В конце 1991-го, когда под свист и улюлюканье охваченной демократическим ражем толпы рушилась страна, Полякова, после шести лет либеральных похвал, окатила ледяная волна либеральной же неприязни, с которой была встречена повесть «Парижская любовь Кости Гуманкова». Впрочем, после «Апофегея» это было ожидаемо.
На одного из самых известных писателей в стране как из рога изобилия посыпались обвинения в «конъюнктурности». «Его повести были (обратим внимание на прошедшее время! — О. Я.) явлением не столько литературы, сколько литературно-общественной жизни», — утверждала в «Литературном обозрении» Елена Иваницкая в статье «К вопросу о…». А Борис Кузьминский в статье «Прокрустов престол» в «ЛГ» определил Полякова в обойму «уважаемых не за качество текста, а за прежние заслуги». Новым словом в отечественной словесности считались тогда сочинения В. Пьецуха, В. Нарбиковой, А. Кабакова, С. Соколова, Е. Попова, А. Приставкина, А. Рыбакова, Т. Толстой, С. Каледина, М. Веллера, А. Слаповского…
Кумиром либеральной критики отныне несложно было стать, разоблачая проклятое советское прошлое. Правда, имена многих разоблачителей лет через десять, как правило, уже не вспоминали. Что ж, это были их «пятнадцать минут» славы.
Но и критика патриотического толка с большим подозрением относилась к Полякову и его творчеству, которое нельзя было подогнать под мерки близкого ее сердцу соцреализма, который, правда, не был ему совершенно чужд. Первые повести Полякова не удостоились рецензий на страницах почвеннических газет и журналов, которые так и не включили его в обойму авторов нового литературного поколения, куда вошли А. Буйлов, Т. Набатникова, А. Курносенко, В. Хайрюзов, С. Алексеев, П. Паламарчук, А. Сегень, М. Попов.
Однажды в Доме творчества «Переделкино» Валентин Распутин, прочитавший подаренный накануне «Демгородок», грустно спросил: «Юра, почему вы все время иронизируете? Россию не любите?» — «Гоголь тоже иронизировал», — ответствовал Поляков, не считавший свою иронию чем-то зловредным для страны. «Но вы ведь не Гоголь…» — упрекнул его Распутин, творчеству которого ирония категорически чужда. Разговор оставил неприятный осадок: Юрий и раньше видел, что в кругу писателей патриотического направления его дар сатирика вызывает недоумение и даже раздражение, и слова Распутина это еще раз подтвердили. В свое время «Сто дней до приказа» из «Нашего современника», возглавляемого поэтом-фронтовиком Сергеем Викуловым, ему вернули со словами: «Плакать хочется, а он смеется!»
Однако что же делать человеку, если его творческая манера не нравится тем, в ком он видит своих единомышленников? Стараться всем понравиться приличном общении? Изменить свой взгляд на вещи? Оставаться собой? Это был еще один камень у развилки дорог, но тут долго колебаться не пришлось: Поляков выбрал особый путь, который не сделал его своим ни в одном из идейных лагерей, но зато позволил вполне проявиться его таланту, столь полюбившемуся читателям.
Вот как сам он художественно трактовал тогдашнее отношение либералов и патриотов к своему творчеству: «…Мы, понимаешь, готовимся тут к последнему и решительному бою с Красным Египтом, а этот гад Поляков затомился вдруг по проклятому совку. Да и вообще, повестушка вышла какая-то дрянная, вялая, никудышная. Где задор разоблачения, где азарт ниспровержения? Видимо, автор исписался. Почвенническая критика и вовсе не заметила «Парижскую любовь». Какие там охи-вздохи, какие заграничные каникулы любви, если инородцы жмут по всем фронтам, а настоящая фамилия Ельцина — Элькин! С тех пор я так и обитаю на простреливаемой полосе отчуждения между либералами и патриотами. Впрочем, я там такой не один…»
На этой полосе Поляков оказался не вдруг и не от недомыслия, а совершенно сознательно. На ней он и остался.
Владимир Бондаренко так писал о творческом одиночестве Полякова: «Он одинок не только среди правых и левых. Он одинок среди эстетствующих авангардистов и народничающих традиционалистов. Он соединил увлекательность, занимательность и легкость восприятия массовой культуры и классическую литературную традицию, следование собственному стилю, трагичность, глубинный психологизм серьезной литературы. В результате Поляков не стал своим среди беллетристов и высокомерно отстраняем интеллектуалами… К сожалению, и в поколении своем он тоже не нашел близких по духу, по задачам, по мировосприятию товарищей. Он был один с самого начала. <…> Каждый из молодых в те годы выбирался в одиночку. Каждый из них не попадал, да и не стремился попасть в литературные стаи. Да и куда, в какую стаю было попадать тому же Юрию Полякову?»
Не случайно одна из статей Полякова называлась «Право на одиночество». Она была написана для «пилотного» номера газеты «День», которая стала выходить весной 1990 года и которую возглавил Александр Проханов — общепризнанный лидер так называемой «третьей силы» в литературном процессе. Вышла она под редакционным названием «Из клетки в клетку», но смысл от этого не меняется: «…Почему сегодня выпущенные из огромной общей соцреалистической клетки писатели стремительно разбегаются по клеткам маленьким?.. Если еще недавно писатель имярек издавал свои никем не читаемые книги благодаря активной работе в руководящем органе писательского союза, то теперь он издается благодаря своей активной работе в руководящем органе какого-нибудь новейшего движения. С политической точки зрения разница огромная. С эстетической — никакой. Если в застойный период критика, наиболее изгибчивый жанр изящной словесности, в основном занималась обслуживанием амбиций литчиновников и алхимическими поисками соцреалистического камня, то нынче мы имеем почти ту же самую критику (и критиков), на тех же самых принципах обслуживающую амбиции тех или иных литературных команд… Не зависеть от происходящего в стране невозможно, но независимо оценивать происходящее можно и должно…» Эта независимость и стоила Полякову благосклонности обоих непримиримых станов.
В 1992 году ситуацию в стране Поляков оценивал вполне однозначно. Вот что он говорил в интервью «Литературной газете»: «Меня пугает та нетерпеливая поспешность, с которой нас гонят теперь уже из социализма в капитализм, но все той же железной метлой. «500 дней» и «пятилетка в четыре года» — это, увы, очень похоже. Я вообще считаю, что большевизм — никакое не политическое течение. Это политический метод, суть которого в пренебрежении нравственностью и человеческими судьбами ради победы, успеха, торжества идеи — не важно какой. Большевиком может быть и коммунист, и демократ, и монархист… Я с ужасом вижу, как иные нынешние деятели «большевеют» на глазах».
За годы, что прошли с прихода к власти Горбачева, страна привыкла смотреть о себе только чернушные фильмы и читать только сенсационные разоблачения о зловредной для страны, а в конце и прогнившей советской власти. В каких-то своих высказываниях Поляков невольно шел в этом потоке, однако недолго и отнюдь не во всем следуя разоблачительной логике.
В самом деле, ничего уже не оставалось в СССР такого, что бы не поносилось его критиками. Советский Союз из великой державы внезапно превратился в глазах собственных граждан в «Верхнюю Вольту с ядерным оружием», «страну нищебродов», «страну проживания» и «эту страну», о которой только и можно говорить, что скривив лицо в саркастической усмешке.
Получалось, что хуже Советского Союза не было в истории буквально ничего, а потому он закономерно должен был погибнуть, утонуть в собственных миазмах, которыми отравил уже пол мира. Именно тогда и начали уверенно ставить на одну доску Сталина и Гитлера, утверждая, будто эти два режима во всем тождественны. А предатель и перебежчик, скрывшийся под псевдонимом Суворов, поведал миру, будто войну собирался начать именно СССР, а Германия вынуждена была выступить первой в превентивных целях. Так было положено начало оголтелому вранью, призванному исказить представления о Великой Отечественной войне и умалить значение победы, одержанной в ней советским народом.
В 1992 году инфляция составила 2600 процентов. Деньги обесценились столь стремительно, что вдруг стала актуальной песенка начальных лет советской власти, которую даже процитировали на страницах «Золотого теленка» Ильф и Петров: «Залетаю я в буфет, / Ни копейки денег нет. / Разменяйте десять миллионов…» В стране появились десятки, сотни тысяч бомжей и беспризорников, а разом обнищавшие, брошенные страной старики принялись рыться по помойкам и просить подаяния. Они бродили по улицам в поисках пустых бутылок, которые можно было сдать, чтобы купить хлеба, как это делал и одиннадцатилетний Женя Плющенко, будущая звезда фигурного катания, бедствовавший вместе с мамой в Петербурге, постоянно недоедавший, но каждый день выходивший на лед тренироваться. Тогда очень многие жили впроголодь, как наш гениальный соотечественник Георгий Васильевич Свиридов. Некоторые, не имея средств к существованию, стояли на улице, предлагая купить у них что-либо ценное из их прошлой жизни. Девяностолетняя старушка стояла у станции метро «Молодежная» то с «Доктором Живаго» Пастернака, то с «Воспоминаниями» Анастасии Цветаевой 1974 года издания — книгами, которых в свое время было не достать. Так она убеждала себя, что не побирается, но распродает библиотеку.
Вечером, при закрытых магазинах, старушки, что побойчее, продавали у выходов из метро хлеб и сигареты. Иные просто стояли с протянутой рукой и наспех начертанными на картонке словами: «Хочу есть». Одна высокая старуха ежевечерне требовала: «На хлеб бабушке! На хлеб!» — стоя у яркой витрины дорогого магазина на Новом Арбате. Появились дельцы, собиравшие с нищих дань и отовсюду, в том числе из бывших союзных республик, поставлявшие в Москву больных и увечных, прочесывавших поезда в метро, стоявших и сидевших с иконкой в подземных переходах, дежуривших у церковной ограды. А осчастливленные в собесах бесплатными путевками в санаторий старики недоедали там вместе с персоналом.
Практически все семьи внезапно оказались неполными: взрослым приходилось вкалывать за мизерную зарплату на двух-трех работах, они почти не бывали дома, и им некогда было заниматься детьми, предоставленными самим себе — и улице, где процветали все мыслимые пороки. Неприкаянные мальчишки нюхали клей «Момент», травились доступным им отныне алкоголем — часто «паленым», — а те, у кого водились деньги, вовсю «торчали», подсев на наркотики. Перспектив у молодежи, независимо от образования, не было, а если и были, то в основном через криминал. Именно тогда появились бригады «спортсменов» в адидасовских костюмах, крышевавшие уличных торговцев. Тогда же появились «челноки» с неподъемными клетчатыми сумками, торговавшие бог знает чем в убогих палатках. Одежда и обувь у них были в разы дешевле, да и магазинов толком не наблюдалось. Люди привыкли раздеваться на морозе за пластиковой занавеской для ванн, примеряя китайский ширпотреб. Общество стремительно распадалось даже не на отдельные семьи, а на отдельных индивидуумов. Каждый был отныне сам за себя.
Еще в августе 1990 года Ельцин провозгласил: «Берите суверенитета, сколько сможете проглотить», — и регионы, входившие в состав Российской Федерации, резко принялись дрейфовать от Центра: Чечня, Якутия, Татарстан… В Татарстане даже перешли на латиницу — видимо, в расчете на европейские, но отнюдь не российские перспективы.
СМИ, оказавшиеся в частных руках, насаждали индивидуалистическое отношение к жизни, декларируя права и свободы личности, которые никоим образом не были обеспечены. По улицам страшно было ходить, и не только из-за разгула преступности: московские улицы при мэре-демократе Попове зимой были буквально непроходимы, их некому и нечем было расчищать от снега.
Зарплату многие не получали, по пенсиям была задержка в несколько месяцев. Допущенные Ельциным к власти младореформаторы во главе с Гайдаром, Чубайсом и Кохом через колено ломали страну, раздавая ее богатства своим друзьям, родне и близко стоявшим к власти дельцам. В ответ они снискали в народе сильнейшее, неистребимое чувство, недаром многие рыжие дворняги в те годы носили кличку Чубайс, а фамилия госсекретаря — Бурбулис — стала ругательством.
Некогда рентабельные предприятия, крупные и небольшие, благодаря афере с ваучерами, фактически «за так» оказывались в чьих-то нерадивых, но жадных руках. Недвижимость по всей стране стремительно обрела хозяев. Одни заводы, едва перейдя из государственных рук в частные, оказывались разоренными, на других — в прежних цехах размещались склады всякого барахла вплоть до секонд-хенда, «паленого» алкоголя или химической еды, которые наводнили страну. Жизнь на заводах, что еще работали, еле теплилась.
Ходил анекдот: «Новый хозяин предприятия жалуется Чубайсу: «Ничего не могу поделать с этими работничками, не знаю, как разогнать. Полгода зарплату не плачу, а они все ходят на работу». — «Вот как? А брать за вход плату не пробовали?».
В полный упадок пришла наука. В зданиях НИИ открывались какие-то липовые фирмы, в фойе одних появились барахолки, в фойе других — как и в фойе кинотеатров, где никто уже не показывал кино, — гордо въехали готовые к продаже, сверкающие иноземным блеском автомобили.
В страну погнали голландский спирт «Ройял», который моментально раскупали, поскольку он был очень дешев, а градусов в нем было аж 96. Люди им травились, некоторые до смерти: на самом деле спирт предназначался не для питья, а для технических целей, к тому же его еще и подделывали. Именно тогда появилось слово «паленка», которым обозначали поддельный алкоголь.
Сказать что-то доброе о советском прошлом было сродни роковой политической ошибке. Если по телевизору показывали митинг коммунистов, то камера непременно выхватывала из толпы неприбранных беззубых бабушек, истово размахивавших красным флагом. Пресса была уже сплошь приватизирована и дружно придерживалась одной-единственной линии, представляя либералов, оказавшихся у власти, спасителями Отечества, а их реформы — необходимыми шагами к свободе и процветанию.
Надо было иметь большую смелость вслух декларировать свое несогласие с общепринятой точкой зрения, доказательно спорить с новой властью и разубеждать сомневающихся. Справедливости ради заметим, что некоторые внезапно прозревшие в те годы либералы из узкого круга посвященных, оказавшись среди несогласных и заявив об этом вслух, рисковали здоровьем и даже жизнью. Тем же, кто в ближний круг не входил, в этом смысле повезло: с ними обходились тоже жестко, но иначе. Полякову с его полосы отчуждения многое было видно, а о том, чего не видел и знать не мог, он догадывался: хватало творческого воображения и жизненного опыта, подкрепленного обширным кругом знакомств.
Вот как писал о 1990-х критик, публицист и переводчик Виктор Топоров: «Девяностые — как, может быть, никакое другое мирное десятилетие, — походили на войну. Не на послевоенные годы с неизбежной разрухой, что было бы как раз объяснимо, а именно на войну — вялотекущую на фронтах, «окопную», но бушующую в тылу — со стремительными социальными лифтами (и бездонными шахтами) для одних, с элементарным выживанием для других и, конечно же, с пиром во время чумы для третьих. Потоки беженцев, мигрантов и «челноков»; массовый захват чужого жилья и «ничьих» предприятий (а потом и месторождений); телевизионные сводки из коридоров власти, как с поля боя; борьба организованной преступности с беспредельной; малиновые пиджаки как мундиры и золотые цепи как ордена; вразнос торгующая водкой, табаком и всепрощением Церковь и толпы целителей, знахарей, проповедников Белой Девы и конца света. Принцип «Умри ты сегодня, а я завтра!»; сугубо риторический выбор между ворами и кровопийцами; жизнь во мгле; и, естественно, чуть теплящаяся надежда на то, что любая война когда-нибудь да кончается. Собственно говоря, этим и взяли те, кто в конце десятилетия мастерски разыграл карту «Путин», — имя Ельцина означало продолжение самоубийственной для страны кампании на всех фронтах сразу, — и любой, кто пришел бы ему на смену, любой анти-Ельцин сулил мир. Похабный (по ленинскому слову), но мир. И того, что анти-Ельцина вытащили из ельцинского рукава, просвещенная публика предпочла не заметить. А непросвещенная — тем более.
Когда говорят пушки, музы молчат, — и в странную войну девяностых музы мычали.
<…> В растерянности пребывали все, кроме телевидения. Девяностые стали его Аустерлицем — и только к концу десятилетия обозначилось Ватерлоо. НТВ победило Зюганова и проиграло войну в Чечне, ОРТ уничтожило Примакова, РТР породило Швыдкого. Но дело даже не в этом: виртуальное (сказочное, сновидческое) пришло на смену реальному; телесон стал ярче жизни, а потом стал жизнью, — если тебя нет в ящике, значит, тебя не существует в природе, — Леня Голиков в обнимку с Клавой Шиффер, и Собчак с Пугачевой, и наполеонистый Киселев, и нахрапистый Невзоров, и бессмысленно проблеявший целое десятилетие Явлинский, «Пирамиду» перенесли на голубой экран — и обрушили на наши головы прямо с него».
(Заметим в скобках, что все эти приметы времени нашли свое отражение в вышедшей в 1999 году семейной саге «Замыслил я побег…». А в это во всех смыслах опасное время Поляков испытывал настоятельную потребность обращаться к согражданам напрямую, через публицистику. Прежний газетный опыт в счет не шел: до этого он лишь изредка высказывался открыто о политике и не пытался влиять на политический климат в стране, а не став депутатом Верховного Совета, даже испытал облегчение. Одно дело — художественное высказывание, которое являет собой опосредованную реакцию на происходящее, и совсем другое — прямое обращение к читателю, когда писатель дает волю эмоциям, считая себя не вправе засушить их, как гербарий, до художественной надобности.)
Однако общественный темперамент плохо совмещается с политикой, требующей определенной ловкости и искушенности, а то и беспринципности. Поляков это прекрасно понимал. Вот как сам он объяснял свою позицию: «Затворяться в замке из слоновой кости в ту самую пору, когда какие-то негодяи затевают извести твою родину, это подло и недостойно. Но есть и другая сторона медали: писателя обычно захватывает эмоционально-нравственная стихия борьбы, и ему совершенно неведомы те тайные союзы, сговоры, комплоты, компромиссы, которые в конечном счете и определяют исход схватки. Писатель — это трепещущий флаг на башне, а какие тем временем идут переговоры в этой самой башне — за обильным столом — ему, бедному, бьющемуся на историческом ветру, неведомо. Потом, спустя годы, многое становится яснее, понятнее…»
Развал страны, вместе с миллионами сограждан, Поляков пережил как личную трагедию, потрясенный тем, как легко вместе с отсоединившимися от Союза республиками Россия отпустила исконные земли, обильно политые кровью предков и прирезанные большевиками национальным республикам по самым разным соображениям, иногда чисто социальным: чтобы и у них был свой пролетариат.
