третьего кольца, возле уцелевшей старообрядческой церкви, где прежде располагалась секция бокса, куда я ходил, кажется, в восьмом классе — до первого нокаута. А домишки XIX века, в том числе и тот, одноэтажный книжный магазин, простояли там до середины 1970-х и были снесены, когда началась застройка Бакунинской улицы многоэтажками.

Мальчиком я покупал в магазине книги на сэкономленные от обедов деньги, получал подписные тома Детской энциклопедии и с гордостью нес домой. Там долго работала старушка, помнившая деда. Меня она знала (мама познакомила) и каждый раз восклицала: «Как же похож на Илью Васильевича!».

Деда Юра никогда не видел: в 1941-м тот был еще вполне призывного возраста и сразу получил повестку, но до фронта не доехал: пропал без вести. Согласно семейному преданию, немцы разбомбили эшелон, в котором дед следовал на фронт. Кстати, в кровавой неразберихе первых месяцев войны подобная судьба постигла многих призванных в армию — солдаты погибли, ни разу не выстрелив во врага. Спустя годы Юра напишет об этом в стихотворении «Мой фронтовик»:

До фронта не доехал он, Дорогой не прошел победной. Взлетел на воздух эшелон — И стал воспоминаньем дед мой. Вот он стоит передо мной — Русоволосый, сероглазый Солдат, шагнувший в мир иной, Так и не выстрелив ни разу… Война! Ты очень далека. Но вечно близок День Победы! И в этот день я пью за деда —  За моего фронтовика!

Родной брат деда Иван Васильевич пошел по той же линии, окончил книжный техникум. Так это обычно и бывает: кто-то из деревенских устроится на новом месте и тянет за собой родню. Иван Васильевич всю жизнь проработал в системе, которая называлась «Книга — почтой». И хотя он жил долго и умер в 1978 году, Юра с ним виделся редко, в основном на семейных праздниках. А когда Ивана Васильевича не стало, Юре передали, что тот оставил ему свою библиотеку. Внук тут же помчался ее забирать, сожалея, что не заказал машину. А приехав, обнаружил, что библиотека человека, всю жизнь проработавшего с книгами, состояла из более чем скромной стопки: восьмитомника «Тысячи и одной ночи», «Декамерона» и первого после долгого перерыва, 1955 года издания, бирюзового томика Есенина. Но и эти книги представляли для Юры великую ценность: все они в те времена входили в разряд остродефицитных.

Бурминовы были родом из деревни Гладкие Выселки Захаровского района той же Рязанской области. Женился дед Илья Васильевич на местной, Марье Гурьевне Чивиковой, привез жену в Москву, и они жили с ней на Овчинниковской набережной, где им дали комнату в небольшом деревянном доме с палисадником. У них было две дочери: Валентина и Лидия, будущая мама героя этой книги.

Не так давно Юрий Поляков побывал на родине деда и бабки в Гладких Выселках. «Когда-то это была огромная по нашим среднерусским представлениям деревня, — рассказывает он, — где проживали больше тысячи человек. Пока искал родню, выяснил, что Бурминовых там называли Барминовы. Дом Вассении Чивиковой был на одном конце деревни, а дом Минодоры Барминовой — на другом. Дед Гурий Егорович Чивиков, отец бабушки Мани, погиб, кажется, в германскую. А вот дед Василий Карпович Барминов умер в 1934 году. Именно он еще задолго до революции пришел в Москву и стал работать в типографии Сытина, куда потом определил сыновей Илью и Ивана. Мать и тетка часто вспоминали пруд, на который выходил окнами дом и огромный сад бабушки Васёны. Пруд еще остался, но сама деревня усохла, сжалась до десятка домов, занимая четверть от одной из своих прежних улиц. Кое-где видны еще остатки садов, а пруд теперь оказался вдалеке от деревни: Дома вокруг него не сохранились. Заросший пустырь».

Не дождавшись писем от ушедшего на фронт мужа и получив в конце концов извещение, что тот пропал без вести, Марья Гурьевна после войны вышла замуж за Жоржика, деда Георгия. Вот как вспоминает о ней Поляков: «Бабушка Марья Гурьевна тоже была неграмотной, такой и осталась до конца жизни, но во всем остальном являла собой полную противоположность бабушке Анне: крупная, спокойная, жизнерадостная. Если баба Аня после гибели мужа даже не пыталась наладить личную жизнь, сурово осуждая женщин, которым это удавалось, то Марья Гурьевна ее бурно налаживала. Она жила с Жоржиком, фронтовиком, которого я и считал дедом, а после его внезапной смерти в 1964-м от инфаркта, погоревав, раза три сходилась-расходилась с другими пожилыми кавалерами, пока не дожила до старушечьей безмятежности. Умерла она в 1989 году».

Отголоски конфликта между двумя бабушками, по-разному понимавшими вдовью честь и долю, нашли отражение в семейном романе «Замыслил я побег…». Правда, «строгая» бабушка вобрала в себя еще и черты Елизаветы Михайловны, свекрови старшей дочери Бурминовых Валентины, в замужестве Батуриной. Елизавета Михайловна происходила из обрусевших немок, была хорошо образованна и до революции служила гувернанткой в богатых домах. Приезжая в гости к тете Вале в коммунальную квартиру на четвертом этаже старинного дома, построенного великим Казаковым (угол Большого и Малого Комсомольских переулков), Юра с удивлением рассматривал альбом со старыми фотографиями, запечатлевшими солидных мужчин в котелках и дам в затейливых шляпках. Эта неведомая родня относилась к линии дяди, Юрия Михайловича Батурина, военного музыканта, в свободное от службы время игравшего в джазовом оркестре. По обмолвкам взрослых можно было догадаться, что отца Ю. М. Батурина репрессировали. Но когда и за что — не понятно. Хлебнувшее лиха поколение не любило распространяться на такие темы.

В судьбе мальчика тесно переплелись, влияя на его формирование, самые разные семейные традиции и уклады. Так, на летние месяцы семь лет подряд Юра ездил на родину деда Георгия в Селище под Кимрами. Эти места, как и речка Колкуновка, подробно описаны в романе «Грибной царь». Знание деревенской жизни и живой народной речи пришло к будущему писателю именно по этой линии.

Когда деревянный дом на Овчинниковской набережной снесли, а на его месте построили позднюю, без архитектурных излишеств, сталинскую многоэтажку, бабушка Маня получила неподалеку комнату на восьмом этаже надстроенного дореволюционного доходного дома. Но это случилось в середине 1950-х. А во время войны вся семья ненадолго уезжала в эвакуацию, запомнившуюся как тяжелое испытание. С раннего детства Юра слышал рассказы о продовольственных карточках, которые страшно было потерять, о вкусных котлетах из картофельных очисток, о бомбежках и жизни впроголодь. Наверное, именно по этой причине Лида Бурминова, окончив школу, продолжила учебу не где-нибудь, а в пищевом техникуме. В то время среднее, среднее специальное и высшее образование было платным, и в столице плата за обучение была выше, чем в других городах страны, но все же вполне доступной для всех слоев населения.

На Маргариновый завод в Балакиревском переулке Лида Бурминова попала по распределению, вернувшись с практики из Воронежа, а через несколько лет, после замужества и рождения ребенка, ей дали комнату в расположенном рядом с заводом общежитии. Там, в доме номер один по Балакиревскому переулку, и прошло Юрино детство.

Родители его познакомились еще школьниками, в конце войны, когда Бурминовы вернулись из эвакуации. Оказались в общей дворовой компании: от того места на Маросейке, где жил Михаил, до дома Лидии на Овчинниковской набережной было минут 15–20 ходу. Михаила в конце войны чуть не забрали на фронт, даже обмундирование выдали, но потом было решено распустить призывников его года по домам. Во всяком случае, согласно семейному преданию, сестры Лида и Валя ходили провожать Мишу в военкомат.

Романтическая любовь, как правило, долгой не бывает и редко перерастает в глубокое чувство. Вскоре Михаила призвали в армию, а Лида окончила школу и поступила в техникум. И вряд ли оба думали, что детское знакомство определит всю их дальнейшую судьбу.

Тогда в сухопутных войсках служили три года, а Михаил отдал армии почти четыре — долго не увольняли в запас: после Фултонской речи Черчилля обострилась международная обстановка, и вчерашние союзники вполне серьезно рассматривали варианты ядерных ударов по лежавшему еще в руинах Советскому Союзу. Но воевать отцу не пришлось, к великому огорчению родившегося много лет спустя сына. Вот как он описал это в стихах:

А мой отец не побывал на фронте. Сказал майор, взглянув на пацана: — Вот через год, когда вы… подрастете… — А через год закончилась война. А через год уже цеха гудели. И мой отец не пожалел трудов, Чтоб на российском, выдюжившем теле Белели шрамы новых городов. Но мирные заботы уравняли Хлебнувших и не видевших огня, И в нашем общежитии в медали Своих отцов играла ребятня. На слезные расспросы про награды Отец читал мне что-то из газет. — Не приведи! Но если будет надо, Заслужим, а пока медалей нет! — Я горевал. А в переулке сонном Азартно гомонил ребячий бой, Но веяло покоем, миром, словно Не выдохшейся майскою листвой. И мне, над кашей бдевшему уныло (Пока не съем — к ребятам не пойду!), Все реже, реже мама говорила: — Эх, нам в войну такую бы еду! — …Тянулись дни, и годы пролетали, И каждый очень много умещал. И я забыл, взрослея, про медали, Да и отец уже не обещал. Но каждый раз, услышав медный голос (Наверно, доля наша такова!), Отец встает. Но речь опять про космос За холодящим — «ГОВОРИТ МОСКВА…».

Пока Михаил служил, Лидия, отучившись, прошла в Воронеже практику и получила распределение в Москву. Когда же, демобилизовавшись, Михаил Поляков вернулся, через какое-то время они встретились, то ли случайно, то ли в прежней, но уже повзрослевшей компании, и юношеское чувство вспыхнуло с новой силой.

Михаил вместе с сестрой и матерью жил в двухэтажном доме на углу Маросейки и улицы Архипова (ныне Большой Спасоглинищевский переулок), в двенадцатиметровой комнатке без окон. Это непритязательное здание, по-видимому, относящееся к первой трети XIX века, когда Москва спешно застраивалась после наполеоновского пожара, сохранилось и поныне, там теперь магазины и офисы. Сюда Михаил привел молодую жену, сюда же они с Лидией принесли из роддома, который находился напротив Немецкого кладбища в Лефортове, сына-первенца. Жили, конечно, скученно — так же как и большинство простых москвичей.

Появился ребенок на свет не 12-го, как это записано в свидетельстве о рождении и паспорте, а рано утром 13 ноября 1954 года: Лидия Ильинична, хотя и была членом партии, верила в дурные приметы, и ей удалось уговорить персонал роддома (кажется, трешницу кому-то сунула), чтобы сына записали 12-м числом. Лидия Ильинична всю жизнь проработала на Московском маргариновом заводе: технологом, начальником первого в Москве майонезного цеха, начальником Бюро рационализаторских предложений — было при социализме и такое. В партию она вступила в Воронеже, когда недолго работала там секретарем райкома комсомола: в ней смолоду кипел общественный темперамент, полученный затем по наследству сыном. Помимо основной производственной нагрузки она и позднее постоянно занималась общественной работой, став в итоге секретарем партийной организации своего маленького завода.

Конечно, партийным родителям и в голову не пришло крестить младенца: кто ж тогда хотел неприятностей по партийной линии! О крещении позаботились бабушки: составили между собой целый заговор и втихаря понесли туго запеленутый сверток в храм на Елоховской улице. Но там их ожидало разочарование. В кафедральном соборе священники не могли совершить это таинство без свидетельства о рождении и паспортов родителей. Тогда молодые бабушки (а обеим не было еще и пятидесяти) отнесли внука в другую церковь — то ли присоветовал кто, то ли сами сориентировались, но вот в какую — неизвестно. Когда уже взрослому внуку захотелось это выяснить, спросить было уже некого. Правда, действующих церквей в столице в те годы оставалось совсем немного. Не исключено, что окрестили Георгия в одном из храмов в районе Пятницкой улицы: там поблизости проживала Марья Гурьевна.

Со слов бабушек известно, что, когда священник собрался погрузить младенца в купель, тот крепко ухватил его за бороду, и батюшка с улыбкой изрек, что мальчик непременно станет большим человеком. В очередной раз слушая на домашних посиделках эту семейную историю, внук-комсомолец, осведомленный о лукавстве служителей культа, снисходительно заключал, что батюшка был, видимо, не прост: и крестным угодил, и душой не покривил, ведь маленький человек непременно рано или поздно вырастет и таким образом станет большим. Правда, при этом в глубине его крещеной души теплилась смутная надежда, что большим он все-таки станет совсем в другом смысле, и ради этого он готов был много и упорно трудиться.

В своем проступке — тайном крещении внука — бабушки признались Лидии не сразу, а несколько месяцев спустя, и та страшно переживала, ожидая серьезных неприятностей по партийной линии: ведь в церкви, пусть и со слов бабушек, а не по документам, данные об отце и матери младенца, как и положено, записали. Теперь-то общеизвестно, что такие «проступки» совершали не только Юрины бабушки, и никто не может привести фактов, свидетельствующих о том, что родителям крещеных детей приходилось отвечать за это партбилетом или выговором. Во-первых, как ни убеждает нас в обратном ополчившаяся на православную церковь либеральная пресса, священники на своих прихожан не доносили. Во-вторых, как полагает сам Поляков, многие «карательные слухи» советская власть распускала про себя намеренно: это было действенное средство в борьбе новоявленной коммунистической идеологии с тысячелетним религиозным сознанием народа. Верить в Бога было можно, но втихомолку, а демонстративно стоять в храме со свечкой могли только старушки в платочках, так же как читать прилюдно долго не издававшееся при советской власти Священное Писание и другие отравленные «опиумом для народа» книги. В позднюю советскую эпоху власть смотрела снисходительно даже на освящение на Пасху куличей, а из всевозможных православных организаций ее беспокоили лишь те, что объявляли своей священной целью борьбу с коммунизмом. Кстати, как позднее выяснилось, внуки и правнуки членов политбюро тоже оказались крещеными, исключая, видимо, адептов иных конфессий. Интересно, их-то какие бабушки крестили, неужто жены высшей партийной элиты?

Литературное поколение Полякова формировалось в ту пору, когда советский богоборческий пыл уже охладел. Но и тогда религиозную литературу достать было непросто. У Юры Библия была: огромную книгу в телячьей коже, изданную в начале века, подарила внуку бабушка Марья Гурьевна. Много позже этот эпизод найдет отражение в пьесе «Одноклассники». Понимая, что стал владельцем воистину диковинной книги, книгочей Юра с особым вниманием читал то, что особенно впечатляло подростка, например эротическую Соломонову «Песнь песней» — до метафизики он еще не дорос. Кстати, в ту пору в серии «Библиотека атеиста» стали выходить достаточно взвешенные работы по истории религии, например знаменитая «Жизнь Иисуса» Эрнеста Ренана. А в конце 1960-х вся страна зачитывалась «Библейскими сказаниями» польского литератора Зенона Косидовского.

В доме на Маросейке у бабы Ани Юра жил до двух с половиной лет и из того времени смутно запомнил лишь цветастую занавеску, отделявшую закуток, который занимала их маленькая семья. Еще запомнилось, что в потолке этой комнаты без окон было выходившее на чердак оконце. Крохотному мальчугану казалось, будто он видел, как в пыльном оконце временами мелькали тени: маленькая и большая, мышка и кошка. А может, так ему говорили взрослые, когда укладывали спать.

Вскоре Лидии Поляковой дали комнату в общежитии Маргаринового завода в Балакиревском переулке, рядом с товарными путями Казанской железной дороги, Казанки. Пожилые люди называли переулок по-дореволюционному — Рыкунов. Здесь Юра провел уже целых 12 лет. Это был старинный трехэтажный особняк с парадной лестницей, мозаичными полами, остатками наборного паркета, каминами и лепниной на потолке. Двор закрывали огромные, как в рыцарском замке — так казалось местным мальчишкам, — железные ворота с метровым засовом. Как тут было не играть в рыцарей! Тем более что по телевизору они уже смотрели фильм «Александр Невский», и не раз. А кое-кто умудрился побывать в кинотеатре на польских «Крестоносцах» по одноименному роману Генрика Сенкевича, хотя вообще-то дети до шестнадцати на него не допускались. У дворовых рыцарей были свои доспехи, изготовленные из больших жестяных банок, в которых на завод привозили китайский яичный порошок, необходимый для производства майонеза. Мальчишки таскали их с завода и вырезали из податливой жести нечто похожее на шлемы и латы.

Но чаще всего они играли в «Чапаева», то есть в белых и красных, или в войну. Вот как он вспоминал об этом в повести «Работа над ошибками»: «…мы носились на самокатах с подшипниковыми колесиками, изображая летучий эскадрон, призванный успеть спасти тонущего Чапаева… <…> после наших самокатных гонок из-за вибрации тарахтящих по асфальту подшипников затекала нога, нужно было садиться на газон и терпеливо ждать, пока вместе с игольчатым покалыванием в тело вернется движение».

Кстати, на роль «белых» кто-то еще и соглашался добровольно, а вот «фашистами» становиться никто не хотел. Обычно проблема решалась с помощью считалочки:

Эники-беники ели вареники, Эники-беники клёс, Вышел пузатый матрос!

Или вот такой:

На золотом крыльце сидели Царь, царевич, король, королевич, Сапожник, портной. Кто ты будешь такой? Говори поскорей, Не задерживай добрых И честных людей.

Мальчишки целыми днями гоняли по двору мяч, играли в прятки и казаки-разбойники, девчонки прыгали через веревочку или чертили на асфальте классики и скакали по клеткам, бросая биту: плоскую жестяную баночку из-под гуталина, заполненную песком. Еще девочки делали секретики: тайно зарывали в клумбе или под кустом, накрыв стеклышком, фольгу, фантик от конфеты или цветочек, — а мальчишки непременно находили и разоряли эту красоту.

Вот как описывал двор своего детства поэт Юрий Поляков:

Давайте чаще думать о вчера — Ведь мы вчера сегодняшними стали. Из детского забытого двора Ведут пути в немыслимые дали. Двор маленький и нам уже в упор. В таком от дружбы никуда не деться: Обремененный шпагой «мушкетер» Бросает вызов рыжему «индейцу». Уже в игре возможно различить И неучей, и будущих ученых: Одна занозы пробует «лечить», Другой уже косится на девчонок. Один всегда шатается без дел, Второй чуть что — размазывает слезы, А третий где-то что-то подглядел И мелом на стене строчит доносы. Уже есть правдолюбцы и лжецы, Есть трусы, огражденные отцами, Есть мальчик, сочиняющий концы К историям с печальными концами… И все с опаской смотрят за забор, Где слышен шум автомобилей грозных, Где строгий светофор глядит в упор И где запрещено гулять без взрослых. И невдомек смышленой детворе, Что там все те же — радости, напасти И что на роковой проезжей части Законы те же, что и во дворе…

На первом этаже особняка располагалась заводская столовая, а на втором и третьем — собственно общежитие. «Это был, как я теперь понимаю, интернационал, — вспоминает Юрий Поляков. — Там жили русские, татары, евреи, латыши, украинцы, сейчас уже всех не упомнить. И в классовом смысле наблюдалось у нас большое разнообразие: по некоторым приметам могу сказать, что кое-кого из жильцов вполне можно было причислить к «бывшим». Если и не дворяне, то, по крайней мере, представители купеческого сословия. Пожилая наша соседка Алексеевна иногда заманивала меня в свою комнату конфеткой, поила чаем и показывала альбом с порыжелыми фотографиями. «А это я!» — гордо указывала она на девочку с огромным бантом, сидящую верхом на пони». Еще она показывала тарелочку с царскими вензелями — из тех, что бесплатно раздавали на Ходынке во время коронации Николая II. Спустя 25 лет, глядя из окна своей новой квартиры на обширное Ходынское поле, превратившееся в экспериментальный аэродром, Юрий Поляков в воображении рисовал картину жуткой давки, в которой погибли и были покалечены около двух тысяч человек. За это происшествие непричастный к нему царь и получил свое прозвище Кровавый.

Семье Поляковых повезло: в общежитии им дали комнату на втором этаже, в бывшей господской части, с высокими потолками и лепниной; на третьем потолки были значительно ниже и никаких украшательских излишеств там не наблюдалось. Собственно, первоначально на втором располагалась огромная зала, в которой когда-то давали, наверное, балы и которая в советское время превратилась в маленькие семейные комнатки, вмещавшие в себя все радости и горести обычных советских людей. В смысле удобств на втором и третьем этажах все было одинаково: кухня с умывальником, а на первом — туалет с мужским и женским отделениями, один на все общежитие.

Вот как описывает это житье Поляков:

…………………..

…Когда грабили награбленное, дом [купца-оптовика] наскоро переоборудовали под коммунальное бытие. Впрочем, поначалу совсем недолго в здании помещался районный комитет левых эсеров — скоротечных союзников большевиков. Без сомнения, сюда в сверкающем, как светлое будущее, лимузине наезжала «эсеровская богородица» Мария Спиридонова. Специалисты по отстрелу великих князей, эсеры, увы, не владели подлинно научным методом борьбы за власть. Это их и погубило. Вскоре после июльского мятежа 1918 года особняк «купчины толстопузого» отдали рабочим Второго молокозавода. Необъятный жилфонд, где, бывалоча, маялся дурью богатый оптовик, говоривший на четырех языках и коллекционировавший Матисса, при помощи фанерных перегородок поделили на тридцать восемь комнаток. С тех пор если одна семья наслаждалась кудрявой головой лепного купидончика, грозившего пальчиком с потолка, то другая ячейка общества имела перед глазами более прозаические части оного тельца. Когда же в субботу вечером все хозяйки разом начинали стирать белье в одинаковых оцинкованных корытах, по коридорам общежития полз такой густой туман, что ходить можно было только ощупью. В остальные дни корыта в три ряда висели на стенах, словно щиты предков в рыцарском замке.

…Мы делили двор с заводской столовой, поэтому он всегда был завален пустыми ящиками, коробками, картофельной шелухой, а в здоровенных алюминиевых кастрюлях заветривались свежеоскобленные ребра и мослы. Казалось, наряд милиции недавно спугнул компанию подгулявших людоедов.

…………………..

Здесь, на ящиках, и собирались обычно мальчишки, чтобы решать свои серьезные дела. Денег ни у кого из них не было, как правило, не было и игрушек, а им до жути хотелось разжиться всякими мальчишескими сокровищами, и потому у них было принято меняться. В ход шли марки, старинные монеты и даже боевые награды, заметив исчезновение которых отцы-фронтовики обычно ограничивались подзатыльником, потому что сами частенько отдавали ордена и медали детям для игр. Но попадались мальчишкам и бесхозные награды, оставшиеся от тех, кто ненадолго пережил войну…

Видимо, именно тогда Юра, которого так огорчало отсутствие у отца боевых орденов и медалей, начал собирать конверты с изображениями Героев Советского Союза — была у Союзпечати такая серия. Причем не просто собирать — а непременно выяснять, за какой подвиг героя наградили и какова была его судьба. Где теперь те конверты? Бог весть…

Мужики, среди которых было немало фронтовиков, по воскресеньям рассаживались во дворе на скамьях за добротным широким столом и играли в домино, а временами, отложив костяшки, до хрипоты спорили, кто умнее, Сталин или Жуков, и где опаснее на войне, в танке или пешкодралом. Говорили они и о политике, но так, что мальчишки ничего понять не могли. Особенно горячими были споры в конце пребывания у власти Хрущева, потому что жизнь тогда заметно ухудшилась, с хлебом и мукой наблюдались перебои, а порой и кастрюлю либо детское пальтецо негде было «достать». В те времена как раз вошли в обиход эти два слова, «достать» и «выбросили» — не в смысле бросили, а в смысле выложили на прилавок. Но при этом столица не голодала, а советские достижения, особенно в области космоса, неизменно добавляли оптимизма людям, привычным к житейским трудностям. На XXII съезде говорили, что через 20 лет уже наступит коммунизм. Недолго оставалось потерпеть.

Правда, с января 1961-го была проведена деноминация, а на самом деле — девальвация рубля: один новый рубль приравнивался к десяти старым. И люди долго привыкали к непривычным — и слегка подросшим — ценам, постоянно уточняя, сколько это будет «по-старому».

«Многие были из деревень, — вспоминает Юрий Поляков, — и потому в эту среду естественно перешла деревенская простота общения. Совершенно нормальным считалось, скажем, когда мальчишки играли в коридоре, спросить: «Мать где? В ночную смену? Пошли, поужинаешь с нами».

Отношения были добрые не только к детям: скандалов и прочих буйств в общежитии почти не случалось. Разве какая-нибудь хозяйка начнет громко стыдить в коридоре перебравшего и припозднившегося мужа. От одной мысли, что их слышит все общежитие, мужикам становилось не по себе, и они старались больше на выяснения не нарываться. Может, когда коммунальный быт только начинал складываться, где-то и случались безобразия, но не в заводском общежитии, потому что это как казарма: тут либо порядок, либо бардак».

Если и попадались временами неряшливые соседи, их быстро учили уму-разуму: раз на них наорут, что кастрюлю не туда поставили, два, — а до третьего раза уже не доходило: ведь проще все делать как надо, чем постоянно выяснять отношения с местными тетками. Согласно установленному дежурству хозяйки по очереди убирались в местах общего пользования, а потому обитатели общежития непременно блюли чистоту.

«Впрочем, всякое бывало, — рассказывает Юрий Поляков. — У наших соседей Чаругиных был родственник, который, выпив на праздник, начинал буянить и угрожать, что наложит на себя руки. Все этого страшно боялись, но водки ему почему-то наливали, зато потом вязали полотенцами, иногда в этих целях занимали полотенца и у нас. Однажды, в очередное буйство, он схватил с кухонного стола нож и приставил к сердцу: вот-вот зарежется… На шум из комнаты вышла моя мама, всплеснула руками и сказала: «Это же наш нож! Новый! Отдай немедленно!» Он отдал нож и заплакал… Насмешливый дядя Коля Чаругин, в прошлом танкист-фронтовик, а в ту пору начальник бондарного Цеха, эпизод запомнил и впредь, если родич начинал буянить, ехидно интересовался: «Может, ножик для тебя у Лидии Ильиничны попросить?» Тот смущался и стихал…

Бытовых неудобств я не чувствовал, не воспринимал, хотя на это большое общежитие приходилось всего по два унитаза в мужском и женском туалете. Душа вообще не было, детей мыли в оцинкованных корытах, висевших по стенам, подобно рыцарским щитам. Те, кто постарше, ходили в Доброслободские бани у метро «Бауманская», а если «по-быстрому», нас пускали вечером в душевые завода, благо проходная в двух шагах. Вместо мыла мы использовали заводской соапсток — специальную эмульсию для мытья майонезных банок. Отмывал он все, включая родимые пятна.

Умывальники были на двух кухнях и в постирочной комнате. Году в 1965-м, когда уже родился мой брат Саша, общежитие начали постепенно расселять. В числе первых освободилась комната, в которой жила с семьей главный технолог завода Галина Коровяковская, и там, за небольшой выгородкой, был свой умывальник. Очередь в туалет или умыться была для всех обычным делом, и когда нам дали эту комнату с умывальником, на который была надета оранжевая резинка, мне это представлялось головокружительным комфортом».

В каком-то смысле патриотическое воспитание Юриного поколения совершалось естественно, через общение с живыми участниками войны: можно было послушать их рассказы, потрогать протез ноги, потерянной на Курской дуге, подержать в руках настоящий десантный нож, отправивший на тот свет немало фрицев. Пионерская дружина 348-й школы носила имя Героя Советского Союза Александра Лукьянова, совершившего в январе 1942 года таран в небе над Волховом. По ходатайству школы его имя присвоили переулку, в котором потом расположился Бауманский РК ВЛКСМ (по его путевке Лукьянов был направлен в школу летчиков), описанный в повести «ЧП районного масштаба». Юра Поляков пионером присутствовал при торжественном переименовании переулка, чувствуя свой вклад в увековечение памяти о герое.

…………………..

…Когда одну из комнат на первом этаже школы отдали под Музей боевой славы, нам объявили: тот, кто сдаст в музей больше всех экспонатов, поедет в Волхов возлагать венки к могиле летчика Александра Лукьянова в день его рождения. С заездом в Ленинград, разумеется. В ту пору бесхозных медалей, пряжек, пилотных звездочек, гильз и прочего у пацанов было завались, поэтому мудрые организаторы усложнили задачу: к каждому дару должен непременно прилагаться мемуары написанный рукой фронтовика. Мысль найти больше всех экспонатов для музея овладела мной, как благородная, но мучительная болезнь.

В нашем общежитии фронтовики были. Они тогда были везде. Первым делом я обратился к дяде Коле Чаругину — наши комнаты располагались рядом. Бывший танкист сразу понял меня и одарил удивительной вещью — карандашом-фонарем, позволявшим писать в темной утробе танка боевые рапорты. После недолгих уговоров он разборчивым подчерком написал о том, что особенно запомнилось ему в боевой жизни. А запомнился ему тот день, когда их полк стал гвардейским. Видимо, так оно и было. К чему лукавить перед малолетним соседом? Полночи я ворочался, борясь с соблазном не отдавать дивный карандаш-фонарь в музей, а оставить себе в личное пользование, но чувство пионерского долга, усиленное мечтой о Ленинграде, все-таки победило.