«В Конституции СССР остался реликт нашего интернационализма, сохранившийся с того времени, когда страна готовилась к мировой революции, — писал позднее Поляков. — В ней было записано, что каждая республика имеет право на выход, но не на роспуск СССР! Кстати, североамериканские штаты тоже по Конституции якобы имели право на выход, однако им вряд ли доведется этим правом воспользоваться: в 1869 году Верховный суд США в деле «Техас против Уайта» создал прецедент, согласно которому штат не может выйти из федерации в одностороннем порядке. Этим решением Верховный суд намертво приколотил вольные звездочки к полосатому флагу.
У нас же процедура выхода прописана не была. Все было бы иначе, если бы имелся пункт, по которому республика, выходящая из Союза, возвращалась в границы того года, когда она в него влилась. А принадлежность территорий, присоединенных в период пребывания в составе СССР, решалась бы путем плебисцита. Уверяю: из 15 республик большинство бы осталось — на такие территориальные утраты не решились бы даже самые разнационалистические элиты. Ну куда пойдет Литва без Вильнюса, Украина без Донбасса, а Казахстан без Целинограда? Кому нужен такой суверенитет? А народы в основном и не желали развода. Я, конечно, упрощаю… Но с другой стороны, разве Беловежский сговор отличался особой сложностью? Главная сложность заключалась в том, чтобы Ельцин не упал лицом в салат, пока не подпишет на ходу сляпанную бумажку. Почему не прописали порядок выхода из СССР? Почему Горбачев не арестовал людей, не имевших по Конституции страны права распускать Союз? Я думаю, это не только политическое преступление тогдашнего руководства, но и сложнейшая мировая закулисная интрига, растянувшаяся на весь XX век!»
Однако когда Советского Союза не стало, все эти разумные и внятные доводы решительно никакого значения уже не имели. Происшедшее надо было осмыслить и пережить. Причем — в гордом одиночестве. Либералов, как уже говорилось, коробили его насмешки над «гарантом», они ставили Полякову в вину пробивавшуюся сквозь гротеск ностальгию по СССР и нелепую, на их взгляд, заботу о разделенном русском народе. Патриоты же не могли забыть его первых разоблачительных вещей, их как раз коробили его сотрудничество с либеральной «Юностью» и членство в российском ПЕН-клубе.
Впрочем, и у самого Полякова были идейные расхождения с обоими лагерями.
«Я патриотизм воспринимаю как состояние души, — писал он позднее. — А есть люди, которые его воспринимают как повод для создания литературной ватаги, командного объединения. Причем за играми под названием «патриотизм» зачастую стоят какие-то меркантильные интересы. А я в литературные ватаги никогда не входил».
До декабря 1990-го, то есть до VII съезда Союза писателей РСФСР, Юрий был секретарем правления. На съезде снял с себя полномочия председателя Сергей Михалков, вместо него был избран Юрий Бондарев. Общая тональность съезда, что нисколько не удивительно, была остро критической по отношению к происходившему в стране. Бывший член Президентского совета Валентин Распутин констатировал, что «к руководству Россией пришли люди, которые даже не считают нужным скрывать к нам свою неприязнь». Драматически сложились отношения с коллегами по цеху у Виктора Астафьева, который резко разошелся с ними в оценках перестройки и ее последствий и больше уже никогда не участвовал в деятельности писательского союза. По некоторым сведениям, именно в это время Астафьев удостоился благосклонного внимания неких членов Нобелевского комитета, суливших живому классику золотые горы в обмен на политическую лояльность к ельцинскому режиму — а именно саму премию.
В новое правление СП РСФСР Поляков не вошел. Так оформились внутренние политические разногласия писателей патриотического направления. При этом в опубликованном тогда интервью, которое взял у него Павел Гусев, Поляков подчеркивал, что относит себя к так называемым русофилам: «Живя в России, говоря по-русски, воспитываясь на русской культуре, не быть русофилом так же странно, как живя, скажем, на Мальвинских островах, быть им. Хотя, конечно, случается всякое. Но я твердо убежден в одном: нельзя из своего русофильства (как и любого другого «фильства») делать профессию. Человек, извлекающий выгоду из любви к своему племени, мне так же несимпатичен, как человек, сдающий сперму за деньги. И будучи «филом» в отношении к своему народу, совершенно необязательно быть «фобом» в отношении к другим». В этих словах мы снова слышим отзвуки не выплеснувшегося наружу конфликта в писательском союзе.
В том интервью Поляков сказал: «Каждый сам выбирает судьбу: желание жить на родине или «охота к перемене мест» — это не есть достоинство или недостаток, это просто особенность того или иного человека. Слава богу, что уезжающих теперь перестали считать предателями, дело за малым — перестать считать дураками остающихся…» Удивительно актуальное высказывание для ближайших двадцати с лишним лет. И еще о главном: «Если бы у нас был социализм, например, в шведском варианте, я бы выбрал социализм, но поскольку у нас его нет, а ученые никак не договорятся, какое общество у нас все-таки построено, я бы предпочел просто разумный выбор — то есть такое жизнеустройство, при котором будут соблюдены интересы максимального количества людей и по возможности всех социальных слоев…»
Отношения с писателями либерального направления испортились у Полякова не в один день. Внутренне он всегда чувствовал, что это чуждая ему среда, но размежевание происходило постепенно — по мере разъяснения позиций.
Печатаясь в «Юности», Юрий вначале воспринял как само собой разумеющееся тот факт, что близкие к редакции писатели ставят превыше всего демократические свободы, но в последние месяцы советской власти он сделал для себя неприятное открытие: борцы за эти свободы были равнодушны к судьбе России и русского народа.
«…Я помню, мы сидели в «Юности», обсуждая письмо по поводу событий в Вильнюсе. Вел заседание Евтушенко. Были Вознесенский, тогдашние прорабы перестройки из числа писателей (те же Юрий Черниченко, Юрий Карякин)… Они предлагают формулировку: мы против вмешательства, мы настаиваем на том, чтобы литовский народ сам определял свою судьбу. И я говорю: надо бы сказать и о русских, живущих в Литве, — они должны получить гарантии…»
Реакция была неожиданной: все замолчали и посмотрели на него так, будто он сморозил глупость. И кто-то в сердцах сказал: «А при чем здесь русские? Это не имеет сейчас никакого значения!»
Письмо Юрий подписал, но осадок, как говорится, остался.
Следующим был такой эпизод: году в 1992-м Поляков участвовал в очередном заседании ПЕН-клуба, членом которого стал в 1990-м. Заседание привычно проходило за обеденным столом. Председательствовал Анатолий Рыбаков, а чествовали писатели впервые после отъезда прилетевшего в Россию Василия Аксенова. На этом празднике жизни по-родственному близких людей Поляков почувствовал себя совсем чужим: «Все наперебой говорили об общих знакомых и рассеявшихся по миру родственниках: женах, детях, внуках… Мигрень тети Сони на Брайтон-бич или подагра дедушки Бори в Мюнхене тревожила пен-сообщество гораздо больше, чем тот кошмар, который творился в отечестве. Судьба сельской пенсионерки бабушки Маши или оставшегося без работы слесаря дяди Вани здесь никого не волновала». На миг ему показалось, что он присутствует на обеде огромного семейного клана, где оказался по чистому недоразумению.
Вскоре Поляков вышел из состава ПЕН-клуба, оставив в прошлом мечты о международном признании своего творчества. Этого признания он в конце концов добился и без клубных посиделок.
Между тем в журнале «Юность» произошел давно назревавший раскол. Первая попытка сместить главного редактора Андрея Дементьева случилась еще в 1990-м. Ее предпринял при поддержке некоторых сотрудников заведующий отделом Александр Ткаченко, бывший футболист, поэт, протеже Андрея Вознесенского и Зои Богуславской. Но тогда усилиями редколлегии, в том числе Полякова, смуту удалось утихомирить. Вторая попытка, случившаяся в 1992-м, увенчалась успехом. Дементьев, знаменитый поэт, бывший сотрудник ЦК ВЛКСМ, чьи умеренные взгляды не устраивали радикальный коллектив, подал в отставку. Он поставил условие, что журнал возглавит Поляков, самый известный прозаик своего поколения, дебютировавший в «Юности», молодой, энергичный, участвовавший в жизни редакции более десяти лет, начиная с поэтической публикации в 1978-м, к тому же обладавший опытом работы. Что еще нужно? Но на другую чашу весов лег один, слишком весомый контраргумент: нелиберальные взгляды.
В итоге коллектив выбрал главным Виктора Липатова. Тот тоже был выдвиженцем комсомола, номенклатурой, но вовремя взгляды поменял. Как мы помним, Липатов был противником публикации в журнале «Апофегея» и «Парижской любви…», автором разгромной статьи «Человек со стороны» — о повести «ЧП районного масштаба». Первое, что сделал новый главный, — видимо, в лучших традициях либерализма — снял из январского номера статью Дементьева, в которой тот попрощался с читателями. С такой «Юностью» Полякова уже ничто не связывало, и его отношения с журналом прекратились. Он вышел из редколлегии, а также из круга авторов «Юности», и следующая его публикация в журнале случится только через 22 года.
Писательский цех, безусловно, много потерял, разделившись по политическим пристрастиям на непримиримые группы. Когда нынешние идейные противники были в едином союзе, политические разногласия не приводили к скандалам, разве что к интеллектуальным, как в знаменитой дискуссии «Классика и современность». В советские времена в Доме литераторов скандалили исключительно на бытовой почве, о чем Поляков с юмором напишет в романе-эпиграмме «Козленок в молоке». Писатели разных убеждений не считали зазорным на совместных заседаниях пожимать друг другу руки. Да многие и просто дружили, как, например, будущие непримиримые враги Бондарев и Бакланов. Кстати, именно они послужили прототипами Медноструева и Ирискина в упомянутом романе. Зато творчески все эти разные и по-разному талантливые люди несомненно взаимно обогащались. Важно отметить, что вхождение в советскую литературу потребовало от некоторых будущих либералов серьезных конъюнктурных усилий, о чем в постсоветское время они искренне позабыли. Книги, которые писал тот же Приставкин в советский период своего творчества, ни на йоту не отступают от принципа партийности литературы и от канонов проклинаемого ныне соцреализма. О творчестве Белова, Астафьева, Распутина этого, кстати, не скажешь, не говоря уже о мере таланта. Зато писатели, в любые времена остававшиеся искренними, не стесняются своего литературного прошлого (взять, к примеру, Проханова или того же Полякова). А в наши дни у них появилась возможность, не подгоняя свое творчество под возобладавший в либеральной среде антисоветский шаблон, сказать о советской жизни что-то такое, что раньше они себе позволить не могли.
В конце 1991-го в интервью газете «Московская правда», вышедшем под заголовком «Апофегей союзного масштаба», говоря о разделении писателей на два враждующих лагеря, Поляков одним из первых отметил, как такое разделение влияет на критику, делая ее все более ангажированной и необъективной. «Хорош писатель или плох, критике, как правило, все равно, ее гораздо больше интересует, свой он или чужой. Если свой, любая абракадабра тут же квалифицируется как новое слово в отечественной словесности, если чужой, то никакая художественность и читательская любовь не спасет автора от презрительно оттопыренной литературно-критической губы. И левые и правые в этом смысле одинаковы».
В те годы издание книг приносило огромные барыши, но не всяких книг и не всем издателям. Бывшие советские граждане читали детективы, в основном зарубежные, которые и издавались огромными тиражами; хорошо шли фантастика и фэнтези. С прозой же была беда. Тиражи упали до двух-трех тысяч, гонорары издатели предпочитали не платить, выдавать экземплярами книг или начислять воистину смехотворные роялти, тем более что общих правил в этом смысле для них отныне не существовало. Тем, кто жил только писательским трудом, приходилось в буквальном смысле выживать. Так было и у Полякова. Гонорары за статьи, которые он писал, были более чем скромными. После того как большими тиражами в издательстве Литфонда в 1991-м вышли три его книги, а точнее — брошюры «Апофегей», «Сто дней до приказа» и «Парижская любовь Кости Гуманкова», наступил мучительный перерыв. Ни прежних писательских благ, ни благополучия, к которому так быстро привыкаешь. На телевидение наперебой уже не звали, телефон молчал неделями.
Но у Полякова оставались письменный стол и готовность работать — всегда, даже в минуты растерянности, тем более что жизнь подсказывала ему самые фантасмагорические сюжеты, и один из них уже всецело его занимал.
Семья Поляковых до самой осени жила на даче в поселке Зеленоградском, недалеко от Софрина, по Ярославскому шоссе. Участок был по светским меркам приличный: 12 соток, и на этих сотках росла не трава-мурава, а все самое необходимое для дачной жизни — еще и на засолку хватало.
«Мои знакомые писатели, едва заработав, начинали собирать антиквариат или авангард, оправлять жен или любовниц в «меха и бархат», но у нас с женой была мечта — купить дачу с участком. У меня это желание шло откуда-то изнутри, видимо, из глубины моей родовой рязанской памяти. У меня после выхода трех книг и запуска двух сценариев набралась солидная кубышка, а недостающую сумму добавила теща Любовь Федоровна. Однако купить дачу оказалось не так-то просто. Сначала присмотрели отличную генеральскую дачу в поселке Катуар по Дмитровскому шоссе, договорились весной оформить сделку. Владельцы звонили нам регулярно и предлагали еще раз съездить посмотреть будущую покупку. Мы ехали. Я случайно разговорился со знакомым, который тоже искал себе дачу, и он пожаловался на генеральскую пару, морочащую ему голову второй год. «Не в Катуаре ли?» — с нехорошей догадливостью уточнил я. «А ты откуда знаешь?» Выяснилось, что таким образом хитроумные дачевладельцы использовали покупателей, чтобы зимой навещать свое загородное хозяйство. Состоялось объяснение, и генеральша, считавшая себя польской графиней, объявила, что только дураки сейчас продают недвижимость! Да, набирала обороты пока еще скрытая инфляция, собственность придерживали или заламывали несусветные цены. Наконец мы нашли то, что хотели, и, расплатившись, стали дачниками. Продавший нам угодья крепкий спортивный семидесятилетний дед, собиравшийся жить еще как минимум четверть века, дрожащими руками пересчитывая гору купюр, твердил, что теперь будет по два раза в год ездить в Кисловодск, а бестолковому внуку наймет репетиторов по всем предметам. На дворе стоял солнечный март 1988 года. До развала советской финансовой системы оставалось совсем немного…»
Вот там-то, на даче, остро переживая происходящее и не обольщаясь в отношении идейных вдохновителей реформ и самих реформаторов, Юрий поймал себя на том, что разрабатывает сюжет новой повести, фантазируя, чем все могло бы кончиться, если бы демократов у власти сменила другая сила, которую он тоже, кажется, не особенно жаловал. «Мне пришла в голову мысль: если произойдет переворот, хорошо бы всех этих уродов посадить в «демгородок». Так я начал писать…» Добавим, что на сюжет его, возможно, натолкнул октябрьский номер журнала «Столица», где вышла статья «И сова кричала, и самовар гудел…», на обложке которого был изображен улыбающийся Горбачев в арестантской робе с номером на груди «0000000001». А рядом с материалом самого Полякова стоял фрагмент романа «Завтра в России» популярного в ту пору писателя-эмигранта Эдуарда Тополя. Там рассказывалось о том, как Горбачева и его жену после путча засадили в строго охраняемую лесную дачу под Иркутском: «Она, Раиса Горбачева, хозяйка Кремля и теневого «кухонного» правительства, обречена теперь сгнить в этом лесу. Даже местонахождение этой дачи невозможно выпытать у безмолвных солдат охраны…»
Поляков не симпатизировал поверженному президенту-генсеку, но и он вдруг тоже начал ощущать себя в изоляции. За весь 1992-й у него вышло всего несколько статей и интервью, в том числе эссе в «Комсомолке» «От империи лжи к республике вранья». И хотя там еще мелькали характерные для того времени антисоветские мантры, уже прослеживалась тенденция, которая не могла не насторожить ревнителей демократии: автор призывал «отказаться от восторженного придыхания, навязанного нам сначала авторами серии «Пламенные революционеры», а потом серии «Пламенные диссиденты», предоставив делать выводы и переименовывать улицы нашим детям». Так рассуждать тогда было не принято в приличном обществе, где слово «диссидент» значило не меньше, чем теперь звание «Герой России». (Кстати, в статье Поляков отметил актуальную и ныне моду бездумно изводить связанные с советским прошлым названия московских улиц: «…Поспешность приводит обычно к тому, что, например, в Москве исчезла улица Чкалова, но зато осталась станция метро «Войковская», названная так в честь одного из организаторов убийства царской семьи». А ведь ее так и не переименовали, даже спустя 20 лет!)
«…Мы были империей лжи, но заметьте: это была ложь во спасение… — утверждал автор. — Во спасение сомнительного эксперимента, предпринятого прадедушками многих нынешних демократов и бизнесменов, во спасение «всесильной Марксовой теории», оказавшейся неспособной накормить народ, во спасение той коммунальной времянки, которую наскоро сколотили на развалинах исторической России». (Он и сам не подозревал, как изменится его взгляд на «времянку» по мере продолжения следующего «сомнительного эксперимента».) Поляков напоминал читателям самое очевидное из советского прошлого: «пафос трибун и хохот курилок», поразительное «несовпадение слова, мысли и дела» — он еще не был готов смотреть на это прошлое беспристрастно и оценивать его не только через собственные разочарования, но и через достижения и победы. Поляков утверждал, что «не горюет о рухнувшей империи лжи», — однако уже тогда констатировал, что «на ее развалинах возникло не царство правды, а обыкновенная республика вранья… <…> люди решительно прекратили лгать ради «государственных устоев», взапуски начав врать в корыстных интересах, ради преуспевания клана, команды, политической партии, родного этноса… Собственно, ложь стала первой и пока единственной по-настоящему успешно приватизированной государственной собственностью…».
Так говорить с высокой трибуны самой тиражной газеты никто, кроме него, не отваживался. Кстати, годы спустя он напишет о том, что приватизация добралась и до отечественной истории — с вполне предсказуемыми последствиями.
«Комсомолка» «Комсомолкой», но его высказывания появлялись редко: в редакциях осторожно относились к человеку, который в памятной статье «И сова кричала, и самовар гудел…», как сказали бы французы, назвал кошку кошкой: «путч» — пуфом — меж тем любимым занятием демократической печати было в то время разоблачение путчистов.
Самая пора была в ответ обидеться на всех и засесть за работу. Простая жизнь на свежем воздухе очень тому способствовала. Тем более что и действие новой повести происходило примерно в такой же дачной местности, только жили там политические заключенные, демократы, деятельность которых при военном перевороте была признана злонамеренной, а сами они названы злодеятелями, врагоугодниками и отчизнопродавцами — такой уж сюжет сложился у него в голове.
«Демгородок» писался легко: это было страстное послание к соотечественникам, призыв посмотреть на происходящее широко раскрытыми глазами, оценить по достоинству каждую политическую фигуру и то, к чему ведет страну нынешний курс.