Вторым фронтовиком, к которому я побежал с просьбой, был безногий инвалид Бареев со второго этажа. Он любил поговорить с детьми о войне и, услышав мою просьбу, прослезился — давно мечтал оставить что-то в назидание грядущим поколениям. Правда, никаких фронтовых вещичек, кроме медалей, у него нет, а их отдавать не положено. Но мемуары он напишет с удовольствием. Я,тяжело вздохнув, сказал, что подожду…

С одним-единственным даром надеяться на Волхов и Ленинград было смешно, и я решил совершить невероятное — выпросить что-нибудь у Комкова, тоже фронтовика, даже офицера, правда, после войны сидевшего в тюрьме. К тому времени он вернулся в семью, многочисленную и шумливую, как цыганский табор. Если кого-то в общежитии хотели обвинить в неряшливости, разгильдяйстве или скупости, то говорили: «Ну, у вас как у Комковых!» Когда, подловив Комкова утром у дверей, я попросил дать экспонат для музея вкупе с мемуаром, он посмотрел на меня так, точно я, третьеклассник, канючу у него на водку. Но я не отставал, караулил возле умывальника, стерег у туалета, одного на всех, встречал с работы… Наконец он сдался, выругался и вынес мне вполне сносную полевую сумку с рваным следом от осколка.

— А воспоминание?

— Какое еще воспоминание?

— О ваших подвигах.

— О подвигах… ладно, подумаю… — смутился он. — Потом как-нибудь…

— Мне завтра надо! Я подожду!

— Тебе, парень, дознавателем работать!

Через час я вернулся в нашу комнату счастливым: два дара с воспоминаниями у меня имелись, а значит, и шанс поехать в город на Неве.

— Тебя Бареев три раза спрашивал! — рявкнул отец, увидев меня. — Сходи, а то скачет на одной ноге туда-сюда. Будит!

Я вздохнул и пошел забирать невольные мемуары. Написал он много, целую тетрадку: от призыва до ранения, во всех подробностях. Я чувствительно поблагодарил.

— Знаешь, я тут подумал, — вдруг сказал он. — Медали, конечно, я тебе не отдам, а вот «Ворошиловского стрелка» забирай! Э-эх! — Бареев протянул мне очень похожий на орден витиеватый знак с фигуркой красноармейца, стреляющего из винтовки.

Влетев в комнату, осиянный, я узнал, что в мое отсутствие прибегала скандальная жена Комкова, требовала назад полевую сумку, но отец, в тот день трезвый, а значит, злой как черт, сказал ей что-то такое, отчего она исчезла.

…Через две недели я нес венок к могиле летчика Лукьянова на кладбище возле Волховской ГЭС. Бойцы палили в воздух из карабинов с примкнутыми штыками. Мать героя плакала и поправляла черную ленту. А через пару дней я уже ел изумительный ленинградский пломбир наблюдая «Невы державное теченье».

Много-много лет спустя, вспомнив тот бареевский знак отличия за меткость, щедро подаренный школьному музею, я вставил упоминание о нем в сценарий, называвшийся сначала «Женщина по средам», как и одноименная повесть Виктора Пронина, превращенный талантом Станислава Говорухина в знаменитый фильм «Ворошиловский стрелок».

…………………..

Люди тогда очень много работали. С восьми утра до пяти вечера на улицах можно было встретить только стариков, инвалидов, «декретных» женщин — с животами или колясками — и детей школьного возраста, порой вместо уроков направлявшихся смотреть кино. Вагоны метро в эти часы ходили полупустые, свободно было и в наземном транспорте. Зато вечером на неярко освещенных улицах появлялась толпа однотонно и безыскусно одетых трудящихся — рабочих и служащих, торопившихся домой либо в магазин, за простой и общедоступной едой: хлебом, молоком, колбасой.

На пятидневку страна перешла только в 1967-м, до этого была шестидневная рабочая неделя, то есть у родителей и детей был всего один день на домашние дела и развлечения: ритм жизни был жестким, как и сама жизнь.

Интеллигенции в общежитии почти не водилось, хотя людей, предававшихся культурному досугу, было достаточно. Например, еще одна соседка Поляковых, Серафима Калинова, работавшая в заводоуправлении, запойно читала книги, и не какие-нибудь романы, а, например, серию «Жизнь замечательных людей», тома которой в сереньком переплете Юра впервые увидел именно у нее. Став постарше, он любил заходить к соседке, чтобы обсудить прочитанные книги. Родители знали: если пальто на вешалке, а сына в комнате нет, значит, он или на чердаке играет с Мишкой Петраковым в «тимуровцев», или обсуждает с тетей Симой проглоченный накануне роман Беляева…

В единственный выходной семейные вылазки в музей или театр случались редко. Женщины обстирывали домочадцев, на всю неделю готовили еду, а мужики возились с каким-нибудь мелким домашним ремонтом или под окнами лихо забивали «козла». И все же культурная жизнь имелась и в общежитии — благодаря так называемому сектору соцкультбыта профсоюзной организации. Летом чуть ли не в каждый выходной организовывались так называемые массовки: за счет завода трудящихся возили на автобусах по музеям и усадьбам Подмосковья, а осенью — в лес по грибы.

«Возвращаясь, скажем, из музея Чайковского в Клину, — вспоминает Юрий Поляков, — мы останавливались на опушке, расстилали одеяла, скатерти, раскладывали снедь, откупоривали бутылки… Потом пели:

На побывку едет Молодой моряк — Грудь его в медалях, Ленты в якорях.

Или:

Сладкая истома, Черемухи цвет… Усидишь ли дома В восемнадцать лет!

Директор Маргаринового завода в массовках, как правило, не участвовал: ссылался на больной позвоночник. Впрочем, поговаривали, что, имея привычку приударять на службе за сотрудницами, он побаивался, как бы мужья на выезде, выпив, не поквитались с ним за домогательства. Зато прочее заводское начальство ездило с удовольствием и в обязательном порядке. И это естественно: советское общество было тогда довольно однородным, резкое расслоение началось позже.

Надо признать: Советская власть радела о просвещении народа. Куда только не увлекали массовки заводчан! Недавно меня пригласили в Переславль-Залесский, где я ни разу, кажется, не был. Но когда я поднялся к ботику Петра и тайком от смотрительницы коснулся его окаменевших деревянных боков, вдруг понял: я уже был здесь, давно, в детстве, и даже вспомнил, как меня отругали за то, что трогал реликвию рукой».

Отец Юры Михаил Тимофеевич был кудрявый красавец, в молодости походил на актера Всеволода Ларионова, исполнявшего главную роль в фильме Леонида Лукова «Пятнадцатилетний капитан» (1945). Но учиться он не хотел — обычного для советского человека социального честолюбия у него не наблюдалось. Немного увлекался фотографией, щелкал «ФЭДом», время от времени сам печатал снимки, растворяя в специальных баночках проявитель и закрепитель и высушивая фотографии, раскатав валиком на зеркале шкафа или оконном стекле. Но главным его занятием, как говорила с досадой мама, было лежать на диване. Она ничего не могла поделать с тем, что муж, придя с работы, тут же принимал горизонтальное положение — и больше ему как будто ничего и не надо. Не был отец и страстным болельщиком, игроком или «юбочником», даже выпивал без фанатизма, хотя и часто, — так что специфических мужских разговоров они с сыном никогда не вели. Впрочем, и о том, как дела в школе, отец не спрашивал, хотя и гордился его успехами. Возможно, понимал, что ему не о чем беспокоиться: отпрыск с самого детства был самостоятельным и ответственным человеком. Позднее, когда в семье завелся телевизор, в лежании отца на диване появился некий смысл: футбол и хоккей показывали часто.

Лидия Ильинична с трудом заставила мужа поступить в электротехнический техникум, писала за него конспекты, добилась того, чтобы он доучился и получил диплом. Когда Михаил Тимофеевич техникум окончил, его поначалу повысили, но более ответственная работа у него с ходу не заладилась, и отец махнул на все рукой, на всю жизнь оставшись сменным электриком.

«Я так понимаю, что любовь у родителей сохранилась. Они вместе прожили всю жизнь, до самой смерти отца, — рассуждает Юрий Поляков. — Правда, отношения были достаточно сложные. Судя по периодическим бурным объяснениям и собиранию вещей, брак временами оказывался на грани распада. Видимо, имелись со стороны отца какие-то внесемейные отношения, иногда, правда, всплывал и какой-то «воронежский след», намеки на который страшно задевали мать. Однако отношения мужа и жены — это клубок взаимных обид и прощений, и другим его лучше не разматывать. Все же главной причиной домашних ссор было то, что отец выпивал. Правда, делал это тихо, запойным и буйным, как дед, не был и каждое утро непременно поднимался и шел на работу.

Однажды — он уже был на пенсии, а я работал в редакции — мы крепко выпили, и я заночевал у них на «Бабушкинской». Утром отец будит чуть свет: «Вставай, работу проспишь!» — «А я, наверное, сегодня не пойду… Голова раскалывается…» — «Как это не пойдешь?! — опешил он. — С ума сошел! Вставай сейчас же!» Да, суровые наказания за опоздание и прогулы Сталин вводил, но не для таких, как он, а для таких, как я…»

На работе отцу регулярно выдавали спирт, «протирать контакты», и, понятное дело, экономия этого расходного материала была поднята на недосягаемую высоту. Заводские умельцы слудили Михаилу Тимофеевичу из оборонной нержавейки небольшую манерку, умещавшуюся в боковом кармане, и он преспокойно проносил дефицитный спирт через проходную. Семейному бюджету эта привычка ущерба не наносила, даже наоборот, но в перспективе, конечно, сказалась на здоровье, ну и на отношениях в семье. Впрочем, так жили не только Поляковы, уже тогда во многих семьях именно женщины тянули воз бытовых забот. Но разводиться в те времена было не принято: развод осуждался партией и обществом, это была процедура публичная, о ней непременно сообщали в «Вечерней Москве», и не всем даже полностью утратившим согласие семьям хватало мужества через нее пройти.

«Я застал время, когда в «Вечерке» на последней полосе печатались объявления о предстоящих разводах, так сказать, для острастки, — вспоминает Юрий Поляков. — С общественным мнением тогда очень считались. В нашем общежитии, а это под сорок семей, я почти не помню разводов, хотя всякое, конечно, случалось. Когда стало известно, что родители друга моего детства Пети Коровяковского разошлись, в общежитии новость обсуждалась долго и подробно, хотя к тому времени они уже переехали в отдельную квартиру. «Уйти от такой интересной женщины, как Галина Терентьевна!» — «Характер у нее тяжелый!» — «А без характера лучше?» — «При чем тут характер? Ходок он и есть ходок!»

Отец другого моего сверстника Миши Петракова пил так, что его привозили из пивной на дровяных санках. Как сейчас помню: зима, мы играем во дворе, и вдруг кого-то везут. Кого? Дядю Володю. Хотя трезвый он был абсолютно нормальный, разумный и работящий мужик.

У наших отцов была простая мужская жизнь: они вставали в шесть утра, отрабатывали тяжелую смену и рано ложились спать. Одно слово — рабочий класс. Мужиков в общежитии было много, но крепко выпивали только двое, несколько человек, включая моего отца, как тогда выражались, поддавали, остальные же позволяли себе только по праздникам и 9 Мая, которое тогда еще не было выходным днем. Был в общежитии мужик, пивший до чертей, так он в конце концов и повесился. Помню, все вдруг забегали, я выглядываю из комнаты — а его несут: лицо синее, кудри всклокочены. Но чтобы мужики скандалили и дрались, а бабы ругались, склочничали — такого не помню. Шла размеренная жизнь, и каждый знал, что можно и чего нельзя. Ощущения, что я вырос в советском коммунальном аду, как сейчас пишут некоторые авторы, детство которых прошло в наркомовских квартирах, у меня не осталось…

Мама все время была занята на работе, а дома обычно готовилась к собраниям, писала отчеты. Когда стала начальником цеха, главная у нее проблема была — считать стеклотару, за которую она несла материальную ответственность, буквально за каждую разбитую майонезную банку. Помню, я засыпаю, а она сидит: «Восемь тысяч двадцать пять, восемь тысяч двадцать шесть…»

Время от времени в цехе изготавливали пробные партии майонеза, которые не шли потом в серию. Мне довелось попробовать эксклюзивные виды, от серийного выпуска которых завод по каким-то причинам отказался: майонез шоколадный, майонез с крабами, майонез томатный — все это было безумно вкусно. Примерно раз в месяц случался такой день, когда мама говорила: «Я сегодня поздно, у нас спецлиния». Я долго не мог понять, что это за спецлиния такая. Видел только, что в этот день на заводе все страшно суетились. И однажды наконец спросил, что это означает. Она говорит: «А это мы делаем майонез для спецобслуживания». Я спросил, чем он отличается от обычного. Или это какой-то другой майонез? Она говорит: «Тот же, просто мы и яичного порошка и всего остального кладем, как положено по ГОСТу». Значит, обычно они чего-то не докладывали, сырье экономили, чтобы план перевыполнять».

С 1957-го по 1961-й Юру водили на Большую Почтовую улицу в детский сад. От садика до общежития с километр ходу: пересечь Бакунинскую и дальше по Балакиревскому переулку, до самого Маргаринового завода.

Где-то там, в конце пятидесятых — Мальчик «Я» с веснушчатым лицом. В курточке, в сандалях рыжеватых Еле поспевает за отцом. Сероглазый, с уймою вопросов («Почему?» — и нет иных забот), Мальчик «Я», пошмыгивая носом, По Басманной улице идет. В праздники Москва нетороплива. Он читает вывески подряд. Пьет отец, покряхтывая, пиво. Мальчик «Я», зажмурясь, лимонад. Это может показаться странным, Но шумят, толпясь перед пивной, Очень молодые ветераны С еле различимой сединой. Мальчик не улавливает соли Разговоров: что-то о жене, О станке, о плане, о футболе — Только ни полслова о войне. <…>

Так оно и бывало, когда они ходили с отцом на первомайскую демонстрацию или просто гуляли по праздничной Москве. Если из садика Юру забирал отец, он по дороге заглядывал в пивную и рюмочную, что попадались на пути. При Сталине и в первые годы после него почти 20 процентов экономики составляла так называемая потребкооперация, которая процветала и на селе, и в городе — в том числе в виде маленьких забегаловок, рюмочных и пивных. Это уже при позднем Хрущеве, одержимом троцкистскими идеями всеобщей централизации, в том числе общепита, забегаловки прикрыли. Тогда у работяг возникла проблема с выпить-закусить, и они принялись позорно распивать во дворах и на детских площадках.

…………………..

Олег в дошкольный период своего существования однажды сильно подвел отца. Труд Валентинович, как обычно, вел сына из детского сада и остановился на Солянке возле ларька, где собирались после работы окрестные мужички и куда изредка прикатывал на своей тележке инвалид Витенька, столь поразивший некогда детское воображение Олега. Отец остановился с закономерной и вполне невинной мыслью выпить конвенционную кружку пива. В процессе взаимной притирки Людмила Константиновна после долгого сопротивления все-таки сделала уступку неодолимому родовому башмаковскому влечению к выпивке и разрешила мужу 1 (одну) кружку пива после работы. Она-то и называлась «конвенционной». Труд Валентинович вроде бы на это согласился. Но демоны искушения не дремали и в тот вечер явились в виде двух мужичков, купивших в гастрономе бутылку «Зубровки» и подыскивавших третьего. Кстати, напрасно утверждают, будто русский народ в пьянстве не знает меры. Знает. И эти стихийные, совершаемые по какому-то подсознательному порыву поиски третьего — тому свидетельство. Разве нельзя выпить бутылку вдвоем? Конечно, можно. А поди ж ты…

Труд Валентинович колебался недолго, но строго-настрого предупредил сына: если мама будет спрашивать, что пили, намертво тверди: пиво.

— А это пиво? — удивился Олег.

— Конечно, пиво. Только в бутылке. Так вкуснее…

Как выпивающий мужчина никогда не перепутает на вкус пиво и «Зубровку» (хотя цвет примерно одинаковый), так жена выпивающего мужчины никогда не ошибется, что именно — пиво или «Зубровку» — употребил супруг, прежде чем заявиться домой.

— Да нет, Люд, кружечку, как обычно! — обиделся даже Труд Валентинович.

— Может, это какое-нибудь особенное пиво, повышенной крепости?

— Обычное. Жигулевское. Правда, старое, зараза, мутное…

— И в бутылке! — добавил Олег, крутившийся под ногами у выяснявших отношения взрослых.

— В бутылке?

— В бутылке, — окончательно обиделся на такое недоверие Труд Валентинович. — А что, разве пива в бутылках не бывает?

— Бывает. А что, Олеженька, было нарисовано на бутылке?

— Бычок.

— Какой бычок?

— А вот такой. — Будущий эскейпер приставил указательные пальчики ко лбу и замычал.

Из-за ширмы вышла доживавшая уже последние месяцы бабушка Лиза и, чуть надломив в презрительной улыбке сухие, бескровные губы, поплелась на кухню. Так с тех пор и повелось: если Труд Валентинович выходил за рамки внутрисемейной конвенции, ему задавался лишь иронический вопрос: «А пиво было с бычком?»

…………………..

Удостоверившись, что муж нарушил уговор, Лидия Ильинична устраивала «разбор полетов» утром, перед сменой, что называется, на трезвую голову. Правда, подобные эпизоды случались не часто, к тому же похмельным синдромом отец не страдал, как уже говорилось, исправно ходил на работу и никогда не болел. Бюллетенить он начал уже после сорока, когда у него обнаружили сахарный диабет и гипертонию, после чего и дали инвалидность. Умер Михаил Тимофеевич в 1994-м, без малого шестидесяти восьми лет от роду. Последние два с половиной года, после тяжелого инсульта, он лежал пластом, на муку себе и родственникам. Лидия Ильинична сильно горевала, но пережила мужа на целых 25 лет. А вот после похорон младшего сына слегла и умерла 10 сентября 2016 года, когда версталась эта книга.

Отец стал прототипом одного из героев романа «Замыслил я побег…», Труда Валентиновича Башмакова. Правда, феноменальными знаниями истории мирового футбола, которыми обладал и зарабатывал на жизнь герой романа, Михаил Тимофеевич похвастать не мог. Эту особенность автор позаимствовал у своего полного тезки дяди Юрия Михайловича Батурина и младшего брата Александра, с детства бредившего футболом.

Неподалеку от общежития, помимо особняков и доходных домов, стояли обычные деревянные сооружения, которые топили дровами (их подвозили из сараев на грузовых санках). «К этим островкам почти деревенской Москвы даже не провели канализацию — так и остались в засаженных сиренью и золотыми шарами палисадниках выгребные ямы. Можно было увидеть и старушек, лузгавших семечки на завалинке. Но над всей этой патриархальщиной высились корпуса комбината, овевавшего окрестности запахами неудавшихся пищевых концентратов».

Важной достопримечательностью Юриного детства стало необычное здание на Спартаковской площади, построенное в 1910 году в стиле «русский модерн» и относящееся к памятникам истории и культуры. Вначале там располагалась Московская хлебная биржа, затем — Дом пионеров Первомайского района, куда Юра ходил так же исправно, как и в школу. Ныне это театр «Модернъ», где идут пьесы известного писателя и драматурга Юрия Полякова. В его жизни, как мы увидим, случалось немало таких «опоясывающих рифм».

Бакунинская улица тянется от Елоховской церкви (тогда это был патриарший кафедральный собор). Рядом с церковью, в хорошо сохранившейся дворянской усадьбе с флигелями располагался еще один центр притяжения: Библиотека им. А. С. Пушкина, куда заядлый читатель Юра Поляков прилежно ходил в школьные и студенческие годы. Вправо от Бакунинской уходит Большая Почтовая, куда, как уже говорилось, Юру водили в детский сад. Рядом — Рубцовская набережная, район, в народе именуемый Чешихой, один из самых хулиганских в послевоенной Москве. В начале 1960-х сюда, в Рубцов переулок, в новую, силикатного кирпича четырехэтажку переселили с Маросейки бабушку Анну Павловну с тетей Клавой. Юра частенько к ним забегал: квартира была хоть и коммунальная, но тихая и малолюдная.

На пересечении Балакиревского и Переведеновского переулков стояла 348-я школа, в которой Юра учился от первого до последнего класса. А если пойти по улице Фридриха Энгельса (параллельно Большой Почтовой и Бакунинской) в сторону Бауманской, справа можно увидеть типовое здание школы, где с 1974 года располагался факультет русского языка и литературы Московского областного педагогического института им. Крупской, где учился студент Поляков. Неподалеку, на улице Радио — классическое здание бывшего пансиона благородных девиц, ныне — основной корпус переименованного в университет института. Возле площади Разгуляй (в десяти минутах ходьбы) — здание бывшей гимназии, где располагалась 27-я школа рабочей молодежи, куда Юрия распределили после окончания вуза. А в двух шагах отсюда, на улице Героя Советского Союза Александра Лукьянова, в Бауманском райкоме ВЛКСМ Юрий работал инструктором, о чем, собственно, и написал повесть «ЧП районного масштаба».

Краснопролетарский район Москвы, который так часто фигурирует в романах и повестях Полякова и которого на самом деле не существует — как Гринландии Грина, — удивительно похож на перечисленные места. Кстати, продвинутые московские гиды, водя по этим местам тематические экскурсии, нередко вспоминают повести и романы Полякова, сделавшего эту часть старой Москвы частью своего художественного мира. Существование вымышленного, но достоверно изображаемого места — одно из непременных составляющих поляковской — и не только поляковской — поэтики. Его Краснопролетарский район населяют герои, напоминающие прототипов лишь отдельными чертами и обладающие гротескными качествами, что характерно для творчества Полякова, но совсем не характерно для реальных людей. Зато, обобщенные и типизированные, эти качества делают литературные образы парадоксально узнаваемыми.

Но вернемся в Балакиревский переулок, расположенный слева от Бакунинской улицы и названный в честь рабочего пуговичной фабрики, погибшего за советскую власть в ноябре 1917-го, когда в Кремле засели юнкера. До этого переулок назывался Рыкунов, по имени владельца стоявших здесь домов, и, как уже говорилось, он упирался в добротную кирпичную стену Казанской железной дороги. Двор напротив Юриного общежития местные жители называли «жидовским», по мнению Полякова, не придавая этому названию негативного смысла: там стоял один из первых советских кооперативных домов. Такая роскошь в те времена была доступна только представителям творческой интеллигенции и зажиточным евреям, в основном врачам и юристам. Но, думается, все же отрицательная коннотация в этом названии имелась, причем классовая: стоявший неподалеку, в Малом Демидовском переулке дом красного кирпича, где жили старые большевики, называли просто «еврейским».

Из ныне исчезнувших строений Балакиревского переулка Юре особенно запомнился двухэтажный деревянный дом, очень похожий на те, что показывают в фильмах про революцию, когда жандармы с шашками, прозванными в народе «селедками», гонятся за отстреливающимся революционером.

«В этом доме жил мальчик, с которым мы дружили. Я почему-то до сих пор помню его фамилию — Кобельков. Когда познакомились, я сообщил, что живу в общежитии, а он вдруг:

— А вот мы снимаем комнату.

— Как это — снимаете?

— Ну как, мы платим, у нас хозяйка есть.

— А почему она ваша хозяйка?

— Как почему — дом-то ей принадлежит!

Мои советские мозги не вмещали, как это человек в городе может владеть целым домом.

— Ей принадлежит двухэтажный дом?! — спрашиваю. — А почему его у нее в революцию не отобрали?

И он мне сказал интересную вещь:

— А она сама была революционеркой!»

Об атмосфере семейных праздничных застолий и отношениях, сложившихся среди Юриных ближайших родственников и до известного времени определявших его взгляды на жизнь, вновь свидетельствует поляковская проза.

…………………..

В детстве Гена обижался, если родня выискивала в его внешности признаки неведомых пращуров. По выходным и праздникам собирались за большим столом у бабушки Марфуши. Родня выпивала, закусывала, налегая на треску под маринадом. Семейный остроумец дядя Юра нахваливал:

— Белорыбица, чистая белорыбица!

Поначалу родичи насыщались, не обращая внимания на малолетнего Гену, тихо ловившего магнитной удочкой красных картонных рыбок из бумажных прорубей. Взрослых интересовало другое: гадали, за что сняли Хрущева, почему разбился Гагарин, до хрипоты спорили, погасят ли послевоенные облигации.

— Ага, погасят и еще добавят! — сомневался всегда хмурый отец.

— Точно погасят! — уверял дед Гриша. — Сталин обещал.

— Сталин людей сажал! — встревал вольнодумец дядя Юра, игравший на барабане в ресторанном оркестре.

— А теперь, значит, не сажают, только выкапывают? — усмехался дед.

— Он полстраны посадил!

— Вроде образованный ты, Юрка, мужик, а мозгой не пользуешься. Посчитай! Если половина сидела, значит, вторая половина их стерегла, кормила и дерьмо вывозила. Кто же тогда воевал?

— Штрафники.

— А строил?

— Зэки.

— Э-э… Одно слово — барабанщик.

— Он «Голос Америки» ночью слушает, — наябедничала на мужа тетя Валя. — Спать не дозовешься.

— Смотри, Юрка, посадят тебя, тогда узнаешь!

От облигаций и Сталина обычно переходили к искусству: дивились, что у балерины Ватманской целых два мужа, и оба законные, ей официально разрешили, иначе она не может танцевать, а ее любят за границей. Политика! Обсуждали скандал в мире кино, такой громкий, что его отголоски достигли даже самых простодушных застолий. Артистка Ирэна Вожделей изменила мужу, легенде советского экрана Косте Клочкову, и не с кем-нибудь, а с негромким певцом Максом Шептером. Однако после развода вышла замуж не за него, а за другого всенародного кинолюбимца Мишу Лукьянова и сразу же, без обиняков, родила дочь.

— От Шептера! — хмыкал отец, относившийся к людям с тяжелой подозрительностью.

— Почему от Шептера? — удивлялась мать, напротив, слишком доверчивая к коварствам жизни. — Лукьянов сразу бы догадался!

— А на ребенке что, написано?

— Вот и написано, — вступала в разговор тетя Груня. — Ты, Павлик, на сына посмотри! Нос у Генки твой. Или чей?

— Нос Пашкин, точно! — поддерживал дед Гриша.

— Губы Нюркины, бантиком, — подхватывала стихийную генетическую экспертизу бабушка Марфуша.

— А глаза-то карие в кого? У Павло серые. У Аннет голубые. Кто нахимичил? — хихикал дядя Юра. — Эх вы, вейсманисты-морганисты!

— В моем доме попрошу не выражаться! — словами из «Кавказской пленницы» предостерегал отец.

— В меня, — сознавалась бабушка Марфуша.

— В тебя? — Все с удивлением вглядывались в ее глаза, подернутые белесой глаукомой.

— В меня! Гриш, ты забыл, что ли, старый?

— Забыл, — соглашался дед. — Точно, карие были, как мед!

— А кудрявый Генка в кого? — спохватывалась тетя Груня, озирая родню. — Вроде не в кого…

— В отца моего. Степан Кузьмич, ох, кучерявый был, да еще с трехрядкой ходил, — объясняла бабушка Марфуша. — Девки за ним по селу табуном бегали. Мать все глазоньки выплакала. Но терпела — любила до смерти.

— А уши? В кого Генка лопоухий? — ехидно спрашивал дядя Юра.

— Погоди, дай вспомню… Васек был лопоухий.

— Какой Васек?

— Братик мой. Умер в двадцать девятом, совсем мальчиком, с голодухи. Вот уж лопоухий был, даже батюшка смеялся, когда крестил…

— Отстаньте от меня! — вскипал малолетний Скорятин. — Это мои уши!

Он отшвыривал магнитную удочку и убегал в длинный коридор большой коммунальной квартиры. Там, между шкафов, ящиков, сундуков можно было спрятаться, затаиться^ погрустить, даже поплакать от обиды, а если повезет, напроситься в гости к Жилиным — у них имелся цветной телевизор «Рекорд». Остальные довольствовались пока черно-белыми, а у бабушки Марфуши вообще стоял на комоде древний КВН с крошечным экраном, который увеличивали с помощью выдвижной водяной линзы. Дорогущий «ящик», шептались соседи, Жилины смогли купить, потому что сам, работая в мясном отделе продмага, обвешивал покупателей. Только много лет спустя Гена догадался, что стал свидетелем расслоения коммунальной общины, вскоре распавшейся. Соседи, получая отдельные квартиры, разъезжались к черту на кулички — в Измайлово, Нагатино, в неведомые Новые Черемушки. Первыми купили кооператив Жилины.