«Я сидел на даче, смотрел в окно на осенний, налившийся кровью сад, пил стаканами домашнее вино из черноплодной рябины и думал о том, что стало со страной. Происходящее казалось мне какой-то смесью Босха с Кукрыниксами. Этой смехотворной химере нашел тогда адекватное графическое отображение художник Геннадий Животов, постоянный автор газеты духовной оппозиции «День». Иногда я включал телевизор: там рокотал, как БМП, победно ухмыляющийся Ельцин или несла русофобский бред неопрятная старуха Боннэр. Какие-то странные персонажи с рожами местечковых шулеров объясняли мне, что люди, не вписавшиеся в рынок, не заслуживают права на жизнь, а Россия все равно слишком велика для счастья и обильной жизни. Визгливая Хакамада советовала шахтерам, оставшимся без работы, собирать грибы и ягоды, а похожий на свинью Гайдар чмокал какую-то ересь. Любимец московской интеллигенции Григорий Явлинский, зануда с длинными сальными волосами, признавался в любви к своей еврейской маме и талдычил о том, как нам за 500 дней обустроить Россию. Завсегдатай кремлевских партийных концертов Хазанов мстительно глумился над всем советским. Даже меня, человека, воспитанного в духе непререкаемого интернационализма и заподозренного патриотами в юдофильстве, изумляло количество евреев на один квадратный сантиметр экрана. Причем, начав говорить о чем угодно, они обязательно с придыханием сворачивали на родную тематику, вызывая раздражение у всех остальных, кому не повезло с «пятым» пунктом. Критик Михаил Синельников, с которым я дружил, возмущался, сам будучи евреем: «Такое впечатление, что им дали задание разбудить в стране антисемитизм!» Я в сердцах выключал телевизор, ночью мне снились кошмары, а утром я вставал, садился к пишущей машинке и мстил, мстил, мстил…»
Понимая, что будущая вещь, как когда-то «Сто дней…» и «ЧП…», вызовет неприятие теперь уже не коммунистической, а антикоммунистической власти, Поляков принялся заранее «легализовывать» «Демгородок», еще выстраиваемый на бумаге. 29 апреля 1993 года в «Московском комсомольце» появляется фрагмент «Демгородок. Полуфантастическая повесть». В предисловии говорится: «…Это, по сути, наша сегодняшняя абсурдная жизнь, это моя попытка предостеречь тех, кто не понимает: недоделанная демократия — самый короткий путь назад, в тоталитаризм… Полностью повесть будет опубликована, как всегда, в «Юности».
Говоря о «Демгородке», Владимир Бондаренко позднее писал: «…Юра почему-то умудрился в августе 1993 года в журнале «Смена», в самые напряженно-кровавые дни, в повести «Демгородок»… выдуманным переворотом смести с власти легко угадываемого Ельцина и всех его сатрапов — более того, по велению своего ума и сердца он упрятал их в строго охраняемую зону. Все свое ехидство развернул в сторону столпов демократии. <…> Читатель оказался умнее демократических ниспровергателей. На их глазах писатель заматерел, стал намного богаче его изобретательный язык, с сюжетом вообще Юрий Поляков делал все, что хотел, и все получалось. Хотите детектив — найдете у него такой, что злодея не разгадает до конца никакой знаток Шерлока Холмса. Хотите постмодернизм — вот вам каскад приемов, весь сюжет переворачивается вокруг самого себя, все становится игрой, весь мир разыгрывается, словно колода карт. Но сквозь литературную игру читатель доискивается до трагедии, в шуточках прячется драматизм сегодняшнего человека.
Любовная драма, сентиментальный роман, социальная сатира, антиутопия — все помещается на пространстве небольшой повести… В самое нечитаемое время, когда люди были готовы к гражданской войне, когда противостояние президента и парламента, а по сути — двух половин народа, достигло опасного предела, все жадно накинулись на августовский номер «Смены». Повесть «Демгородок» ксерокопировали, передавали друзьям, зачитывали до дыр, боясь скорого запрета…
Каково было действующим государственным чиновникам, каково было обслуживающей их придворной культурной элите читать про себя талантливо написанные «гадости» и разоблачения в канун октябрьских событий? А ведь все персонажи легко угадывались, это еще более подчеркивает тогдашнее бесстрашие автора».
Повесть «Демгородок» в итоге вышла с подзаголовком «Выдуманная история». Как видим, автор продолжал играть с читателем, как будто, не будь подзаголовка, тот мог решить, что все так и было — или будет? — на самом деле.
…………………..
Демгородок очень похож на обычный садово-огородный поселок, но с одной особинкой: по периметру он окружен высоким бетонным забором, колючей проволокой и контрольно-следовой полосой, а по углам установлены сторожевые вышки, стилизованные под дачные теремки. На каждых шести сотках стоит типовое строение с верандочкой. Все домики выкрашены в веселенький желтый цвет и отличаются друг от друга лишь крупно намалеванными черными номерами.
Через весь Демгородок проходит довольно широкая асфальтированная дорога, которую сами изолянты с ностальгическим юмором именуют Бродвеем. Она упирается в длинное блочное здание, украшенное большим транспарантом «Земля и не таких… исправляла! Адмирал Рык». В правом крыле расположен почти всегда закрытый зубоврачебный кабинет, в левом — валютный магазинчик, а посредине — кинозал с хорошей клубной сценой.
Достопримечательность Демгородка — искусственный пруд с пляжиком, присыпанным песком. За прудом — кладбище, пока еще небольшое, могил в тридцать, а за кладбищем обширное общественное картофельное поле, упирающееся, разумеется, в забор. От широкого Бродвея ответвляются дорожки поуже, но не асфальтированные, а просто посыпанные щебенкой. По ним можно подъехать к любому из 984 домиков — хотя бы для того, чтобы вычистить выгребные ямы…
Мишка сердито посигналил — жердеобразный изолянт, понуро тащившийся по Бродвею, испуганно встрепенулся и сошел на обочину. Это был поселенец № 236, знаменитый эстрадник, угодивший сюда за чудовищную эпиграмму на Избавителя Отечества:
Кстати, поначалу никаких «удобств», а значит, и выгребных ям в Демгородке не было; просто-напросто слева от каждого домика торчала банальная дощатая будка. Веселый ветролетчик сказал даже, что сверху поселок похож на парад дам с собачками. Но после того как один за другим сразу шесть изолянтов (два из команды ЭКС-президента, три из команды экс-ПРЕЗИДЕНТА и один нераскаявшийся народный депутат) повесились почему-то именно в этих непотребных скворечниках, из Москвы пришло распоряжение: в домиках устроить сортиры, а будки переоборудовать под летние душевые. Вскоре появилась и ассенизационная машина.
Поначалу Демгородок был задуман как своего рода заповедник, где государственные преступники, изолированные от возмущенного народа, должны были один на один остаться с невозмутимой природой. Но в первую же зиму несколько человек померзло, а прочие истощились до неузнаваемости. Хотя всем и каждому весной были выданы семена, а осенью — дрова! Узнав об этом, адмирал Рык раздраженно поиграл своей знаменитой подзорной трубочкой и произнес: «Еще страной хотели руководить, косорукие! Обиходить!..» С тех пор в Демгородке появились центральная котельная, медпункт, продовольственный склад, а позже и валютный магазинчик «Осинка».
Сверившись с путевкой-нарядом, Мишка свернул к домику № 186. На крылечке сидел пожилой изолянт и с государственной сосредоточенностью чистил морковь. Его глянцевая лысина состояла в каком-то странном, диалектическом противоречии со щеками, покрытыми недельной щетиной. Как и все обитатели Демгородка, одет он был в джинсовую форму, пошитую специально для первых российских Олимпийских игр. Но адмирал Рык забраковал эту форму, сказал, что такие «балдахоны» можно сшить только врагам. Его поняли буквально и всю неудавшуюся спортивную одежонку распихали по демгородкам, предварительно споров олимпийские эмблемы — гербового орла, держащего в когтях пять колец. От прежнего, устаревшего, новый орел отличался тем, что головы его смотрели не в разные стороны, а друг на друга и с явной симпатией.
…………………..
Ниже приводится фрагмент о творчестве современного художника — вот уж точно: все как в жизни. Сатирический взгляд на мир, лишь оформлявшийся в «Апофегее» и «Парижской любви…», здесь очевиден. Очевидны и ориентиры писателя: Гоголь, Салтыков-Щедрин, Булгаков… Именно после «Демгородка» манеру Полякова назовут «гротескным реализмом».
…………………..
…Дело в том, что на общем собрании обитателей Демгородка изолянт № 85 был почти единогласно избран главным редактором стенной газеты «Голос свободы», которая после мягкого нажима генерала Калманова стала называться просто «Голос». Делалась газета с размахом — 1,5 × 3,5 м. А оформлял ее, между прочим, один из самых высокооплачиваемых в мире художников, придумавший в свое время нашумевший стиль «посткоммунистический идологизм». Суть этого стиля, даже, точнее, метода, сводилась к тому, что художник привозил из подмосковного пионерлагеря, скажем, гипсового пионера, вставлял ему в руки, скажем, переходящее знамя областного совета профсоюзов и называл все это, например «Идологема 124/6Х-9», а потом продавал за сумасшедшие деньги на аукционе Сотбис. Так, его панно «Мир как представление» было продано в два раза дороже, чем знаменитая «Испуганная наяда» Буше. А представляло собой панно большую стационарную Доску почета завода «Красный шинник», но только вместо фотокарточек ударников производства на ней размещались портреты иного достоинства — Джона Кеннеди, Иосифа Сталина, Роберта Фишера, Мэрилин Монро, Фредди Меркьюри, Льва Троцкого, Григория Распутина, Исаака Бабеля и так далее…
Заработав кучу денег, знаменитый художник, конечно, уехал за океан и там очень успешно заполнял своими идологемами и панно Североамериканский континент, но тут черт его дернул отправиться в Москву: или по ностальгическим обстоятельствам, или просто похвастать золотой кредитной карточкой перед дружками своей нищей творческой молодости. Переворот застал его в пятизвездном московском отеле, и он, разумеется, мог спокойно уехать на свою новую родину, чтобы в достатке жить, украшая Соединенные Штаты. Но ему в голову забрела совершенно чудовищная идея. Взяли художника в тот самый момент, когда он в тайно нанятой мастерской — владелец сразу сообщил куда следует — заканчивал свою новую работу, призванную отразить его, абсолютно неверное, понимание происшедших в России перемен. Это была бронзовая статуя адмирала Нахимова, выкрашенная в красно-коричневый цвет и испещренная бесчисленными строчками, повторявшими на двадцати четырех языках одну-единственную фразу: «Над всей Испанией безоблачное небо». Кстати, саму статую он задешево купил на Украине, где к тому времени уже заканчивалась замена москальского пантеона на свой, кровноприсущий. Но справедливости ради нужно сказать, не всегда вражьи статуи валили с пьедесталов и ставили свои, иногда ограничивались переименованием: так, известный памятник гетману Хмельницкому в Киеве был в целях экономии объявлен памятником гетману Мазепе…
Когда адмиралу Рыку сообщили о творческом проступке знаменитого художника, он посмеялся, поиграл своей серебряной подзоркой и молвил: пусть, стало быть, у нас поживет, пока по-правдашнему рисовать не выучится, а то ведь чужое пакостить — дело нехитрое.
…………………..
Вот что еще писал о повести Владимир Бондаренко: «В моей любимой повести «Демгородок» после всех споров о дерьмокрадах и бунтовщиках, после погружения в социальную антиутопию, после едкой сатиры веселых анекдотов остается для верных читателей еще грустная лирическая линия. Он и она, русский офицер и богатая студентка из Кембриджа. А после литературного переодевания — ассенизатор, вывозящий дерьмо из домов дерьмокрадов, и бедная поселенка под номером 55-Б, не имеющая никаких шансов когда-нибудь выехать из строго охраняемого Демгородка. Еще после переодевания: жених, готовящий побег, и беременная невеста, согласная на побег с любимым. Еще постмодернистский виток: это уже агент спецслужбы адмирала Рыка и интриганка, скрывающая тайну счета, где хранятся неисчислимые деньги. И наконец, в финале повести: гибнущая на руках Михаила его любимая Лена. После всех неимоверных приключений и разоблачений Мишка стоит пригорюнившись в своей деревне неподалеку от разрастающегося демгородковского кладбища, затем пробирается к небольшому серому камню с надписью: № 55-Б. «Стоит, сколько можно, потом сломя голову бежит…» И весь остаток жизни проводит у этого камня. Как в старину: любовь до гроба. Сюжет русской сказки».
Тот же Бондаренко отмечал у Полякова «интуитивное предвидение будущих событий», назвав его «литературным Нострадамусом»: «Юрий Поляков как бы видит свое время и даже трогает его на ощупь. А потом проверяет на перспективу».
Перспективу Поляков угадал совершенно верно, хотя кое в чем все же ошибся. Но к этому мы еще вернемся.
Вот что он говорил в интервью «Неделе»: «…Судя по событиям августа 1991 года, классик прав: сначала трагедия, потом фарс. Именно так мне и увиделся грядущий военный переворот, который обязательно произойдет, если политики будут продолжать относиться к людям как к дрозофилам. И я убежден, что в военном перевороте всегда прежде виноваты те, кто довел страну до военного переворота, а лишь потом — сами переворотчики. Причем я сознательно отказался от сценария «Альенде становится Пиночетом»: он наиболее вероятен и потому для литературы менее интересен. А вот второй сценарий — суровый офицер мозолистой рукой удушает демократию — мне показался более привлекательным. Во-первых, это маловероятно: армия у нас всегда считала пломбы во рту политики. Во-вторых, именно из этого варианта наши средства массовой информации заранее раскрутили впечатляющий миф ужасов. А разрушение мифов — важнейшая задача литературы».
Летом и осенью фрагменты вышли в «Совершенно секретно», в основанной молодым бизнесменом В. Белоусовым газете «Гражданин России», в прохановском «Дне», «Новой газете»… Неудивительно ли, что в этом списке рядом оказались несовместимые по своей идейной направленности издания? Пожалуй, нет, неудивительно: сатира получилась отменно злой, сюжет — динамичным, с перевертышами, как это любит Поляков и как это диктовало ему время. (К тому же не стоит забывать о поступи постмодернизма, которая в прозе была не менее твердой, чем в поэзии.) В литературном отношении это, как всегда у Полякова, талантливо написанная вещь, которую одни восприняли как предостережение, а другие — как предупреждение, и такое двоякое истолкование, видимо, и послужило причиной появления фрагментов и в «Дне», и в «Новой газете».
Автор по доброй традиции предложил новую повесть «Юности», но Липатов с порога ее отверг. Отношения с журналом были порваны. К тому времени и тираж его начал резко падать. В 1991-м, еще при Дементьеве, он составлял уже не три, а один миллион экземпляров, а в 1994-м опустился до чуть более тридцати тысяч, а потом рухнул до тысячи.
Поляков отнес новую повесть в «Смену», где недолго работал когда-то и которая в конце 1980-х была столь же популярна, как и «Юность». Пост главного редактора с 1988 года там занял писатель Михаил Кизилов, хорошо знакомый Полякову еще по комсомольской работе. Кизилов был заведующим сектором в ЦК ВЛКСМ и очень много сделал для продвижения и сплочения поколения литераторов, дебютировавших в 1970-е годы. В августовском номере «Смены», в канун разразившегося вскоре острейшего политического кризиса, повесть «Демгородок», с небольшими сокращениями, вышла в свет.
Рецензент газеты «Рабочая трибуна» Тимофей Кузнецов отметил очевидный читательский успех повести: «Читает ли сегодня толстые журналы досточтимая публика, занятая или физическим выживанием, или предвыборной борьбой? Трудно сказать. А вот что точно известно: ходит по рукам августовский номер журнала «Смена», где напечатана повесть-памфлет Юрия Полякова «Демгородок». И народ то ли плачет, то ли гомерически хохочет…»
Отступление пятое.
Расстрел Белого дома
как апофегей победы демократии
Как все мы помним, противостояние двух ветвей власти, законодательной и исполнительной, началось сразу после всенародного избрания Ельцина президентом, поскольку, получив от съезда народных депутатов чрезвычайные полномочия и совместив посты президента и главы правительства, он назначил своим первым заместителем Егора Гайдара, дав ему карт-бланш на так называемые «рыночные реформы», очень скоро доведшие народ до нищеты. Справедливости ради следует сказать, что процесс обнищания народа начался еще при Горбачеве и павловских реформах. Но такого безоглядного разорения страны не было ни при какой прежней власти.
Уже в январе 1992-го правительство отпустило цены и либерализовало внешнюю торговлю, тем самым обрекая многие отечественные предприятия на банкротство. Тогда же предприятиям и гражданам разрешили торговать без дополнительных согласований и в любых удобных для этого местах: на площадях, бульварах, у остановок транспорта, у выхода из метро, в подземных переходах. Лоточники появились в холлах учреждений, больниц и вузов, под свою торговлю они арендовали полуподвалы и дворцы спорта, павильоны и ларьки.
Валюту разрешили продавать частным лицам, и всюду появились обменные пункты. Курс рубля по отношению к доллару был плавающим, в июне доллар стоил 119 рублей, в декабре — 418. Государственные внешние долги росли, к тому же Россия объявила себя единственным правопреемником долга СССР, поскольку остальные бывшие советские республики, также переживавшие не лучшие времена, были не в состоянии обслуживать даже малую часть этого долга.
На очередном съезде народных депутатов Ельцин столкнулся с резким неприятием его политики, и к середине 1992 года в стране оформились два центра власти: президент и его правительство, с одной стороны, и Верховный Совет — с другой. Осенью кризис усилился с началом активных действий Фронта национального спасения, в конце 1980-х объединившего разнородные партии и движения под эгидой спасения русской государственности. Ельцин издал указ о его роспуске как экстремистской организации, однако Конституционный суд президента не поддержал.
Все свои решения не имевший поддержки в парламенте Ельцин проводил в жизнь указами. Одним из указов он ввел в действие так называемую «систему приватизационных чеков», которую возглавил Чубайс. Каждый совершеннолетний гражданин получал на руки безымянный приватизационный чек, или ваучер, номиналом десять тысяч рублей, дававший право на участие в приватизации государственных предприятий. По экспертным оценкам, в 1992 году ваучер стоил около 17 долларов США, между тем как Чубайс утверждал, что в ближайшем будущем граждане смогут приобрести на него автомобиль «Волга» — советский символ безбедной жизни. Люди не представляли себе, как действует механизм приватизации и что можно сделать с этими цветными бумажками. Подавляющее большинство отнесли ваучеры во внезапно возникшие и так же внезапно исчезнувшие ваучерные фонды, сулившие златые горы, но не давшие в итоге ни гроша. Кое-кто продал ваучер за наличные. Но если осенью 1992-го на вырученные деньги можно было купить себе кое-что из одежды, то весной 1993-го рыночная цена ваучера была эквивалентна цене трех бутылок водки. Зато те немногие, кто хоть что-то понимал, скупали ваучеры за бесценок — или какое-то время платили по ним некий процент — а потом, с мешками ваучеров, успешно участвовали в приватизации предприятий и недвижимости, тем самым заложив прочную основу личного безбедного существования. Акции продавались без ограничений, и контрольные пакеты очень скоро оказались в руках людей, которые прежде не имели возможности воспользоваться нелегально нажитыми средствами.