Почему маленького Скорятина задевало бесцеремонное обсуждение его внешности и злило сходство с неведомыми дедушками-бабушками? В ребячестве он воспринимал это как грубое вмешательство в свою особенную, отдельную жизнь, как посягательство на свою неповторимость. В детстве чувствуешь себя единственным экземпляром, даже смерть других людей еще не имеет к тебе отношения. Ты сам по себе. Ты уникум! А тут, оказывается, кудри тебе достались от какого-то сельского гармониста, глаза от бабушки, а уши вообще от мертвого мальчика. Ну как не надуть мамины губы бантиком? Потом, повзрослев, даже постарев, понимаешь: сходство с родней, живой и давно истлевшей в земле, радостное узнавание своих черт в лице дочери или сына — наверное, самое главное в жизни. Это и есть, в сущности, бессмертие…

…………………..

* * *

Всю жизнь прожив в Москве и добрую треть жизни проведя в старой ее части, облик которой долго оставался неизменным, Юрий Поляков привык возвращаться в места своего детства, благо до них всегда было рукой подать. Он и сам не заметил, как прочно закрепился сразу в двух реальностях, одновременно существовавших в сознании. Видимо, поэтому все его герои по-родственному связаны с ним общностью воспоминаний. Рефлексируя о прошлом, они непременно переносятся мысленно в ранние годы, словно сверяя свой нынешний вкус к жизни со вкусом детства, и случается это с книжными героями, пожалуй, чаще, чем с их прототипами.

Вслед за поэтом Поляковым каждый из героев Полякова-прозаика мог бы сказать:

Мой переулок! Ты уже не тот: Иные зданья, запахи и звуки… И только Маргариновый завод Дымит, как будто не было разлуки. И достают ветвями провода Деревья, что мы с другом посадили… Ну вот и воротился я туда, Куда вернуться я уже не в силе. Ну вот и оглядел свой старый дом, Где так легко дружилось и мечталось, Ну вот и убедил себя, что в нем Уж ничего от детства не осталось… Спасибо, жизнь, за то, что ты добра! За новизну, за нужные утраты, За то, что все вокруг не как вчера… Так легче понимать, что нет возврата!

Да, многие здания, дорогие сердцу писателя, стоят и поныне, однако в целом от облика прежней Москвы мало что сохранилось. Ту Москву, увековеченную в детской памяти, можно увидеть лишь на старых фото да на полотнах художников. Вот как писал об этом сам Поляков в предисловии к альбому произведений художника Евгения Куманькова «Москва!.. Святая родина моя!»:

«Когда смотрю на давнюю, 1959 года, пастель Куманькова «Первая зелень (Плотников переулок)», я чувствую, как на глаза наворачиваются слезы. Наверное потому, что сам я вырос в Балакиревском переулке, где тогда еще сохранились вот такие же купеческие особняки — с каменным первым и деревянным вторым этажом, — украшенные резными наличниками. Сохранились еще и высокие дощатые заборы, из-за которых поднимались старинные липы и вязы. А у ворот нашего особняка, отданного под заводское общежитие, стояла на приколе точно такая же «победа», единственная на весь переулок. Я даже до сих пор помню фамилию ее владельца — Фомин. В «Первой зелени» не видно бетонно-стеклянной Москвы. Она тогда еще только задумывалась в архитектурных мастерских, только начинала проявляться в городских очертаниях».

Тогда на старинные московские улочки еще выходили вечерами со своими венскими стульями и рассаживались у подъездов старорежимные старушки в неизменных валенках. А по утрам горожане просыпались от призывных криков: «Ма-ла-ко! Ма-ла-ко!» Это на лошадке, запряженной в телегу, им привозили утреннее молоко жители близлежащих деревень.

И все же Москва начала стремительно менять свой облик много раньше, уже в конце 1940-х. В ней появились знаменитые «семь сестер» — сталинские высотки, ставшие символом советской Москвы. Среди них — торжественно открытое в 1953 году новое здание университета, здание Министерства иностранных дел, жилые дома на Котельнической и Кудринской, гостиницы «Ленинградская» и «Украина». В основу высоток были заложены идеи средневековой готики и русского зодчества; при этом каждое здание имело свой неповторимый облик, будучи богато декорировано снаружи башенными надстройками, портиками, колоннадами и лепниной, — и изнутри: гигантскими, во всю стену, зеркалами и скульптурой. Сталин принимал непосредственное участие в разработке проектов, а здание советского МИДа именно по его предложению украсил не предусмотренный прежде шпиль.

Согласно первоначальному плану, высотки, символ Новой Москвы, должны были взять в кольцо любимое детище Сталина — так и не построенный Дворец Советов, место проведения сессий Верховного Совета СССР, всевозможных празднеств и торжеств.

Проект архитектора Бориса Иофана представлял собой грандиозное многоярусное здание с обилием колонн, увенчанное гигантской фигурой Ленина с простертой в неизъяснимо прекрасное будущее рукой. Дворец Советов высотой 420 метров — самое высокое сооружение в мире — предполагалось возвести на месте храма Христа Спасителя, взорванного с этой целью в 1931 году. Но когда закончилась война, все силы и средства были брошены на восстановительные работы, и проект заморозили, а после смерти Сталина планы переменились. Дворец Советов решили строить на Воробьевых горах и по другому проекту, но и этот план не был осуществлен. Вместо него в Кремле появился железобетонный Дворец съездов, открытие которого приурочили к началу работы XXII съезда КПСС (1961); на месте храма Христа Спасителя начал действовать самый большой в мире открытый плавательный бассейн «Москва», а станция метро «Дворец Советов» стала именоваться «Кропоткинской».

В год Юриного рождения город был относительно небольшим и даже скорее патриархальным, а со всех сторон к нему лепились деревни и деревушки, с садами и огородами, пением петухов и мычанием пасущихся на Фоне многоэтажных высоток коров. Но уже в 1960-е эти живые деревни поглотил стремительно растущий город, а в самой столице маленькие улочки сменили широченные проспекты — как это было с одноэтажными Хамовниками, на месте которых появился Комсомольский проспект, широкая транспортная магистраль, связавшая Центр с Юго-Западом. Застраивались улица Горького (ныне Тверская), Садовое кольцо, Ленинский, Ленинградский и Кутузовский проспекты, проспект Мира; шла реконструкция старых районов Москвы. Из деревянных хибарок возле Киевского вокзала люди переезжали в благоустроенные коммуналки в сталинских домах на Кутузовском проспекте, за панорамой «Бородинская битва», открытой в 1962-м на месте бывшей деревни Фили. В Лужниках возводился огромный комплекс, получивший название «Город спорта», а на Воробьевых горах в самом начале 1960-х был открыт новый городской Дворец пионеров, в котором работали десятки детских кружков, клубов и творческих коллективов. В 1957-м на площади Дзержинского (ныне Лубянской) открылся самый большой в СССР, построенный по мировым стандартам магазин «Детский мир». В 1959-м начал функционировать аэропорт Шереметьево, где в первый же день приземлился рейсовый Ту-104, прилетевший из Ленинграда, и ВДНХ — Выставка достижений народного хозяйства, которая прежде называлась Всесоюзной сельскохозяйственной выставкой. С 1958-го по 1960-й в московском метро установили турникеты, а до этого у прохода к поездам стояла дежурная в униформе, которая брала у пассажиров билетики и, надорвав, бросала в высоченную конусообразную урну, очень впечатлявшую маленького Юру.

Тогда же, в 1958-м, на площади Маяковского появился памятник поэту скульптора Александра Кибальникова, а на улицах городов и поселков — люди с красными повязками членов Добровольной народной дружины, помогавшей милиции наводить общественный порядок.

В эти годы в Москве шла массовая застройка новых жилых массивов: Юго-Запада, Хорошево-Мневников, Измайлова, Филей… Одновременно велись работы по реконструкции и сооружению новых магистралей, благоустройству и озеленению, развитию транспорта и связи, увеличению мощности водопроводной и канализационно-очистной систем. Открывались детские и юношеские спортивные школы, а в домах культуры и домах пионеров — все новые и новые кружки. В каждом московском микрорайоне в трех — пяти минутах ходьбы были школа, столовая, магазины, детские сады и ясли, почта и предприятия бытового обслуживания.

Москва строящаяся магнитом притягивала к себе людей. В основном это были крестьяне, уезжавшие из своих деревень в поисках лучшей доли. В колхозах тогда вместо денег были трудодни, в обмен на которые получали производимую в хозяйстве продукцию — главным образом зерно; из него мололи муку, им подкармливали скотину и домашнюю птицу, за содержание которых в частном хозяйстве приходилось платить налог. Налогом облагались и приусадебные участки, где деревенские выращивали картошку и прочие овощи-фрукты. Пенсия у колхозников была в разы меньше городской, а деревенская жизнь — в разы тяжелее, несмотря на скученность и тесноту, с которой сталкивались люди в городе. Жизнь в деревне была размеренной, раз и навсегда сложившейся, завязанной на годовые циклы и переменчивую погоду. В городе же все кипело и бурлило, все непрерывно менялось; здесь были другой ритм и другое течение времени.

Москва остро нуждалась в рабочих руках, при строительстве объектов здесь использовали труд не только профессиональных строителей, но и неквалифицированных рабочих, немецких военнопленных, заключенных. Рабочие и строители жили в общежитиях и на особые удобства не претендовали. Деревенские женщины, работавшие на заводах и фабриках, частенько устраивались в свободное от смен время убираться в квартирах обеспеченных москвичей, обстирывать их либо гулять с маленькими детьми.

Для скорейшего решения жилищного вопроса принятый еще при Сталине новый генеральный план предусматривал повышение этажности в Москве до восьми— двенадцати этажей, ввод в эксплуатацию более простых и функциональных строений, без колоннад, башенных надстроек, портиков и прочих «излишеств», усложнявших и удорожавших строительство, — такие здания в основном и появились на Комсомольском, Ленинском и Ленинградском проспектах; они гораздо менее индивидуальны, чем те, что строились ранее.

Обстановка в мире была неспокойной, и в людях жила тревога. Недаром по радио, которое в каждой комнате в коммуналке, в каждой отдельной квартире никогда не выключали, словно в невольном ожидании дурных вестей, — тоже характерная примета времени, — помимо звучавшего ровно в шесть утра гимна, помимо классической музыки, опер и радиоинсценировок русской и советской классики, помимо новостей постоянно передавали звучавшие как заклинание песни о мире, которые Юра очень скоро запомнил наизусть. Тогда о мире говорили так же много, как теперь — о возможности новой мировой войны.

Особенно часто передавали «Бухенвальдский набат» Вано Мурадели на стихи Александра Соболева. Его пел молодой красавец Муслим Магомаев, отец которого погиб на фронте за несколько дней до Победы:

Люди мира, на минуту встаньте! Слушайте, слушайте: гудит со всех сторон — Это раздается в Бухенвальде Колокольный звон, колокольный звон. Звон плывет, плывет над всей землею, И гудит взволнованно эфир: Люди мира, будьте зорче втрое, Берегите мир, берегите мир! Берегите, Берегите, Берегите мир!

И «Хотят ли русские войны?» Эдуарда Колмановского на стихи Евгения Евтушенко, которую взрослые неизменно распевали на праздничных застольях:

…Да, мы умеем воевать, Но не хотим, чтобы опять Солдаты падали в бою На землю горькую свою. Спросите вы у матерей, Спросите у жены моей, И вы тогда понять должны, Хотят ли русские, хотят ли русские, Хотят ли русские войны!

Впервые ее исполнил Марк Бернес, а летом 1962-го, когда в Москве проходил Международный конгресс за всеобщее разоружение и мир, его делегатам в качестве сувениров вручили пластинки с этой песней, записанной Георгом Отсом на нескольких европейских языках.

Ощущение хрупкости человеческого существования на Земле было в те годы общим. Поэты-эстрадники ретранслировали в массы эмоции, воспринятые ими от тех же «масс»: после тяжелейшей войны, в ядерный век люди особенно остро хотели мира и искренне тревожились о будущем планеты.

Любимая, спи… Мы — на шаре земном, свирепо летящем, грозящем взорваться — и надо обняться, чтоб вниз не сорваться, а если сорваться — сорваться вдвоем.
…Не посылай мне снов, в которых — страх. Есть явь. Есть озабоченность штабов. И есть Земля, оглохшая от драк, давно потрескавшаяся от бомб…

Я — Гойя!

Глазницы воронок мне выклевал ворон,

слетая на поле нагое.

Я — Горе.

Я — голос

Войны, городов головни

на снегу сорок первого года.

Я — Голод.

Я — горло

Повешенной бабы, чье тело, как колокол,

било над площадью голой…

Я — Гойя!

О грозди

Возмездья! Взвил залпом на Запад —

я пепел незваного гостя!

И в мемориальное небо вбил крепкие звезды —

Как гвозди.

Я — Гойя.

Тема борьбы за мир была чрезвычайно популярна и у поэтов не особенно известных: такие стихи охотнее, чем лирику, печатали газеты и журналы. Забегая вперед заметим, что у молодого поэта Юрия Полякова тоже, конечно, были антивоенные стихи. Понимая очевидную заезженность темы, он старался найти некий необычный ракурс, и иногда ему это удавалось:

Четверо юных поэтов с кружками зимнего пива, Сгрудившись над картошкой в пакетиках слюдяных, Перебивая друг друга, прихлебывая нетерпеливо, Задиристо выясняли, кто же из четверых Лучший поэт на свете, лучший поэт эпохи, Чьи же стихи любимым будут взахлеб читать, Будут класть под подушку в третьем тысячелетье, Лет через двести, триста, лет через двадцать пять! Кто же останется? Кто же? Быстро стемнело в сквере. Гаркнула тетя Груня, кружки сдавать веля… Все мы останемся в мире, в разной, конечно, мере. Если Земля останется. Слышите вы, Земля!

* * *

В первой главе мы много говорили о политике — и должны вновь к ней обратиться, чтобы, выйдя из узкого семейного круга и взглянув на малую Юрину родину — Москву, изменить масштаб и посмотреть уже на мир — и даже ненадолго подняться в космос, ибо всё, что в мире тогда происходило, пусть неосознанно, было пережито им вместе со страной.

Что же представлял собой тот хрупкий мир? Из выдвинутой Сталиным доктрины о возможности построения социализма в одной отдельно взятой стране (ее последовательным сторонником был и второй человек в партии Георгий Маленков) после смерти «вождя народов» был сделан вывод, что основой советской внешней политики должно стать мирное сосуществование противоборствовавших во всех сферах капиталистической и социалистической систем. При этом необходимы были международные гарантии такого сосуществования. Тем более что незадолго до окончания Великой Отечественной бывшие союзники уже разрабатывали планы нападения на СССР, и мир, не окончив Вторую, был на волоске от третьей мировой. Весной 1949-го США начали активную разведывательную деятельность в приграничном воздушном пространстве Советского Союза, которая продолжалась не один десяток лет. К тому времени Америка приняла план войны с СССР под названием «Дропшот». На первом этапе его осуществления Пентагон планировал подвергнуть СССР массированной бомбардировке: в течение 30 суток на главные города страны предполагалось сбросить 300 атомных и 200 тысяч обычных бомб.

И хотя от этих планов США отказались, в каком-то смысле мировая война все же велась в 1950–1953 годах в Корее, где на стороне Северной Кореи негласно выступили Советский Союз и КНР, а на стороне Южной — США, Великобритания и ряд других стран. В 1946-м сдетонировал Индокитай, где на протяжении восьми лет шла война, которую Франция при поддержке США и Великобритании вела за сохранение своих колоний. Нет ничего удивительного в том, что СССР и КНР поддерживали народы Индокитая в их освободительной борьбе. С 1954-го по 1962-й шла война за независимость на севере Африки (недаром 1960-й стал годом Африки: тогда на карте появились сразу 17 новых государств).

Впрочем, не все было спокойно и в социалистическом лагере. Летом 1956-го вспыхнуло восстание в польском городе Познань, а осенью, на фоне начавшейся в СССР кампании по разоблачению культа личности Сталина — в Венгрии. Правительство Матьяша Ракоши, «ученика Сталина», проводило крайне жесткую политику, вызывавшую массовое недовольство. К тому же Венгрия обязана была выплачивать СССР, Чехословакии и Югославии контрибуцию, составлявшую четверть национального продукта, и экономическое положение страны было тяжелым. События начались с мирной демонстрации студентов, а закончились массовыми беспорядками. По просьбе венгерского руководства в Будапешт были введены советские войска. Оружия они не применяли, но их появление в столице обострило ситуацию. Войска вернулись на место дислокации, но в Будапеште начались погромы. Толпа расправлялась с коммунистами, сотрудниками госбезопасности и их родственниками, их пытали, вешали, им заливали лица кислотой. Закрылись магазины, аптеки, фабрики и вокзалы — началась гражданская война. Тогда войска вошли в столицу снова, и на этот раз солдаты уже стреляли боевыми. Встретив упорное сопротивление, в город ворвались танки, расчищая дорогу десантникам и пехоте. В беспорядках погибли сотни и даже тысячи людей с той и с другой стороны, в стране было сформировано новое правительство под руководством Яноша Кадара, а Советский Союз оказал Венгрии значительную и безвозмездную материальную помощь.

В 1949-м был создан военный блок НАТО, а в мае 1955-го, в ответ на присоединение к НАТО ФРГ, страны Восточной Европы и Советский Союз подписали Варшавский договор о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи, на ближайшие 36 лет обеспечив существование биполярного мира. Кстати, только в январе 1955-го Президиум Верховного Совета принял указ о прекращении состояния войны с Германией, и в сентябре была достигнута договоренность о возвращении на родину нескольких тысяч остававшихся в СССР пленных немецких солдат.

США (с 1945 года) и СССР (с 1949-го) уже обладали ядерным оружием; вскоре появилось оно у Великобритании (1952), Франции (1960) и Китая (1964), а в 1961 году Советский Союз испытал на Новой Земле водородную 60-мегатонную «царь-бомбу»; военное противостояние становилось смертельно опасным для всей планеты. Это особенно ярко продемонстрировали Берлинский (1961) и Карибский (1962) кризисы.

Считается, что Карибский кризис послужил толчком к началу разрядки международной напряженности, которой Советский Союз добивался с 1946 года. Впрочем, впервые с предложением о всеобщем разоружении выступил в 1899 году русский царь Николай II на международной конференции в Гааге, что вызвало насмешки его венценосных родственников в Германии и Великобритании. Не найдя поддержки, СССР предложил сократить обычные и ядерные вооружения и остановить гонку вооружений, однако и это не вызвало одобрения западных держав, и созданная ООН Комиссия по разоружению на протяжении ряда лет безуспешно искала компромисс.

В 1959-м на Генеральной Ассамблее ООН Хрущев вновь озвучил идею всеобщего и полного разоружения, которое, по его мнению, можно было осуществить всего за четыре года. Советская инициатива была, конечно, единодушно одобрена международным сообществом, но к ее практическому воплощению никто приступать не собирался. Успехом завершились лишь переговоры в 1963 году в Москве, где подписали договор о запрещении испытаний ядерного оружия в атмосфере, космосе и под водой, что было чрезвычайно актуально в связи с воздействием подобных испытаний на экологию Земли: ядерные державы успели взорвать уже немало бомб, радиоактивная пыль множество раз облетела всю планету и осела в ее самых дальних уголках.

Мирные инициативы СССР подкреплялись в середине 1950-х односторонними действиями: выводом советских войск и ликвидацией военных баз в Финляндии, Австрии, Китае и Румынии, уменьшением состава группы войск в Венгрии, ГДР, Польше, а также сокращением советских вооруженных сил и расходов на оборону.

Приступая к военной реформе, Хрущев объявил, что средства, сэкономленные на финансировании вооруженных сил, будут направлены на отмену некоторых налогов, повышение жизненного уровня, увеличение жилищного строительства, сокращение рабочего дня, а также субсидирование национальной экономики и «широкую помощь слаборазвитым странам». Понятно, что этот длинный перечень свидетельствует не столько о мудрости руководства, сколько о его склонности к социальной демагогии.

Каждая советская семья, а уж тем более члены партии, как Юрина мама, непременно выписывала хотя бы одну из центральных газет, где регулярно публиковались принимаемые партией и правительством постановления, а также многословные выступления Хрущева, который, пользуясь любым предлогом, громил американскую военщину. Там же печатались карикатуры на империалистов всех мастей, которые Юра любил разглядывать. Их обычно изображали с хищным оскалом и увешанными бомбами, которыми они угрожали миру. Неудивительно, что так популярны были в стране песни о мире, а фразу «лишь бы не было войны» повторяли как заветное желание миллионы.

Когда Юра пошел в школу, вместе с одноклассниками на уроках гражданской обороны он примерял противогаз и старался запомнить, какие подручные средства можно использовать для индивидуальной защиты в случае ядерной атаки. В классной комнате с проектором им показывали кино про бомбоубежище в метро, где по сигналу тревоги выдвигались мощные стены, призванные защитить москвичей от оружия массового поражения. И потом, шагая вместе с родителями по гулким переходам метро, он опознавал порой металлические щитки, скрывавшие до неведомой страшной поры спасительные выдвижные стены.

Дворы сталинских домов, строившихся в начале 1950-х, непременно оборудовали бомбоубежищами, куда на ознакомление водили школьников на уроках гражданской обороны. Интересно, чем теперь заполнены эти огромные подземные пространства, наглухо закрывавшиеся тяжелыми, невероятной толщины дверьми?..

Едва научившись делать атомные бомбы, Советский Союз тут же взялся осваивать мирный атом: в 1954-м, в год Юриного рождения, в Обнинске начала работу первая в мире промышленная атомная станция, а чуть позже, в 1957-м, вышел в свое первое плавание атомный ледокол «Ленин». Тогда же были заложены первые атомные подлодки, а в Дубне начал работать самый совершенный в мире синхрофазотрон. Год Юриного рождения был ознаменован еще одним событием, эхо которого докатилось до нашего времени: в честь 300-летия Переяславской рады Хрущев подарил Украине полуостров Крым, за который столько было пролито русской кровушки, в том числе в Великую Отечественную. Логика в этом поступке, объясняемом хозяйственными причинами, была политическая: очень уж лютовал Хрущев в бытность свою первым секретарем ЦК компартии Украины, перевыполняя планы по массовым чисткам. Вероятно, ему казалось, что этим «подарком» он загладил свою вину.

Вскоре после Юриного рождения плату за обучение в старших классах средних школ и вузах, введенную в 1940-м, отменили, а затем приняли постановление об учреждении при вузах подготовительных курсов, чтобы обеспечить равный доступ к высшему образованию представителям всех сословий, независимо от их материальных возможностей и даже от уровня обучения в школе. В сельских школах часто не хватало предметников, и учились сельские ребята порой, что называется, вопреки обстоятельствам. Теперь при поступлении в вуз предпочтение оказывалось абитуриентам, имевшим не менее двух лет трудового стажа либо отслужившим в армии.

Столица жила в те годы насыщенной культурной жизнью: в 1955-м в Музее изобразительных искусств прошла выставка картин из Дрезденской галереи, ввезенных в СССР в качестве военных трофеев и спасенных советскими реставраторами: картины были обнаружены в штольнях заброшенных каменоломен, где они находились в промозглой сырости и были серьезно повреждены. Бригада реставраторов под руководством Павла Корина десять лет возвращала картинам жизнь, и это была первая и последняя встреча с ними советской публики, которая с ночи занимала очередь за билетами: вскоре коллекцию возвратили в Дрезденскую галерею.

В те годы частично открыли для посещений Московский Кремль, появился новый московский театр «Современник», а несколько позднее — любимовский Театр на Таганке, впервые прошел московский Международный конкурс им. П. И. Чайковского, одним из победителей которого стал полюбившийся советским людям Ван Клиберн, а в журнале «Техника — молодежи» вышел роман Ивана Ефремова «Туманность Андромеды», которым позднее будет зачитываться Юра Поляков. В начале 1960-х в телеэфир вышли «Клуб кинопутешественников» и «Клуб веселых и находчивых», а по радио начали транслировать воскресную передачу «С добрым утром!», с которой начинался выходной во всех советских семьях.

В 1957-м шумно прошел Всемирный фестиваль молодежи и студентов с новой эмблемой — «Голубем мира» Пикассо. На московских улицах впервые появились венгерские «икарусы», «Волга ГАЗ-21» и латвийские «рафики», а потом и знаменитый «горбатый» «запорожец». Облик столицы стремительно менялся, словно она торопилась расти вместе со своим маленьким жителем.

* * *

В феврале 1956-го, на закрытом заседании XX съезда КПСС, Хрущев выступил с докладом «О культе личности и его последствиях». А после съезда началась так никогда и не кончавшаяся ревизия советского прошлого, на долгие десятилетия расколовшая общество и повлиявшая на отношения СССР со странами соцлагеря и компартиями многих стран. В 1961-м тело Сталина вынесли из мавзолея, где он упокоился рядом с Лениным, и захоронили у Кремлевской стены. А Сталинград переименовали в Волгоград, хотя прежнее название навсегда осталось в мировой истории в связи со Сталинградской битвой, и оно увековечено в названиях улиц многих городов Европы. Имя Сталина надолго стало запретным в СССР, а фильмы о войне, где солдаты поднимались в бой с криком: «За Родину! За Сталина!», — были пе-реозвучены, хотя все и читалось по губам. Только при Брежневе Сталина начали упоминать — в связи с событиями Великой Отечественной. Юный поэт Юрий Поляков сам оказался свидетелем того, как при появлении на киноэкране Сталина зрители стихийно поднялись и начали аплодировать:

Киносеанс. Спокойно в темном зале. Вдруг кресла гром аплодисментов залил. И зрители в порыве общем встали: Через экран шел сам товарищ Сталин. Неторопливо, в знаменитом френче, Сутулясь, он партеру шел навстречу, Как будто чудом до сегодня дожил, А люди били яростно в ладоши, От радости калошами стучали: Ну наконец-то, мы о вас скучали! Усы, усмешка, голова седая… Я тоже хлопал, недоумевая…

Доклад Хрущева ознаменовал собой начало идеологических послаблений, вошедших в историю под названием хрущевской оттепели. Из Уголовного кодекса исчез термин «враг народа». Президиум Верховного Совета снял режим спецпоселения с депортированных финнов, шведов, норвежцев, поляков, немцев, курдов, армян, корейцев, китайцев, белорусов, литовцев, эстонцев, евреев и русских из Харбина, выселенных в 1930-е годы из приграничных районов; послабление получили и так называемые коллаборанты — греки, румыны, крымские татары, карачаевцы, калмыки, чеченцы, ингуши, балкары, кабардинцы и турки-месхетинцы. Общегражданские права им возвращали постепенно: вначале выдали паспорта, затем были амнистированы сотрудничавшие с оккупантами; калмыкам, карачаевцам, балкарам, чеченцам и ингушам была возвращена автономия.

Эти перемены заметно сказались на культурной жизни страны, на ее литературе и кино. Символом новой литературы стали произведения родившихся в один год писателей-фронтовиков: роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» (1956) и повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» (написана в 1959-м; опубликована в 1962-м). Стоит упомянуть и имевший огромный резонанс рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека» (написан в 1956-м; опубликован в 1956—1957-м в газете «Правда»). В романе Дудинцева показано, как честного человека по навету посадили в тюрьму, у Солженицына — и это было неслыханно для прежней советской литературы — действие происходит непосредственно в лагере, где главный герой отбывает срок за дезертирство, а Шолохов с сочувствием говорит о судьбе пережившего немецкий плен и концлагерь простого солдата, геройского человека — вопреки тому, что в войну оказавшихся в плену солдат и офицеров считали предателями родины. Уже в 1959-м рассказ Шолохова был экранизирован, и фильм Сергея Бондарчука «Судьба человека» удостоился главного приза на Московском кинофестивале. Советская литература, прошедшая горнило войны и репрессий, вновь говорила с читателем о житейских трагедиях, о несправедливости, о воле к жизни и преодолении, которыми так силен русский человек.

Для Хрущева в те годы важнейшим был тоже вопрос преодоления — культа личности, а на самом деле — списания на Сталина преступлений, к которым был причастен он сам. О том, что в ГУЛАГ попало немало людей, действительно участвовавших в политической, а то и террористической борьбе с советской властью, почему-то перестали вспоминать. Обществу внушалось, что все поголовно репрессированные были ни в чем не виноваты. В этом смысле наиболее востребованным из писателей оказался тогда именно Солженицын, отсидевший в лагере по политической 58-й статье за нарушение правил и ограничений фронтовой переписки, что, кстати, каралось в любой действующей армии. Правда, очень скоро автор «Одного дня…» и его бескомпромиссная зацикленность на лагерной теме стали вызывать у власти опасения. Власть полагала, что, сосредоточившись на ошибках и трагедиях, сопровождавших строительство социализма, общество может лишиться энтузиастической веры в светлое будущее. Видимо, эти опасения были не напрасны: спустя 30 лет увлеченная разоблачительством страна пошла вразнос и в итоге распалась. «Целили в коммунизм, а попали в Россию», — констатировал философ А. А. Зиновьев. Именно о том, что недопустимо, борясь с политическим режимом, вставать на сторону геополитических недругов своей страны, писал Юрий Поляков, ведя жаркую полемику в 2014 году с «солженицынским пулом», воглавляемым вдовой нобелевского лауреата. Но подробнее об этом поговорим ниже.