В ноябре 1992-го Конституционный суд, рассмотрев указ Ельцина о запрете КПСС, признал законными роспуск руководящих структур партии и конфискацию госимущества, которым она пользовалась, но при этом разрешил компартию восстановить. Так образовалась КПРФ, которую возглавил бессменный Г. А. Зюганов.
На декабрьском 1992 года съезде народных депутатов (по той, еще советской Конституции, съезды созывались дважды в год) ельцинские рыночные реформы, либерализация цен, приватизация и жесткая бюджетная политика подверглись резкой критике. Депутаты возложили на президента вину за спад производства и обнищание народа. Они приняли поправки в Конституцию, по которым правительство обязано было подчиняться прежде парламенту, а затем уже президенту. Ельцин выступил против этих решений, предложив провести референдум, чтобы определить, кому народ доверяет, президенту или съезду. Референдум назначили на апрель следующего года, подписав соглашение о конституционной стабилизации, по которому Гайдар, бывший тогда уже и. о. премьера, отказывался от премьерства в обмен на согласие депутатов принять новую Конституцию. Президент и Верховный Совет обязались выработать совместный вариант Конституции либо два самостоятельных варианта и вынести их на референдум. Но уже в марте следующий съезд поправками в Конституцию ограничил полномочия президента и принял решение о нецелесообразности проведения референдума. Тогда Ельцин подписал указ об особом порядке управления, согласно которому любые решения органов или должностных лиц, направленные на отмену указов президента и постановлений правительства, лишались законной силы. В телеобращении к народу он заявил, что кризис власти зашел слишком далеко и сотрудничать с Верховным Советом не намерен. Однако Конституционный суд вновь признал указ не соответствующим Конституции. И все это происходило на глазах у обреченного на выживание народа, который убывал со скоростью один миллион человек в год. При этом президент время от времени принимался «работать с документами» и по нескольку дней не показывался своим избирателям на глаза.
Верховный Совет созвал внеочередной съезд, на котором говорилось об узурпации Ельциным власти, о его неадекватности и приверженности к спиртному, однако когда на голосование поставили вопрос об отстранении Ельцина от власти и начале процедуры импичмента, собрать необходимые две трети голосов инициаторы не смогли. (Так же позднее произошло и в Думе. Не хватило у депутатов духу окончательно рассориться с «гарантом». Впрочем, просто так демократы власть ни за что бы не отдали, дело могло дойти до следующей гражданской войны.) Кстати, Ельцин готовился к тому, что решение об импичменте будет принято: на этот случай в его распоряжении были части специального назначения. Тогда Верховный Совет согласился на референдум, назначенный на 25 апреля. Как известно, в нем не приняли участие 38 миллионов обладавших правом голоса граждан, а потому оппозиция его результаты не признала.
Результаты же были таковы: 58,7 процента проголосовавших выразили доверие президенту, 53,0 процента одобрили его социально-экономическую политику. При этом большинство высказалось против досрочных выборов и президента (68,3 процента), и депутатов Верховного Совета (56,9 процента). Это означало, что усилия ельцинской команды навязать народу решение, которое ее более всего устраивало — «да» — «да» — «нет» — «да», — провалились, вопреки тому, что административный ресурс был задействован на полную катушку. Ходил даже анекдот: «Когда кошка окатилась четырьмя котятами, хозяин решил назвать их Да, Да, Нет, Да».
Вот что говорил об этом Поляков летом 1993-го в интервью газете «Правда»: «Я вообще политикой не занимаюсь. Я просто стараюсь (и порой это удается) говорить о происходящем согласно той внутренней свободе, на которой и основывается, если пользоваться пушкинским выражением, «самостоянье человека». А власть — это всегда насилие, и, значит, писателю, понимающему свою миссию несколько шире, чем «плетение словес», всегда будет кого защищать от властей предержащих. Но глубина и ярость этой оппозиции зависят от того, насколько власть осторожна, нравственна, прагматична в этом своем неизбежном насилии над людьми. И прежняя власть, и нынешняя друг друга стоят — обожают железную метлу, только те гнали нас ею в социализм, а эти — в капитализм, людей, конечно, об их желании не спросив. Референдум 25 апреля в расчет не принимаю, потому что это был не референдум, а общенациональный тест на усваивание политических клише, вдалбливаемых средствами массовой информации. Ну, в самом деле, если власть действительно хочет узнать, что думает о ней и ее курсе народ, зачем же в течение месяца колотить этот самый народ по голове: ДА-ДА-НЕТ-ДА…»
В интервью «Московской правде» Поляков настаивал: «…Посудите сами, если бы власть в действительности хотела узнать, что о ней и ее курсе думает народ, разве она бы стала превращать телевизор — во время подготовки к референдуму в особенности — в пресс для штамповки единомыслящих мозгов? Еще три года назад я писал о том, что начавшиеся процессы с подлинной демократией ничего общего не имеют, что это всего-навсего «комедия политических масок», за которыми скрывается все то же большевистское презрение к человеку».
Ситуация оставалась напряженной и взрывоопасной. 1 мая Фронт национального спасения организовал антипрезидентскую демонстрацию в Москве, на которую вышли сотни тысяч москвичей (и Поляков, кстати, тоже). Демонстранты получили разрешение пройти от Октябрьской площади до Крымского моста, немногим более 500 метров, а там их поджидали грузовики с ОМОНом, овчарками, бронемашинами и конной милицией. Это распоряжение властей было воспринято всеми как издевка. Решено было с песнями и плясками двинуться по свободному от машин Ленинскому проспекту до Воробьевых гор. Колонна, возглавляемая Геннадием Зюгановым, Виктором Анпиловым, Сергеем Бабуриным и Анатолием Лукьяновым, начала движение от Калужской площади. Но у площади Гагарина демонстранты уперлись в грузовики, которые срочно подогнали им наперерез по улице Вавилова. Перед грузовиками выстроились цепи ОМОНа. Толпа сзади напирала, первые ряды уперлись в бойцов ОМОНа с резиновыми дубинками наизготовку. Кое-кто из манифестантов попытался пробить брешь в заграждении, используя в качестве тарана грузовики: в машинах почему-то не оказалось водителей, хотя в замке зажигания торчал ключ. В результате погиб 25-летний омоновец, зажатый между двумя ЗИЛами и скончавшийся в больнице от полученных травм. Милиция пустила в ход «демократизаторы» и водометы. Митингующие — а это в массе своей были пожилые люди — отбивались флагштоками советских и трехцветных имперских флагов. А над дерущимися полоскался на ветру растянутый поперек проспекта плакат: «С праздником, дорогие россияне!» Впоследствии именно эту демонстрацию Поляков изобразит в романе «Замыслил я побег…», описывая гибель одного из своих героев — советского патриота генерал-майора Лабензона.
…………………..
Поначалу митинговать собирались на площади Гагарина, но потом толпа двинулась по привычке на Манежную — там прокричать: «Банду Ельцина под суд!» — чтобы этот беспалый белобилетник слышал и трепетал в своем кремлевском логове. Борис Исаакович был, как всегда, в генеральском мундире, при наградах и, как всегда, шел в первых рядах с красным флагом на свинчивающемся древке. Рядом шагал верный Джедай с гитарой. Толпа дошла до омоновцев, перегородивших Ленинский проспект, и остановилась. Точнее, остановились первые шеренги, а задние все подходили и подходили от площади Гагарина, туже и туже сжимая народную пружину. Башмаков запомнил это выражение — «народная пружина», брошенное на поминках говорливым есаулом Гречко.
«Я даже вначале не понял, — вспоминал есаул после второй. — Стоим. Впереди эти, в касках, со щитами, как псы-рыцари… Стоим. Спиной прямо чувствую, как сзади, понимаешь, народная пружина сжимается… И вдруг слышу звон. Сначала думал — в ушах. У меня так от давления бывает. Прислушался — нет, не в ушах! Огляделся и понял: медали звенят! Фронтовиков-то тысяч десять было, не меньше. Сзади напирают, толкаются — и медали звенят… Звенят! Прямо-таки набат мести! Никогда не забуду!..» Борис Исаакович подошел к омоновцам и строгим голосом спросил:
— Почему не пускаете?
— А куда надо? — спросил омоновец.
— К Кремлю!
— Не положено, отец!
— В 45-м было положено, а теперь не положено…
— Отец, ты сам человек военный. Должен понимать: приказ есть приказ.
— А если вам прикажут по фронтовикам стрелять? Тогда что?
— Да что ты с ним пустоболишь? — крикнул, подбегая, другой омоновец, явно офицер. — Он же провокатор!
— Эй, ты, охломоновец, — вмешался Джедай, — соображай, с кем разговариваешь!
— А с кем я разговариваю?
— У тебя теперь каска вместо башки? В погонах не разбираешься?
— Ага… А чего так слабо? Мог бы на Арбате и маршальские купить!
— Не сметь! — возвысил голос Борис Исаакович. — Я генерал Советской армии!
«Ты понимаешь, — удивлялся на поминках после четвертой есаул Гречко, — Исакыч-то обычно не картавил. Только когда запсиховывал, из него тогда это еврейское «р» и перло… Он как закричит: «Я генер-рал Советский ар-р-рмии!» Ты уж меня, Трудыч, прости, но у него на самом деле как-то не по-русски получилось…»
— Ах ты, жидяра, китель чужой напялил, — крикнул офицер — и еще выстёбывается!
— Что? Что ты сказал, сопляк? — Борис Исаакович двинулся на него.
— А вот что я тебе, тварь пархатая, сказал! — И омоновец с размаху ударил генерала резиновой палкой по голове.
Джедай хотел броситься наперерез, но не успел.
Генеральская фуражка слетела и откатилась. Удар был довольно сильный, но, конечно, не смертельный. Смертельной оказалась обида. Борис Исаакович схватился за грудь, захрипел и стал заваливаться.
Каракозин и Гречко еле успели его подхватить.
— Врача! — закричал Джедай.
— Вот тебе врача!
Офицер хотел ударить и Джедая, но есаул успел схватиться за дубинку и вытащить омоновца из цепи. С этого, собственно, и началось то печально знаменитое побоище ветеранов, много раз потом описанное газетами и показанное по телевизору…
Каракозин, прикрывая собой хрипящего генерала, стал вытаскивать его из толпы. Но по рядам уже побежало: омоновцы генерала забили!
— Какого генерала?
— Исакыча!
— Су-у-уки!
Генералов среди митинговавших было немного. Но главное — Борис Исаакович с Джедаем не пропускали ни одной демонстрации — «Исакыча» и «Андрюху с гитарой» знали многие. Народ озверел — начали отрывать от плакатов и знамен древки и, как острогами, бить ими омоновцев. Появились и предусмотрительно заточенные арматурины. Булыжники и кирпичи, невесть откуда взявшиеся посреди асфальтового Ленинского проспекта, забухали о щиты…
…………………..
Это столкновение стало зловещим прологом к событиям октября 1993 года, оно показало, что ни одна из сторон не готова к компромиссу. Официально было объявлено о нескольких сотнях раненых с обеих сторон. Но на самом деле жертвы были не только среди демонстрантов и правоохранителей. Среди них — Игорь Иванович Кар-пец, выдающийся ученый-юрист и криминолог, некогда возглавлявший Главное управление уголовного розыска МВД СССР. В те дни он находился в больнице после инфаркта. Он уже шел на поправку, и ему разрешалось смотреть телевизор. Когда Игорь Иванович увидел репортаж о событиях на площади Гагарина, с ним случился еще один инфаркт, от которого он уже не оправился.
В том же мае было созвано Конституционное совещание для выработки окончательного варианта новой Конституции, однако оппозиция отказалась признать его легитимность. В это время рубль перестал быть единой валютой в пятнадцати бывших советских республиках, а летом была проведена денежная реформа, вызвавшая еще большую панику, чем при обмене пятидесяти- и сторублевых купюр в 1991-м. Глава Центробанка выделил на обмен 30 дней и ограничил сумму 35 тысячами рублей (что соответствовало 35 долларам США). Затем сумму увеличили до 100 тысяч, а срок — до конца года, но было поздно: народ в отчаянии штурмовал сберкассы, а цены выросли на 30 процентов.
Как ни удивительно, автор этих строк ничего не помнит про тот обмен. Скорее всего потому, что денег в моей семье не было совсем и менять было просто нечего. А может, еще и потому, что народ, который уже привычно называли населением, свои гроши тогда по-скорому обменял на доллары, чтобы потом получить их обратно уже в новых купюрах — по мере надобности.
В интервью «Неделе», вышедшем летом 1993-го, Поляков так характеризовал ситуацию в стране: «То, что происходит сейчас в России, можно определить есенинской строчкой: «Еще закон не отвердел». Отсюда все наши беды. Но парадокс заключается в том, что закон и не может отвердеть, потому что тогда по нему придется отвечать. Кому-то — за непродуманные экономические акции, приведшие к пауперизации и даже «папуасизации» большей части населения. Кому-то — за поспешные политические решения, обернувшиеся удручающими территориальными потерями. А кому-то — за то, что даже не перепутали государственный карман с собственным, как говаривали при социализме, а попросту приватизировали этот самый карман…» На вопрос, как он относится к нынешней политической борьбе и методам, которыми она ведется, он ответил: «Она напоминает мне дуэль на автогенах в пороховом погребе». Это были пророческие слова.
И вот наступил сентябрь. В обстановке строжайшей секретности был подготовлен указ № 1400, который Ельцин озвучил в телеобращении к народу. Утвердив поправки к Конституции (что по той же Конституции он сделать никак не мог), президент изменил конфигурацию власти. Согласно его указу, и съезд народных депутатов, и Верховный Совет утрачивали свою легитимность. В Белом доме, у Верховного Совета, тут же отключили электричество, связь и водоснабжение, а здание было оцеплено внутренними войсками. В ответ Верховный Совет назвал действия президента конституционным переворотом, а X чрезвычайный Съезд народных депутатов принял решение о прекращении полномочий президента Ельцина и передаче власти вице-президенту Руцкому. Представительные органы по стране поддержали Верховный Совет, главы регионов — Ельцина. В Белом доме начали собираться сторонники Верховного Совета, а сам Белый дом вновь оказался опоясан баррикадами. Патриарх Алексий II попытался побудить стороны прийти к компромиссу, но переговоры результата не дали.
В ожидании штурма защитники Верховного Совета прорвали кольцо оцепления, захватив мэрию на Новом Арбате, гостиницу «Мир», здания ИТАР-ТАСС и Краснопресненского УВД, блокировав Министерство обороны и попытавшись взять «Останкино». С обеих сторон были раненые и погибшие. В ночь с 3 на 4 ноября, по призыву Гайдара, у здания мэрии на Тверской собралась огромная безоружная толпа сторонников Ельцина, которых Гайдар в своей эмоциональной речи призвал защитить власть от «фашистов». В пять утра в столицу были введены тульские десантные части, и шесть танков в прямом эфире, на глазах у всего мира, расстреляли кумулятивными снарядами Белый дом и его защитников. Си-эн-эн вела прямую трансляцию с места событий, а на набережной, не опасаясь случайной пули, стояли сотни зевак, среди которых был и Поляков. Впрочем, неправильно писателя, старающегося быть в гуще событий, именовать «зевакой»: он был очевидцем катастрофы, а полученные впечатления передал в своем романе.
…………………..
В ближайший выходной Башмаков снова хотел проведать Джедая, но «Белый дом» к тому времени окружили бронетехникой и обвили американской колючей проволокой — не прошмыгнуть. Кроме того, по слухам, все подступы к мятежному парламенту простреливались засевшими на крышах снайперами.
А 4-го Верховный Совет раскурочили из танковых пушек. Народ собрался как на салют и орал «ура!», когда снаряд цокал о стену и звенели разлетающиеся осколки. Анатолич затащил Башмакова под пандус, ведший к площадке перед СЭВом. Под пандусом какой-то иностранный журналист, захлебываясь, наговаривал в диктофон радостный комментарий, а когда раздавался очередной залп, выставлял диктофон наружу, чтобы отчетливее записать грохот и крики. Потом появились мальчишки и стали шумно делить стреляные гильзы. «Белый дом» дымился, подобно вулкану. Верхние этажи закоптились. И где-то там, в жерле вулкана, остался Джедай. Сколько человек погибло, никто не знал. Анатолич потом говорил, что трупы тайком ночью сплавляли на баржах по Москве-реке и жгли в крематориях. Но Башмаков не верил в смерть Джедая, он даже на всякий случай предупредил тещу, что на даче у них некоторое время поживет один знакомый. Катя тоже не верила:
— Ничего с ним не случилось. Вон ведь ни одного депутата не застрелили. Только избили.
Неделю они ждали звонка. Но Каракозин не объявился…
…………………..
После обстрела из танков спецподразделение «Альфа» взяло здание штурмом, сопротивление засевших в нем людей было сломлено, и из Белого дома с поднятыми руками и серыми лицами вышли Руцкой, Хасбулатов, Макашов и другие. Генпрокуратура насчитала потом 141 погибшего, специальная парламентская комиссия — 160, но проверить, насколько достоверны эти цифры, уже не представляется возможным. Подверглись арестам члены левых организаций, были распущены политические партии (Фронт национального спасения, движение «Трудовая Россия», Русское национальное единство, Объединенный фронт трудящихся и др.), закрыты их печатные органы, на многих активистов заведены уголовные дела.
На следующий день после расстрела парламента, когда страна еще приходила в себя, газета «Известия» опубликовала материал, озаглавленный «Писатели требуют от правительства решительных действий», который вошел в историю под названием «Письмо сорока двух» и в котором несогласные с политикой Ельцина вновь названы фашистами:
«Нет ни желания, ни необходимости подробно комментировать то, что случилось в Москве 3 октября. Произошло то, что не могло не произойти из-за наших с вами беспечности и глупости, — фашисты взялись за оружие, пытаясь захватить власть. Слава Богу, армия и правоохранительные органы оказались с народом, не раскололись, не позволили перерасти кровавой авантюре в гибельную гражданскую войну, ну а если бы вдруг?.. Нам некого было бы винить, кроме самих себя. Мы «жалостливо» умоляли после августовского путча не «мстить», не «наказывать», не «запрещать», не «закрывать», не «заниматься поисками ведьм». Нам очень хотелось быть добрыми, великодушными, терпимыми. Добрыми… К кому? К убийцам? Терпимыми… К чему? К фашизму?
И «ведьмы», а вернее — красно-коричневые оборотни, наглея от безнаказанности, оклеивали на глазах милиции стены своими ядовитыми листками, грязно оскорбляя народ, государство, его законных руководителей, сладострастно объясняя, как именно они будут всех нас вешать… Что тут говорить? Хватит говорить… Пора научиться действовать. Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли ее продемонстрировать нашей юной, но уже, как мы вновь с радостным удивлением убедились, достаточно окрепшей демократии?