Многие и тогда, в 1950-е, понимали: огульное очернение сталинской эпохи чревато бедой. Недаром уже в 1957-м, вскоре после XX съезда КПСС, Хрущева чуть было не сместили с поста первого секретаря ЦК КПСС, и если бы не заступничество маршала Жукова, это неминуемо бы произошло. Жуков и его сторонники настояли на выносе вопроса на пленум, а там противников Хрущева заклеймили как «антипартийную группу Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова» и вывели из состава ЦК, а потом исключили из партии.

Жукову Хрущев отплатил черной неблагодарностью: в том же году, находясь в загранкомандировке, Жуков был выведен из состава президиума и освобожден от обязанностей министра обороны. Вернувшись в Москву и спустившись с трапа самолета, опальный полководец спросил встречавшего его в аэропорту маршала Малиновского:

— Ну и кого, Родион, назначили министром обороны?

— Меня, — смущенно ответил тот.

— Слава богу! А я боялся, что Фурцеву…

В этом историческом анекдоте точно передан дух эпохи: министр культуры Фурцева вместе со многими мастерами искусства активно поддержала Никиту Сергеевича в его борьбе с «антипартийной группой». А сам Хрущев вскоре занял еще и пост председателя Совета министров. Политика, которую он проводил, вызывала острые кризисы как внутри страны, так и на международной арене. В 1962-м, из-за неурожая, в магазины выстраивались длинные очереди за хлебом. Перебои наблюдались даже в столице. В народе росло недовольство властью, а в Новочеркасске оно вылилось в бунт, подавленный с редкостной жестокостью, что не было чисто советским изобретением, так же случалось и в Европе, и в Америке. Тем временем в апреле 1964-го было бурно отмечено семидесятилетие «дорогого Никиты Сергеевича», которому присвоили звание Героя Советского Союза.

Хрущев обладал бешеной волей к власти, но ему не хватало слишком многих качеств, необходимых руководителю такой огромной державы. В кругу членов президиума вскоре созрел очередной заговор, и в октябре 1964-го, когда ничего не подозревавший Хрущев отправился на отдых к морю, на заседании президиума, а затем и пленума ЦК были обсуждены допущенные им грубые ошибки и «дорогого Никиту Сергеевича» освободили от партийных и государственных должностей «по состоянию здоровья». Никто не попытался его защитить, и даже Фурцева выступила против «верного ленинца». На октябрьском пленуме впервые прозвучал термин «волюнтаризм», в котором Хрущева упрекали выступавшие. Первым секретарем был избран подсидевший Хрущева Леонид Ильич Брежнев, а председателем Совета министров Алексей Николаевич Косыгин. Имя Хрущева не упоминалось в печати до самой его кончины, а некролог в «Правде» вышел очень краткий и в какой-то усеченной, неполной рамочке. У советских граждан долго были свежи в памяти события, связанные с этим именем. Недаром так дружно смеялся зал, когда в народной комедии Леонида Гайдая «Кавказская пленница, или Новые приключения Шурика» (премьера — весна 1967-го) один из отрицательных персонажей произносил слово «волюнтаризм», а другой ему отвечал: «В моем доме попрошу не выражаться!» Как ни удивительно, цензура шутку пропустила. Ходил такой анекдот: «Умер Хрущев и попал на тот свет, где его встретили Ленин и Сталин. У обоих на лбу буквы: ТК. Хрущев посмотрелся в зеркало — и у него тоже ТК. «Что это значит?» — удивился он. «Я — творец коммунизма», — объяснил Ленин. «Я — тиран коммунизма», — добавил Сталин. «А я кто?» — спросил Хрущев. «А ты, Никита, — тля кукурузная!» — в один голос ответили оба вождя». В народе свергнутого лидера не любили.

* * *

Самыми прорывными в ту пору были достижения СССР в деле освоения космического пространства. В октябре 1957-го с полигона Тюратам, получившего позднее наименование космодром Байконур, был запущен первый в мире искусственный спутник Земли. Его сигналы мог слышать любой радиолюбитель в любой точке земного шара. С того дня начался отсчет космической эры человечества, а слово «спутник» облетело Землю и вошло во все языки мира. Вскоре советские спутники сфотографировали обратную сторону Луны, долетели до Венеры и прислали снимки поверхности этой планеты. Все шло к тому, чтобы в космос полетел человек. Там уже побывали, и не раз, собаки, а у американцев — обезьяны, правда, не все животные благополучно вернулись на Землю. В декабре 1960-го у Королева погиб очередной собачий экипаж: из-за неполадок в системе торможения и невозможности предсказать траекторию падения спускаемого аппарата его пришлось уничтожить.

Хрущев требовал как можно скорее отправить в космос ракету с человеком, чтобы опередить американцев, но Королев считал такую поспешность неоправданной. Он поставил перед собой задачу вывести на орбиту корабль с человеком только после двух (всего двух!) успешных пусков. В марте 1961-го на корабле «Восток» с манекеном «Иваном Ивановичем» слетала в космос Чернушка, затем, когда до полета Гагарина оставалось всего 18 дней, «Иван Иванович» побывал в космосе со Звездочкой.

Космический корабль «Восток» с первым человеком на борту сделал всего один виток вокруг Земли, но это было эпохальное событие — и личный подвиг Юрия Алексеевича Гагарина. Не все системы корабля и спускового аппарата были отлажены, гарантировать его безопасность никто не мог. Корабль изначально оказался на траектории на 100 километров выше запланированной, и в случае нештатной ситуации естественный спуск за счет гравитации проходил бы намного дольше расчетного, а на такое время на корабле не было запасов воды и питания.

Гагарин провел на орбите простейшие эксперименты: пил, ел, делал карандашные записи, — а свои ощущения записывал на бортовой магнитофон. Не зная, как отреагирует на такие перегрузки человеческая психика, ученые приняли меры, чтобы космонавт в случае умопомрачения не мог управлять кораблем: для перехода на ручное управление была предусмотрена специальная процедура — его можно было осуществлять, лишь вскрыв конверт с кодом и набрав код на панели управления. За 108 минут полета случилось несколько нештатных ситуаций: автоматика при торможении не сработала на разделение отсеков, перед входом в атмосферу корабль 10 минут беспорядочно вращался со скоростью один оборот в секунду, в более плотных слоях атмосферы спускаемый аппарат наконец отделился. К десятикратным физическим перегрузкам Гагарин был готов, сложнее было пережить психологические: при входе в атмосферу обшивка корабля загорелась (температура снаружи достигала 3–5 тысяч градусов Цельсия), по стеклам иллюминаторов потекли струйки жидкого металла, а сама кабина начала потрескивать. Катапультировавшись на высоте 7 километров, Гагарин чуть не задохнулся: в скафандре не сразу открылся клапан, через который должен поступать наружный воздух. Приземление произошло не в ПО километрах от Сталинграда, как ожидалось, а южнее, и, чтобы не оказаться в ледяной воде Волги, Гагарин стропами скорректировал свое приземление в Саратовской области, недалеко от города Энгельса. Все эти обстоятельства долго составляли тайну, и мы узнали о них спустя много лет, когда его уже не было в живых.

Гагарин сразу стал любимцем миллионов людей на планете, а с его полета установилась традиция, согласно которой в Москве, на аэродроме, космонавта встречал руководитель страны, и он по ковровой дорожке шествовал прямо от трапа самолета, чтобы доложить об успешном завершении полета. Гагаринский проход по ковровой дорожке к встречавшему его Хрущеву запомнился всему миру… развязавшимся шнурком ботинка. Правда, советские граждане этого не увидели: о шнурке знали только на Западе, благодаря западным кинооператорам, снимавшим его проход. Многие тогда запомнили эту трогательную деталь, выдающую обычные человеческие эмоции и вызывающую сильные ответные чувства: любви, признательности и восхищения…

Космическая тема и судьба Гагарина сыграли огром-иую, если не определяющую роль в формировании поколения Юрия Полякова, во всяком случае той его части, которая была настроена на созидание и самореализацию в советском социуме. На вопрос: «Кем ты хочешь быть?» — многие его сверстники отвечали: «Гагариным!» И никто над этим не смеялся. Недаром, вспоминая детские ощущения, Поляков написал много позднее стихотворение, пронизанное космическими символами и мотивами:

Еще ты спишь, рассыпав косы, Любимая… Но мне пора! Я выхожу в открытый космос Из крупноблочного двора И улыбаюсь сквозь зевоту Всему, чего коснется взгляд: Вокруг меня компатриоты, Подобно спутникам, летят, Бег с циферблатами сверяя, Гремя газетой на ветру, Докуривая и ныряя В метро, как в черную дыру. Тоннель из тьмы и света соткан. Но к солнцу лестница плывет. Растет уступами высотка, Напоминая космолет. Строку задуманную скомкав, Я застываю впопыхах, На миг влюбляюсь в незнакомку С печалью звездною в очах. И вновь спешу, прохожий парень, Мечту небесную тая. Я твой неведомый Гагарин, Москва, Вселенная моя!

* * *

В августе 1961-го — гагаринского — года в космос полетел космонавт номер два Герман Титов, который пробыл там уже целые сутки, так что западный обыватель, с умелой подачи СМИ, переполошился, увидев в этом чуть ли не угрозу существованию западного мира. В СССР эта новость уже не ошеломила, но была встречена, конечно, с огромным энтузиазмом. Пройдет немного времени, и советские люди привыкнут к тому, что вдруг прервется радиопередача и торжественно, сдерживая ликование, диктор произнесет: «Говорит Москва! Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза!..» — и сообщит об очередном успешном запуске пилотируемого космического корабля.

В сентябре 1961 — го могло произойти еще одно событие, эпохальное только для Юры: он мог пойти в школу. До семи лет ему оставалось всего два месяца, и обычно, при настойчивости родителей, в таких случаях детей в первый класс брали. Тем более что читать мальчик легко выучился сам, еще в пять лет. А воспитательницы в детском саду, отмечая его раннее развитие и склонность к рассуждениям, даже в шутку называли его «профессором». Но Юрины родители настаивать не стали, решив: пусть еще подрастет, тогда и учиться будет легче. Обычно «продвинутые» родители непременно использовали возможность отдать мальчика в школу пораньше, чтобы к окончанию у него была в запасе лишняя попытка поступить в вуз, не рискуя сразу, как тогда выражались, загреметь в армию. Но, как это часто бывает в простых русских семьях, Юрины родители честолюбивых планов насчет сына не строили, несмотря на щедрый прогноз проницательного священника, и не готовили сына к штурму карьерных высот.

Вот как описаны Поляковым виды на будущее мальчика из рабочей семьи.

…………………..

Отец в день рождения тоже ставил Гену затылком к притолоке и делал охотничьим ножом затеей.

— Сколько? — спрашивала мать.

— Пять сантиметров прибавил, жираф! Еще десять сантиметров — и можно в армию сдавать.

— Какая-ить, армия? Паренька в ремесленное не возьмут, — вздыхала бабушка Марфуша, по старинке называя ПТУ «ремесленным училищем».

— Да бросьте вы, мама!

— Хошь брось, а хошь подними!

Спор шел из-за довольно большой, с двухкопеечную монету бородавки, выросшей у ребенка на правой ладони, прямо посередке. Виновата была, без сомнений, серая пупырчатая жаба, жившая под крыльцом отрядного корпуса в пионерском лагере «Дружба». В самом конце смены Гена с приятелем жестоко замучили бедную тварь, изошедшую перед кончиной мстительной слизью, от которой, как известно, и случаются бородавки. Теперь бабушка стенала, что мальчик не способен сжимать в руке молоток или напильник, а значит, не сможет заработать себе на хлеб. То, что ее внук во взрослой жизни может предаться иному, не рукомесленному делу, старушке даже не заходило в голову. Родителям, кстати, тоже…

…………………..

Юра с детства был предоставлен самому себе, и результат получился поразительный: мало кто из ровесников так стремился к знаниям, как он. К тому же учеба с самого начала давалась легко, а потому ему все время хотелось заглянуть куда-то еще, узнать о том и об этом, попробовать все сразу: и балалайку, и трубу, и бокс, и легкую атлетику, и рисование, и фотодело…

Известный психолог Александр Нил много лет назад открыл в Англии школу для детей, не желающих учиться. К нему их привозили отчаявшиеся родители, а Нил, который понимал, какое давление на детей оказывали дома, предоставлял им полную свободу: они могли делать что захотят. Обычно за пару недель детям страшно наскучивало бегать, играть и валять дурака, и они сами приходили в класс. Только одна девочка продержалась в ничегонеделании несколько месяцев, но в итоге и она сдалась.

В классе Нил своих подопечных не удерживал, и если им было неинтересно, они могли встать и уйти. Изучаемые предметы дети выбирали сами. В итоге из школы не вышло ни одного нобелевского лауреата, зато все ученики получили специальное образование и профессию, к которой были наиболее склонны: из них вышли хорошие врачи и учителя, инженеры и воспитатели.

Возможно, родители, насильно устремляя ребенка к знаниям и за него планируя его будущую жизнь, нарушают какие-то биологические ритмы, согласно которым развивается не только тело, но и душа, и разум. Так что Юрины родители, сами того не подозревая, применили к сыну самую передовую методику, позволяющую человеку по собственной воле, без понуканий, овладеть знаниями и определиться в жизни. У них не было особых ожиданий в отношении сына, им важно было только, чтобы он вырос хорошим человеком. Они не примеряли ему профессий, не внушали ужас перед теми из них, что связаны с физическим трудом, не пугали армией, как это делали многие папы и мамы. Короче, родители не ставили перед ним задач — и настало время, когда он сам их себе поставил.

Первоклассником Юра стал в 1962-м. Школа № 348 находилась буквально в 300 метрах от общежития, так что водить его туда было незачем, он с первого класса Добирался до школы сам. Про маньяков тогда слыхом не слыхивали, а из истории с «Мосгазом» почему-то вывод был только один: нельзя открывать дверь незнакомым людям. О том, что эти опасные люди тоже ходят по улицам, почему-то никто не думал.

«Это было одно из тех типовых школьных зданий, которых теперь становится в Москве все меньше, — вспоминает Юрий Поляков. — Мою школу тоже снесли и воздвигли на ее месте современный комплекс. Но и прежняя, построенная сразу после войны, тоже была хороша! Все продумано. Четырехэтажное здание, в плане напоминающее букву «П». С боков входы в служебные квартиры учителей, а между выступающими, как бастионы, из стены боками встроен большой спортивный зал. За ним — спортивные площадки. С фасада — беленые яблони и груши: пришкольный сад. Над входными дверьми, массивными и парадными (а как же, здесь начинается путь в Страну знаний!) — четыре алебастровых плафона с профилями Пушкина, Толстого, Маяковского и Горького. Все как один классики отечественной литературы. Ни тебе Суворова, Щепкина, Кутузова, Поддубного, Чкалова, Лобачевского, Менделеева, Циолковского… Интересно, правда? Идея явно шла от Сталина, особо ценившего писателей. А ведь в эти двери за десять лет обучения я входил, за вычетом каникул и пропусков по болезни, не менее двух тысяч раз. Ну как тут не задуматься о литературном поприще? Кстати, впервые мне приспичило высказать это намерение чуть ли не в пятом классе, в сочинении на тему: «Кем я хочу быть?» Так прямо и сообщил: буду писателем, а заодно кратко изложил сюжет задуманного и начатого (три страницы уже написал!) романа о пиратах. Мудрая Ирина Анатольевна, наверное, улыбнулась, подчеркнула красными чернилами ошибки — и запомнила…»

В классной комнате стояли еще старые парты с откидными крышками и отверстием для чернильницы-непроливайки. В «Работе над ошибками» Поляков вспомнил эти парты, которые не сразу сменили легкие и не такие удобные столы:

«Парты у нас были мощные, монолитные и словно покрытые наскальными рисунками, их каждый год закрашивали толстым слоем зеленой краски, но следы поколений, оставленные перочинными ножами и другими острыми предметами, все равно проступали: мальчишечьи и девчоночьи имена, соединенные многозначительными плюсами, прозвища злых учителей, незапоминающиеся формулы… Переходя из класса в класс, мы вырастали из своих парт, как из детской одежды, — и это называлось взрослением. Приветствуя входящего учителя, мы вставали и хлопали откидными крышками — и в этом была какая-то особенная торжественность».

Те, кто учился в то время, помнят это лихое и якобы ненарочитое хлопанье в начале и в конце урока.

В первых трех классах занятия начинались с того, что дежурный разносил в специальном деревянном ящике чернильницы. Иногда кто-нибудь из озорства совал в чернильницу кусочек промокашки, и тогда тот, кому она досталась, обмакнув перо, к удовольствию соседа, ронял на раскрытую тетрадку кляксу. Потом появились уже не классные «непроливашки», а индивидуальные, которые дети носили в портфеле и которые все-таки проливались, и чтобы этого не произошло, их надо было стиснуть учебником и пеналом. Написанное в тетради важно было вовремя промокнуть розовой или голубой промокашкой (помните, у Андрея Вознесенского: «Живет у нас сосед Букашкин / в кальсонах цвета промокашки»?), чтобы чернила не размазались, иначе могут за неряшливость снизить оценку. На чистописании школьники выводили с нажимом палочки и крючочки, учились проводить волосяную линию и правильно держать наклон. Это было трудно, и у Юры тоже не сразу получилось. Сейчас-то муки чистописания вспоминать забавно, а тогда:

«У матери был идеальный почерк, а у отца что-то напоминающее предынфарктную кардиограмму. Я пошел в него, писать красиво мог, но только с помощью страшного волевого усилия. Стоило чуть ослабить внутреннюю гайку — и буквы пускались вприсядку. А в самом начале, когда осваивались прописи, настоящим кошмаром стала для меня маленькая буква «в». Она решительно не получалась, особенно соединительная петелька. Я плакал, сажал кляксы, ломал перья, вырывал испорченные страницы из тетради и все-таки победил ее, зловредную, навсегда. Однако свой почерк и сам иной раз не могу разобрать…»

В третьем классе детям разрешили писать авторучками. В решительный момент — во время контрольной по арифметике или диктанта — у кого-нибудь непременно заканчивались в авторучке чернила. Нерадивый ученик брал склянку с чернилами, что хранилась в шкафу у учителя, и обнаруживал, что крышка плохо отвинчивается, точнее — совсем не поддается. И пока он с ней возился, урок благополучно подходил к концу.

Юре не было нужды прибегать к подобным хитростям. Наоборот, ему страшно нравилось первым решить примеры на контрольной по арифметике или до срока закончить изложение и получить у учительницы разрешение постоять в коридоре в ожидании звонка. Ему и списывать не приходилось — списывали обычно у него, и потому самые хулиганистые мальчишки в классе относились к Юре хорошо, не толкали и не подставляли ножку на переменках, не задирались после уроков и не устраивали ржачку, если у него что-нибудь не сразу получалось на физкультуре — а такое ведь время от времени случалось с каждым: в этом возрасте и равновесие держать, и контролировать свое тело умеют далеко не все.

Мальчишки, как водится, больше всего любили уроки физкультуры, когда нужно лазить по канату, прыгать через козла, метать мяч, играть в пионербол. Юра Поляков все это делал без особого восторга. Нельзя сказать, что он был рохлей или слабаком, но к мускульной доблести особо не стремился, да и драться не любил, предпочитая словесную дуэль. Со временем, если между одноклассниками возникала конфликтная ситуация, готовая перерасти в драку, Юру звали, чтобы кончить дело мирными переговорами.

Зато он увлекался внеклассным чтением, когда его (или кого-то еще из отличников) учительница вызывала к доске, и он читал вслух интересные книжки: веселые, смешные, грустные, героические, — а когда звенел звонок, 3 «Б», заслушавшись, дружно умолял Ольгу Владимировну почитать еще немножечко, чтобы поскорее узнать, что дальше. Юрина первая учительница, как он потом понял, представляла собой характерный для советской школы тип преподавателя, у которого со школой связана вся жизнь. Она была спокойна, участлива, по-настоящему внимательна к ученикам и старалась подметить в каждом особые таланты.

«Классе в третьем, — вспоминает Юрий Поляков, — мы писали изложение про первомайскую демонстрацию. Ольга Владимировна прочла мое изложение в классе, а после очередного родительского собрания задержала мать: «Обратите внимание, у вашего сына явные способности. Он хорошо пишет, подбирает интересные выражения, сравнения. Я давно преподаю и знаю: такое редко встречается».

Слышать это было, конечно, приятно, но трудно себе представить, что бы могла сделать Лидия Ильинична для развития способностей сына, тем более в том его «незрелом» возрасте. Возможно, в интеллигентной семье ребенка стали бы заставлять читать умные книги, записывать свои впечатления от поездки на дачу и декламировать перед гостями выбранные родителями стихи. Но Юрины папа и мама продолжали придерживаться передовой методики Александра Нила…

Говоря о советском детстве, нельзя не коснуться такого феномена той эпохи, как «пионерское лето». Вся страна была покрыта сетью пионерских лагерей, куда после окончания учебного года устремлялась основная часть детского населения. Юра не стал исключением. Девять лет подряд он уезжал в июне на первую смену в лагерь «Дружба», расположенный рядом с платформой «Востряково» Павелецкой дороги и принадлежавший на паях Маргариновому заводу, Макаронной фабрике и предприятию с загадочным названием «Клейтук». Путевка со всеми профсоюзными скидками стоила всего 9 рублей, а многодетным семьям вообще давалась бесплатно. Отъезд в пионерский лагерь был серьезным событием в жизни ребенка: вместо привычных школьных друзей множество новых, незнакомых лиц и долгая разлука с родителями. Кстати, пионерский лагерь «Дружба» Юрий Поляков описал в романе «Гипсовый трубач», где, начиная с названия, немало трогательных страниц навеяно богатым на события пионерским летом. К этой теме он обращался и в стихах.

Жизнь в пионерском лагере была строго регламентирована, даже военизирована: подъем, питание и отбой по горну, утренние и вечерние построения: равняйсь — смирно, рапорт сдан — рапорт принят, флаг поднять — флаг спустить. В столовую — строем, в клуб кино смотреть — тоже строем. Если провинился — наряд на кухню. Впрочем, в свободное время занимайся чем хочешь: играй в футбол или в КВН, строй авиамодели, пили лобзиком, шей в кружке мягкую игрушку, пой в хоре, декламируй Маяковского, готовь номер для смотра художественной самодеятельности, выпускай стенгазету. Ну а если ты очень смелый, можешь вместе с ребятами из соседней деревни совершить «набег на садоводов» — поесть вволю кислых яблочек, а потом угодить в медпункт с расстройством желудка. Правда, за такое могут и из лагеря выгнать, как выгнал товарищ Дынин Костю Иночкина.

«Популярный фильм режиссера Элема Климова «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен» ныне воспринимается многими как почти реальная картина советского детства, на самом же деле это очень талантливая карикатура, шарж, — делится своими мыслями Юрий Поляков. — Большинство детей, с яслей воспитанных в коллективистских традициях, в том числе и меня, такая жизнь вполне устраивала, мало того — она нам нравилась. Для некоторых мальчиков и девочек из малообеспеченных или неблагополучных семей внимание вожатых, насыщенный культурный досуг и регулярное хорошее питание (не все города снабжались, как Москва) вообще было в диковинку. Юный Элем (Э-нгельс, Ленин, М-аркс), сын крупного московского партчиновника, думал иначе, его такая заорганизованная жизнь в номенклатурном, а значит, образцовом пионерском лагере раздражала и смешила. Что ж, у богатых свои причуды».

Вот как — совершенно в духе гротескного реализма — обсуждают такой «конфликт интересов» поляков-ские герои Кокотов и Жарынин:

…………………..

— Фильм-то хоть помните?

— В общих чертах…

— В общих чертах, — передразнил Жарынин. — Эх вы, пророчества надо знать наизусть! Я вам напомню… Образцовый пионерский лагерь. Все дети ходят строем, купаются по команде, участвуют в художественной самодеятельности, едят с аппетитом и прибавляют в весе. Мечта! Но один пионер Костя Иночкин строем не ходит, купается когда и где захочет, да еще дружит с деревенскими мальчишками. И тогда директор лагеря товарищ Дынин отправляет Иночкина домой, к бабушке. Костя, не желая огорчать старушку, тайно возвращается в лагерь. Друзья-пионеры, пряча его от Дынина, оформляются, как оппозиция директорской диктатуре. В итоге: Дынин уволен…

— Это я все помню, — раздраженно заметил Кокотов. — Ну и где тут пророчество?

— Сейчас объясню. Чего, собственно, добивается Дынин? Порядка, дисциплины, организованного досуга и прибавки к весу. Кстати, эта мания — откормить ребенка — осталась от голодных послевоенных лет. Разумеется, в сытые семидесятые это выглядело нелепо. А вот в девяностые, когда в армии для новобранцев устраивали специальные «откормочные роты», это уже глупым не казалось. История повторяется. Но вернемся к Дынину. Ведь все, чего он требует от детей, абсолютно разумно! Вообразите: если три сотни пионеров перестанут ложиться, просыпаться и питаться по горну, откажутся ходить строем, начнут резвиться и бегать сами по себе… Что случится?

— Хаос, — подсказал писатель.

— Верно! А если дети станут купаться где попало, без надзора взрослых? Что есть пионер-утопленник? Горе — одним, тюрьма — другим. Так?

— Это самое страшное! — передернул плечами бывший вожатый. — У меня однажды девчонка из первого отряда пропала. Думали, утонула в Оке. Даже водолаза вызывали. Я чуть не поседел в двадцать лет. Верите?

— Еще бы! А контакты с деревенскими? Это же гарантированная эпидемия. Так кто же он, наш смешной и строгий Дынин, требующий соблюдения всех этих правил коллективного детского отдыха? Догадались? Думайте!

— Не знаю. Сдаюсь.

— Дынин — это советская власть!

— Да ладно вам!

— А вот и не ладно! Вспомните, незабвенная советская власть занималась тем же самым: порядок, дисциплина, организованный досуг, рост благосостояния народа… Другими словами, прибавка в весе.

— А кто же в таком случае Иночкин?

— А Иночкин — это неблагодарная советская интеллигенция, которая всегда ненавидела государственный порядок, но жалованье хотела получать день в день. И какую отличную фамилию Элемка придумал для героя. Иночкин! Значит, инакомыслящий! Маленький, милый, но уже безжалостный разрушитель государственного порядка…

…………………..

Если отвлечься от аллегорий, невозможно не согласиться с тем, что ничего предосудительного в желании взрослых навести порядок не было: опыт любого, даже самого лояльного к детям педагога показывает, что невозможно организовать их безопасный и качественный отдых без жесткой дисциплины.

Для Юры выезд в пионерский лагерь «Дружба» был долгожданным событием. Не он один был таким старожилом: там у него были товарищи и подруги, с которыми они вместе взрослели от лета к лету. Там они играли в «Зарницу», которую начали проводить по всей стране в 1967 году. В этой военно-спортивной игре принимали участие ученики 4-х—7-х классов. «Зарница» входила в план начальной военной подготовки в средних школах в связи с сокращением службы в Советской армии с трех до двух лет. В первое время она еще не стала мероприятием для галочки и очень воодушевляла и мальчишек, и девчонок. Они с удовольствием ездили на стрельбы, выслеживали в поле десант противника либо сами ходили в разведку, бегали, прыгали — получая зачеты и очки, по которым определялся победитель. Первый финал игры прошел в Севастополе, на знаменитой Сапун-горе, куда, конечно, ни Юрин отряд, ни другие отряды их пионерлагеря не попали, а позднее Юра уже выбыл из «зарницы некого» возраста.

Зато они ходили в походы с ночевкой к речке Рожайке, пели у костра песни и увозили домой пионерские галстуки, испещренные автографами новых и старых друзей. Как у большинства мальчишек, в лагере у Юры было прозвище, закрепившееся за ним с первой смены, — Шаляпин. Однажды в мальчишечьей палате вышел спор, кто лучше, Лемешев или Козловский. Даже в те годы среди взрослых, особенно мам, сохранялось много «козлисток» и «лемешисток» — фанаток обоих певцов. Спор получился жарким, и стороны обратились к рассудительному Юре. И восьмилетний «профессор», выслушав доводы антагонистов, неожиданно объявил, что лучше всех Шаляпин. И ведь спорить с этим трудно. В самом деле, мощный бас по сравнению с тенорами не может не казаться мальчишке лучше! Как это ни удивительно, Юру и его ровесников тогда по-настоящему волновали подобные высокие материи.

Когда кончалась первая смена, Юру ожидало совершенное счастье — Волга! Пока дед Георгий был еще жив и крепок, Юра уезжал с ним и бабушкой Маней на Волгу, в деревню Сел ищи, родные дедовы места. Очень скоро они стали родными и для Юры, и семь лет подряд он радостно готовился к предстоящему путешествию, на два летних месяца становясь деревенским жителем. Домой возвращался, поднабравшись местных словечек и невольно копируя деревенский выговор. Когда вместо «вон там» он говорил «эвона», взрослые невольно смеялись, а мама украдкой вздыхала. Разница между сельской родней и городской была тогда незначительной, вот только жили они очень по-разному: в деревенском сельпо зияли пустые полки, и денег там ни у кого не было, а комната на лето сдавалась за 50 копеек в день, что было для хозяев существенным заработком. Дети особенно остро чувствовали не только разницу в образе жизни, но и в манере речи, неосознанно подражая живому деревенскому языку. Правда, деревенские словечки пропадали из речи так же быстро, как смывался летний загар.

Дачи тогда у кого-то, конечно, были, но в Юриной школе редко можно было услышать фразу: «Мы едем на дачу». Девчонки и мальчишки либо по две-три смены проводили в пионерском лагере, либо, как и Юра, отправлялись на пару месяцев в деревню.

В Селищах земля была возделана, у каждого были огород и небольшой садик, тем не менее запасов из Москвы приходилось брать с собой немерено: крупы, макароны, чай, тушенку, «Завтрак туриста», желудевый кофе «Дружба»…

Из Химок до Кимр их вез теплоход, хотя по Волге еще ходили и колесные пароходы, похожие на знаменитую «Ласточку» из фильма «Жестокий романс». Выгрузившись на пристани со всеми своими чемоданами, узлами и авоськами, они пересаживались на катер, но прежде бабушка Марья Гурьевна пересчитывала вещи: все ли на месте. Внук жался поближе к взрослым: в городе было много цыган, а они, как стращали его взрослые, крали не только чемоданы, но и зазевавшихся детей.

«Когда из-за поворота реки открывался вид на Селищи, у меня невольно начинался внутренний монолог, в каком-то выспренно-торжественном стиле: «Здравствуйте, дорогие Селищи! Наконец-то я снова встречаюсь с вами!» — с грустной усмешкой вспоминает Поляков. — А ведь я был еще ребенком лет семи-восьми. Литература начинала пробиваться во мне откуда-то из непонятных глубин. Кто знает, может, мой далекий предок был племенным сказителем… Во всяком случае, истории я всегда рассказывал неплохо. Писателю лучше всего вырасти у моря или на большой реке. Река явно подпитывает человека какой-то особой энергией. То, что начальные годы своей жизни я провел именно здесь, на Волге, и именно летом, когда душа свободна… — думаю, сыграло определенную роль в моей творческой судьбе».

На катере путешественники плыли до Селищ примерно час, а там, пристав к понтону (в ту пору такие причалы были у каждой прибрежной деревеньки), выгружали скарб, дед шел к родственникам за лодкой, и оставшиеся полкилометра, почти до самого дома, шли на веслах, едва умещаясь в до краев заполненном пожитками суденышке.

Деревенская жизнь была богата не только событиями, но и какой-то внутренней тишиной. В городе он учился, и ему нужно было запоминать тьму всевозможных вещей — здесь мог просто сидеть на берегу и наблюдать, как набегают на берег волны от прошедшего мимо теплохода, как дважды в день причаливает к понтонной пристани катер с хлебом, как несут с него деревянные лотки в сельпо, мог жадно вдыхать плывущий по деревне запах свежего хлеба — и влажный запах Волги, которым невозможно надышаться. Тогда этот берег выглядел совсем иначе, чем теперь: песчаная часть была значительно шире, из песка торчали огромные мареновые валуны, оставленные отступавшим ледником. А вдоль берега мимо палисадов шла пыльная дорога, по которой ездили грузовики и подводы с зерном, молочными бидонами и сеном. Рано утром, чуть свет, дачников будили громкие автомобильные гудки — это бригадир вызывал на работу и увозил в поле хозяйку дома тетю Шуру Кащееву: зарабатывать трудодни. Советская колхозная деревня жила насыщенной трудовой жизнью. Особенно это было заметно, когда вечером через всю деревню пастухи гнали огромное стадо, и хозяйки разбирали своих буренок, а через полчаса из каждого хлева доносился невыразимый запах парного молока.

Деревня тогда почти вся состояла из обычных для этой местности бревенчатых изб, крытых дранкой. Среди них попадались и дореволюционные. Немцы сюда не дошли, здесь не было тех страшных разрушений, что принесла война. Наоборот, сохранялись обломки быта ушедших эпох, а порой и вовсе диковинные вещи: как-то, копаясь в сарае, среди гвоздей и шурупов мальчишки нашли большой екатерининский медный пятак, и эта находка их чрезвычайно впечатлила.

Деревня, сельские виды, сельские люди, сельские пейзажи, лесные чащи, широкая Волга, походы в лес за грибами, впечатления от природы постоянно появляются в прозе и стихах Юрия Полякова — и это все отсюда, из Селищ, мест, где проходили счастливые летние дни его детства.

Я в лес вхожу, как в дивную страну, Перешагнув крутых корней пороги. Шумит листва, пни помнят старину, Росистою травою вяжет ноги. Седых стволов качающийся скрип Органную напоминает мессу. И если я найду волшебный гриб, То вызову зеленых духов леса…

Исследователи отмечают точность и конкретность описаний природы в его прозе, и особенно это заметно в «Грибном царе», где природа фактически стала одним из персонажей романа.

Но какая река без рыбалки, а тем более Волга! Это настоящий мужской промысел, азартный и даже порой опасный. «Однажды мы поплыли на противоположный берег, где было озеро, теперь высохшее. Когда возвращались, поднялись волны, да еще сломалось весло. И вдруг из-за поворота реки возник огромный трехпалубный теплоход, он сверкал стеклами, грозно гудел и хмурился на нас двумя черными якорями. С берега кажется, будто теплоходы плывут медленно, а этот стремительно вырастал над нами, как многоэтажный дом. Отец с дедом кое-как стянули сломанное весло ремнями, и буквально в последний момент мы выскочили из-под острого носа гиганта…»

Воспоминания о рыбалке вылились и в стихи: Когда мы свой улов несли домой, Прохожие с расспросами совались, А дед с отцом рядили меж собой О рыбинах, которые сорвались. О, были удивительно вкусны Уловы те! От памяти немею… А после про рыбалку снились сны — Такие, что куда Хемингуэю!

Сейчас многое изменилось в Селищах — коров не стало, катер в деревню не ходит, зато есть прямая дорога в Кимры. Поля и берега густо заросли деревьями, а валуны еле видны из воды, уровень которой регулирует Угличская ГЭС. Бывая здесь в поздние годы, Юрий Поляков особенно остро ощущает, как быстро и безжалостно стирает природа следы человеческих усилий. К этой мысли он часто обращается при виде запустения некогда дорогих сердцу мест.

Природа стирает людские следы, Как будто прорехи латает. Мелеют колодцы, дичают сады, Бурьяном поля зарастают…

Да и лес в округе стал сохнуть и умирать. А комаров здесь, как и прежде, тучи, от них не помогали ни мазь «Тайга», ни одеколон «Гвоздика», которыми тогда запасались городские, выезжая на природу. У деревенских было свое верное средство: покурить самосад. А дед Георгий перед сном жег в избе на сковородке можжевельник, и комары мгновенно улетучивались, после чего окна закрывались и можно было ложиться спать.

Ныне Селищи из деревенской глубинки превратились фактически в дачный поселок, где с немногими ветхими избушками соседствуют добротные современные дома под черепицей, окруженные высокими заборами, и заборы эти тянутся прямо к реке: чтобы искупаться, надо долго плутать по лабиринту частнособственнических выгородок. Вдоль берега в рассеянной задумчивости уже не побродишь. Вспоминая знаменитую строчку Некрасова: «Выдь на Волгу: чей стон раздается…», Поляков с грустью шутит, что ныне это уже не так легко сделать: выйти на Волгу, к воде…

В конце августа семья возвращалась в Москву с вязанками сушеных грибов, банками черничного и малинового варенья. Дома, на письменном столе, Юру ждала стопка учебников, на обложках которых значилась новая цифра, и год от года она менялась: 3, 4, 5, 6…

* * *

Совместное обучение в школе было введено только в 1954-м, до этого мальчики и девочки учились раздельно. Возможно, в том были свои плюсы, но в совместном обучении их, конечно, гораздо больше. Присутствие девочек создавало атмосферу веселой тайны: уже чуть ли не со второго класса у мальчишек и девчонок возникали влюбленности, сплетались заговоры, летали по классной комнате записки, страдали от тайных чувств косички и портфели. Стесняясь девочек-санитаров, проверявших руки и уши по утрам, перед входом в класс, мальчишки старались вовремя стричь ногти, а плохо выучив урок, сгорали от стыда у доски.

Юра был как все. В пятом классе ему очень нравилась Шура Казаковцева, девочка с удивительными светло-карими глазами. Однажды на уроке пения Юра решился поведать ей о своих чувствах. Набравшись храбрости, шепнул: «Знаешь… У тебя глаза, как шарики с Казанки…» — и был поражен тем, что в ответ Шура метнула на него взгляд, исполненный негодования.

Мальчишки тогда таскали с товарной станции Казанской железной дороги зеленые и медово-янтарные стеклянные шарики. Они были диаметром сантиметра три, и их назначение было никому не известно, но поскольку шарики были очень красивые, они входили в число сокровищ наряду с марками, этикетками и прочими вещицами, которыми мальчишки хвастали друг перед другом. Шуре явно была неизвестна высочайшая ценность «шариков с Казанки», и она не могла благосклонно принять сказанное, а тем более счесть услышанное за комплимент.

Другая девочка, оставившая след в его душе, жила в доме через дорогу, в аспирантском общежитии педагогического института. Звали ее Надя Кандалина. Они с мамой приехали из Кустаная, потому что мама училась в аспирантуре и должна была защищать диссертацию. Окно комнаты Нади было на четвертом этаже, справа от пожарной лестницы. И у Юры созрел героический план, как завоевать ее сердце: подняться вечером по этой лестнице и постучать в окно. А когда Надя подойдет и отодвинет занавеску, поступить, как и положено смельчаку: показать рожки или скорчить смешную рожицу. Такая отвага без ответа не останется. Договорившись с друзьями, Юра решился. Мальчишки его подсадили: пожарные лестницы расположены высоковато над землей, не допрыгнешь. Вначале он бодро карабкался все выше и выше и долез уже до третьего этажа, как вдруг зачем-то глянул вниз — и голова закружилась, а руки и ноги сделались ватными, и лоб покрылся испариной. Оказалось, что Юра страшно боится высоты. И этот страх оказался сильнее любви! Друзья с помощью старших еле сняли одеревеневшего Дон Жуана с пожарной лестницы — хорошо еще, милицию не вызвали. А вскоре Надя вернулась к себе в Кустанай.

Было и еще увлечение в старших классах, оставившее в сердце первый печальный опыт — женской неверности, что, конечно, со временем отразилось и в стихах:

Его девчонку видели в кино С тем длинноногим из восьмого «Б». И вот лицо тоской искажено. И все теперь темным-темно в судьбе… Отец твердит, что это ерунда, А он, мальчишка, нюни распустил. Мать говорит, что это не беда, А полбеды, — чтоб он ее простил. А он кусает губы до крови, А он кричит, что все на свете —  ложь! Ты, паренек, сожмись, переживи, Ты в жизни все тогда переживешь!

Школа и школьная любовь были одни из главных тем у молодых поэтов. Поэт Юрий Поляков тоже не раз обращался к этому незабываемому опыту:

Дразнилки, ссоры, синяки, крапива. Весна. Соседний двор. Идет война. А в том дворе, убийственно красива, Была в ту пору девочка одна. Я жил, учебник не приоткрывая. Ремень отцовский потерял покой. Была граница — это мостовая, Я вдоль бродил, но дальше ни ногой. Пришла метель на смену летней пыли. Велись слезопролитные бои, А во дворе у нас девчонки были, Конечно, не такие, но свои. В руках синица, и мало-помалу Любовь пропала, где-то… к февралю. И девочка-красавица пропала — Квартиру, видно, дали журавлю! Смешно сказать, через дорогу жили. Я был труслив, она была горда. Что нынче для меня дворы чужие? Но есть пока чужие города…
Года летят и тянутся минуты. Ворочаясь бессонно до утра, Я часто вспоминаю почему-то Ту девочку с соседнего двора…

Спустя 35 лет поэт, ставший известным драматургом, щедро подарит это стихотворение своему персонажу — талантливому, но опустившемуся стихотворцу Феде Строчкову из знаменитой пьесы «Одноклассница».

На уроках труда в начальных классах мальчишки вместе с девочками учились пришивать пуговицы и штопать носки (очень важное для жизни умение!), а позднее, пока девочки вышивали цветочки и прочую ерунду крестиком и стебельком, а самые ловкие — гладью, мальчишки выстругивали рубанком указки — если, конечно, получалось. Самую лучшую указку, гордясь собой, можно было принести в класс учительнице. Дальше у девчонок начиналось домоводство, их учили шить и даже готовить — и мальчишкам порой кое-что перепадало из их стряпни в качестве угощения. Сами они тем временем вытачивали из деревянных болванок какие-то формы: учились работать на станке.

Юра рано пристрастился к чтению и много времени проводил в библиотеке, а в школьную библиотеку бегал чуть ли не на каждой переменке. Когда записался в детскую районную, приносил домой сразу большую стопку книг и «проглатывал» раньше срока, так что скоро библиотекарша надолго задумывалась, глядя в формуляр и решая, что ему еще предложить.

Читал допоздна, с фонариком под одеялом, в основном приключения и фантастику: Жюля Верна, Александра Беляева, Майн Рида, Вальтера Скотта и др. И до выхода на экраны фильма «Мама вышла замуж» ему даже в голову не приходило, что поздние бдения сына не оставляли родителям времени на личную жизнь, ведь вставать на работу им приходилось намного раньше, чем Юре — в школу.

…………………..

Я проснулся до будильника. Отец допоздна слушал футбольный репортаж и не выключил приемник. Сначала послышались размеренные пощелкивания, а потом нашу комнатку заполнил громокипящий гимн Родины. Музыка вскипала и накатывала торжественными волнами.

Отец чертыхнулся, зашарил в темноте, но не сразу нашел нужную кнопку — транзистор новый и непривычный. Гимн еще раз вскипел и оборвался.

Отец, кряхтя, сел на кровати и, чертыхаясь, выключил радио, стоявшее на тумбочке. Если бы он слушал репродуктор прикрепленный в углу и похожий на черную шляпу, не пришлось бы вставать. Но с тех пор как на заводе ему подарили к 23 февраля транзисторный приемник «Сокол» в кожаном футляре, отец слушает только его, приложив к уху. Мать сердится: «шляпа» вещает бесплатно, а для «Сокола» нужно время от времени покупать батарейки «Крона». Кроме того, она не верит, что транзистором отца наделил завком, и подозревает какую-то Тамару Викторовну. Но он без конца дает «честное партийное слово», и мать, тоже член партии, вынуждена верить.

— А что у нас там такое? — тихо спрашивает отец щекотливым голосом.

— Не надо! — сердито шепчет мать. — Убери руку! Дай поспать!

— Все равно через полчаса вставать…

— Не надо, говорю тебе! Профессор наверное, проснулся…

— Хочешь, проверю? Я знаю, когда он притворяется…

— Не хочу! Слушай лучше Тамаркин транзистор!

— Ну вот, снова-здорово! Я ей про Фому — она мне про Ерему!

Отец возмущается, встает с кровати. За окном еще не рассвело, а лишь слегка посерело. И его белая майка сама движется по темной комнате, вися в воздухе, будто у Человека-Невидимки. Эту книгу я дочитал позавчера и стал фантазировать, как буду бродить по общежитию, незамеченный, заходя в комнаты, а летом в пионерском лагере смогу безнаказанно заглянуть в девчачий душ. В прошлой смене Лемешев на спор залез туда, но они такой крик подняли, что его чуть не выгнали из лагеря.

Отец гремит спичками, подходит к окну, встает коленом на широкий и низкий мраморный подоконник, открывает форточку и чиркает спичкой. Она вспыхивает в сложенных ладонях и напоминает лампу под красным абажуром. На минуту в рыжем свете видны его кудрявые волосы, густые сдвинутые брови и небритые щеки, западающие при затяжке. В комнате пахнет «Беломором» и холодной уличной свежестью. Отец курит и присматривается ко мне, я стараюсь дышать ровно.

— Профессор спит, — многозначительно сообщает отец.

— Нет! — твердо отвечает мать.

«Профессор» — одно из моих прозвищ. Родители говорят, что так звали меня воспитательницы в детском саду. На вопрос, как я вел себя в течение дня, они обычно отвечали: «Хорошо вел! Другие носятся, орут, проказят, а ваш все время сидит и думает, как профессор. Не ребенок — чудо!» Потом это прозвище забылось, и я стал «гусем», так как у меня низкий гемоглобин и бледное лицо. Затем стал «Пцырохой»: когда ездил с дядей Юрой к морю, в Новый Афон, в списке станций вместо трудного абхазского названия «Пцырсха» я по ошибке прочитал «Пцыроха». Пассажиры страшно хохотали и даже из других вагонов приходили, чтобы поглядеть на «пцыроху». Затем меня звали «делегатором». Как-то мы пошли в зоопарк: посмотрели тигров, львов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Когда нашли, я попросил отца поднять меня на руках над толпой и закричал: «Ну, где же, где ваш делегатор?!» Народ дружно прыснул. Дело было в канун съезда, и радио ежечасно твердило, как делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза. Каким образом в моем сознании делегат и аллигатор слились в загадочного «делегатора» — не ясно…

Но в последнее время меня снова стали звать «профессором», так как я выменял за марки плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и читал под одеялом Жюля Верна. Отец страшно злился, срывал с меня одеяло, отбирал фонарик.

— Спи!

— Не хочу!

— Тогда дай родителям выспаться…

— Я никому не мешаю…

— Мешаешь!

— Отдай ребенку фонарик. Пусть немного почитает…

— Нет, не пусть! Итак уже в очках! Ослепнет — ты его кормить будешь?

— Я не ослепну! — твердо обещаю я.

— Спать! Дай сюда книгу!

— Сам не читаешь — так сыну дай почитать!

— Я вам сейчас всем дам почитать! — сурово обещал отец и включал в сердцах транзистор.

— Значит, говоришь, завком подарил? — зевая, чтобы вопрос выглядел как можно равнодушнее, спрашивала мать. — Ну-ну… Читай, сынок! Лучше вслух.

Повзрослев, я сообразил, что мои чтения с фонариком под одеялом мешали личной жизни родителей. Возможно, по этой самой причине и появилась неведомая Тамара Викторовна с транзистором. С другой стороны, вот так — в общежитиях и коммуналках — в ту пору жила почти вся страна. И ничего: семьи не распадались, дети зачинались в изобилии и росли в коммунальных коридорах. Кстати, это воспринималось как норма, ведь старики еще помнили деревенскую жизнь, когда в избенке обитали сразу три поколения, а в холода еще забирали к себе из хлева скотину, чтобы не замерзла. Будильники, наверное, напоминали им деревенских петухов с их бодрым утренним кукареканьем…

…………………..

Жили, конечно, тесно. Стол, за которым Юра готовил домашние задания, был отгорожен фанерной перегородкой от телевизора, чтобы экран не мешал мельканием картинок. Со звуком проблем не было: умелый отец пристроил наушник и слушал трансляцию матча, не мешая ребенку и лишь иногда срываясь на крик: «Ну, ей! Ну! Эх, косоногий!» Но и это обстоятельство шло Юре только на пользу: углубившись в работу либо чтение, он научился ничего вокруг не замечать. К тому же по телевизору временами показывали отличные фильмы про революцию, Гражданскую и Великую Отечественную войну, про трудовые подвиги и конфликты, даже про любовь. Ну а если крутили «Волгу-Волгу», «Карнавальную ночь», «Гусарскую балладу» или «Веселых ребят» — все были счастливы.

…………………..

Фильмы про любовь мне не нравились. Когда на экране целовались, я отворачивался и просил: «Скажите, когда нацелуются!» Зато меня почему-то очень волновали идейные споры между героями, скажем, между горячим командиром и рассудительным комиссаром, большевиком и меньшевиком в пенсне, передовым бригадиром и чиновником… Слушая спор и еще не понимая смысл, я всегда спрашивал, чаще у отца:

— А кто прав?

— Он! — отвечали мне, для наглядности показывая пальцем.

— Я так и думал…

Как-то отец глянул на меня с недоверием. А во время другого фильма, где снова спорили, кажется, девушка, едущая по распределению в Сибирь, и юноша, решивший остаться в Москве, внезапно спросил меня:

— А теперь кто прав?

— Она.

— Гляди-ка, верно…

Сам не знаю почему, но по каким-то неуловимым приметам я с детства умел угадывать, на чьей стороне правота…

…………………..

К самостоятельности не только в суждениях, но и в быту толкала сама жизнь. Родители весь день на заводе, бабушки тоже еще работают. Обедал Юра в заводской столовой, на оставленные мамой 40 копеек: полтарелки супчика, биточки с картофелем, хлеб, а на сдачу — бутылка лимонада. Эта картина и сейчас стоит у него перед глазами: вот, вернувшись из школы, он заходит в комнату, где посредине стоит круглый стол, накрытый сиреневой с желтыми кистями скатертью, а на столе, на блюдечке — две двадцатикопеечные монеты. Если монет не было, Юра заваривал себе суп из пакетика. Эти супы изготавливали поблизости, на заводе пищевых концентратов. Когда очередную партию термически обрабатывали, над районом стоял какой-то тошнотворный запах, который, правда, быстро улетучивался.

Но по воскресеньям семья была, конечно, вместе. Много лет спустя поэту Юрию Полякову попадется в руки фотография, запечатлевшая характерную для его семьи воскресную сценку:

Найдешь позабытое фото Впервые за несколько лет, А в мире прибавилось что-то, Чего-то давно в мире нет… На карточке: мамой ведомый, Я чем-то обижен до слез — На фоне старинного дома, В котором родился и рос. А рядом — чужому неведом, Но виден и маме, и мне, Отец мой с новехоньким «ФЭДом» «Внимание!» крикнул извне… С тех пор из былого маячит, От глупой обиды поник, Нахмуренный худенький мальчик — Мой девятилетний двойник.

В третьем классе их приняли в пионеры, и Юра вместе со всеми дал торжественное обещание, которое тогда печатали на обороте тетрадок в линеечку (на тетрадях в клеточку красовалась таблица умножения): «Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю: горячо любить свою Советскую Родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия». Готовясь к приему, надо было вызубрить и законы пионеров Советского Союза, которые, кстати, наизусть не спрашивали:

• Пионер предан Родине, партии, коммунизму.

• Пионер готовится стать комсомольцем.

• Пионер равняется на героев борьбы и труда.

• Пионер чтит память погибших борцов и готовится стать защитником Отечества.

• Пионер лучший в учебе, труде и спорте.

• Пионер — честный и верный товарищ, всегда смело стоящий за правду.

• Пионер — товарищ и вожатый октябрят.

• Пионер — друг пионерам и детям трудящихся всех стран.

Юра, как и подавляющее большинство сверстников, воспринял их как непреложные жизненные правила, которые, кстати, нисколько не противоречили его собственным представлениям о том, что хорошо и что плохо и как следует жить.

Принимали их торжественно, в Музее М. И. Калинина, который располагался напротив Дома Пашкова, — теперь в этом особнячке находится одно из подразделений государственного книгохранилища. Для юных пионеров провели небольшую экскурсию, и особое впечатление на мальчишек произвел лежавший в витрине личный браунинг «всесоюзного старосты».

Общительного и рассудительного Юру Полякова, который пользовался авторитетом в классе, сразу выбрали председателем совета отряда, носившего, между прочим, имя писателя Аркадия Гайдара. Конечно, выбрали не без подсказки учительницы Ольги Владимировны, но ведь ей-то и виднее. Со временем он стал председателем совета дружины школы имени летчика-героя Лукьянова, а когда вступил в комсомол — комсоргом класса, а позже — секретарем школьного комитета ВЛКСМ.

От пионерского времени остались самые светлые воспоминания: дела, которыми они занимались, увлекали всех, независимо от поведения и прилежания в учебе. Вначале это был сбор металлолома. Классы между собой соревновались, кто больше соберет бесхозных ржавых железяк, валявшихся всюду на унылых пустырях, в канавах, просто на газонах. Пионеры в своем общественно полезном рвении умудрялись побывать везде, в том числе на полузаброшенных стройках, откуда тащили батареи, трубы и прочие необходимые для строительства предметы. И взрослые поняли, что детский энтузиазм лучше использовать там, где он меньше всего может навредить. Пионеров переключили на сбор макулатуры. Какие невероятные горы пыльной бумаги они отовсюду натащили: старых газет, журналов, рукописей, тетрадей! Люди охотно отдавали детям никому не нужные, а совсем недавно как будто необходимые каждой семье книги: сборник речей Сталина, его работу «Марксизм и вопросы языкознания», Краткий курс истории ВКП(б) и много других раритетов, изъятых из библиотек, но пылившихся у них на антресолях и в кладовках.

…………………..

Мы заходили в парадные, поднимались по лестнице, пахшей кошками, останавливались у высоких дверей и, встав на мыски, нажимали звонок.

— Дети, вам чего?

— Мы собираем макулатуру.

— Что собираете?

— Ну, всякую ненужную бумагу.

— А вы знаете, что ненужная бумага тоже денег стоит, четыре копейки за килограмм? Вон идите во двор, там много бумажек валяется, заодно и чистоту наведете… — отзывался иной раз какой-нибудь подозрительный скопидом. — А может, вас кто подослал?

— Конечно, послал!

— Кто-о? — Скопидом начинал коситься на коммунальный рогатый телефон. Аппарат был обычно прикреплен к стене, испещренной телефонными номерами, которые жильцы наскоро записывали карандашиком, висевшим на веревочке.

— Совет дружины! — гордо отвечали мы.

Но чаще взрослые охотно выносили нам перетянутые шпагатом пачки газет и затрепанные учебники. Продавать населению за макулатурные талоны дефицитных Купера, Конан Дойля или Дрюона тогда еще не додумались. А тащить накопления в пункт «Вторсырья», к тому же постоянно закрытый из-за отсутствия тары, мало кому улыбалось. И вот однажды случилось чудо: открыв нам дверь, какая-то домохозяйка очень обрадовалась:

— Ой, как хорошо-то! А то у нас сосед померз комнату нам отписали, а книги теперь куда девать, даже не знаю… — и повела нас в коридор.

А там вдоль стены стопками стояли книги в старинных кожаных переплетах с золотым тиснением, старые журналы с незнакомыми названиями «Весы», «Аполлон». Отдельно высилась башня из темных аккуратных томиков, на титульных листах которых был изображен развалившийся на низкой кушетке дядька с венком на голове. В руках он держал длинную палку, загнутую на конце кренделем.

— Забирайте! Вот оттого, что пылью разной дышал, и помер! — сказала тетка. — Тащите, а то старьевщикам отдам!

На подмогу вызывать пришлось почти весь класс, чтобы унести столько макулатуры. Мне понравилась книжка со смешными картинками, и я по пути, пока друзья переводили дух, занес ее в общежитие, заодно и водички попил. Когда мы дотащили добычу до школьного двора и добавили в нашу кучу — победа стала очевидна! Первое место и переходящий вымпел с профилем Ильича, которого почему-то всегда изображали с шеей мускулистой, как у штангиста Юрия Власова. Но радовались мы недолго.

— Это откуда? — дрожащим голосом спросил математик Ананий Моисеевич, страстный библиофил. Он даже вспотел, перебирая принесенные нами книги.

— Кто-то умер. И нам все отдали.

— Боже, это же Клондайк! Полное собрание «Академии», — твердил он, тыча в мужика с крючковатым посохом. — Не может быть! Подшивки «Аполлона», «Весов»… Арцыбашев — собрание сочинений. «Шиповник»! Я с ума сойду!

Срочно послали за библиотекаршей — и книги унесли.

Года через четыре, когда я сам стал собирать книги, мне часто вспоминалась эта чудесная история, и я грезил, как захожу к той ненормальной домохозяйке, обнаруживаю этот Клондайк и один, тайно, с помощью верного друга Мишки Петракова, чтением не интересовавшегося, переношу сокровища домой. А та книжка, которую я себе оставил, называлась «Круги по воде». Да-да, знаменитый сборник рассказов Аркадия Аверченко, тогда еще в СССР не переиздававшегося, с иллюстрациями не менее знаменитого Реми… Она и по сей день в моей библиотеке…

…………………..

Разложенная на груды с гордо возвышающимися над ними табличками «3 А», «3 Б» и т. д. макулатура каким-то образом взвешивалась (а возможно, просто оценивалась на глаз), и детям объявляли победителя. Как правило, наградой были переходящие вымпелы, поездка вместо уроков в музей, поход в театр, а для классов постарше — поход с ночевкой. Электричка, лесные заросли, тучи комаров, а в конце — костерок, веселые и грустные песни чуть не до утра, когда учителя вдруг становятся просто взрослыми: усталыми, беспокойными, но участливыми и компанейскими. Они с удовольствием подхватывали, вторя ученикам, гимн советского туриста, песню Ады Якушевой:

Вечер бродит по лесным дорожкам, Ты ведь тоже любишь вечера, Погоди, побудь еще немножко, Посидим с товарищами у костра…

И рассказывали притихшим ребятам не только о своем пионерском детстве — а вообще о жизни, как они сами ее понимали. Дети узнавали о трудной судьбе, об утратах и семейной жизни своих наставников, учились другими глазами смотреть на них и те отношения, которые складываются в школе между учителем и учеником.