Мы не призываем ни к мести, ни к жестокости, хотя скорбь о новых невинных жертвах и гнев к хладнокровным их палачам переполняет наши (как, наверное, и ваши) сердца. Но… хватит! Мы не можем позволить, чтобы судьба народа, судьба демократии и дальше зависела от воли кучки идеологических пройдох и политических авантюристов.
Мы должны на этот раз жестко потребовать от правительства и президента то, что они должны были (вместе с нами) сделать давно, но не сделали:
1. Все виды коммунистических и националистических партий, фронтов и объединений должны быть распущены и запрещены указом президента.
2. Все незаконные военизированные, а тем более вооруженные объединения и группы должны быть выявлены и разогнаны (с привлечением к уголовной ответственности, когда к этому обязывает закон).
3. Законодательство, предусматривающее жесткие санкции за пропаганду фашизма, шовинизма, расовой ненависти, за призывы к насилию и жестокости, должно наконец заработать. Прокуроры, следователи и судьи, покровительствующие такого рода общественно опасным преступлениям, должны незамедлительно отстраняться от работы.
4. Органы печати, изо дня в день возбуждавшие ненависть, призывавшие к насилию и являющиеся, на наш взгляд, одними из главных организаторов и виновников происшедшей трагедии (и потенциальными виновниками множества будущих), такие, как «День», «Правда», «Советская Россия», «Литературная Россия» (а также телепрограмма «600 секунд»), и ряд других должны быть впредь до судебного разбирательства закрыты.
5. Деятельность органов советской власти, отказавшихся подчиняться законной власти России, должна быть приостановлена.
6. Мы все сообща должны не допустить, чтобы суд над организаторами и участниками кровавой драмы в Москве не стал похожим на тот позорный фарс, который именуют «судом над ГКЧП».
7. Признать нелегитимными не только съезд народных депутатов, Верховный Совет, но и все образованные ими органы (в том числе и Конституционный суд).
История еще раз предоставила нам шанс сделать широкий шаг к демократии и цивилизованности. Не упустим же такой шанс еще раз, как это было уже не однажды!»
Письмо подписали Алесь Адамович, Анатолий Ананьев, Артем Афиногенов, Белла Ахмадулина, Григорий Бакланов, Зорий Балаян, Татьяна Бек, Александр Борщаговский, Василь Быков, Борис Васильев, Александр Гельман, Даниил Гранин, Юрий Давыдов, Даниил Данин, Андрей Дементьев, Михаил Дудин, Александр Иванов, Эдмунд Иодковский, Римма Казакова, Сергей Каледин, Юрий Карякин, Яков Костюковский, Татьяна Кузовлева, Александр Кушнер, Юрий Левитанский, академик Дмитрий Лихачев, Юрий Нагибин, Андрей Нуйкин, Булат Окуджава, Валентин Оскоцкий, Григорий Поженян, Анатолий Приставкин, Лев Разгон, Александр Рекемчук, Роберт Рождественский, Владимир Савельев, Василий Селюнин, Юрий Черниченко, Андрей Чернов, Мариэтта Чудакова, Михаил Чулаки, Виктор Астафьев.
Поляков вспоминает, что «либеральная пресса радовалась, радовались журналисты и политики, которые теперь бубнят и взвизгивают, что мы живем в полицейском государстве… Именно те, кто призывал «раздавить гадину», сегодня утверждают, что у нас мало демократии. А из-за кого ее мало? Ведь в 1993-м это была точка бифуркации, развилка…».
В те же дни вышли и статьи Полякова. Он был фактически единственным, кто после прозвучавших пушечных залпов публично заявил о своем несогласии с произошедшим. Вот что он писал в статье «Смена всех», вышедшей в газете «Век» 1 октября, за два дня до роковых событий:
«Стыдно. Пожалуй, именно это слово наиболее полно передает то состояние, в котором ныне пребывает любой здравомыслящий человек, если он воспринимает Россию как Отечество, как свой дом, а не дешевую ме-блирашку, откуда можно в любой момент съехать, прихватив с собой казенный табурет с жестяной биркой на боку.
…Мне стыдно, что президент устал. Во всех смыслах. Достаточно, даже не обладая специальными знаниями, взглянуть в его лицо, появляющееся на телеэкране.
…Мне стыдно за наш разогнанный парламент. <…> В их кобуре, которую они так значительно оглаживали, пикируясь со своими исполнительными противниками, оказался огурец. А ведь это фактически те самые люди, что в 91-м активно участвовали в августовских игрищах. Они же отлично знают, как это делается. Они же знают, что подвыпившую массовку можно объявить героическими защитниками, а можно — обнаглевшей чернью и люмпенами. Все зависит от того, кто обладает «Останкино». Да, большую часть парламента нужно было давно выгнать из политики за профнепригодность без выходного пособия! Но разгонять парламент — это совсем другое…
Мне стыдно за нашу отечественную интеллигенцию — она так и осталась советской в самом неизъяснимом и неисчерпаемом смысле этого слова. <…> Ее задача — помочь правильно установить парусную систему государственного корабля, а не дуть в паруса, лиловея от натуги и стараясь, чтобы их усердие заметил если не капитан, то хотя бы старпом…»
Вот как автор вспоминает сегодня о том времени:
«…Поздно вечером, почти ночью 2 октября мы возвращались с дачи в Москву. Всюду стояли омоновцы и бронетехника. Из автомобильного приемника демократы визжали о коричневой угрозе и необходимости раздавить гадину. На Беговой у самого поворота на Хорошев-ку меня остановили ребята в касках и бронежилетах, не то калмыки, не то башкиры. В Москву нарочно стянули части из регионов, где плохо понимали, что происходит в столице. Они потребовали выключить мотор и предъявить паспорт. Я ответил, что у меня сдох аккумулятор и снова я ни за что не заведусь. Они наставили на меня автоматы и повторили требование. Алина, ей было тогда тринадцать лет, испугалась. Наталья пыталась крикливо вмешаться, но я успокоил и заглушил машину. Проверив и убедившись, что я, в отличие от них, прописан в Москве, они отпустили нас, даже любезно оттолкали не заведшуюся машину к бензоколонке, где мы ее оставили и пошли домой пешком.
Прошляпив переворот 1991-го в Коктебеле, я не мог не увидеть своими глазами то, что происходило на Краснопресненской набережной, и весь следующий день провел у Белого дома. Танки, приседая, лупили по Верховному Совету. Народ улюлюкал. Периодически на крышах соседних домов мелькали черные фигурки. Все показывали пальцами и кричали с недоверием: «Снайперы!» А потом кого-то — ротозея или спецназовца, с простреленной головой — спешно уносили к «скорой помощи».
На следующий день я пошел на Цветной бульвар в редакцию газеты «День», чтобы взять номер с моим фрагментом «Демгородка». Но редакция была уже разгромлена. Вход охраняли несколько интеллигентного вида молодых людей, одетых в новенький импортный камуфляж.
— Вы куда, гражданин? — спросил, картавя, старший, кучерявый толстячок.
— В газету.
— В какую?
— «День»…
— А вы, собственно, кто? — Они начали окружать меня.
— Хотел дать объявление…
— A-а… Уходите и запомните: газеты «День» больше нет и никогда не будет. Проханов скрылся, но мы его поймаем.
Я понял, что мне сейчас в лучшем случае просто накостыляют, и ушел. Под впечатлением от увиденного я одним духом написал статью «Оппозиция умерла» и отнес в «Комсомолку», которой тогда руководил понимавший меня Валерий Симонов, к сожалению, вынужденный вскоре отдать газету Владиславу Фронину. А потом мы снова уехали на Зеленоградскую, и у нас там жил несколько дней, скрываясь, чудом вырвавшийся из Белого дома Сергей Бабурин, с которым я познакомился в редакции «Правды» или «Гражданина России», не помню. Мы соблюдали, конечно, конспирацию, но бурно выпивали, спорили, горячились, и он, раздевшись и светясь своим дородным белым телом, шел остудиться к речке. Соседи, прибегая ко мне, спрашивали свистящим шепотом: «Это Бабурин или нам показалось?» — «Показалось». — «Ясно!» — с пониманием кивали они. Никто, кстати, не донес…»
Статья «Оппозиция умерла. Да здравствует оппозиция!» появилась в «Комсомолке» 7 октября.
…………………..
…Под выстрелами толпа любопытствующих дружно приседала. Потом кто-то начинал показывать пальцем на бликующий в опаленном окне снайперский прицел. Били пушки — словно кто-то вколачивал огромные гвозди в Белый дом, напоминавший подгоревший бабушкин комод. А около моста, абсолютно никому не нужный в эти часы, работал в своем автоматическом режиме светофор: зеленый, желтый, красный…
Вечером торжествующая теледикторша рассказывала мне об этом событии с такой священной радостью, точно взяли рейхстаг. Что это было на самом деле — взятие или поджог рейхстага, — покажет будущее. Однако кровавая политическая разборка произошла. В отличие от разборок мафиозных, в нее оказались втянуты простые люди, по сути, не имевшие к этому никакого отношения. Я не политик, я — литератор и обыватель. Мне по-христиански жаль всех погибших. Нынешним деятелям СМИ и тому, что осталось от нашей культуры, когда-нибудь будет стыдно за свои слова о «нелюдях, которых нужно уничтожать». А если им никогда не будет стыдно, то и говорить про них не стоит. <…> Я слушал и участвовал в разговорах людей, толпившихся у Белого дома, на Смоленке, у Моссовета. Правда, в последнем месте спорящих часто отвлекала от разговоров обильная гуманитарная помощь, раздававшаяся прямо с грузовиков. Так вот: того единодушия, которым отличаются комментаторы ТВ, там не было. Большинство склонялось к тому, что виноваты и те и другие.
Противостояния президента и парламента, двоевластия больше нет, но то неоднозначное отношение к происходящему в стране, которое это противостояние символизировало, осталось. <…> Поляризация в обществе осталась. Поэтому сейчас нужна не сильная рука, а мудрая голова!
Как справедливо заметил Сен-Жон Перс, плохому президенту всегда парламент мешает. <…> Итак, оппозиция, пошедшая в штыковую контратаку, уничтожена. Закрыты оппозиционные газеты, передачи, возможно, будут «закрывать» неудобно мыслящих политиков и деятелей культуры… Создатели политических мифов не любят оттенков: у врага в жилах должна течь не кровь, а серная кислота — желательно поконцентрированнее. <…> Я хочу воспользоваться неподходящим случаем и сказать о том, что я — в оппозиции к тому, что сейчас происходит в нашей стране.
…………………..
Отметим не только бесстрашие автора, но и первое появление в его текстах имени Сен-Жон Перса, который через 15 лет станет одним из главных, хотя и заочных, героев иронической эпопеи «Гипсовый трубач».
Статья вызвала бурю эмоций, по рукам ходили ксерокопии, о ней говорили, в том числе во власти, и можно лишь догадываться, как ее там оценивали. Через два десятка лет, в предисловии к книге избранной публицистики «Лезгинка на Лобном месте», Поляков так описал коллизии того времени:
«Все антиельцинские издания были к тому времени запрещены, и моя статья оказалась единственным в открытой прессе протестом против утверждения демократии с помощью танковой пальбы по парламенту. Между прочим, стократ проклятые за жестокость большевики Учредительное собрание всего-навсего распустили. Почувствуйте разницу!
В итоге «Комсомольскую правду» тоже закрыли. Правда, на один день. Потом одумались и открыли. А меня занесли в какой-то черный список, из которого вычеркнули только при Путине. Не могу сказать, что это сильно омрачило мне жизнь, хотя, скажем, из школьной программы разом вылетели мои повести, из энциклопедий исчезла всякая информация обо мне».
Писать ему, надо отдать должное, не запрещали. И всегда находились печатные издания, готовые опубликовать очередную статью.
Поляков, конечно, на этом не остановился: уже в декабре 1993-го в той же «Комсомолке» вышла статья «Россия накануне патриотического бума», в которой он, словно с Луны свалившись, утверждал, что «укрепившейся новой власти теперь до зарезу понадобится возрождение патриотического чувства, которое, собственно, и делает население народом и заставляет людей терпеть то, чего без любви никто терпеть не станет». Когда статья вышла, друзья и недруги не сговариваясь решили, что он повредился в уме. «В самом деле, в то время слово «патриот» стало почти бранным, а теледикторы если и произносили его, то с непременной брезгливой судорогой на лице. Не знаю, откуда взялась уверенность, что строить новую Россию нужно на фундаменте стойкой неприязни к Отечеству, но могу предположить: идея исходила от тех политических персонажей, которые видели в «новой России» лишь факторию для снабжения цивилизованного Запада дешевым туземным сырьем. С патриотизмом боролись так же истово и затейливо, как прежние воинствующие безбожники с религией. И так же безуспешно. Мой прогноз оказался верен: сегодня патриотизм опять в чести, государство финансирует дорогостоящие программы по воспитанию отчизнолюбия, на автомобилях развеваются георгиевские ленточки, кудрявые эстрадные попрыгунчики снова запели о русском раздолье, а те же самые теледикторы артикулируют трудное слово «патриотизм» с тяжким благоговением. Но почему, почему же у меня никак не исчезнет ощущение, что живу я все-таки в фактории, занимающей одну седьмую часть суши?»
Народ отреагировал на «победу демократии» очень своеобразно, во всяком случае, власть такого поворота явно не ожидала. На выборах в Госдуму наибольшее число голосов (23 процента) набрала ЛДПР во главе с Жириновским. Это было чисто протестное голосование. Либералы, собравшиеся широко, в прямом эфире отпраздновать свою победу, были ошеломлены, когда в режиме онлайн стали поступать цифры о раскладе голосов по регионам. Очевидцам запомнились растерянное лицо Олега Табакова и слова нетрезвого Юрия Карякина, который, не сдержав эмоций, воскликнул: «Россия, одумайся, ты одурела!»
На втором месте (15,5 процента голосов) оказалась партия Гайдара «Выбор России». Правда, благодаря успеху в одномандатных округах она сравнялась с ЛДПР по числу мандатов (64). Третье место (12,4 процента) заняла КПРФ. Далее шли «Женщины России» — 8,1 процента, Аграрная партия — 8,0, «Яблоко» — 7,9, ПРЕС — 6,7, Демократическая партия России — 5,5 процента. Самый многочисленный блок образовали левые, коммунисты и аграрии — 99 голосов, у ЛДПР и «Выбора России» — по 64. Газеты писали про «красный реванш». Это было ужасно: уничтоженная советская власть вновь будет заседать в парламенте! Такой состав Думы затруднил президенту и правительству дальнейшие рыночные реформы и породил новые конфликты. Мало того, «красная» Дума проголосовала за амнистию гэкачепистам и участникам октябрьских событий 1993 года.
* * *
Не сразу критика откликнулась на появление «Демго-родка» — и это вполне понятно, учитывая то, какие события сотрясали страну. Зато вскоре после «победы демократии» в прессе появились отзывы, авторы которых резко разошлись в оценках. Так, Л. Фомина в «Московской правде» писала: «Демгородок» при прочтении вызывает разные ощущения, и не надо быть ясновидящим, чтобы понять, что он вызовет бурную реакцию критиков всех «лагерей», поскольку картина, нарисованная автором, выполнена в ярких тонах, а персонажи и их поступки до боли узнаваемы. Предвижу многочисленные нападки со стороны «господарищей», которые, заглянув в книгу, увидят там себя…»
Сергей Владимирович Михалков поставил повесть в один ряд с лучшими произведениями отечественных писателей, вспомнив в этой связи сатиру Булгакова.
Трудно сказать, что более способствовало размежеванию Полякова с либеральным лагерем: публицистика, хлесткая и обличительная по отношению к новой власти и ее порядкам, или «Демгородок», где он с этой властью окончательно разобрался, предал суду и даже определил меру наказания. Сказать, что Поляков разозлил повестью либеральных коллег-оппонентов — значит ничего не сказать. «Демгородок» вызвал у них активное отторжение.
Вот что писал Роман Арбитман в статье «Лукавая антиутопия. Юрий Поляков в поисках утраченного апофе-гея»: «…Итак, поражение ненавистной «дерьмократии» на Руси, которое так долго обещали народу большевики, состоялось. Пусть на бумаге, но состоялось… Юрий Поляков на бумаге отыгрался за все обиды, общественные и личные. За развал Союза и рост цен. За демократию, при которой редакция журнала «Юность» избрала не его, Полякова, своим новым главным редактором. За то, что по финансовым причинам закрылись два фильма по его, Полякова, сценариям и по непонятным причинам «тормознули» постановки его пьес в академических театрах. За то, что лживые телевизионщики не приглашают больше в «Пресс-клуб» (не по той ли причине возник в повести злорадный рассказ, как прихлопнули враля-телекомментатора?). За то, что былые «апофегеи» стали анахронизмом. Вероятно, именно эти и другие жизненные обстоятельства… и побудили писателя ударить по «демокрадам»…» Это была не просто рецензия, это было плохо скрываемое желание вычеркнуть Полякова из литературного процесса — за политические взгляды, которых он придерживался: «…Как выяснилось, писателю благоприятствовала атмосфера полуправды, в которой можно было показать себя на правах «разрешенного» обличителя… Пока существовали «белые пятна» и закрытые области, легко и приятно было делать полшага вперед и открывать Америку. Когда игра в догонялки кончилась и читателя требовалось привлекать чем-то иным, кроме оперативности «отклика», Юрий Поляков был бессилен… Оказался без работы…»
Статья Арбитмана стала своего рода приговором писателю со стороны либеральной общественности, после нее имя Полякова на страницах «Литературной газеты» уже не появлялось — почти до самого его прихода туда в 2001 году главным редактором. И это, конечно, не случайно. Правда, одну его статью (про закрытие телеканала «Российские университеты», тут интересы сошлись) газета в конце 1990-х по просьбе влиятельного Олега Попцова опубликовала, в качестве исключения из действовавшего в отношении Полякова правила. С тех пор прошло более двадцати лет, но правило это, кажется, так и не отменили.
Настоящим ударом для Полякова стала рецензия Александра Аронова в одном из декабрьских номеров «Московского комсомольца». «Поляков не желает воспринимать людей во всей их сложности и перепутанности, а упрощает… Признаюсь, трудно было дочитать недлинный текст до последней странички. Но если зажать ноздри, а позднее принюхаться — все-таки можно», — писал бывший приятель, озаглавивший свою рецензию весьма определенно: «Замок из дерьма». Это был тот самый Аронов, который лоббировал публикации начинающего поэта в «МК» и даже посвятил его стихотворению «Сон. 21 июня 1941 года» восторженную статью в «Вечерке». Юрий перепечатывал на машинке и составлял первый сборник Аронова «Островок безопасности» и был единственным, кто написал о нем сочувственную рецензию в «Литературной России». И вот теперь политика развела по разные стороны баррикад некогда близких людей.
«Помню, я столкнулся где-то с Ароновым примерно через полгода после выхода его брезгливой рецензии. Он был пьян и буквально набросился на меня:
— Юра, что с тобой? Ты что теперь — красно-коричневый?
— А вы?
— Мы всё сделали правильно!
— И Белый дом расстреляли правильно?
— Правильно!
— Почему?
— Потому что они бы нас повесили!
— Кто? Я бы вас, что ли, вешал?
— Нашлись бы…
Больше мы не общались. Вскоре Аронова настиг инсульт, и остаток жизни он провел в полусумерках, а когда наступали просветы, пытался писать, но получался странный наивный лепет, вызывавший оторопь у тех, кто знал его в расцвете парадоксального ума, насыщенного самыми разносторонними знаниями — в застолье, скажем, он мог прочитать целую лекцию о Кьеркегоре. Чтобы имя Аронова не уходило со страниц газеты, сотрудники кроили из его прежних статей новые колонки…»
Став главным редактором «Литературной газеты», Поляков неоднократно печатал на ее страницах стихи и материалы о жизни Александра Аронова. В отличие от своих оппонентов, разойдясь в политических взглядах, он не имел обычая вычеркивать товарища по перу из литературы.
Разразившись этими хлесткими рецензиями, либеральная критика сомкнула уста и никогда уже на протяжении почти четверти века не упоминала его имени ни в каком контексте — оно стало для нее непроизносимым. Если учесть, что в литературно-критическом цехе либеральные взгляды решительно превалируют над консервативными — в том числе и над доводами рассудка, — для Полякова это означало, что критика оставила его один на один с читателем, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Во что это вылилось на самом деле?
«Осознав, что литературная группа, контролировавшая 90 процентов всего поля отечественной словесности, объявила мне бойкот, я понял: для меня единственный выход — художественность. Надо быть интересным читателю, вопреки молчанию и хуле критике. Надо, чтобы человек, даже случайно взявший в руки мою вещь, не мог оторваться, а потом говорил друзьям: «Это необходимо прочесть!» Пассажирский самолет прочнее боевой машины в десять раз, ибо он переносит по воздуху сотни людей, а не пару военных пилотов. Как «ястребок» разлетается вдребезги от меткого попадания ракеты, так и дурной роман аннигилируется от честной оценки объективного критика. Примерно такую же «суперпрочность» я по мере сил старался заложить в свои тексты. Это спасло меня от звездной расслабухи, она непременно поражает молодых авторов после первого шумного признания или упавшего им на голову «Букера». Возомнив себя мастерами, каждая запятая которых на вес золота, они начинают писать даже не левой ногой, а боюсь сказать — чем. Это заболевание я подавил в себе на корню, так грипп проходит, если нырнуть в прорубь. И мои постсоветские книги по тиражам сопоставимы с тогдашними лидерами: Пелевиным, Сорокиным, Улицкой, Аксеновым, — хотя в их раскрутку вкладывались гигантские средства. Впрочем, справедливости ради надо заметить: я стартовал не из низины, к 1991 году у меня, благодаря советским публикациям, уже имелся многочисленный и верный читатель. Так что замолчать меня не вышло, а ведь как хотелось!»
Огромное число соотечественников отныне искали и ждали новинок от Полякова, не особенно задумываясь о его художественном методе и средствах. Его по-прежнему читали запоем, и в этом смысле Полякову повезло: в том числе и благодаря замалчивавшей его творчество либеральной критике он стал воистину народным писателем. Но это также означало, что множество любителей книги из числа гуманитариев, привычно ориентирующихся на мнение критики, особенно в наше время, когда книжный рынок наводнен новинками, не открыли для себя этого яркого неординарного писателя, не смогли оценить его искрометный юмор и афористичное письмо, не узнали себя в его героях — и не разделили с ним заботу о судьбе страны.
И все же Поляков вышел из этой истории победителем, оставшись самим собой: неудобным, въедливым, ехидным человеком, упорно называвшим вещи своими именами и естественно пережившим все стадии надежд и разочарований не только в новом курсе страны, но также и в своем писательском ремесле. Жизненный путь успешного писателя-сатирика выстлан проклятиями его болезненно самолюбивых современников. Чем бы ни грозило ему пристальное вглядывание в окружающих, он не может не написать о том, что разглядел. Но кому хочется обнаружить себя на страницах произведения в неприглядном или смехотворном виде? (Помните у Булгакова: «Брюки те же самые, втянутая в плечи голова и волчьи глаза… Ну, я, одним словом! Но, клянусь всем, что было у меня дорогого в жизни, я описан несправедливо. Я вовсе не хитрый, нежадный, нелукавый, не лживый, не карьерист…»? А каким неприглядным вышел в «Театральном романе» «красный граф»! Что уж говорить о Станиславском и Немировиче-Данченко…) Короче, неприятие Полякова со стороны коллег по цеху имело под собой еще и глубоко личные причины. Но вместо того чтобы не усугублять наметившийся конфликт, Поляков вдруг разразился новым романом, посвященным нравам столь хорошо ему знакомой литературной среды, которая вызывала у него ничуть не меньше сарказма, чем политическая тусовка.
Вот что позднее писал о творчестве Полякова Николай Николаевич Скатов:
«Юрий Поляков однажды, говоря об иронии, написал совсем не о нелюбви к иронии, тем более не об ужасе перед нею, а о… спасительной иронии. И он оказался прав. Может быть, только иронический смех и спасал нас в свое время от возможности окоченеть и окостенеть во все более окоченевшем и окостеневшем обществе.
И только способность ни перед чем не останавливаться могла останавливать все захватывающее омертвение. Юрий Поляков, к моей большой радости, не остановился.
Ни перед чем.
Ни перед, казалось бы, столпами: Армия, Школа, «Аппарат»… А потом стеганул и совсем уже священных коров: «совесть нации» — творческую интеллигенцию и Демократию.
Поэтому произведения Юрия Полякова не пользуются успехом у представителей либеральной интеллигенции. Либералы во власти не любят его за излишне злую, по их глубокому убеждению, критику властей предержащих. Не облеченные властью либералы не любят его за сотрудничество с властью. И те и другие терпеть не могут Юрия Полякова за его едкий смех и откровенное издевательство над их «священным правом» презирать власть и одновременно сытно есть из ее кормушки. Они на всех литературных перекрестках трубят о том, что Юрий Поляков преступил все «грани приличия», принятые в «приличном», «рукопожатном» обществе.
«Не верьте никому из нас, — попросил, нажимая изо всех сил, курсивом, Блок, — верьте тому, что за нами». У Юрия Полякова есть это «за нами». Оно не воплощено и даже не декларировано, не явлено и даже не заявлено. Но оно есть.
Когда-то Юрий Поляков сам сказал о своей писательской особенности — работать до упора — не меньше, но и не больше.
И речь явно не об умении подыскать уместное слово, подобрать ожидаемый читателем образ — вещи для любого стоящего писателя сами собой разумеющиеся.
Уверен, все дело в том, что один старый критик еще в позапрошлом веке назвал «чистотой нравственного чувства».
Это неспособность (в иронии!) впасть в ерничество, пусть даже талантливо исполненное.
Это невозможность отдаться пошлости, пусть даже умеренной и аккуратной.
Это неумение поддаться провокаторству, пусть даже искусно замаскированному и изощренному.
Именно все это и обеспечивало и обеспечивает наличие одной группы крови у писателя Юрия Полякова и его многочисленных читателей.
Его книги читает и перечитывает народ. И если есть сейчас народный российский писатель, так это Юрий Поляков.
Если бы меня спросили, произведения Александра Солженицына или Юрия Полякова нужно изучать в нашей российской Школе, я бы, не задумываясь, отдал пальму первенства Юрию Полякову».
* * *
В конце 1980-х Поляков полагал, что писатель напрямую влияет на настроения в обществе, и видел в том свою задачу. Впрочем, все так и было. Здесь уже говорилось, что писателей в советское время воспринимали как пророков, они были для многих нравственным ориентиром, а потому их авторитет был чрезвычайно и порой незаслуженно высок. В постсоветском обществе все обернулось иначе. Начать с того, что до середины и даже конца 1990-х писатели буквально прозябали, лишившись прежних социальных гарантий и получая мизерные гонорары, на которые невозможно было прожить. Исключение составляли те немногие, чьи заслуги перед демократией обеспечили им соросовские гранты и стипендии, в несколько раз превышавшие среднюю зарплату по стране, а также чтение лекций в западных университетах и даже перевод их произведений за границей небольшими, но хорошо оплачиваемыми тиражами. В журнале «Знамя», который возглавлял в ту пору президент российского отделения Фонда Сороса Григорий Бакланов, средняя зарплата сотрудников составляла не менее тысячи долларов при прожиточном месячном минимуме для целой семьи в 50 долларов. Понятно, почему сегодня с такой ностальгией некоторые вздыхают о лихих 1990-х.
Поляков вспоминает, что в то время брался за любую работу, а жена Наталья с сестрой, подобно многим, даже начала «челночить». Сначала они возили в Варшаву пластмассовые цветы, которые в новой России, получившей в наследство от СССР мощный нефтехимический комплекс, стоили дешево, да и спросом особенным не пользовались. Зато в Польше их можно было продать гораздо дороже, так как экономные шляхтичи предпочитали искусственные цветы живым, быстро увядающим. Потом, заработав валюту, они стали летать в Корею за перчатками, шарфами и беретами из «ангорки», которые продавали на Большой арене «Лужников», превращенной в огромный рынок. Юрий помогал жене — ездил на своем «москвиче» на таможенный склад за посылками «карго», отвозил и встречал у торжища. Про челночные поездки в Польшу мы прочтем потом в романе «Замыслил я побег…», торговые «Лужники» возникнут в «Гипсовом трубаче», а про перчатки из «ангорки» услышим в пьесе «Женщины без границ». Впрочем, развернуть бизнес и создать свое дело у Натальи и ее сестры не получилось, основную часть денег они, несмотря на предостережения одаренного интуицией Юрия, вложили в «мавродики». И как большинство доверчивых россиян, почти всё потеряли. Вот почему глава, посвященная афере с «чемадуриками», написана в «Гипсовом трубаче» с таким выстраданным сарказмом. Впрочем, писательские дела Полякова к тому времени начали налаживаться и относительное благополучие семьи вскоре восстановилось.
Со второй половины 1990-х начался литературный бум: издательства получили освобождение от налога на добавленную стоимость, граждане постепенно привыкли жить в состоянии шока и потянулись к настоящей литературе, и не столько в поисках ответа на вечные вопросы (они уже поняли, что этих ответов надо искать где-то еще), сколько в поисках забвения от насущных проблем. Писатели в глазах общества стали уже не пророками, но создателями миров, в которых можно было хоть на время потеряться. И тут чем затейливее у писателя фантазия, тем востребованнее оказывались его книги и тем большим был тираж. Недаром так расцвел в те годы жанр ненаучной фантастики, которую мы именуем ныне фэнтези. Ну а женская проза — в таком изобилии — появилась скорее от того, что читательская аудитория, впрочем, не без помощи телевидения, обратившегося к сериалам, стремительно утрачивала вкус к хорошей литературе. В 1990-е, когда мужчины в подавляющем большинстве растерялись и потерялись (как прекрасно показал это в своих романах Поляков), женщины вдруг проявили недюжинную волю и энергию, готовность не только выживать, но и творить. Недаром в одной из первых пьес Полякова героиня, жена отставленного академика-оборонщика, будучи теперь уже невостребованным филологом, на спор пишет имеющий большой коммерческий успех детектив «Контрольный выстрел» — обеспечивая тем самым благополучную жизнь своей семье.
Такой комплекс полноценности, даже крутость постсоветских женщин можно было бы, видимо, приветствовать, если бы он, увы, не стал производным от неполноценности мужской. Женщина, как в прежние лихие годы, взяла на себя слишком много, в то время как муж ее не сражался на фронте и не вкалывал на гигантских стройках: он лежал на диване и читал детектив — или женскую прозу, про романтическую любовь. Или фэнтези. Такого «диваноборца», в прошлом уникального инженера-ракетчика, Поляков позже выведет в комедии «Женщины без границ». Его герой даже обосновывает свое упорное лежание на диване.
…………………..
Ирина Федоровна. Эх, зять — ни положить, ни взять. Когда я дочку за него отдавала, он нормальным был. Как все.
Виталик. Как все я никогда не был. Но тещу не любил, как все.
Она. Виталик был инженером. Самонаводящиеся ракеты конструировал.
Виталик. Ведущим инженером.
Она. Да — ведущим. На заводе дневал и ночевал. Ему даже орден дали.
Виталик. Медаль «За трудовую доблесть».
Она. А потом объявили, что ракеты больше не нужны и воевать нам не с кем, потому что Америка — самая миролюбивая страна в мире. Она ведь уже один раз сбросила атомные бомбы на Японию и больше ничего такого, конечно, делать не станет.
Валентин Борисович. Конечно, нет! Интеллигентное государство.
Она. А мы вот, неинтеллигентные, еще ни разу атомную бомбу ни в кого не кинули, потому весь мир переживает, что можем попробовать. Из чистого интереса…
Виталик. …И чтобы успокоить мировое сообщество, нам надо срочно разоружиться. Завод закрыли, а нас всех уволили.
Она. Раньше он возвращался с работы, ужинал и тут же садился за чертежи. А в тот день Виталик пришел, поел и лег на диван. Я обрадовалась: пусть отдохнет, успокоится. Но он лежал день, неделю, месяц…
Ирина Федоровна. Вместо того чтобы работу искать! Лодырь!
Виталик. Я не лодырь. Я так решил! Когда началось, я понял: бороться с этим можно только одним способом.
Он. Каким?
Виталик. Если все здравые люди лягут на диваны и затихнут, этот маразм скоро самоликвидируется. Под лежачего История не течет.
Он. Почему же маразм не самоликвидировался?
Виталик. Из-за штрейкбрехеров, вроде тебя! Зачем ты снимался в рекламе? Зачем? Лежал бы, как я.
Он. Деньги были нужны. А если, допустим, все люди в знак протеста не лягут, а запьют?
Виталик. Интересная мысль! Вера, ты нашла себе неглупого парня.
Валентин Борисович. Ерунда! История всех вас обтечет и двинется вперед.
Виталик. А вы уверены, что впереди лучше, чем сзади?
Он. Вер у тебя умный муж! Такой начитанный.
Ирина Федоровна. Угу, начитанный. Чем больше мужик прочитал книжек, тем меньше у него на сберкнижке денег.
Она. Да, жить стало не на что, и я пошла челночить. Мы с одноклассницей возили в баулах ангорку из Кореи. А мне нельзя было таскать тяжести. Я ждала ребенка…
Ирина Федоровна. Я зятя стыдила: Верка надрывается, а он раскинулся без пользы. Не мужик, а пролежень!
Она. В общем, ребенка у меня не получилось. Наверное, подняла слишком тяжелый баул. На «скорой» увезли…
Маша. А где вы ангоркой торговали?
Она. На стадионе имени Ленина. В Лужниках. Там был огромный рынок: (дурным голосом) «А вот ангора прямо из Кореи по цене производителя!»
Ирина Федоровна. Я дочке говорила: не корми Витальку — сразу вскочит и работать побежит.
Виталик. Мне было, конечно, стыдно перед Веркой. Но встать значило признать свое поражение, признать, что весь этот капиталистический маразм — неизбежное зло.
Валентин Борисович. А где вы видели неизбежное добро? Зло — вот горючее прогресса. Вы читали «Кошмар злого добра»?
Виталик. Бердяева? Еще бы! Зло победить нельзя. Его можно только перележать.
Она. Ну и что, ты перележал?
Виталик. Как что? Гайдара перележал. Мавроди перележал. Ельцина перележал. Березовского перележал. Сейчас вот Чубайса долеживаю…
…………………..
И хотя этот «новый матриархат» продолжался всего несколько лет, женщины успели проявить себя не только в профессиях, требующих физической силы и выносливости, они пошли в бизнес — и освоили ремесло беллетристов. Не всегда то, что получалось, имело отношение к литературе, зато оказалось востребованным все той же женской аудиторией, подсевшей на сериалы. Вокруг рушилась страна, останавливались заводы, зарастали чертополохом дававшие прежде обильную жатву поля, а сограждане не отрываясь смотрели «Рабыню Изауру», «Богатые тоже плачут» и «Санта-Барбару», а конфликты между мужем, желающим смотреть футбол, и женой, поглощенной сериальными страстями, приводили к страстям реальным, вплоть до развода (тогда еще, как мы помним, не было в квартире несколько телевизоров, хотя к этому все шло). Когда стало понятно, насколько востребовано народом сериальное мыло, сметливые бизнесмены оперативно организовали поток псевдолитературы про «дочерей бедных бездетных родителей» и «сыновей подкидыша», за гроши нанимая пишущую братию и заставляя ее брать себе загадочно-звучные иностранные псевдонимы.
Поляков вдоволь над этим повеселится в эпопее «Гипсовый трубач», наделив героя профессией борзописца (или, по-поляковски, писодея), сочиняющего якобы переводные романы про роковые страсти, вроде «Алисы в Заоргазмье», и скрывшегося под псевдонимом Аннабель Ли. За этим тоже стоит реальный жизненный опыт: как уже говорилось, Юрий брался за любую работу, чтобы семья ни в чем не нуждалась. Вот рассказ об одном из эпизодов той борьбы за жизнь:
«Звонит режиссер Тигран Кеосаян и говорит, что запустился с сериалом «Настоящие мужчины» — о буднях спецслужб. Как обычно, пробежал глазами синопсис, вроде ничего. А когда стал внимательно читать сценарий, пришел в ужас: характеров нет, диалоги тупые, словом, агитка, какую в прежние времена не то что на съемочную площадку, в портфель студии не пустили бы.
— Я тебя прошу: поработай сценарным доктором!
— Сколько серий?
— Восемь.
— Денег стоит.
— Мы готовы.
— Срок?
— Вчера.
Если «вчера», значит, недели две у меня есть. Кастинг, реквизит, натура… Я вспоминаю разговор с женой. Холодильник бьет током, при этом не морозит, а почему-то разогревает продукты. Крыша на даче течет, ее надо срочно менять: брус пошел плесенью. Дочери нужно платье к выпускному вечеру. На море не были пять лет. Ну о том, что супруге нечего надеть, и говорить нечего, это, так сказать, «хроника» брака. Суммирую и говорю, сколько хочу за эту работу. Кеосаян легко соглашается, и я понимаю, что продешевил, как обычно. Через два часа он присылает сценарий с авансом. Жена расцветает, словно кремлевская сирень. Читаю. М-да-а, совсем плохо: боевые герои изъясняются фразами «так точно» и «разрешите выполнять». Их террористические супостаты знают только «салям ал ей кум» и «Аллах ак-бар!». Но нет вершин, которые не брали бы коммунисты. Прошу вынести из дома весь алкоголь, отменяю все встречи, отключаю телефон и две недели не поднимаю головы. В срок отправляю сценарий Кеосаяну. На следующий день он звонит, благодарит:
— Тебя в титры включать?
— А разве за подпольный аборт фотографию врача вешают на Доску почета?