В театр они ходили, можно сказать, регулярно: по школам распространяли самые дешевые билеты почти во все театры Москвы вплоть до Большого, за исключением, пожалуй, «Таганки» и «Современника», постановки которых были во многом экспериментальными. Особенно часто Юра с классом бывал в областном кукольном театре, расположенном недалеко от школы. В основном дети посещали спектакли по произведениям, входившим в школьную программу, но бывали и на современных пьесах — в театрах имени Пушкина и Гоголя. Ходили классом и в кино, а потом писали сочинение, например, про «Сказку о потерянном времени». Впрочем, Юра-то как раз времени и не терял.

Когда в 1964 году в семье Поляковых появился еще один сын, Саша, Юре исполнилось десять, и, сколь ни удивительным это покажется, к тому времени он уже вполне определился со своим кругом интересов. Дома все было просто и понятно, однако интеллектуального общения, столь необходимого в этом возрасте, он там получить не мог. Не было и избыточной ласки, что вполне характерно для того времени. Зато все это, кажется, с лихвой получили следующие поколения, и трудно сказать, пошло ли это им на пользу. Во времена Юриных детства и юности родители строили свою жизнь в соответствии с традиционными представлениями, опираясь на опыт собственных отцов и матерей. В той системе воспитания главным чувством, которое сопровождало человека из детского сада в школу и затем во взрослую жизнь, было чувство долга. И если ты выполнял возложенные на тебя обязанности — в учебе и помощи по дому, — никто уже не посягал на твою свободу проводить время так, как ты считал нужным. Юра помогал маме с уборкой, если она просила, ходил в магазин. С рождением брата центром внимания родителей и главным объектом их забот стал младший сын. Но ревности и других тяжелых чувств это у Юры не вызывало. Трагедии утраты родительской любви, лежащей в основе творчества многих современных писателей, наш герой не пережил. Родители помогали, поддерживали, учили хорошему, но быть духовными водителями, говорить по душам и постоянно контролировать сына они не пытались и даже не проверяли у него уроков. Если Лидию Ильиничну и вызывали в школу, то лишь для того, чтобы объявить очередную благодарность за примерного ученика. Вспоминая об этом времени, Юрий Поляков видит в таких отношениях здоровое крестьянское начало: в большой семье все должны друг другу помогать, должны друг о друге заботиться, не переступая границы «личного пространства» (такого выражения тогда, конечно, не было, но само понимание было) и не навязывая своих мнений, позволяя человеку самому определяться, учиться на собственных ошибках. Когда брат слегка подрос, Юра водил его в садик и забирал из садика, ездил к нему на родительский день в пионерский лагерь, пытался наставлять. Даже в стихах, присланных домой из армии:

А знаешь, брат, и двойка не пустяк, Когда и дня нам не дано для пробы. А детство, юность, зрелость — это так… В судьбе ориентироваться чтобы. Из детства все: умение дружить, Любить, терпеть, врагам давать по шее, И, как ни высоко, уменье жить, И умирать, поднявшись из траншеи. И потому, братишка, не «пшено», Твои, лентяй, позорные оценки. …Но ты не слышишь, ты следишь в окно Смешные переулочные сценки. Есть мир, что виден лишь из окон школ, Огромный, многоцветный, многошумный. Звенит звонок — и все, что ты прошел, С доски стирает в тишине дежурный.

Стихийное уважение родителей к личному пространству младшего сына не дало результата, вернее, дало — но отнюдь не тот, какой получился у старшего. В чем было дело — в эпохе ли, в чертах характера, в неожиданно давшем себя знать дедовом гене — но жизнь у Саши не задалась. Веселая компания во дворе, ранний неудачный брак, заброшенная учеба, алкоголь, безделье, вначале вынужденное, а потом и «ради принципа» — и смерть от запоя в 49 лет.

Брат лежит в спокойствии мучительном. Как же быстро минул классный час! Навсегда ты стерт с доски учителем, Ничему не научившим нас…

* * *

В десять-одиннадцать лет Юра самостоятельно определял круг своих интересов, и они лежали вне пределов их уютной, хотя и тесноватой комнаты: все его свободное от школы было время расписано. Дворовые игры ему быстро прискучили, вокруг было столько интересного — а со школьными товарищами интересно было не всегда. Главным местом, местом притяжения стал Дом пионеров Первомайского района, в котором он нашел множество занятий по душе. Тогда уже построили Дворец пионеров на Ленинских горах, но ребят из 348-й туда не возили — в этом не было никакого резона. Местный Дом пионеров был немногим хуже и располагался рядом, туда можно было добежать за пять минут и без сопровождения взрослых. Беззаботные были времена! Над мальчишками, которых бабушки возили со скрипкой на занятия, просто смеялись — «маменькины сынки». Так и говорили: «Кто вас украдет?» А кружков в Доме пионеров было множество — на любой вкус.

…………………..

Сначала я соблазнился кружком струнных инструментов — уж очень здорово выглядела треугольная лакированная балалайка-секунда, которую мне под мамину расписку немедленно выдали на дом совершенно бесплатно. Советская власть на детях не экономила. Я разучил русскую народную песню «Не лети, соловей», стер подушечки пальцев, понял, что жизнь балалаечников не мед, и к струнному искусству охладел. Зато был очарован огромной, витой, сверкавшей как новенький металлический рубль трубой — ее притащил к себе на третий этаж толстогубый Мишка Петраков. Теперь по вечерам общежитие сотрясали звуки, похожие на те, что издает прочищаемая под напором воздуха сантехника. Я сдал балалайку и пошел записываться в кружок духовых инструментов. Руководитель, дядька со свекольно-красным лицом, видимо, от постоянных надувательных усилий, критически осмотрел мой природный щечно-губной аппарат и предложил несерьезный английский рожок. Я, конечно, обиделся и переметнулся в авиамодельный кружок, помещавшийся в одной комнате с судомодельной секцией. Там, пользуясь отсутствием обоих руководителей, ушедших на собрание, из разрозненных деталей истребителей, бомбардировщиков, линкоров, субмарин и еще чего-то я ухитрился собрать монстра, похожего на то, чем позже прославились создатели фильма «Трансформеры». Но вернувшиеся с собрания руководители не поняли, что я опередил свое время, и мне пару недель пришлось пробавляться плетением макраме, пока я не нашел себя в ИЗО — студии изобразительного искусства…

…………………..

В Дом пионеров детей часто водили целым классом на встречи с интересными людьми. Юре запомнилась встреча с комсомольцем 1920-х годов, арестованным в 1937-м и выпущенным после смерти Сталина. Тот много и подробно говорил об энтузиазме первых комсомольцев, их делах и очень глухо, вскользь, о врагах и клевете. Оратор был родным братом расстрелянного генерального секретаря ЦК ВЛКСМ Александра Косарева. Много лет спустя, в 1986-м, после успеха «ЧП районного масштаба», Юрий задумал написать историческую пьесу «Вожак и вождь» о конфликте Сталина и Косарева, который виделся ему как схватка честного молодежного лидера с диктатором. Но ему отказали в доступе в архив, о чем он с гневом сообщил в комсомольской прессе. Когда же через два-три года с материалами удалось ознакомиться, выяснилось: заготовленная художественная схема не годится. Косарев являлся активным участником сложной политической интриги, борьбы за власть, а в комсомоле с самого начала очень сильны были позиции троцкистов и леваков-интернационалистов, более озабоченных мировой революцией, нежели судьбой своей страны, стоявшей перед страшной войной. Пьесу «Вожак и вождь» Юрий не написал, но интерес к этому сложному времени, которое напрасно связывают с одним лишь именем Сталина, к судьбам людей, вовлеченных в идейную схватку за власть, сохранился у него навсегда. Во всех его романах обязательно есть линия, уходящая вглубь советской истории. Это Красный Эвалд в «Грибном царе», четыре брата Болтянских и Жуков-Хаит в «Гипсовом трубаче» и эпизоды, связанные с другими персонажами.

Именно в Доме пионеров Юра впервые увидел живых писателей и даже смог с ними поговорить. В большом зале, где теперь идут спектакли театра «Модернъ», вместе со сверстниками, затаив дыхание, он слушал замечательную писательницу Наталью Кончаловскую, которая читала им новую главу из своей стихотворной книги «Наша древняя столица», а потом рассказала о том, как в соавторстве с мужем, поэтом-орденоносцем Сергеем Михалковым, они сочинили знаменитую басню про упрямых баранов, встретившихся на узкой тропинке:

И ответил баран: «Ме-е! Ты в своем ли бараньем уме? Пусть отсохнут мои ноги, Не уйду я с твоей дороги!»

Думал ли ученик третьего класса Юра Поляков, что через 30 лет будет весьма близок с Сергеем Владимировичем, который полушутя назовет его «последним советским писателем»?..

Приходил в Дом пионеров и Александр Волков, который читал отрывок из очередного продолжения своего знаменитого «Волшебника Изумрудного города», правда, не уточнив, что позаимствовал этот мир из знаменитой американской сказки «Волшебник страны Оз». Впрочем, наш Буратино — переложение похождений иностранного Пиноккио, и он от этого ничуть не хуже, а даже интереснее и ярче своего прототипа. «Урфин Джус и его деревянные солдаты», «Семь подземных королей»… Советская детвора тогда с нетерпением ждала продолжения приключений девочки Элли и ее друзей, как многие годы спустя дети ждали новых книг про Гарри Поттера. В тот день писатель читал главу из своей новой книги «Желтый туман». Он держал близко к глазам странички с машинописью, а один раз остановился, вынул из кармана самописку с золотым пером и что-то поправил в тексте. Юра затаил дыхание: вот, оказывается, как пишут книги!

Встречи произвели на Юру незабываемое впечатление: он вдруг понял, что писатели, создающие необыкновенный мир, от которого захватывает дух, — на первый взгляд самые обычные люди. И в то же время что-то есть в них такое, что притягивает внимание, заставляет прислушиваться к их словам.

Особенно запомнилось обсуждение только выпущенной в свет повести «Будьте готовы, ваше высочество!» с участием автора, Льва Кассиля. Напомним, что действие книжки происходит в Крыму, в пионерском лагере «Артек», а герои — простая советская девочка Тоня и наследный принц одного из экзотических королевств, дружественных СССР. История по тем временам не такая уж фантастическая: дети и внуки руководителей стран так называемого третьего мира охотно учились и отдыхали в Советском Союзе. Лев Кассиль, внешне очень похожий на диктора Юрия Левитана, внимательно слушал выступления юных читателей, подготовленные явно не без помощи учителей, снисходительно кивал, подробно отвечал на вопросы. С грустной улыбкой он реагировал на готовность пионеров немедленно отправиться в далекую экзотическую страну, чтобы бороться с проклятыми «мерихьянго», устроившими переворот и лишившими юного принца трона.

— А кто они такие, эти «мерихьянго»? — вдруг спросил прежде молчавший мальчик в очках. — Я смотрел в словаре и географическом справочнике — там таких нет.

— Конечно нет… — удовлетворенно кивнул писатель. — Это слово я придумал сам.

— А разве можно придумывать слова?

— Писателям можно. Если постараться, то придуманное слово может даже потом остаться в языке.

— Как это?

— Ну вот ты… Как тебя зовут?

— Юра.

— Вот ты, Юра, знаешь, например, слово «промышленность».

— Знаю. У меня мама в пищевой промышленности работает.

— Очень хорошо! А ты знаешь, что раньше, такого слова в русском языке не было, а придумал его писатель Карамзин? Знаешь?

— Нет. А как вы придумали слово «мерихьянго»?

— Очень просто. Они кто? Враги. А у нас кто враги?

— Фашисты! — подсказали сразу несколько голосов.

— Фашисты. Верно. Но мы их победили. А сейчас наши враги — американцы. Точнее, американская военщина. Я взял американцев, отбросил первую букву «а», чтобы в глаза не бросалась, и прибавил латино-американское бранное выражение «янго»…

— А янки не от этого выражения?

— От этого. Откуда ты знаешь?

— Я читал «Янки при дворе короля Артура».

— Уже? Молодец. В общем, прибавил «янго» — и получилось…

— Мерихьянго…

— Правильно.

— А как вы думаете, Лев Абрамович, это слово останется в русском языке?

— Надеюсь, Юра. Если на это не надеяться, то и книжки писать не стоит…

Так или примерно так выглядел разговор ученика 348-й школы Юры Полякова с классиком детской литературы Львом Абрамовичем Кассилем. Остается добавить, что придумывание новых слов с годами стало любимым занятием гротескного реалиста Юрия Полякова. Иные из его неологизмов, как мы знаем, действительно задержались в языке.

В четвертом или пятом классе Юра себя нашел — записался в изостудию.

…………………..

Одно время я сидел за одной партой с Колей Виноградовым, который, как и я, насмотревшись фильмов с Гойко Митичем, рисовал на промокашках и в черновых тетрадях индейцев. Причем у него они получались явно лучше, чем у меня. А поскольку нам обоим нравилась одна и та же Шура Казаковцева, стерпеть такого превосходства я не мог. Еще пытаясь овладеть вершинами струнно-духовой музыки, я заметил на третьем этаже Дома пионеров просторную комнату, где по стенам висели гипсовые маски и кудрявые капители, а ребята что-то рисовали на больших листах, прикнопленных к деревянным мольбертам. Туда я и отправился.

— А рисовать ты умеешь? — спросил меня бородатый руководитель изостудии.

Звали его Олегом Ивановичем, и, кроме бороды, он носил, даже в помещении, черную беретку с петелькой на макушке.

— Ну садись… — Он установил передо мной мольберт и прикрепил к нему лист бумаги. — Что хочешь нарисовать?

— Индейца!

— Хм… Так уж сразу индейца. Попробуй сначала вот это! — И он поставил передо мной белый кубик.

— Это же совсем просто!

— Ты уверен? У тебя какой карандаш?

— Обычный.

— Покажи. Нет, для гипса «Т» не годится. Лучше «М». Я тебе сейчас дам, а потом купишь себе набор «Конструктор». Точилка у меня на столе. Нет-нет, отложи ластик. Не надо сразу стирать линию. Сотрешь, когда поймешь, какая из них правильная… Работай!

Произведенный мною на свет куб обладал удивительной особенностью: каждая его грань существовала сама по себе, подчиняясь своему особому закону перспективы. Казалось, прежде чем попасть на лист, куб использовался в качестве мяча на школьном спортивном дворе.

— Ну что ж, бывает и хуже, — рассудительно заметил Олег Иванович.

— А можно мне еще красками попробовать? — попросил я, кивнув на других ребят, склонившихся над акварельными натюрмортами.

— Конечно можно! Через полгодика…

В изостудии я задержался. Обзавелся карандашами, углем, медовыми акварельными красками, стоившими в специальном магазине на Кузнецком довольно дорого. Когда совершенно самостоятельно, держа под мышкой большую этюдную папку с тесемками, я шел взрослыми шагами на третий этаж, чьи-то мамы и бабушки, дожидавшиеся с шубками на коленях своих начинающих гениев, смотрели на меня с уважением.

— Ну-с, — строго говорил Олег Иванович.

И я раскладывал перед ним на полу, как водится у настоящих художников, акварели, сделанные в Селищах во время каникул. Мои юные соратники по борьбе за изобразительную верность действительности оставляли мольберты и подходили ближе.

— Недурственно, — хвалил Олег Иванович. — А вот тут ты подсушил… И не надо рисовать каждую травинку, надо писать траву. Понял? Завтра идем на выставку в МОСХ!

— А вы там экспонируетесь? — солидно спрашивает юный бородач, который давно уже закончил десятилетку, два раза не прошел по конкурсу в Строгановку, но продолжает упорно ходить в изостудию.

— Есть там одна моя вещичка… — с ворчливым удовольствием отвечает Олег Иванович. — Еще сезанненком был… Так, что уши развесили? По мольбертам!

…………………..

Олег Иванович Осин, ученик академика Гелия Коржева, очень интересный художник, «мягкий» советский авангардист, занимался станковой живописью, графикой, работал в области монументально-декоративного искусства, иногда выставлялся. Вел он изостудию в те давние годы, возможно, ради постоянного заработка, а может быть, и по велению сердца. Ребята у него занимались самых разных возрастов и дарований. Трудно сказать, научил ли он их рисовать, — тут, пожалуй, никуда не уйти от природы, это либо дано человеку от рождения, либо нет, — зато много дал ученикам для понимания живописи, для развития их эстетического вкуса. Именно он приучил своих питомцев читать книги по искусству, ходить на вернисажи. Тогда в Москве они случались не так уж и часто, и Юра успевал почти на все.

Впрочем, развивая дух, он не забывал и о теле. Вместе с одноклассником Петей Кузнецовым, жившим поблизости, переменил несколько секций. В те годы по школам постоянно ходили тренеры, предлагали желающим попробовать себя в разных видах спорта — заботились о будущих рекордах. Ну как устоишь, если тренер, пришедший на урок, спрашивает: «Ребята, вы хотите быть мушкетерами?» Кто ж не хочет! Но, оказывается, прежде чем взять в руки рапиру, нужно долго учиться стоять в позиции, двигаться на полусогнутых ногах и делать выпады, рискуя вывихнуть бедро… Нет, это Юре никак не подходило!

Петя Кузнецов уговорил его пойти на легкую атлетику. Тренировались в Сокольниках, на стадионе им. Братьев Знаменских. Называлось это пятиборьем: бег с препятствиями, прыжки, метание копья, диска и толкание ядра, поначалу четырехкилограммового. В этой секции Юра немного задержался, но не из-за успехов, которых как раз не наблюдалось: копье летело вверх, а не вдаль, ядро толкалось в обратную сторону, барьеры во время бега падали, словно сбить их было главной задачей бегуна. А когда Юра чуть не угодил в голову диском тому же Пете Кузнецову, тренер Григорий Маркович Рудерман, племянник автора песни «Эх, тачанка-ростовчанка», сказал: «Хватит! Положение становится опасным!» Но отпускать парня ему не хотелось: во время долгих тренировок он любил с ним поговорить. Условились так: атлет-неудачник продолжает ходить на тренировки, вместе со всеми разминается, а потом садится на трибуне рядом с Григорием Марковичем, и они беседуют, наблюдая, как остальные наращивают спортивное мастерство. Чаще обсуждали прочитанное, в частности бабушкину Библию, которую Юра дал тренеру почитать. Большая редкость по тем временам: Священное Писание впервые издали при советской власти лишь в 1950-е, а потом снова был долгий перерыв — Хрущев обещал показать по телевизору последнего попа и, видимо, ради этого развернул беспрецедентную по своей бессмысленной жестокости борьбу с религией. Взрывали старинные храмы и монастыри; житья не давали священникам, буквально гнобили и без того немногочисленное сословие; присматривали за теми, кто ходит в храм. В начале 1960-х Юра вместе с другими мальчишками бегал смотреть, как взрывают остатки Зарядья с его изумительными церквями. От Овчинниковской набережной через Балчуг это совсем недалеко. А потом он ходил в новый кинотеатр «Зарядье» смотреть кино и даже, став поэтом, выступал в огромном зале этого киноконцертного комплекса на юбилейном вечере своего старшего друга Андрея Дементьева. Бывал он не раз и в гостинице «Россия», где по традиции останавливались делегаты важнейших форумов — комсомольских, партийных, писательских. Ныне принято сокрушаться о тех тоталитарных временах, когда по невежественной указке сверху, никого не спросив, сносили памятники культуры, в том числе Зарядье, с его монастырем, церквями, первой в столице синагогой… Но уцелевшие тогда памятники продолжают сносить и в наши дни, не обращая внимания на протесты защитников культурных ценностей.

Обсуждали они с Григорием Марковичем и книжные новинки, которыми тренер, сам из литературной семьи, живо интересовался. Юра делился своими удачами на рынке книжного дефицита. В семье Поляковых имелась поначалу всего одна книга, «О вкусной и здоровой пище»: сборник кулинарных рецептов и советов по приготовлению пищи, изданный под редакцией наркома пищевой промышленности А. И. Микояна. Этой книгой мама очень дорожила, хотя и редко в нее заглядывала — только по большим праздникам, в ожидании гостей. Потом появились несколько хороших изданий классики. Лидия Ильинична награждала ценными изданиями рационализаторов Маргаринового завода, ну и себя не обделяла. Кстати, отсутствие личных книг в советских домах совсем не означало, что люди не читают: многие предпочитали библиотеки. Но Юра мечтал о большем и с шестого-седьмого класса начал собирать семейную библиотеку. Родители купили по случаю книжный шкаф, о котором сын долго просил. По случаю потому, что книжный шкаф тоже был дефицитом. Надо было записываться в очередь или ждать, когда подвернется случай. И такой случай подвернулся: привередливая покупательница, заметив царапину на полировке, отказалась от замечательного румынского шкафа со специальными подставочками для книг, стоящих во втором, дальнем ряду.

Теперь шкаф нужно было заполнять, экономя на обедах и завтраках, аккумулируя любые попавшие в руки в качестве родственного дара или пожертвования денежные средства. Юра стал завсегдатаем букинистических магазинов, которых в те времена было не так уж много: на Разгуляе, в проезде Художественного театра, на улице Кирова, на Сретенке и, конечно, знаменитая «Книжная находка» возле памятника первопечатнику Ивану Федорову. Подержанные книги тогда, если это не был раритет, стоили совсем недорого. Одним из первых приобретений стал серенький трехтомник Куприна, выпущенный Худлитом в 1954 году — в год Юриного рождения. Это было самое полное советское издание писателя после его возвращения на родину. Оно и сейчас стоит у Поляковых дома, в Переделкине. На титуле — штамп букинистического магазина и поставленная товароведом новая цена: 2 рубля 25 копеек. Такая покупка была начинающему книголюбу по карману. А вот в другой раз ему не повезло. Однажды, зайдя в букинистический на Сретенке, он увидел невозможное чудо: на полке стоял белый, тоже худлитовский, шеститомник Бунина. Он стоил 5 рублей 40 копеек, а с собой у него было без малого 4 рубля. Решение созрело мгновенно: домчаться до Маросейки и занять недостающее у тети Вали в счет будущего дня рождения. Через полчаса, тяжело дыша, мальчик влетел в магазин и чуть не заплакал: шеститомник как раз заворачивали очкастому гражданину, сокрушавшемуся, что у одной из книг помят корешок. Это огорчение будущий лауреат Большой золотой медали Ивана Бунина помнил долго. Возможно, поэтому в поляковской библиотеке имеются целых четыре собрания сочинений Бунина, включая самое последнее, полное. Впрочем, это похоже на правило: книги авторов, оказавших явное влияние на формирование его стиля, в библиотеке Полякова встречаются в разных, дублирующих друг друга изданиях. Бунин, Булгаков, Ильф и Петров, Гашек, Салтыков-Щедрин, Гоголь…

В том упущенном бунинском собрании сочинений не было и не могло быть, конечно, «Окаянных дней». Исполненная гнева и ненависти к большевикам книга навсегда лишившегося родины Бунина была в СССР запрещена, даже в спецхране Ленинки ее получить было непросто. В посевовском издании она появилась в библиотеке Полякова в эпоху перестройки, после поездки в США в составе большой делегации советской молодежи.

«Нам строго-настрого запретили брать там какие-либо книги, но у меня дрогнуло сердце, я не мог отказаться от «Окаянных дней» Бунина, о которых много слышал, но, естественно, не читал. Шел 1987 год, Советская власть была уже как бы на излете, но при желании еще могла и прибить. Собирая чемодан, я замотал книгу в какие-то покупки, но когда прилетел в Москву, сердце у меня, как говорится, билось о партбилет. Делегации тогда ходили через специальный проход, но красного и зеленого коридоров тогда не было и в помине: на выходе стояли жесткие, как ротвейлеры, советские таможенники. Я постарался сделать максимально беззаботное, каникулярное выражение лица, но когда подошел, таможенник, практически не глядя в мою сторону, внезапно сказал: «Откройте!» — указав на мой чемодан. Не понимаю, как это получилось, но мгновенно я стал мокрым насквозь — и почувствовал, как пот стекает по ногам в ботинки. Не было смысла пререкаться: если подчинюсь, могу отделаться партийным выговором, а начну скандалить — вообще из партии выгонят. Я обреченно открываю чемодан, а таможенник, все так же на меня не глядя, говорит: «Это я не вам! Вот вы, следующий, откройте! А вы идите!» И я пошел, хлюпая мокрыми ботинками.

Зато дома, когда собрались друзья, я выложил на стол «Окаянные дни»… Если бы я сегодня выложил платиновые часы «Ролекс», никто не был бы так потрясен и так бы мне не завидовал! Такова была в ту пору сила книги…»

Но вернемся к спорту. Едва Юре исполнилось четырнадцать (раньше было нельзя), он записался в секцию бокса. Мужчина должен уметь постоять и за себя, и за любимую девочку! В Балакиревском переулке в этом отношении было спокойно: здесь круглосуточно работали предприятия, в несколько смен. Курсировали народные дружинники с красными повязками — те же рабочие заводов и комсомольцы, получавшие за выполнение этой повинности дополнительные дни к отпуску. Но главное — взрослые постоянно шли с работы или на работу, а взрослых мужиков шпана побаивалась: среди рабочих было немало фронтовиков, которые круто могли разобраться с любым сборищем хулиганов. А вот на Рубцовской набережной, где жила баба Аня, в Чешихе, резали постоянно. В темное время суток там по-настоящему страшно было ходить.

Обычно местная шпана, сбиваясь в стаи, воевала в основном между собой и не трогала посторонних. Случалось и по-другому, но уже в порядке исключения. Юра усвоил правило: если ты не принадлежишь к компании, с которой шпана враждует, к тебе не пристанут. Но однажды ему все-таки здорово досталось. Потом оказалось, что от обычных ребят, не имевших отношения к местной шпане: компании просто захотелось почесать кулаки. Так что бойцовские навыки лишними не были.

К тому же тогдашние известные боксеры, например олимпийский чемпион Валерий Попенченко, были национальными героями и образцами для подражания. Есть к чему стремиться! Секция по боксу общества «Спартак» располагалась в старообрядческом храме на улице Фридриха Энгельса, рядом со Спартаковской площадью. Юра тогда учился в восьмом классе. Сначала, конечно, общая физическая подготовка, обучение тому, как двигаться по рингу, защищаться, уклоняться, наносить удары… И вот после нескольких месяцев тренировок будущего Попенченко поставили в спарринг с парнем, который ходил в секцию уже года полтора. Впервые оказавшись на ринге, Юра почувствовал себя настоящим боксером, ведь у него была даже своя капа, не профессиональная, разумеется, а сделанная какими-то умельцами, за 1 рубль 36 копеек. Перчатки тоже выдали — старые, сильно поношенные, со сбившимся войлоком. Но противник тут же провел прямой удар, какой в младшей группе еще не проходили — и защиты от него не знали. Удар пришелся в лоб и был такой сильный, что у Юры перед глазами все вспыхнуло и он почувствовал тошноту. Бой закончился за явным преимуществом. Голова болела с неделю, в течение которой Юра на занятиях не появлялся. А когда пришел, тренер спросил: «Почему тебя не было? Болел?» Юра объяснил, что после спарринга, во время которого он пропустил удар, у него болела голова. «После одного удара? Целую неделю? — удивился тренер. Юра кивнул. — Знаешь что, мальчик: это не твой вид спорта. Занимайся чем-нибудь другим. Вот тебе рубль тридцать шесть, давай назад капу, и чтобы я тебя здесь больше не видел!» Так завершилась его боксерская карьера. А спустя лет тридцать писатель Юрий Поляков проводил мастер-класс в литературном объединении МВТУ им. Н. Э. Баумана. По окончании ему показали печальное место — те лестничные перила, с которых упал в пролет и разбился насмерть великий Попенченко — его случайно толкнул выбежавший из аудитории студент. Такова официальная версия…

После бокса Юра не оставлял надежды овладеть искусством рукопашного боя и вместе с тем же Петей Кузнецовым походил еще и в подпольную секцию карате. Руководил ею обладатель черного пояса. «Гением карате» Юра, конечно, не стал, но кое-какие навыки ему пригодились. А подпольная секция карате со знанием дела описана им в романе «Гипсовый трубач» в главе «Первый брак Натальи Павловны».

Впрочем, какие бы далекоидущие планы ни ставил перед собой юный человек, жизнь всегда может вмешаться самым неожиданным образом. Жить в мальчишеском сообществе и быть свободным от него невозможно. Кто откажется от запретного портвейна или сигареты, предложенной заядлым четырнадцатилетним курильщиком из местных верховодов? Выходя из школы, Юра попадал в мир, где царили совсем не те правила и порядки, что на комсомольском собрании. Будучи питомцем заводского общежития, он эти законы знал и с ними считался. А с одним из школьных хулиганов «в законе» Сашей Сталенковым, с которым старались не конфликтовать даже учителя, Юру связывали приятельские отношения. Это он выведен писателем в повести «Работа над ошибками» в образе хулигана Кирибеева, которого боялась вся школа. В своем классе Саша никого не трогал: одноклассники, в том числе Юра, давали списывать домашние задания и подсказывали, когда вызывали к доске, на что преподаватели закрывали глаза, мечтая выпустить хулигана из восьмого класса и забыть, как кошмарный сон. И вот однажды, в благодарность за списанную контрольную, Саша пригласил Юру прогуляться по вечернему Балакиревскому переулку. Когда стало ясно, что прогулка имеет целью битье окон в любимой школе, было поздно. На звон стекла выбежал сторож, кто-то еще… Попался, естественно, Юра. Перепуганного злоумышленника привели к директору домой. Директора и завучи в те годы часто жили в небольших служебных квартирах при школе. В Юриной школе в такой квартире жил бывший директор, недавно вышедший на пенсию и еще не переехавший из служебного помещения.