Он смеется и прощается. Через час присылает основную часть гонорара. Жена и дочь цветут, как сухумский дендрарий. Месяц потом болею — писать не могу, думать тоже, могу смотреть только про Индиану Джонса. От перенапряжения и от того, что пропустил сквозь себя всю эту галиматью. Общее отравление творческого организма. Но потом как-то прихожу в себя. А через год Тигран снова звонит, хохочет:
— Слушай, та же проблема. Сериал собрал чумовые рейтинги. Силовики счастливы. Дали денег на «Настоящих мужчин-2». Ребята, ты их знаешь, сразу накатали продолжение. Дебилизм на марше. Снимать нельзя. Поработай опять сценарным доктором! Условия те же.
— Нет.
— Набросим.
— Нет.
— Почему? Хорошие деньги.
— Я за деньги такой хренью не занимаюсь.
— А в прошлый раз?
— В прошлый раз у меня крыша текла и дочь школу заканчивала…
Про то, что жене нечего было надеть, я говорить не стал. Не аргумент…»
Психологически непростой переход от положения почти властителя умов до положения простого рассказчика, а то и массовика-затейника Поляков тоже переживал в гордом одиночестве. В июле 1993-го в интервью «Московской правде» он признавался: «Два года я не писал, поскольку литературный труд казался мне ерундой по сравнению с катаклизмами, которые трясут страну, по сравнению с всеобщим распадом. Но потом понял, что все это когда-нибудь кончится (во что трансформируется, вопрос другой) и нужно зафиксировать, сберечь настоящий момент — не «дословно», хронологически, как в газетных публикациях, а в художественной форме». То есть он говорил о том, что почувствовал себя хроникером, фиксирующим современные ему события, летописцем, которому долг велит тщательно записывать всё, что видит и слышит (роман-эпопею «Замыслил я побег…» критики неспроста назвали «энциклопедией русской жизни нашего смутного времени»).
Так он говорил, наблюдая процессы, происходившие в литературе на фоне снятия всех и всяческих табу. Страстно желая понравиться, чем только не привлекала она читателей! Постсоветская литература решительно отринула идеалы советской, всю эту «в высь весь вас звала», сосредоточившись на мистике, эротике и чернухе. Нет таких видов грязи и мерзости, о которых бы она не говорила. Если не верите, откройте хотя бы «Самовар» Михаила Веллера в том месте, где автор во всех подробностях описывает от имени безруко-безногого, но сексуально озабоченного инвалида-самовара воображаемые гениталии популярной в ту пору телеведущей Светланы Сорокиной. Можно было подумать, что со снятием цензуры отменили и мораль, и эстетические принципы искусства, и художественный вкус. Возможно, для читателя такое чтиво тоже было отдушиной: начитавшись, он мог иначе ощущать себя в реальной жизни, которая виделась уже не такой беспросветной. Этот принцип: хуже есть куда — и в самом деле действует безотказно, да и не нами он придуман.
Мысленно обращаясь к советскому прошлому, Поляков отчетливо видел теперь много такого, что казалось прежде естественным и непреложным. В статье «Почему я вдруг затосковал по советской литературе» он писал: «…Советская литература, волей-неволей восприняв художественную и нравственную традицию отечественной классики, смогла противостоять той «варваризации» общества, которая неизбежна в результате любой революции. <…> Сегодня в литературе, как мне приходилось уже писать, «кафейный период» — был такой в Гражданскую войну, когда все остановилось, и чтобы обнародовать свое новое творение, писатель заходил в литературное кафе, заказывал на последние морковный кофе и ждал кого-нибудь в слушатели. На заваленных всем чем угодно — от Сведенборга до «Счастливой проститутки» — книжных прилавках современных российских писателей вы почти не найдете. Их издавать невыгодно — и поэтому у них «кафейный период». Заметьте, я говорю не об идейно выдержанных бездарях, они-то как раз устроились и рьяно обслуживают теперь каждый свою крайность. Я говорю о талантливых писателях, которых читали, обсуждали, покупали… Они стали хуже писать? Нет, просто люди стали хуже читать. Привычка к серьезному чтению — такое же достояние нации, как высокая рождаемость или низкое число разводов.
Добиться трудно — а утратить очень легко. Ведь добро должно быть не с кулаками, а с присосками, чтобы не соскользнуть по ледяному зеркалу зла в преисподнюю. Восстановление поголовья серьезной читательской публики — общенациональная задача на ближайшие десятилетия. (Заметьте, это написано в середине 1990-х, и только в 2015-м, в Год литературы, власть назвала проблему снижения интереса к книге, чтению, особенно у молодежи, вопросом государственной важности. — О. Я.)
…Но как же случилось, что отечественная литература оказалась в брошенках именно тогда, когда она, к счастью, духовно обеспечила победу демократии и, к несчастью, победу демократов?! Ну подумайте сами: на площади людей выводило истошное чувство социальной справедливости, воспитанное, между прочим, этой самой советской литературой. <…> Одни писатели (в количестве, даже не снившемся застою) работают, чтобы прокормиться, сторожами, грузчиками, лифтерами — но западные журналисты не заезжают к ним, чтобы узнать, как идет работа над романом-бомбой. Другие ушли в политику — но там, сами понимаете, вовремя разбитые очки важнее вовремя написанной поэмы. Третьи стали международными коммивояжерами и мотаются по миру, чтобы с помощью родни и друзей пристроить свой лет двадцать назад написанный роман, про который и в России-то никто слыхом не слыхивал. Четвертые ушли в глухую оппозицию, пишут в стол, но ящик стола уже не напоминает ящик Пандоры, а скорее свинцовый могильник, да и за несуетную оппозицию теперь не дают госдач в Переделкине, как прежде. Пятые… На похоронах пятого, моего ровесника, я был недавно.
А когда я думаю о советской литературе, у меня на глаза наворачиваются ностальгические слезы, как если б я зашел в мою родную школу».
Отступление шестое.
Что такое российская литература?
Про советскую литературу все вроде бы понятно: у нее были эстетические идеалы и воспитательные задачи, она была многонациональной и проч. Но что собой представляла литература в новой стране, отринувшей идеологию и даже конституционно закрепившей принципиальное ее отсутствие?
Когда отступила идеология, на ее место пришла физиология — и читатель погрузился в пучины пищеварительных и иных процессов современных литературных выдвиженцев, талантливых и не очень.
Как дикторы на телевидении перестали справляться с числительными и ударением, так и СМИ перестали справляться с русским языком: более бедного по словарю периода в истории русской журналистики, похоже, не было. После революции процветал новояз, после развала Советского Союза — блатная феня и англицизмы. Удивительное сочетание! Но что должно твориться в сознании мыслящего на русском человека, когда прежде каждое слово, знакомое уже на генном уровне, отзывалось смыслом, а тут, сколько в себе ни ищи, созвучных смыслов не найдешь. Слова, передающие способность человека к сопереживанию, просто исчезли из обихода: со-весть, со-чувствие, со-страдание. Как и не было.
Что же происходило в 1990-е с российской литературой?
В самом начале 1990-х писатели внезапно лишились всего, чем обладали в СССР: предоставляемых членам союза дач, домов творчества, щедро оплачиваемых бюллетеней и спецочередей за всем на свете. Развал страны привел и к самороспуску Союза писателей СССР. В возникшем хаосе писатели попытались воссоздать благоприятную для творчества среду, образовав на руинах старого новые творческие союзы: Союз писателей России, Российский союз писателей (на основе объединения, «Апрель» в пику СП России, поддержавшему ГКЧП), Союз писателей Москвы и Союз писателей Санкт-Петербурга (после скандалов в Российском союзе писателей), Международное сообщество писательских союзов, также сотрясаемое скандалами, самый постыдный из которых — конфликт между двумя патриархами отечественной словесности, Сергеем Михалковым и Юрием Бондаревым. Новые союзы оказались слишком политизированы и не могли объединить в своих рамках всех, а тем более гарантировать благополучное существование в изменившихся условиях. Между тем распавшийся Союз писателей СССР обладал огромными материальными ценностями — а это значит, что новым творческим союзам было что делить. Но дело, конечно, не только в материальных ценностях. Когда распался прежний СП, многие, если не сказать большинство, пережили это как личную драму: товарищеские отношения связывали там не только друзей, но и идейных противников, вечных антагонистов. Это была чувствительная потеря — ругаясь и споря глаза в глаза, они в большинстве своем оставались человечески близкими, взаимно терпимыми людьми.
Виктор Ерофеев, известный уже на Западе и не особенно — в России, в последние годы СССР справил по советской литературе поминки, назвав ее «остывающим трупом» и «крупноголовым идеологическим покойником», «фикцией, которая обеспечивалась… всем запасом государственности». Его статья, так и названная: «Поминки по советской литературе», вызвала громкий скандал. Досталось абсолютно всем, независимо от обозначенных Ерофеевым направлений: официального, деревенского и либерального, которое в 1990-х оказалось наиболее массовым, и не только по идейным соображениям, но и в силу того, что критерии художественности и мастерства были там пересмотрены так же радикально, как отношение к традиционным ценностям (впрочем, были и материальные причины, которых мы здесь не станем касаться). Это направление собрало всех, кто не вписывался в советский официоз (или вовремя «выписался» из него). Воспользовавшись своей массовостью, литераторы-либералы возвели в догму свои эстетические принципы — «лайт», настаивая на их универсальности.
В 1990-х были живы самые читаемые из деревенщиков — Виктор Астафьев, Василий Белов и Валентин Распутин, но двое из них почти ничего не писали, и только Астафьев издал свой последний, давно задуманный и вызвавший много споров роман о войне «Прокляты и убиты», где окончательно разделался с военачальниками, настаивая на абсолютной истинности своей окопной правды, похоже, сильно деформированной возрастом и болезнями последних лет. Тиражи деревенщиков в 1990-х были невелики — читатели неожиданно быстро и массово привыкли к разоблачениям, чернухе, детективам, развлекаловке, — а деревенщики говорили не об индивидуальных переживаниях, а об общей беде: о национальной боли и утратах, о гибели деревни, о моральном состоянии народа. Потом оказалось, что произведения, повествующие о боли — но исключительно своей, связанной с «неправильным» бытом и окружением, как раз востребованы, ибо одно дело — боль за народ и совсем другое — несчастье жить в «этой стране», с неудавшимся народонаселением.
Либеральная критика, которой уже не приходилось ни на кого оглядываться, легко забыла о существовании писателей-деревенщиков (сделав исключение для Астафьева, но не по литературным причинам, а по политическим) и занялась исключительно «своими». «Своих» издавали «свои», «свои» же о «своих» писали. Премии тоже распределялись между «своими», что вполне логично. Литературных премий как раз появилось много: «Русский Букер» (1991), учрежденная «Букер пиэлси и Тетра пак Интернэшнл СА» и Британским советом в России по аналогии с британским «Букером» и предназначавшаяся для лучшего романа на русском языке; Госпремия (1992); Пушкинская премия за поэзию (1994); Правительства Москвы (1992); «Триумф» (1992), учрежденная Российским независимым фондом поощрения высших достижений литературы и искусства при АО «Лого-ВАЗ», то есть Борисом Березовским; Александра Солженицына (1997); и в конце 1990-х — «Национальный бестселлер» (2000), учрежденная одноименным фондом, образованным физическими лицами при глобальной поддержке банка «Еврофинанс» и Объединенной финансовой группы. На средства Березовского, владевшего тогда «Независимой газетой», была учреждена при «НГ» премия «Антибукер» (1995–2001), один из последних лауреатов которой, Александр Иванченко (1999), всю сумму премии перевел на счета госпиталей для раненных на чеченской войне, не желая брать себе деньги «ограбившего всю Россию жулика».
Менее известных литературных премий возникло буквально несколько десятков: именных, тематических, региональных и международных. В России и за рубежом российских писателей массово принимали в академики, почетные академики и членкоры, награждали орденами и медалями, в том числе престижнейшим французским орденом Почетного легиона. Все награды писатели принимали как должное, и только двое отказались — причем от государственных: Евгений Евтушенко — от ордена Дружбы народов (1993) в знак протеста против войны в Чечне, и Юрий Бондарев — от того же ордена (1994), телеграфировав Ельцину: «Сегодня это уже не поможет доброму согласию и дружбе народов нашей великой страны».
Следует отметить, что за редкими исключениями все эти премии и награды выпали на долю либерального крыла отечественной словесности — но они и должны были поощрять именно тех, кто следовал курсом либеральной власти и не отклонялся от ее генеральной линии.
Литература в России разделилась в самой себе и, можно сказать, действительно «опустела» — измельчала, утратила прежние позиции в обществе, а два отдельных ее крыла, либеральное и патриотическое, каждое из которых обслуживала «своя» критика, словно забыли о существовании друг друга. Главным критерием для оценки произведений писателей обоих станов стал принцип «свой — чужой», на основе которого работает технический комплекс, позволяющий отличать свои войска от войск противника. Живя в параллельных мирах, эти литературы нигде не пересекались, ни на чаепитиях в писательском клубе, ни на вручении премий.
Литературная провинция и национальные литературы народов России надолго ушли в тень, издатели, а вслед за ними и читатели забыли о них на десятилетия: регионы были ограничены в средствах, и книжная жизнь сосредоточилась исключительно в столице. Даже спустя десятилетия в 2015-м — в Год литературы — о наших национальных литературах, по странному столичному верхоглядству, по-прежнему не вспомнили. И только «Литературная газета» обратилась к памятным для всех именам: Расул Гамзатов, Кайсын Кулиев, Давид Кугультинов, Чингиз Айтматов, Олжас Сулейменов, Юрий Рытхэу…
Что до представителей официоза, таких как Юрий Бондарев, то их издательская судьба в России 1990-х также была незавидной. Зато в мире были страны, где она оказалась более чем востребована. Например, в Китае, озабоченном воспитательной функцией литературы, много издавали книг с советской героикой; чуть ли не самой известной там переводной книгой в те годы была «Как закалялась сталь» Николая Островского, а одним из самых читаемых иностранных писателей — Юрий Бондарев с его романами о войне. Кстати, гонораров тогда, кажется, почти не платили — во всяком случае, авторское право соблюдалось не везде и не всегда.
В 1990-е решения оргкомитетов отечественных премий были, пожалуй, так же мало основаны на художественных достоинствах оцениваемых ими произведений, как и гуманитарные решения Нобелевского комитета.
В 1992-м, в первом шорт-листе премии «Русский букер», среди шести финалистов были рукопись романа «Сердца четырех» Владимира Сорокина, вслед за Виктором Ерофеевым предусмотрительно начавшего свой победный марш в отечественную литературу из предсказуемой заграницы и известного в основном именно там (в Германии он даже чуть позже был более популярен, чем в России), и «Время ночь» Людмилы Петрушевской, во времена перестройки прославившейся благодаря своим пьесам с жестоко нагнетаемыми бытовыми ужасами. Пьесы эти много ставили в конце советской власти, когда люди жили еще внешне вполне благополучно и могли себе позволить такой эксперимент, как театр, вызывающий не благородные чувства, но гадливость и отвращение. В 1990-е, когда в отбросы общества попали в одночасье миллионы, эти пьесы ставить почти перестали. У Горького на дне обитали люди, произносившие пафосные речи о том, что такое человек, и утверждавшие, что человек — это звучит гордо. Дно, по Петрушевской, — это человекообразные, у которых мораль и чувства просто атрофированы. Есть мнение, что общество, которое платит деньги за то, чтобы посмотреть на показанных с театральных подмостков моральных уродов, нездорово. Другое дело — развлечение толпы на базарной площади, но там зрелище бородатой женщины и не призвано ничего пробуждать, кроме примитивного любопытства. Для образованных советских людей, воспитанных на классике, такое развитие театра было каким-то псев-дореволюционным «вывертом», потому что Беккет и Ионеско, которыми они тогда тоже интересовались, говорили все-таки о вечном, просто другими словами. Российский театр надолго опустился до площадных зрелищ — и площадной лексики. Ситуация эта растянулась на годы и только к концу 1990-х стали появляться пьесы и спектакли либо моноспектакли, свидетельствовавшие о том, что пик болезни, к счастью, прошел. Недаром в конце 1990-х так восторженно был встречен — и отмечен премиями — авторский моноспектакль Евгения Гришковца «Как я съел собаку», возродивший лучшие отечественные традиции. О драматургии же Юрия Полякова, которая в те годы начала победный марш по стране, мы поговорим отдельно.
В начале 1990-х «шоковая проза» Петрушевской с ее надрывом, страхом смерти и сумасшествия, с ее бытовыми ужасами была на пике популярности.
В 1992-м «Русского букера» получил не будущий законодатель литературной постмодернистской моды Сорокин и не широко разрекламированная Петрушевская, а почти никому не известный Марк Харитонов с романом «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича», книгой, в которой, как утверждается в аннотации, автор попытался показать историю России в XX веке. Судя по смутным отзывам в Интернете, а также по тому, что о романе, как и об авторе, очень скоро позабыли, премию присудили именно за благие намерения, которыми, как известно, вымощена не самая заманчивая из дорог.
Сорокинский роман «Сердца четырех» (вышедший на русском только в 1994-м) именуют «экспериментаторским» не только потому, что он сложно составлен, но и потому, что не каждый человек этически и эстетически в состоянии читать подобные тексты — тоже удивительное достижение 1990-х. Как обычно у Сорокина, у персонажей этого романа есть некая цель, достижение которой автор доводит до абсурда. Грязь и мерзости, которыми писатель, совсем как пелевинские герои из рассказа «Синий фонарь», пугает себя и читателей, отвращают от его книг многих — впрочем, многих и притягивают. При этом в каждом романе Сорокина под узнаваемыми псевдонимами выведены реальные люди — распространенный прием для литературы 1990-х.
Сорокин — человек несомненно одаренный и чрезвычайно рассудочный — использует нездоровый интерес цивилизованного человека к уродству, жестокости, извращениям и физиологическим отправлениям, что роднит его с творчеством Виктора Ерофеева, а игра с чужими текстами — с творчеством Бориса Акунина, успешного «расчленителя» русской классической литературы XIX века. Но если согласиться с Сорокиным и Акуниным в том, что литература — всего лишь интеллектуальная игра, мы приравняем русскую классическую литературу к пародиям на нее, тем самым отказавшись от мессианской роли литературы и от национального культурного кода.
Кстати, именно в 1990-е в литературе появилось много талантливых филологов, не обладающих необходимыми для писателя способностью создать собственный мир — проще спародировать чужие — и способностью к сопереживанию и искренности — гораздо сподручнее переживания имитировать, причем не свои, но чьи-то. В одной из статей Юрий Поляков как-то заметил, что призыв филологов в литературу оказался для отечественной словесности менее успешным, чем призыв ударников в литературу в 1920-е: те хотя бы знали жизнь…
В 1993-м российские писатели невольно оказались втянуты в кровавые октябрьские события: правда, мало кто из них, как Проханов, оказался в те дни на улицах, на одной из баррикад. В основном они писали коллективные письма. Одни поддерживали расстрел Белого дома и призывали «раздавить гадину», другие протестовали против неконституционных действий президента и участия армии в споре двух ветвей власти. Эти события оказали огромное влияние на литературу, но еще большее — на общество, которое после саморазоблачительных «коллективок» окончательно перестало видеть в писателях совесть нации и ожидать от них наставляющего слова и жеста.