— Ну и зачем ты это сделал, паршивец? Тебе что, двойку поставили?

— Да нет у меня двоек!

— А какие у тебя оценки?

— Четверки-пятерки.

— А кто твой классный руководитель?

— Осокина.

— Ирина Анатольевна? А как твоя фамилия?

— Поляков.

— Не может быть! Она мне про тебя все уши прожужжала. Отличник. Активист. Окна зачем бил, активист?

— Не знаю…

— Кто тебя подбил? Был с тобой еще кто-то?

— Не помню.

— Ты скажи еще: темно было…

Бывший директор растерялся. Он понимал: если позвонить в милицию, в детской комнате у подростка, конечно, вызнают, кто с ним был и кто организовал налет. Но на репутации мальчика будет поставлен крест. В начале жизни с пути могут сбить и не такие серьезные проступки. Битье стекол в школе закончится постановкой на учет в детской комнате. К тому же к любимчикам, обманувшим надежды, учителя всегда особенно строги: можно из пионеров вылететь, а про комсомол надолго забыть. В общем, жизнь парню испортят раз и навсегда. И директор сказал:

— Иди…

— Спасибо… — растерялся Юра.

— Осокиной скажи спасибо! Она же, если такое про своего любимца узнает, не переживет. Но запомни: такое сходит с рук один раз. Это, парень, не твоя компания. Им как с гуся вода: одним приводом больше… Аты себе жизнь сломаешь. Никому про это не рассказывай. Даже Ирине Анатольевне. Понял?

— Понял.

На другой день его, конечно, подстерегли сталенковские ребята и с угрозами выпытывали, не выдал ли Юра тех, с кем бил стекла.

— Смотри, на перо посадим!

— Если бы выдал, вас бы уже в милицию забрали.

— И то верно. Короче, умник, ты теперь с нами повязан!

* * *

В 1969 году семья Поляковых получила отдельную двухкомнатную квартиру в 5-м Ватутинском переулке, недалеко от станции Лосиноостровская в Бабушкине, которое тогда только вошло в состав Москвы и было еще застроено деревянными теремами — остатками дореволюционного дачного Подмосковья. Именно в этих местах, рядом со знаменитым прудом Торфянка, поселил автор героя своего романа «Любовь в эпоху перемен». Юра как раз оканчивал 8-й класс, но о том, чтобы переменить школу, даже слышать не хотел. И это было правильное решение. От возможного дурного влияния по прежнему месту жительства он был избавлен, новых дворовых друзей не завел, а подростковые нравы на окраинах стремительно растущей столицы тоже оставляли желать лучшего: здесь-то и начались проблемы у младшего брата, попавшего под влияние дворовой шпаны.

Юра в новую квартиру приходил только ночевать, очень рано вставал и добирался до школы на автобусе, электричке и троллейбусе. Мама давала немного карманных денег, покупала «сезонку» — проездной билет на целый квартал. На переменках, в свободное от общественной работы время он учил уроки, а день после школы у него был расписан: секции, кружки, подготовка к институту. Но случались и воскресенья, когда Юра, проснувшись, с недоумением вспоминал, что ему некуда спешить, и срочно придумывал себе занятие. Ехал на выставку или в театр, где перед началом можно было купить дешевый билет на балкон.

«Помню, как из самого последнего ряда огромного зала Театра Советской армии я смотрел спектакль по пьесе «Тот, кто получает пощечины» Леонида Андреева. Главную роль исполнял народный артист СССР Андрей Попов, известный всей стране по роли Петруччио в фильме «Укрощение строптивой». На огромной сцене, где легко выстраивался в спектакле «Конармия» эскадрон всадников, этот рослый актер казался не больше оловянного солдатика. Лица не видно было совсем. Но кисти рук в белых перчатках летали над его головой, подобно двум крошечным мотылькам… И лишь попросив у соседки на минутку бинокль, можно было разглядеть его страдающее лицо…»

Комнату они делили с братом, у которого были совершенно другие интересы. Саша не стал книгочеем, как Юра, но попал под влияние дяди, Юрия Михайловича Батурина, и стал футбольным фанатом. Отныне брата интересовали только футбол и хоккей, причем исключительно в спартаковской версии: «На свете нет еще пока команды лучше «Спартака»!» Фанатную среду того времени и самого дядю Поляков выписал потом в романе «Замыслил я побег…». Правда, дядя, как здесь уже говорилось, был много сложнее романного персонажа: отлично играл джаз, разбирался в музыке, классической и современной. А тезка-племянник, человек немузыкальный, от дяди фанатизмом к музыке не заразился. Классическую музыку он начал слушать и понимать ближе к тридцати, даже книги стал писать, слушая Моцарта, Листа, Брамса, Шуберта или Чайковского.

Юра всерьез занимался изобразительным искусством, продолжая ходить в изостудию. Записался в Клуб юных искусствоведов при Музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина. Пройдя там полный курс лекций и семинаров, получил удостоверение, согласно которому мог водить в музее экскурсии для школьников. И несколько таких экскурсий провел: «Взгляните налево, перед вами знаменитые стога Клода Моне, которого не следует путать с другим выдающимся французским художником, предтечей импрессионизма Эдуардом Мане…»

В старших классах Юра сблизился с одним из дальних родственников, выпускником искусствоведческого отделения исторического факультета МГУ Юрием Константиновичем Дорошевским, женатым на Юриной двоюродной тетке Валентине Ивановне, дочери родной сестры Марьи Гурьевны — Аграфены. Виделись они нечасто, по общим семейным праздникам, однако Юра общение с ним чрезвычайно ценил и при встрече обязательно заводил искусствоведческие разговоры, чему тот несказанно удивлялся, Юра ходил на все выставки и неплохо для своего возраста разбирался в живописи. Случались и такие беседы:

— Юрий Константинович, а как вы относитесь к Роже Сомвилю?

— Сомвиль? Есть такой. В Бельгии. А в чем дело?

— Ну как же, на Кузнецком Мосту сейчас выставка.

— Ах вот как! Надо пойти!

— Я ходил. Представляете, там был сам Роже Сомвиль!

— Неужели?! Ну и как он?

— Нормально. Я задал ему два вопроса: как он относится к Мазерелю…

— К Мазерелю. Есть такой. Ну и как он к нему относится?

— Сказал: уважает.

— А второй вопрос?

— Что он думает об Илье Глазунове.

— Ну и что он об Илюше думает?

— Стал советоваться с женой.

— Он приехал с женой?

— Да! Она его натурщица. Там полно ее портретов. В общем сказал, что тоже уважает. Хотя, знаете, дама, которая переводила, морщилась…

— Знаешь, Юра, на будущее — не спрашивай ни у кого про Глазунова…

— Почему? Разве он плохой художник?

— Не в этом дело. Как-нибудь объясню…

У Юрия Константиновича была необычная работа: он занимался продажей произведений советских художников различным организациям — заводам, колхозам-миллионерам, министерствам и ведомствам. «Трудно было представить себе зал заседаний без монументального полотна «Лампочка Ильича в стойбище тувинских скотоводов» или скульптурной композиции «Юность выбирает подвиг!» — много позже поиронизирует племянник, рассказывая о необычном роде занятий родственника в романе «Гипсовый трубач».

Был у Юры с детства еще один очевидный талант: он хорошо рассказывал истории, часто придумывая их на ходу. Сюжеты брал из жизни и прочитанных книг, переиначивал, дополнял, компоновал на свое усмотрение — так, чтобы было поинтереснее, и мальчишки заслушивались. Особенно популярны были такие рассказы в пионерском лагере, где вечером после отбоя наступало его время, и не было предела полету фантазии.

— Давай, Шаляпин, рассказывай, а то не заснем!

— На чем остановились?

— Виконт провалился в парижское подземелье…

— Значит, провалился и потерял сознание, а когда очнулся, увидел впереди огоньки…

* * *

Особенно ярко креативные наклонности проявились у Юры в девятом классе, когда все увлеклись игрой в КВН. В Бауманском районе проводился районный конкурс с отборочными турами по школам. Желавших со сцены острить и балагурить набралось много, но когда ребята принимались готовить приветствие и домашнее задание, искрометность куда-то улетучивалась и дальше перелицовки бородатых анекдотов дело не шло. Ирина Анатольевна, которой педсовет поручил готовить команду, была в отчаянии. Конечно, взрослые могли придумать что-то и за детей, но вся соль и заключалась в том, чтобы разбудить творческие способности подростков. Это уже потом кавээновские приветствия, домашние задания и даже остроты стали заказывать профессиональным юмористам и целым бригадам остряков. Из таких закадровых сочинителей отчасти и сформировался потом авторский актив «Клуба 12 стульев», знаменитой 16-й полосы «Литературной газеты», которую Поляков возглавит через 30 лет.

Интерес к КВНу разбудил в Юре дар веселого сочинительства. Он придумал название команды — «КВА», «Клуб веселых активистов», написал стихотворное приветствие, гимн команды. Постепенно раскочегарились и остальные. А Юра стал капитаном и выиграл потом не один поединок с другими капитанами.

С кавээновских подрифмовок началось, как ни странно, Юрино стихотворчество. После сценариев он увлекся пародиями, и лишь затем появилась лирика, а к пародийному началу он вернулся значительно позднее — в прозе.

К восторгу всей 348-й, «КВА», победив соперников, в том числе и спецшколу, вышла в финал, а капитан триумфальной команды веселых и находчивых стал всеобщим любимцем, будучи вдобавок секретарем комсомольской организации школы, редкое сочетание формального и неформального лидера в одном лице. Конечно, бывали и огорчения. Привыкнув легко побеждать капитанов других команд, в финале Юра расслабился и проиграл поединок. Во всяком случае, так решило жюри во главе с замечательным педагогом-методистом Августом Давыдовичем Шапиро, одним из руководителей городского Дворца пионеров и школьников, где сходились в поединке остроумцы Бауманского района.

— Разве я был хуже? — чуть не плача, спросил потом Юра Ирину Анатольевну.

— Ты был не лучше! — ответила она. — А должен быть лучше. На голову. На две. Чтобы никто даже не сомневался!

Этот урок запомнился ему на всю жизнь.

Но в тот раз победила тем не менее команда «КВА».

…………………..

Был теплый апрель. Поздний вечер. Из переулка Стопани мы вышли гурьбой на бульвар. около «Кировского» метро. В ушах еще стояли овации, щеки горели от счастья первенства, а наши девочки в руках несли цветы поклонников. И тут, прямо у памятника великому острослову Грибоедову, мы лицом к лицу столкнулись со знаменитой Риной Зеленой, жившей, очевидно, поблизости.

— Ой, это вы! — воскликнул, кажется, Сережа Воропаев.

— А что, меня так трудно узнать? — удивилась Зеленая голосом обиженной девочки.

— Легче, чем по «Рубину»! — вставил Валера Сердобов, еще не остыв от кавээновской манеры над всем подшучивать.

Он имел в виду низкое качество первых советских цветных телевизоров.

— Ой, только не надо острить, умоляю!

— Простите нас, Рина Васильевна, — вмешалась Ирина Анатольевна, тоже пошедшая гулять с нами по ночной Москве. — Ребята взволнованы. У них большой день! Они сегодня выиграли финал КВН.

— Я не смотрю по телевизору КВН! — отрезала знаменитая комическая актриса.

— Не по телевизору, не по телевизору! — загалдели мы наперебой. — Здесь выиграли, здесь, рядом, во Дворце пионеров.

— Ах, во Дворце пионеров? Тогда другое дело! Но умоляю вас, мальчики-девочки, не делайте из юмора профессию! Это совсем не смешно…

…………………..

Юра и сам чувствовал, что заигрался. Вот его эпиграмма того времени:

Друзья, шутите, только в меру, Не буду приводить примеры, Но можно зашутиться так — Полтинник примешь за пятак. Тогда возможен нервный шок И даже заворот… остроумия!

Согласитесь, неплохо для девятиклассника. И когда любимца школы и признанного острослова пригласили в городскую команду КВН и Ирина Анатольевна велела ему отказаться от заманчивого предложения и готовиться в институт, он беспрекословно подчинился.

В эссе «Как я был колебателем основ» Поляков так писал о своей учительнице: «Ирина Анатольевна происходила из семьи дореволюционных интеллигентов, принявших советскую власть, работавших на нее и, как водится, пострадавших от нее в 1930-е годы. Ко всему происходившему в стране она относилась с иронией, правда не переходившей в презрение. Я бы назвал ее взгляды ироническим патриотизмом. Это вообще особенность русской интеллигенции — посмеиваться над государством, критиковать и даже недолюбливать его и в то же время честно ему служить. В нижних слоях общества, в той же рабочей среде, где я рос, отношение к государству было совершенно иное. Нет, это не раболепие, о котором любят, сидя на собранных для эмиграции пожитках, рассуждать иные кочующие интеллектуалы. Это отношение я сравнил бы с восприятием родной природы — иногда благосклонной и щедрой, иногда жестокой и разрушительной, но неизбежной и неизбывной. Эти два чувства, одно из которых привито в семье, а другое получено от любимой учительницы, как-то странно переплелись в моей душе. <…>

Я рос под сильнейшим влиянием Ирины Анатольевны. Она не только учила меня литературе, но и жизни. Причем учила особыми, своими методами.

— Значит, встречаться она с тобой не хочет?

— Нет, — вздыхал я, почти сломленный первой сердечной неудачей.

— Ясно. Рекомендую Голсуорси. «Конец главы». Читать перед сном…»

* * *

Занимаясь в изостудии, Юра мечтал стать художником. К тому времени он привычно делился своими планами с Ириной Анатольевной, которая была посвящена во все его тайны, в том числе сердечные. Ее личная жизнь не сложилась: в молодости она вышла замуж за военного, но тот, как многие фронтовики, пристрастившись к «наркомовским ста граммам», не смог остановиться, и они, прожив несколько лет, расстались. Она на всю жизнь осталась одна, жила сначала с мамой, потом в одиночестве. Бездетная, к Юре она относилась так, как, наверное, относилась бы к собственному сыну: заботливо, требовательно, с верой в его особое предназначение. И к выбору любимцем профессии отнеслась со всей серьезностью. Она хорошо разбиралась в искусстве и понимала: выбрать творческую профессию, не имея настоящего таланта, значит, сломать себе жизнь. Втайне от Юры она поговорила с руководителем изостудии Олегом Осиным, а потом решила перепроверить его точку зрения, попросила посмотреть Юрины работы опытного художника-педагога Николая Ивановича Лошакова, отца выдающегося русского советского живописца Олега Лошакова. Юра отправился на судьбоносную встречу с папкой акварелей и рисунков под мышкой. Приехал, как положено, разложил все на полу — и сразу почувствовал: художник не знает, что сказать. К тому времени Юра привык к бурной реакции окружающих на свои литературные придумки, на пародии и ранние стихи. Подобного он ожидал и здесь, но вдруг увидел, как художник мнется, подыскивая слова.

— Ну что ж. Хорошо! Вот только тяжеловат гипс у тебя.

А Юра-то видел, что гипс не то что тяжеловат — он просто чугунный.

— Ну… в акварельках получше… Но переходы пока не получаются… Акварель — не рисунок… Ну ничего, через годик приходи, посмотрим, что и как.

Уходил Юра расстроенный. И, конечно, сразу отправился к Ирине Анатольевне. С родителями он вопрос о своем будущем не обсуждал, у него был только один советчик и одно доверенное лицо. Ирина Анатольевна подтвердила его опасения:

— Да, Юр, я с ним говорила. Надо уметь себе признаться: большого таланта у тебя в изобразительном искусстве нет. Но способности есть. Давай думать, что еще тебе могло бы подойти. Что-то такое, где талант, может, и не нужен, а изобразительные способности нужны. Умение придумать. Возможно, тебе подойдет Архитектурный. Запишись-ка ты на подготовительные курсы.

Юра подумал-подумал — и поступил на полуторагодичные курсы, которые размещались в центре Москвы, в Рождественском переулке. Теоретически он был более чем подкован, проштудировав «Всеобщую историю искусств» и окончив курсы юных искусствоведов при Музее им. А. С. Пушкина. Стараясь, как всегда, сделать все возможное для достижения цели, он записался и в Клуб юных архитекторов, работавший при московском Доме архитектора. Однако все складывалось не так, как он хотел. На курсах главным оказался тоже рисунок. И как Юра ни бился, вместо гипса у него по-прежнему получался чугун. А у ребят, которые ничего не знали об истории искусства, с гипсом все было в порядке. Юра стал смотреть, как они работают: как держат карандаш, как кладут сеточку, — и повторять за ними их приемы. Бесполезно! У них — гипс, у Юры — чугун! Но он держался: озабоченные проблемами пола подростки шептались, что скоро будет обнаженная натура. Как такое пропустить, если даже в Пушкинском музее при виде Дианы, раздевшейся для купания, замирает сердце? Позднее выяснилось: обнаженку дают рисовать уже студентам.

Да и в Клубе юных зодчих не клеилось. Причем в буквальном смысле. Дело дошло до макетов, которые ребята вырезали из ватмана и склеивали особым клеем, полученным из пинг-понговых шариков, растворенных в жидкости для снятия лака: он был совершенно незаметен в местах склеек. Однажды им дали задание: придумать и склеить макет бассейна. Юра придумал, как ему казалось, оригинальный бассейн с мозаикой и, очень довольный собой, принес на занятия. Но когда увидел, какие чудеса выставили остальные, ему стало стыдно за убожество, которое у него получилось.

В клуб в основном ходили дети из семей творческой интеллигенции, учившиеся, как правило, в спецшколах. Одевались они по советским временам модно и дорого. В своих единственных брюках, пошитых из синей армейской диагонали (подарок прапорщика Батурина), и в зеленом свитере, связанном тетей Валей, он чувствовал себя неловко среди юношей в настоящих «дивайсах» и девочек в кожаных и замшевых юбочках. Все они друг друга знали, а Юра был для них посторонним. Это ощущение он потом передал в своей прозе:

…………………..

Марина явно принадлежала к той части однокурсников, которых теперь назвали бы мажорами, а тогда именовали блатняками. Они были веселы, надменны, беззаботны, одеты в недосягаемую «импорть», курили «Мальборо», в крайнем случае «Союз — Аполлон». <…>

На Гену, ходившего на занятия в единственных застиранных джинсах и свитере домашней вязки, блатняки взирали с сонным недоумением, им казалось, что человек, не одетый в настоящие «вранглеры» и замшевую куртку, не имеет никакого права учиться на журналиста. Он в долгу не оставался и смотрел на них с презрением, как Мартин Иден на глупых и алчных добытчиков. Выходило вроде бы неплохо: брови от природы у него были хмурые, а подбородок Скорятин для достоверности выдвигал вперед…

…………………..

Но главным, конечно, было другое: Юра понял, что способностей к профессии архитектора у него нет. Открытие неприятное — но и важный урок. В юности человек не знает своих способностей, и хорошо, если жизнь ставит его в такую ситуацию, когда он может понять, что в какой-то области наделен чем-то большим, нежели другие. И наоборот: если ты встал на ложный путь, важно, чтобы жизнь как можно скорее позволила тебе в том удостовериться. Некоторые способности можно развивать, в чем-то можно тренироваться, можно научиться перераспределять свои силы — но ни музыкантом, ни художником, ни архитектором без особых талантов стать невозможно. Писателем, кстати, тоже.

«Сейчас я с ужасом думаю, что было бы, пойди я по тому пути, — вспоминает Юрий Поляков. — Неправильно, не по таланту выбранное поприще — это беда! В искусстве, если нет природных задатков, говорить о самовоспитании, саморазвитии, трудолюбии — пустое…»

Но сразу отказаться от продуманного, согласованного с любимой учительницей плана было, конечно, непросто. Однажды Юра после занятий остался в школе и рисовал человеческий череп, хранившийся почему-то в пионерской комнате.

— Что делаешь? — спросила, заглянув в кабинет, Ирина Анатольевна.

— Да вот, рисую свое архитектурное будущее…

— Ясно. Нечто подобное я и подозревала. Будем поступать на филологию.

Сначала собрались в МГУ. Юра даже съездил на день открытых дверей на Воробьевы горы и заблудился в циклопическом здании с бесконечными коридорами и скоростными лифтами. На этажах можно было увидеть иностранцев: индусов, китайцев, арабов, африканцев… А с верхних этажей была видна вся Москва, до самых окраин. Какое счастье и удача — учиться в таком замечательном вузе! Именно так и сказал Юрий Поляков зимой 2015 года, выступая перед студентами и преподавателями в большой аудитории Шуваловского корпуса МГУ с лекцией, посвященной итогам Года литературы.

Юра начал готовиться к поступлению в МГУ, но Ирина Анатольевна принялась его отговаривать.

— Юра, туда тебе будет сложно поступить… Ты человек настроений. Один раз что-то делаешь очень хорошо, а в другой раз, в другом состоянии, делаешь то же самое гораздо хуже. Помнишь, что ты мне понаписал про роман «Мать»? А конкурс туда очень большой. Запасного года у тебя нет. Ошибиться нельзя — уже осенью в армию…

Слово «армия» она, в прошлом жена боевого офицера, с которым живала в гарнизонах, произносила с отчетливым ужасом. Ирина Анатольевна была уверена, что солдатская служба несовместима с Юриной тонкой душевной организацией. И, наверное, она бы очень удивилась, узнав, что в том числе опыту, приобретенному в армии, ее любимый ученик будет обязан своими успехами в поэзии, а потом и в прозе. В общем, вела себя Ирина Анатольевна так, как большинство интеллигентных мамаш, имеющих сыновей призывного возраста. Между тем родители Юры относились к такой перспективе совершенно спокойно. «Армия еще никому не повредила, — считал Михаил Тимофеевич. — Провалишься. Отслужишь. Поступишь. А нет — работать пойдешь!» Но Юру так восхитил МГУ, что он готов был рискнуть и даже отдать родине положенные два года, а потом снова пойти на приступ высотки на Воробьевых горах — ведь демобилизованные сдавали экзамены вне конкурса…

Но Осокина настаивала на своем. В главный вуз страны, как, впрочем, и в другие престижные высшие учебные заведения, поступали порой не столько по знаниям и способностям, сколько по связям и деньгам. Ходило даже словечко «позвоночник», обозначавшее абитуриента, принятого по звонку. И анекдот: «У армянского радио спросили, почему прекращены вступительные экзамены в Ереванский университет. Армянское радио ответило: потому что все билеты проданы…» Уже складывалась система, пышно расцветшая после 1991-го, когда, за приличное вознаграждение, детей готовили к экзаменам преподаватели, принимавшие потом вступительные экзамены. Ирина Анатольевна не стала посвящать Юру во все эти тонкости, но порекомендовала поступать на факультет русского языка и литературы в Московский областной педагогический институт им. Н. К. Крупской. Он располагался неподалеку, на улице Радио, и школа № 348 была у него базовой: в ней проходили педагогическую практику студенты, в свое время в их числе оказался и Юра.

* * *

В подготовке Юры к поступлению принимал участие, без преувеличения, весь педагогический коллектив. Ирина Анатольевна старалась довести написание сочинения и разбор сложного предложения до автоматизма, гоняла своего любимчика по экзаменационным билетам прошлых лет, которые добыла для нее знакомая преподавательница высшей школы. Иностранным языком с Юрой занимались обе школьные «немки» — Нонна Вильгельмовна Федорова и Людмила Борисовна Лохтюкова. Квартира была обвешана листками с немецкими временами, склонениями, исключениями, и младший брат ныл, мол, некуда налепить график чемпионата по футболу.

Учителя помогали Юре бескорыстно. Преподавателя по истории (тогда хорошего историка в коллективе не было) нашла директор школы Анна Марковна Ноткина. Это был профессиональный и очень дорогой репетитор, готовивший для поступления на истфак МГУ. Но и он занимался с Юрой безвозмездно, включив его в группу, куда еще входили сестры-близняшки из состоятельной семьи. Преподаватель объяснил родителям, что это очень действенный педагогический прием: «Ваши девочки будут тянуться за продвинутым мальчиком и добьются гораздо больших успехов».

Пол года Юра ездил на занятия в просторную квартиру в сталинском доме, и этого оказалось вполне достаточно, чтобы при поступлении получить по истории «отлично». Вопрос попался об Октябрьской революции, и он принялся рассказывать про переворот буквально по минутам, горячась, словно сам и свергал Временное правительство.

— Такое впечатление, что вы там были! — улыбнулся преподаватель, ставя пятерку.

Но сначала был последний звонок. Юра заранее купил хорошую мягкую игрушку. По традиции первоклашки вручали десятиклассникам букетики, а старшие дарили первоклашкам что-нибудь на память. Девять лет назад, вручив букетик, взамен Юра не получил ничего: выпускник просто улыбнулся и сфотографировал малыша. Петьке Коровяковскому достался тогда надувной мяч, а Мишке Петракову — большой пластмассовый Буратино. Обидно было до слез, и Юра плакал в углу, пока внимательная старшеклассница, узнав про беду, не подарила ему смешного бегемотика.

Потом были выпускные экзамены — генеральная репетиция вступительных. И наконец выпускной вечер. К нему готовились серьезно. Юрий Михайлович Батурин, знавший толк в мужской одежде, сам экипировал племянника. Был куплен отличный польский серый костюм с двумя разрезами, как у Андрея Миронова в «Бриллиантовой руке», прекрасные импортные ботинки вишневого цвета — отложил знакомый продавец в обувном магазине на Покровке. В довершение всего дядя подарил моднючий шелковый галстук с абстрактным узором в стиле Хуана Миро, как определил племянник.

На выпускном вечере, в переполненном актовом зале, Юра прочел свои немного неуклюжие, но очень искренние стихи:

Сегодня мы зрелы! У нас аттестаты! Мы рады, мы даже как будто крылаты. И словно огромные сильные крылья Нам в жизни просторы дорогу открыли.

Через 40 лет драматург Юрий Поляков — сатирик и иронист — вложит эти строчки в уста все того же поэта-бомжа Феди Строчкова из пьесы «Одноклассница».

* * *

В тот год к полученным вступительным баллам стал приплюсовываться средний балл из аттестата. Многие десятиклассники, спохватившись, стали договариваться в школе о пересдаче непрофильных для них предметов, чтобы повысить средний балл, а значит, и шансы поступить. В начале 1970-х уже мало кто планировал пойти после школы на завод или в армию — все устремились к бесплатному высшему образованию, и конкурс в вузы был огромный. В педагогическом имени Крупской абитуриентов было, кажется, 20 человек на место — чуть ли не больше, чем в МГУ. И при поступлении Юрин средний балл за аттестат — 4,7— стал очень весомым, хотя и не решающим фактором.

Лето было в самом разгаре, у школьных учителей наступило время отдыха, но классная руководительница и директор школы не собирались пускать Юрину судьбу на самотек. Ирина Анатольевна как могла поддерживала советами, Анна Марковна ходила с Юрой на вступительные экзамены, чтобы, не дай бог, кто-нибудь его не обидел. Все-таки «гордость школы»! Вопреки сомнениям Ирины Анатольевны, Юра сдал все экзамены на пятерки и, набрав 24,7 балла из 25 возможных, был зачислен на факультет русского языка и литературы.

1 сентября взволнованный Юра уже студентом вошел в тесный старинный флигель, где располагался факультет русского языка и литературы. Первую лекцию прочла им профессор Анна Александровна Журавлева, специалист по советской литературе. Едва она заговорила о величии Шолохова, сидевшие рядом две модные студентки странно переглянулись: как раз начиналась подхваченная радиоголосами антишолоховская кампания — скандал вокруг авторства «Тихого Дона». Ребят на курсе было совсем немного, и они держались друг от друга поначалу особняком: Тимур Запоев, Саша Трапезников, Женя Бутенин, Витя Фертман… Девушки, смеясь, с интересом разглядывали однокурсников. Впрочем, так было только до «картошки», на которую отправились в конце сентября, прослушав пропедевтический курс. Трудились на колхозных полях, начинавшихся прямо за старинным городком Бронницы, что в низовьях Москвы-реки. Там быстро перезнакомились и передружились. Оказалось, Трапезников и Запоев тоже пишут стихи, а Бутенин глубоко интересуется античной историей. Там же, в Бронницах, сложились компании, сохранившиеся потом на все время учения. Картошку и капусту в пойме реки собирали с энтузиазмом, вечером пели под гитару у костра:

А в первые минуты Бог создал институты. Адам его студентом первым был. Он ничего не делал, Ухаживал за Евой, И Бог его стипендии лишил…

Несмотря на «сухой закон», жили весело: в сельпо продавалось «плодово-выгодное» вино в трехлитровых банках. Умудрились спалить дотла «бунгало», выделенное студентам для проживания, так что все заработанные в полях деньги ушли на возмещение колхозных убытков. В аудиторию вчерашние незнакомцы вернулись почти друзьями, начались пирушки в общежитии, располагавшемся, между прочим, в Бабушкине, через дорогу от Юриного дома. Закрутились первые курсовые романы. Тон веселой жизни задавали москвичи, пришедшие в пединститут в основном за филологическими дипломами и учительствовать впоследствии не собиравшиеся. От них резко отличались серьезные девушки из деревень и малых городов Подмосковья, они-то как раз готовили себя к преподавательской работе и потом, как показала жизнь, посвятили себя школе, вынеся на плечах тяжкие 1990-е, когда «реформаторы», вроде замминистра Асмолова, откровенно разваливали систему образования. Будучи москвичом, Поляков своим поведением и отношением к учению скорее напоминал усердных областников. Атмосфера легкой расслабленности, которая воцарилась на курсе (до окончания далеко — можно пока вовсю радоваться жизни), Юру почти не коснулась. Профессор Лев Феодосьевич Колосов, читавший введение в языкознание, вспоминал потом, что с первого семестра Юра выделялся серьезным отношением к учебе, а труднейший фонетический диктант написал лучше всех. Неудивительно, что на первом же комсомольском собрании его ввели в бюро ВЛКСМ курса.

Так началось его вхождение во взрослую жизнь.

Отступление четвертое. «Вражьи голоса»

Еще в 1960-е годы, с появлением в массовой продаже приемников с диапазоном коротких волн, значительная часть советской интеллигенции стала более-менее регулярно слушать «вражьи голоса». Так называли радиостанции «Голос Америки» (с 1947 года на русском языке), «Свободу» (до 1953 года «Освобождение»), финансируемые Конгрессом США, и «Немецкую волну» (с 1962 года на русском языке). Как удачно кто-то срифмовал, «Есть обычай на Руси / Ночью слушать Би-би-си».

Делалось это не потому, что те, кто слушал, были убежденными антисоветчиками, а потому, что советская пропаганда часто придерживала информацию, скрывала трагические факты и важные события, неясные слухи о которых доходили до ушей и смущали умы. К сожалению, почти до самой гибели советской власти наверху так и не поняли, что продуманная интерпретация случившегося гораздо выгоднее сокрытия фактов. Но даже в разгар гласности, при Горбачеве, власти умудрились довольно долго скрывать масштабы Чернобыльской катастрофы. При Сталине практически все коротковолновые приемники были на учете, и слушать «забугорное» радио было просто опасно. А уже при Хрущеве и затем при Брежневе черпать информацию из вражьего эфира стало принято.

Сейчас это звучит парадоксально: люди хотели знать правду — и слушали «вражьи голоса»! Но тогда именно так и было. И если одни относились к услышанному как к версии реальных событий, то другие верили чуть ли не каждому пробившемуся сквозь эфирные помехи слову. Первые так же учились читать между строк советскую прессу: стараясь по порядку слов и другим, почти неуловимым признакам понять, о чем на самом деле речь. И некоторые добивались больших успехов: по тому, в каком порядке выступали на пленуме члены политбюро, они определяли расклад сил в верхах. Вторые, которых было совсем немного, советскую прессу вообще не читали. Интересно, что позднее именно они стали безоглядно верить каждому печатному слову перешедших в собственность крупного бизнеса и представлявших себя рупором демократии газет.

В 1960—1970-е годы в народе стали особенно популярными политические анекдоты и частушки — благо за них уже срок не светил. Чем пафоснее звучал советский официоз, тем сильнее была потребность, снижая пафос, насмешничать над властью. Рассказывали, например, такой анекдот: газетный киоскер на вопрос, какие издания есть в продаже, отвечает: «Правды» нет, «Известия» кончились, остался «Труд» за две копейки». Особенно богаты были в этом смысле 1970-е — все кому не лень рассказывали анекдоты про Брежнева, и каждый второй — неприличный. Например, когда генсека компартии Чили, арестованного хунтой, обменяли на диссидента Владимира Буковского, тут же появилась частушка:

Обменяли Корвалана На Володьку хулигана, Где б найти такую б…, Чтобы Брежнева сменять?

Сегодня осталось лишь диву даваться: что же могло так людей раздражать? Физическая немощь одного человека, символизирующая дряхлеющую власть? Его любовь к наградам и поцелуям? И нет ли какой-то связи между неприличными анекдотами о главе государства и тем, что происходит дальше со страной? Ведь не было ни у кого предчувствия, что система может в одночасье рухнуть — не было, а случилось! Может, не так уж неправ был Розанов, когда, яростно выступая против Гоголя, утверждал, что революцию подготовило его насмешничество и зубоскальство?..

Понимание разрушительной силы иронии и глумливого сарказма довольно рано пришло к гротескному реалисту Полякову. Вот что он писал в «Литературной газете» в 1988 году в нашумевшем эссе «Томление духа»: «…Отличительная черта моего ровесника — ирония. А что вы хотите, если любой доклад тогдашнего пятизвездочного лидера по содержанию и исполнению был смешнее всякого Жванецкого?! Блистательный щит иронии! Мы закрывались им, когда на нас обрушивались грязепады выспреннего вранья, и, может быть, поэтому не окаменели. Со временем, думаю, выйдут в свет сборники анекдотов и черного юмора — свидетельства горького народного оптимизма. Надеюсь, они собраны, по крайней мере, компетентными органами, и мы убедимся, с каким мужеством и блеском люди отстаивали свое право не верить в директивную ложь, не любить придуманных героев, не восхищаться несуществующими победами. Я даже предвижу будущую монографию о том, почему трилогию «Малая Земля» — «Возрождение» — «Целина» народ гениально окрестил «Майн кайф»… Со школы помню: загнивавшей дворянской молодежи была свойственна «вселенская скорбь». Мое поколение страдает «вселенской иронией». Но ведь энергия духа, ушедшая на разрушение миражей, могла пойти на созидание! Ирония вполне может быть мировоззрением отдельных граждан, деятелей культуры, даже ответработников (кстати, среди них я чаще всего встречал ироничных людей). Но ирония не может быть мировоззрением народа! Она не созидательна…»

Не правда ли, интересная позиция для автора, как раз в это время сочинявшего свой насыщенный сатирой «Апофегей». Впрочем, к этим созидательным противоречиям в творчестве Полякова мы еще вернемся.

Радиостанция «Голос Америки» вела передачи в вечернее время. После привычных позывных голос, который по акценту легко было распознать среди других звучавших в эфире голосов, с легкой гнусавинкой и едва уловимым акцентом произносил: «В эфире «Голос Америки» из Вашингтона». Дикторами там были в основном эмигранты второй волны, или «невозвращенцы»: так называли тех, кто по тем или иным причинам не вернулся в Советский Союз после окончания Великой Отечественной. Как правило, это бывшие военнопленные и интернированные либо люди, запятнавшие себя сотрудничеством с немцами, которых на родине ожидали лагеря. Еще один парадокс: платой за возможность жить в «свободном мире» было для них сотрудничество с радиостанцией, напрямую связанной с ЦРУ!

Еще в 1949-м, при Сталине, руководство СССР приняло решение глушить «вражьи голоса», а потому слушать их было довольно трудно, это требовало определенного напряжения и упорства. Со временем аудитория «голосов» расширилась, что можно отнести к серьезным просчетам официальной советской пропаганды. А с началом перестройки «голоса» глушить перестали: в СССР была отменена цензура, и очень скоро в стране не осталось ничего такого, что не подвергалось бы порицанию или осмеянию со стороны возглавивших редакции газет и журналов некогда усердных слушателей этих голосов.

…………………..

Как и большинство советских «юношей, обдумывающих житье», я не избежал влияния «вражьих голосов» и прилежно слушал их многие годы. А открыл я их, наезжая в гости к моему дяде Юрию Михайловичу Батурину. Будучи джазистом, он прежде всего искал в чуждом эфире новые музыкальные ритмы и темы, их в советском музыкальном пространстве было маловато, но, конечно, не отказывал себе и в удовольствии выяснить, что клевещут об СССР из-за бугра. Многие тогда бродили по волнам в поисках мелодий, а натыкались на информацию. Кстати, всеобщей битломании моего поколения я как-то избежал. Мне, конечно, нравилась песенка «Girl», но умирать в счастливых судорогах оттого, что ливерпульская четверка в паузах между куплетами шумно набирает и выпускает из легких воздух, мне совершенно не хотелось.

Иногда, приезжая в гости в Большой Комсомольский переулок, я заставал дядю Юру на тахте возле большой радиолы «Ригонда». Он слушал, скажем, музыкальный «Севооборот» из Лондона или спор политологов на мюнхенской «Немецкой волне» о том, сможет ли когда-нибудь Москва искупить свою жуткую вину за танки на Вацлавской площади. Кстати, вопрос о том, сможет ли Мюнхен искупить вину за то, что именно в этом городе окреп нацизм, политологов нисколько не беспокоил. Но это я понял позже. Поначалу пойманный вражеский голос было слышно отчетливо, почти как отечественное радио, но потом, словно нащупывая в эфире вредную станцию, накатывала сначала одна помеха, потом вторая, и наконец членораздельная речь пропадала в диком трескучем вое. Дядя, подмигнув, некоторое время вращал колесико, шаря в эфире, и снова натыкался на заглушенную станцию. Но там уже говорили о заграничных чудачествах беглой сталинской дочери Светланы. Кстати, когда я жил в Орехово-Борисове, из наших окон виднелся за лесом частокол антенн. Это и была станция глушения «вражьих голосов», построенная до войны, чтобы Коминтерн мог из Москвы звать в светлое завтра мировой пролетариат, а позднее ее сделали «глушилкой». Чем не символ деградации, которую пережила советская идеология?

Иногда в комнату Батуриных заглядывал сосед Алик, толстый, смешливый директор вагона-ресторана, и говорил совершенно серьезно:

— Значит так, Башашкин, звонили из КГБ и просили, чтобы ты сделал звук потише!

— Как из КГБ?! — бледнел я.

— Шутка. Слышал, Гиндин из Большого на гастролях в Италии сбежал?..

— Слышал. Я с ним как-то халтурил на свадьбе, — сообщал дядя. — Он совсем не пил. А это подозрительно!

— Понял! — кивал сосед и через пять минут приносил водку в похожем на колбу ресторанном графине и бутерброды с красной затвердевшей икрой, явно оставшейся с прошлого рейса.

Я тоже стал ловить «голоса» на нашем стареньком приемнике «Рекорд». Помимо прочего, мне под них хорошо рисовалось, а я еще надеялся превратить свой чугун в полноценный гипс. Каждый свободный вечера сделав уроки, я шуршал карандашом, рисуя розетку или маску. Особенно любил я слушать чтение книг запрещенных в СССР писателей. Одно время регулярно передавали «Архипелаг ГУЛАГ» в исполнении сбежавшего, как и Гиндин, актера Юлиана Панича. Его плачущий голос, повествующий о бедах безвинно посаженных в тюрьму, до сих пор стоит у меня в ушах. Такую же безысходную интонацию я встретил в жизни еще лишь однажды, когда случайный попутчик в поезде рассказывал мне, как ни за что ни про что отсидел двенадцать лет, убив по неосторожности жену.

Отец, погруженный в свой заводской мир с интригами вокруг спирта для протирания контактов, долго не вникал в то, что это я слушаю по вечерам, а когда сообразил, надавал мне по шее, сообщив, что таких дураков, как я, он вдоволь насмотрелся, когда служил срочную в конвойных войсках. И мне пришлось уйти в подполье: без свежего ветра свободы, дувшего из всех щелей «железного занавеса», я уже не мог… Судя по всему, такой зависимостью страдали многие. Однажды, дожидаясь троллейбуса, я услышал, как интеллигентный гражданин, разглядев висевшие напротив остановки портреты членов Политбюро, промолвил:

— Странно…

— Да, действительно! — живо согласился второй, проследив направление его взгляда.

— А у нас всегда так, — подтвердил третий. — Я еще позавчера вызвал из «Зари» мастера холодильник починить — и до сих пор никого!

Все трое имели в виду одно и то же: «голоса» два дня передавали о снятии с поста члена Политбюро Кириленко, а его портрет все еще висел.

Это было главным, что привлекало к «голосам»: оттуда можно было услышать то, о чем в СССР помалкивали. К тому же интонация была выбрана очень точно: дружеское сочувствие к лишенному правды советскому народу вкупе с искренним желанием помочь ему в этом горе, неизбывном, пока у власти находятся кремлевские геронтократы. Злорадство появилось у них значительно позже.

Довольно долго я был убежден, что там и в самом деле работают рыцари правды и паладины истины. Но в 1989-м в составе большой советской делегации я попал в Париж в рамках двухсотлетия Великой французской революции, и меня как автора нашумевшей повести «Сто дней до приказа» пригласили в парижскую студию радио «Свобода». К моему удивлению, располагалась она не в особом вещательном здании, а в жилом доме напротив, на той же лестничной площадке располагалась чья-то квартира, о чем свидетельствовала латунная табличка с именем. Впрочем, внутри все было как положено: звукоизоляция, записывающие агрегаты, микрофоны с черными поролоновыми наконечниками. Беседовал со мной Семен Мирский, похожий на неулыбчивого Хазанова.

Его голос, низкий, красивый, исполненный бархатной правдивости, я помнил по забугорным передачам, а теперь вот увидел этого человека вживую. Он располагал к откровенности, и, отвечая на вопрос, что я думаю о Советской армии, я простодушно ответил: несмотря на трудности, служить нужно, и чем сильнее армия — тем спокойнее. Он аж подскочил в кресле:

— Нет-нет, так нельзя! Надо перезаписать…

— А что не так?

— Да все не так!

— Но я так думаю!

— Да мало ли что вы там думаете!

Мы нашли компромиссное решение, свернув снова на тему страдания интеллигентного и не совсем русского мальчика, угодившего в лапы старослужащих садистов…

Когда ныне я изредка прихожу на эфир «Эха Москвы», то сразу вспоминаю парижскую студию радио «Свобода», Семена Мирского и его слова: «Да мало ли что вы там думаете!» С чего бы это?

…………………..

* * *

Юра, как и многие его сверстники, в пятнадцать-семнадцать лет только начинал интересоваться политикой, и вначале речь шла скорее не о международных делах, а о социальной и национальной политике в СССР. Конечно, в детстве он слышал, и не раз, как взрослые обсуждали отставку Хрущева и денежную реформу, как, возмущаясь чем-то, говорили: «При Сталине бы такого не было!» — или даже: «Сталина на них нет!» Взрослые радостно обсуждали введение в стране пятидневной рабочей недели и сокращение срока службы в Советской армии; решали, поможет ли создание лечебно-трудовых профилакториев в борьбе с пьянством. Всегда были темы, которые волновали всех: в 1967-м это была сбежавшая из страны дочь Сталина Светлана Аллилуева и ее бурная личная жизнь. В 1968-м — ввод войск в Чехословакию и «социализм с человеческим лицом», в марте 1969-го — события на острове Даманском и герои-пограничники. Землетрясение в Ташкенте, гибель советской дизельной подводной лодки К-129, убийство Джона и Роберта Кеннеди, массовое убийство американскими солдатами мирных жителей во вьетнамской деревне Сонгми, «красные бригады» в Италии и «культурная революция» в Китае, папирусная лодка «Ра» и Анджела Дэвис, угон советского самолета и гибель бортпроводницы Надежды Курченко, советский «Луноход» и совершившие посадку на Венере и Марсе «Венера-7» и «Марс-3»… Конечно, будущий писатель вместе со всеми гордился нашими достижениями, но еще мало что понимал, чтобы выработать собственное отношение ко многим мировым событиям.

И был подвержен самым разным влияниям — учителей, старших ребят, родственников, «голосов»…

В 10-м классе, готовя реферат по обществоведению, Юра попытался уяснить, как в новой исторической общности, советском народе, успешно происходят два разнонаправленных процесса: расцвет национальных культур и стирание межнациональных граней, о чем торжественно сообщалось на партийных съездах.

«Ну какой же может быть расцвет при стирании? — вспоминал он о своих тогдашних сомнениях в статье «Лезгинка на Лобном месте». — Окончательно запутавшись, я пошел за помощью к учителю. Он снисходительно похлопал меня по плечу и весело сказал: «Это и есть диалектика, дурачок!» Но глаза у него были грустные-грустные… Позже он уехал из СССР, считая, что в СССР евреев затирают. А другие, горячась, доказывали мне, что, наоборот, на всех хороших местах, особенно в торговле и культуре, сидят одни евреи, а русские на них ишачат. Вот и пойми, кто прав!»

Национальный был не единственным вопросом обществоведения, заставлявшим Юру задумываться. Он точно так же не мог постичь, как и где происходит стирание различий между городом и деревней: деревенские впечатления были слишком свежи в памяти, чтобы понимать, что, во-первых, стирать различия придется очень долго, а во-вторых, что процесс этот вряд ли будет добровольным. Разве согласятся деревенские по-хорошему отказаться от хозяйства, от скотного двора и огорода, от садика с яблонями и вишней, от ленивого собачьего лая из-за каждого забора?..

На бытовом уровне его занимал вопрос, почему американские джинсы, привезенные однокласснику из-за границы, с каждой стиркой становятся только красивее, а отечественные «техасы», купленные в «Детском мире», после первой же постирушки линяют и скукоживаются. «Зато… мы делаем ракеты / И перекрыли Енисей, / А также в области балета / Мы впереди… планеты всей», — объяснял из магнитофона Юрий Визбор.

В памяти невольно запечатлевались часто звучавшие по радио экзотические имена: Сиримаво Бандаранаике, Кваме Нкрумо, Иди Амин, Зульфикар Али Бхутто, Нородом Сианук, Гамаль Абдель Насер, Индира Ганди, Джафар Нимейри, Чжоу Эньлай, «предатель конголезского народа» Чомбе… Запоминались вместе с пропагандистскими клише, неожиданно всплывая в сознании. Когда Юра невольно выдал тете Вале дядю, перебравшего с соседом Аликом, директором вагона-ресторана, Юрий Михайлович с досадой сказал: «Ты, племянничек, совсем как Чомбе, предатель конголезского народа!» Все эти имена стали частью памяти его поколения. Они прочно связывают его с той эпохой: с детством, со школой и политинформацией перед уроками, на которой одни дети рассказывали другим о жертвах военных режимов в странах Африки и Латинской Америки и борьбе трудящихся за свои права… Короче, «свободу Анджеле Дэвис»!

В 1963-м в «Известиях» была опубликована поэма Александра Твардовского «Теркин на том свете», острая сатира на современную жизнь, номенклатурных работников и бумажную круговерть, на избыток начальников и пренебрежение человеком. В самом начале поэмы, объясняя читателю про «тот свет», Твардовский заранее дал отпор идейным критикам:

Ах, мой друг, читатель-дока, Окажи такую честь: Накажи меня жестоко, Но изволь сперва прочесть. Не спеши с догадкой плоской, Точно критик-грамотей, Всюду слышать отголоски Недозволенных идей. И с его лихой ухваткой Подводить издалека — От ущерба и упадка Прямо к мельнице врага. И вздувать такие страсти Из запаса бабьих снов, Что грозят Советской власти Потрясением основ. Не ищи везде подвоха, Не пугай из-за куста. Отвыкай. Не та эпоха — Хочешь, нет ли, а не та!

Поэт, придерживавшийся либеральных взглядов, сын раскулаченного крестьянина, фактически предрек «потрясение основ» именно через литературу — что и произошло спустя всего 20 лет, хотя началось именно тогда, в 1960-е. В мрачной поэме-сказке с иронией рассказывалось о существовании того света в двух вариантах, «нашем» и капиталистическом, разделенных непреодолимой стеной. В «нашем» все самое лучшее — но там все заорганизовано и непереносимо скучно, там даже покоя нет — лишь мрак и суета. А главное — из «нашего» света нет выхода! И народный герой, героический Теркин чуть ли не тоскует о военном времени: «Но покамест есть война — / Виды есть на выход». Что хотел сказать писатель? Зачем понадобилось ему «потрясать основы»?..

Впрочем, вряд ли автор всегда отдает себе в том отчет. Начинающий литератор Юрий Поляков, садясь за свои «Сто дней до приказа» и «ЧП районного масштаба», тоже не мог помыслить, что его повести будут активно использованы в политической борьбе для потрясения, а затем и сноса советской власти, к которой сам он питал сложные, но отнюдь не враждебные чувства.

* * * 

В заводском общежитии вместе с Юрой жили два его товарища — Петя Коровяковский и Миша Петраков, которых мы уже не раз упоминали в нашем рассказе. Их матери тоже работали на Маргариновом заводе: Лидия Ильинична, как уже говорилось, начальником Майонезного цеха, Галина Терентьевна Коровяковская — главным технологом (третий человек на заводе), а тетя Шура Петракова — фасовщицей на конвейере. Коровяковский-старший был вообще большим начальником — директором хладокомбината, очень ценная по тем дефицитным временам должность. Три друга пошли в первый класс в один год, но судьба их, как говорится, разбросала: Миша попал в 1 «А», Юра — в 1 «Б», а Петя — в 1 «В». Хотя, возможно, опытные педагоги специально расформировали дворовую команду, чтобы не отвлекали друг друга от учебы.

После первого класса Коровяковские определили Петю в английскую спецшколу, но мальчик наотрез отказался туда идти. Для него это была катастрофа: его хотели оторвать от друзей, от школы, где все было привычно и знакомо и куда даже зимой можно было добежать без куртки, а в новую надо ехать на троллейбусе. Соглашался он только при условии, если с ним в новую школу пойдет кто-то из верных друзей. Коровяковский-старший договорился, хотя это было очень непросто, что в спецшколу возьмут еще и Юру, для чего следовало пройти всего-то собеседование. Почетную обязанность отвезти сына в Измайлово на собеседование возложили на Михаила Тимофеевича, заканчивавшего работать раньше. Но отец, придя с работы и хлебнув с устатку из манерки, забыл об ответственном задании, а когда вспомнил — было поздно, и потому вернувшейся с работы жене он сказал, что собеседование отменили, так как класс уже полностью укомплектован.

Правда, конечно, всплыла, но не скоро. Петя быстро привык к новой школе, ну а Коровяковские, одними из первых, переехали в новую квартиру у станции метро «Бауманская». После окончания спецшколы Петя поступил в Институт восточных языков, где изучал китайский. Служил на радио в «Иновещании», куда иногда приглашал и молодого поэта Полякова, чтобы тот рассказал китайским друзьям о триумфах советской литературы. Там, кстати, неплохо платили: 10 рублей за машинописную страницу. Несколько лет Петя работал в Китае, потом — на ТВЦ. Одно время часто появлялся на экране с репортажами, в том числе из Чечни. Командировки в горячие точки сильно подорвали его здоровье, и он ушел отовсюду, успев выпустить брошюру для узкого круга, где описаны ужасы, которые ему довелось увидеть на войне.

Мишка Петраков после 8-го класса поступил в техникум, но жизнь посвятил музыке. Кстати, желание стать ударником в ВИА появилось у него после того, как на Юрином дне рождения он познакомился с Юрием Михайловичем Батуриным, человеком небезызвестным среди столичных джазистов. Миша заочно окончил музыкальное училище, играл в ресторанных ансамблях. В студенческие годы друзья часто встречались. Если совсем не было денег, Юрка с Петькой узнавали, где Миша играет, ехали к нему — для музыкантов и их друзей в ресторане был всегда накрыт стол. Правда, ансамбль чаще развлекал ресторанную публику где-то на окраинах Москвы, например в Бескудникове. Но однажды Мишка подменял заболевшего ударника аж в самом «Метро-поле», куда друзья немедленно отправились. Петя, влившийся в ряды золотой советской молодежи, уже бывал здесь. Но Юра оказался в легендарном ресторане впервые. Он невольно озирался и, вспоминая прочитанные мемуары, старался определить столик, за которым любил сидеть Михаил Светлов.

— Представляешь, возможно, когда-нибудь будут говорить, что вот за этим самым столиком сидели мы с тобой! — сказал он другу после энной рюмки.

— С чего бы это еще? — удивился Петя.

— Ну а если кто-нибудь из нас прославится?

— А ты еще собираешься прославиться? — с иронией посмотрел на однокашника Коровяковский.

— Не отказался бы…

— Ну что за детский лепет, Юра! Какая слава? Зачем? Человек должен прожить единственную жизнь интересно и с комфортом…

— И все?

— А что тебе еще надо?

Оркестр ушел на перерыв, и к друзьям подсел веселый Мишка:

— Ребята, поздравьте меня!

— Женишься?

— Нет. Начал писать рок-оперу!

Впрочем, такой или похожий разговор состоялся уже в конце 1970-х.

Коровяковские получили квартиру в 1963-м, а Поляковы — в 1968-м. Семья Петраковых оставалась в общежитии дольше всех, до 1974-го, когда туда стали заселять лимитчиц, — надо же было заполнять пустеющие ряды рабочего класса. Кстати, Юра наведывался в свое родовое гнездо и позже, он вел там литературный кружок, куда принес свой рассказ про первую любовь юный юрисконсульт Маргаринового завода, студент-заочник Михаил Барщевский, ныне знатный юрист и известный адвокат, не чуждый литературного творчества. Нередко встречаясь в телестудии у Владимира Соловьева, Поляков и Барщевский вспоминают тот давний эпизод.

В последних числах апреля 1973 года друзья собрались в общежитии, чтобы отметить восемнадцатилетие Миши Петракова. Конечно, крепко выпили — не без того, — и разговор зашел о том, кто кем мечтает стать. Новорожденному предложили озвучить мечту первым, но он застеснялся. Тогда придумали выход: «Пусть каждый напишет, кем хочет быть через 25 лет. Запечатаем конверт сургучом и будем хранить». Сказано — сделано: каждый написал, как видит свое будущее, листки сложили в конверт, запечатали сургучом, который соскребли с какой-то бутылки — тогда еще пробки иногда заливали сургучом, а конверт оставили у Мишки, до востребования.

Наутро всем было тяжело. Вот как описал поэт Юрий Поляков свое состояние в шутливой поэме «Минувшие дни», написанной тогда же:

Свинцовая тяжесть в затылке. Добить умоляющий взгляд. Использованные бутылки По чину построены в ряд: Портвейн за «пшеничной» и ромом, А дальше — сухое вино. Все прочее пахнет погромом — Так, видно, и было оно…

Далее рассказывается, как, не сумев поставить на ноги виновника торжества Михаила, Юра и Петя отправились в поисках освежающего пива. Утром купить его можно было только в бане или кинотеатре. Будучи студентами-гуманитариями, друзья сосредоточились на учреждениях культуры. В кинотеатре «Новатор» на Спартаковской площади их ждало разочарование: еще не завезли. В кинотеатре «Встреча» на Садовом кольце та же история. Удача им улыбнулась только в «Уране» на Сретенке, где теперь Театральный центр. Но чтобы достичь пива, надо было купить билет на сеанс, а давали в то утро фильм «Мировой парень» с актером Николаем Олялиным. То был лирический гимн советским автогонщикам, противостоящим за границей волчьим законам капиталистических ралли. Кстати, песня из фильма «Лишь только подснежник распустится в срок…» до сих пор популярна. Петр, воспитанный в спецшколе и Институте восточных языков в традициях презрения к советскому агитпропу, заявил, что эту лабуду смотреть не станет. Юрий, ловивший «голоса» и хлебнувший фронды в пединституте, с ним охотно согласился, но в очередь за билетами они все-таки встали: очень хотелось пива. Рядом оказалась симпатичная черноволосая девушка, которая с аппетитом ела инжир. Похмельная молодость легка на новые знакомства, и вот уже они едят инжир втроем. Девушка сообщила, что работает поблизости, в ЦСУ, что они с подругой сбежали с работы, что фильм все хвалят…

— А где подруга?

— Подойдет к сеансу…

Друзья в благодарность за инжир угостили ее пивом:

И так нас с Петром закачало, И так посветлело в зрачках… Подруга явилась к началу. Серьезная. Даже в очках.

Подругу звали Наташа Посталюк. В 1975 году она станет Поляковой.

В 1999-м, зимой, Юре позвонила жена Миши Петракова и сказала, что он умирает. Про его болезнь, рак простаты, давно знали, неумело лечили, и какое-то время он держался. Друзья поехали к нему на Краснобогатырскую улицу. Очнувшись от обезболивающих, Миша — он страшно изменился — с трудом узнал друзей и еле проговорил:

— Конверт, заберите, конверт… Я не вскрывал… Я не знаю…

— Какой конверт?

— С будущим!

— С каким будущим, Миша?

Сначала думали, бредит, но потом вспомнили про запечатанный сургучом конверт 25-летней давности.

«Мишка умер через два дня, — вспоминает Юрий Поляков, — и мы его похоронили. А на сороковины позвонил Петька:

— Давай съездим на могилу, вскроем наш конверт. Как раз двадцать пять лет исполнилось…

На кладбище мы помянули друга, плеснули водки на свежий холмик, сломали окаменевший сургуч, распечатали…

Петька написал, что через 25 лет будет послом. Мишка мечтал через четверть века стать композитором, симфонию написать. Развернули мой листок: хочу стать известным писателем!

— Смотри-ка, ты один угадал… — не глядя на меня, тихо проговорил Петька.

Мы еще выпили водки, сожгли на Мишкиной могиле конверт с мечтами и разъехались по домам…»