Показательно, что Солженицын, который имел в то время все основания претендовать на роль такого духовного поводыря, относительно событий октября 1993-го, кажется, просто отмолчался, а его возвращение на родину в 1994-м ничего не изменило. Еще в 1993-м в повести «Демгородок» Поляков провидчески описал долгожданное возвращение вермонтского отшельника, выведенного под именем Тимофея Собольчанинова, «который в юности на Воробьевых горах дал торжественную клятву писать не менее десяти страниц в день, и если ему, допустим, приходилось отрываться от стола, например, для получения Гонкуровской премии, то, воротясь, он увеличивал суточную норму и наверстывал упущенное. Переезд в Россию из изгнания по его прикидкам грозил невосполнимыми и ненастижимыми перерывами в работе. Но даже не это было главной причиной промедления: в глубине души он страшился, что, едва лишь его нога ступит на родную землю, ему настойчиво предложат сделаться чем-то вроде президента или регента, а это в ближайшие творческие планы не входило. Остается добавить, что, придя к власти, адмирал Рык убедительно попросил великого изгнанника вернуться на Родину и поселил его в Горках Собольчаниновских. Но и это произошло позже, а тогда, ощущая сыновний долг перед изнывающей страной, мыслитель вместо себя прислал в Россию книжку под названием «Что же нам все-таки надо бы сделать?». Ее-то и дал почитать своему другу и командиру заместитель по работе с личным составом Петр Петрович Чуланов, который нынче, как все знают, является первым заместителем Избавителя Отечества по работе с народонаселением. Содержание этой книжки, изучаемой ныне в школе, тоже общеизвестно, поэтому напомню лишь моменты, имеющие касательство к нашему повествованию. Тимофей Собольчанинов писал о том, что в России к тому времени имелись все предпосылки для возрождения и «вся искнутованная и оплетенная держава с занозливой болью в сердце ждала своего избавителя». А последняя глава так и называлась: «Мининым и Пожарским может стать каждый!». Особенно, как позже выяснилось, в душу командира субмарины «Золотая рыбка» запали такие слова прозорливца: «Россию недруги объярлычили «империей зла». Оставим эту лжу на совести вековых ее недобролюбцев. Но пробовал ли кто-нибудь постичь внутридушевно иное словосочленение Империя Добра?!».
Высадившись во Владивостоке, Солженицын не торопясь проехал на поезде через страну, принимая как должное многолюдные торжественные встречи с цветами и хлебом-солью. Заехал Солженицын и к Астафьеву в Овсянку, и вся страна чуть ли не в прямом эфире наблюдала встречу живых классиков. Но никакого нового — или даже просто прочувствованного — слова ни один из них народу так и не сказал. Впрочем, были в этом народе и такие, кто воспринимал репортажи о триумфальном возвращении Солженицына с легким недоумением. Наконец доехав до Москвы, Солженицын поначалу легко вписался в новую политическую систему: с триумфом выступил в Государственной думе, начал вести на телевидении еженедельную программу. Но длилось это недолго. Оказалось, что автор знаменитой статьи «Как нам обустроить Россию» (1990) хорошо представлял себе, как это сделать, когда был отделен от страны океаном. Взгляды писателя на текущие события, его увлечение идеями существовавшей когда-то в России партии конституционных демократов, или кадетов, исторически ответственной за падение империи, не были приняты народом, который скоро перестал интересоваться его пророчествами. Появилась даже острота: «Ждали пророка, а приехал домуправ». Влияния на общество деятельность возвратившегося Солженицына не оказала. Правда, сильное впечатление произвел его отказ от ордена Святого апостола Андрея Первозванного, которым писателя наградил президент Ельцин в 1998 году. Мотивируя свое решение, Солженицын тогда сказал, что не может принять награду «от верховной власти, доведшей Россию до нынешнего гибельного состояния». Мы не можем не оценить этот жест. Как, впрочем, не можем игнорировать всю историю взаимоотношений писателя с государством, во многом предсказанную Поляковым. К этой теме мы еще вернемся в связи с бурной полемикой, возникшей между ним и «солженицынским кругом» в 2014 году.
В начале 1990-х страна зачитывалась детективами, в основном зарубежными, но вскоре появились и свои: бойкие авторы принялись описывать совершенно новых персонажей, населявших отныне российскую повседневную жизнь, — бизнесменов, бандитов и проституток. Правда, скоро тема «разборок», «стрелок» и бандитских «наездов» перешла в кинематограф, и тиражи книжных новинок стали лишь довеском к поставленным на поток отечественным сериалам. Пользовались огромной популярностью триллеры, главным образом Стивен Кинг и его клоны, а также по-новому названный, но давно известный в русской литературе жанр фэнтези, интерес к которому сильно подогрела сага о Гарри Поттере. Впрочем, отечественный ответ Джоан Роулинг — приключения Тани Троттер, придуманные Дмитрием Емцом, пользовался соизмеримым успехом. Правда, это было уже в 2000-е.
На конец 1990-х пришелся пик популярности «бытописателя пограничной зоны» Виктора Пелевина, которого как постмодерниста особенно привлекали самые живучие советские мифы. В эти годы вышли его культовые романы «Омон Ра» (1992), «Жизнь насекомых» (1993), «Чапаев и Пустота» (1996) и «Generation Р» (1999) с тиражом более 3,5 миллиона экземпляров по всему миру. Вместе с героями, употребляющими наркотики, Пелевин взаимодействует с различными пространственными мирами (что, наряду с выраженной антибуржуазностью, особенно привлекает к его творчеству молодежь), оставаясь при этом ироничным сторонним наблюдателем, интеллектуалом, не вписанным ни в одну из существующих систем. Интересно, что Пеле-вин был редактором трехтомника Карлоса Кастанеды, благодаря выходу которого советские читатели впервые познакомились с учением индейца-мага дона Хуана и его системой, включающей постоянную изменчивость сознания и расширение восприятия, в том числе за счет употребления галюциногенных средств. Кастанеда, как ученик дона Хуана, «следовал Путем воина» и занимался «стиранием личной истории». Работа над книгами Кастанеды, как и их содержание, явно соотносилась с внутренними установками самого Пелевина, редко дающего интервью и не показывающегося на публичных мероприятиях, даже в ожидании присуждения литературных премий.
«Виктора Пелевина мне выпало видеть единожды в жизни, в начале нулевых, — вспоминает Юрий Поляков. — Один из продвинутых питерских ректоров Запесоцкий проводил в своем вузе встречи с интересными людьми, которые записывались на камеры и потом многократно транслировались. Как-то раз он пригласил и меня, причем в тот день, после небольшого перерыва, следом за мной должен был выступить Пелевин: его подрядилась доставить из Германии почему-то «Российская газета». В зале собралось более пятисот человек — студентов, аспирантов, преподавателей. Вел встречу вполне профессионально, а местами блестяще сам Запесоцкий. Я тоже в тот день оказался в ударе, и аудитория разражалась то смехом, то аплодисментами. Чему-чему, а умению «держать зал» нас, последнее поколение советских писателей, старшие товарищи, «в гроб сходя», научили. Несколько раз во время встречи к ректору подкрадывался помощник, что-то шептал на ухо, и по лицу ведущего пробегала тень. Пелевин запаздывал, а ведь главным блюдом дня считался именно он, я был, как говорится, на разогреве. Наконец помощник сообщил радостную весть, и Запесоцкий расцвел. Окончили мы встречу на таком подъеме, что зал долго не успокаивался… Когда с охапкой цветов я шел в гостевую, где был накрыт стол с напитками, то успел на ходу заметить в открытую дверь странную сцену. В кресле сидел коротко стриженный человек в темных очках и черном свитере. Его серое нездоровое лицо было неподвижно. А вокруг метались растерянные люди в дорогих костюмах. Я узнал директора издательского дома Горбенко. Он чуть не плакал: «Виктор, так нельзя! Там полный зал. Они пришли на вас. Мы обещали!» — «Нет!» — отвечал Пелевин, едва приоткрыв губную щель. «Вас неправильно поймут!» — «Нет!» Кто-то, обнаружив, что за ними наблюдают, со злостью закрыл ногой дверь. Я в одиночестве выпил пару «расслабительных» рюмок, когда появился вдрызг расстроенный Запесоцкий: «Отказался, сукин сын!» — «От чего отказался?» — «Выступать». — «Почему?» — «Он слышал по трансляции конец вашей встречи и теперь говорит, мы специально сначала пустили вас, чтобы его подставить… Мол, он писатель, а не шоумен… Я чуть не в ногах валялся. Люди из других городов приехали. Нет! Одно слово: пустота!» К отчаянию организаторов, зал долго ждал, что залетная знаменитость все же передумает, потом люди стали неохотно расходиться.
Первые вещи, насколько мне известно, Пелевин напечатал под своей настоящей фамилией Нечайка. Но в тот день он был, скорее, «не орел»…»
Еще одним ярким открытием 1990-х стал, конечно, Владимир Сорокин. В России вышли следующие его романы: «Очередь» (1992), «Норма», «Роман», «Сердца четырех» (1994), «Тридцатая любовь Марины» (1995), «Голубое сало» (1999). Об особенностях его творческого метода здесь уже говорилось. Остается только добавить, что акции «Идущих вместе», обменивавших книги Сорокина на «хорошую литературу», даже сжигавших их — и подавших на автора в суд с требованием признать его романы порнографическими, чрезвычайно способствовали повышению интереса к его творчеству и росту тиражей его романов.
В 1990-е вышло несколько самых успешных романов Александра Проханова, среди которых воодушевленный идеями технократической цивилизации и русской государственности «Последний солдат империи» (1993). Другие его романы — «Ангел пролетел» (1994), «Дворец» (1995), «Чеченский блюз» (1998), «Красно-коричневый» (1999) пользовались неизменным успехом у публики, ориентированной на патриотизм и традиционные ценности. Кстати, на роман «Красно-коричневый» Юрий Поляков откликнулся сочувственной и глубокой рецензией, опубликованной в еженедельнике «День литературы». А термин «красно-коричневые» надолго вошел в политический лексикон либералов, именовавших так людей, близких Проханову по взглядам. Самый нашумевший, антипутинский роман Проханова «Господин гексоген», вошедший (именно поэтому) в шорт-лист премии «Национальный бестселлер», появился уже в нулевые — в 2002 году. Особенность его творчества заключается еще и в необычной биографии — биографии человека, побывавшего практически во всех горячих точках эпохи и отобразившего в своих книгах этот уникальный опыт.
В 1990-е годы российские читатели открыли для себя еще одного пассионарного человека и писателя — Эдуарда Лимонова, который исполнил завет Серебряного века, сделав свою жизнь литературой, недаром некоторые считают его самого литературным персонажем. Лимонов уехал из СССР в 1970-е и вернулся на родину в 1991-м, восстановив советское гражданство. Вернувшись, он основал Национал-большевистскую партию, основное ядро которой составляла никому тогда не нужная и предоставленная самой себе молодежь, а чуть позднее начал выпускать газету «Лимонка», но и партия, и газета вскоре были признаны экстремистскими и запрещены. При этом акции лимоновцев сводились к мирным протестам против политики либеральных властей, которые расправлялись с протестующей молодежью отнюдь не либерально. В октябре 1993-го Лимонов вместе со своими нацболами участвовал в защите Белого дома. В качестве участника боевых действий он побывал в Югославии, Приднестровье и Абхазии. А в начале нулевых, по обвинению в незаконном хранении оружия, был приговорен к четырем годам лишения свободы и через два года условно-досрочно освобожден.
Возвращение его на родину началось публикацией в 1990 году нашумевшего романа «Это я — Эдичка», который впервые вышел в Нью-Йорке еще в 1970-е. Затем появились, тоже впервые опубликованные за рубежом, другие его книги: «Дневник неудачника» (1991), «Подросток Савенко», «Молодой негодяй», «У нас была великая эпоха» (1992), «Палач», «История его слуги» (1993), «Укрощение тигра в Париже» (1994), «Чужой в незнакомом городе» (1995). Некоторые критики утверждают, что книги Лимонова оказали ощутимое влияние на молодую литературу нулевых.
Любопытно, что именно Юрий Поляков, отправившись в Париж на презентацию повести «Парижская любовь Кости Гуманкова», передал Лимонову по просьбе издателя сигнал «Эдички», впервые изданного в СССР. Эта встреча также была отображена писателем.
…………………..
Саша Калязин попросил связаться в Париже с Лимоновым и передать ему коллективный сборник «Непроходняк», где напечатали несколько стихотворений изгнанника. За контакты с эмигрантами к тому времени уже не карали, даже не грозили пальчиком. Жизнь менялась стремительно. Но, вручая книжку для передачи беглому писателю, старый товарищ честно предупредил:
— Эдик тебя, конечно, поведет в кабак, станет разговоры разговаривать. Будь поаккуратнее!
— В каком смысле?
— Не откровенничай, а то выведет тебя в новом романе полным дебилом.
— А если я глупого ничего не скажу?
— Все равно выведет. Творческий метод у него такой.
Лимонов с радостью откликнулся на звонок и через час был в холле отеля. Мускулистый, в тенниске и облегающих брюках, он смахивал на атлета, готовящегося подойти к «коню» и завертеться, ловко перехватывая отполированные ручки снаряда. Взяв книжку, Лимонов нежно погладил ее как долгожданного ребенка, полюбовался обложкой, полистал, а потом пригласил доброго вестника в ближний кабачок. Выпили много, Скорятин без устали вещал о невероятных переменах в СССР, а Эдик, осушая очередной бокал совиньона, шумно восхищался, какого умного собеседника послала ему судьба, и повторял:
— Надо возвращаться. Пора! Пора!
…Через год легкопёрый Лимонов издал очередной роман. Там имелся эпизодический персонаж — убогий советский журналист по фамилии Курятин, удивительная свинья и редкий дурак, норовивший напиться за чужой счет и городивший такую запредельную чушь, что совестно было читать…
…………………..
В 1990-е началась глобальная ревизия отечественной истории, в том числе и через художественную литературу. История стала предметом яростных споров, а пока стороны спорили, Сорос благополучно издавал для российских школ учебники, где эти споры были разрешены, причем не в пользу тех, кто призывал свою историю по крайней мере уважать — и уж во всяком случае изучать не с помощью чьих-то идеологически заданных измышлений, а с учетом великих и героических свершений народа. Тогда камертоном стало огульное отрицание каких бы то ни было достижений советского периода, утверждение, что Сталин был параноиком, что у них с Гитлером практически нет отличий и т. д. Людей настойчиво переориентировали и дезориентировали, и в этом глобальном потоке лжи участвовали не только СМИ, но и литература.
В 1994-м, когда началась война в Чечне, общим местом стал пересмотр отношения общества к армии, которой прежде принято было гордиться, особенно после победы в Великой Отечественной. Стали пересматриваться и оценки отдельных личностей, таких как генерал Власов, заслуженно повешенный в 1946-м во дворе Бутырской тюрьмы.
О том, что война — это не только героизм, но и жестокость, часто неоправданная, о так называемой окопной правде уже давно поведали миру советские писатели: упоминавшийся здесь Юрий Бондарев, лауреат Сталинской премии Виктор Некрасов, нобелевский лауреат Михаил Шолохов, Герой Соптруда Даниил Гранин, не говоря уже о Василе Быкове, Владимире Богомолове, Борисе Васильеве и многих других. Но в 1990-е стало модно смотреть на войну словно бы из немецкого окопа. На русский стали переводиться тексты, написанные выжившими власовцами, книжный рынок наводнили книги немецких авторов о Второй мировой войне и о немецкой военной технике, в то время как мемуары советских воинов, маршалов, генералов и солдат надолго остались невостребованными.
Тогда же вышла книга, успех которой можно объяснить лишь неким коллективным безумием, охватившим общество: «Ледокол» бывшего советского разведчика, перебежчика и предателя Владимира Резуна, взявшего себе псевдоним Виктор Суворов. Там утверждается, будто Сталин активно готовился напасть на Германию и Гитлер его просто опередил. Книга претендует на откровение, раскрытие долго скрывавшейся исторической истины, между тем это чистейшей воды выдумка, не имеющая никакого отношения к реальной истории. И тем не менее множество людей публикация книги буквально сбила с толку, а ее тиражи конкурировали тогда с тиражами бестселлеров. Этому способствовала широчайшая и агрессивная реклама в СМИ, в том числе государственных, на что не раз обращал внимание Поляков. Все последующие опусы Резуна, заслуги которого тянут на пожизненное, беспрепятственно публиковались в России, несмотря на то что они делались все более беспомощными.
История с «Ледоколом» породила в книгоиздательском деле целое направление: стало ясно, что любой бред на тему войны можно выпускать массовыми тиражами и неплохо на этом зарабатывать. Как говорится, шлюзы открылись — со всеми вытекающими последствиями.
К концу 1990-х книжный рынок вполне сформировался. В мужском сегменте преобладали боевики. Виктор Доценко с «Бешеным», Александр Бушков с «Пираньей» и огромное число не слишком талантливых авторов, разрабатывавших военную тему. Расцвел и женский детективный роман, родоначальником которого считается Иоанна Хмелевская, хотя истинным родоначальником жанра следует признать, конечно, Агату Кристи. Особенно успешной стала Александра Маринина, в том числе благодаря опыту, полученному на службе в правоохранительной системе. В середине 1990-х успешно дебютировала со своими триллерами Полина Дашкова; в конце 1990-х — автор детективов Татьяна Устинова, начавшая писательскую карьеру после сокращения штатов в администрации президента. В ответ на запрос о гендерном взгляде на историю, в полном соответствии с конъюнктурой появилась и литература: еще в годы перестройки книгой «У войны не женское лицо» (1985) дебютировала журналистка Светлана Алексиевич, в 1990-е — Людмила Улицкая (повесть «Сонечка», (1992), лучшая переводная книга во Франции; во Франции же вышла первая книга Улицкой «Бедные родственники» на французском языке).
Рынок очень быстро взял свое: книги стали таким же товаром, как чипсы или памперсы, а в жанре женского детектива тогда впервые были замечены «литературные негры». Это вообще характерное для 1990-х явление: автор придумывал сюжет, который расписывали уже безымянные и бесправные участники проекта. Случалось также, что ожидаемый текст отличался такой беспомощностью автора, что за него книгу переписывал литературный редактор. Правда, уже в 2000-е годы эта профессия стала реликтовой, как, впрочем, и профессиональный корректор. Бывали также случаи, и достаточно массовые, когда известный человек принимал предложение издателя написать книгу, не имея на это ни времени, ни навыков литературного труда. В исключительно редких случаях, как, например, с первой книгой Ирины Хакамады, на обложке ставились две фамилии, то есть написавший книгу объявлялся соавтором и получал те же преференции, что и известное лицо. Но как правило, признавалось авторство только того, чья фамилия стала гарантией читательского интереса.
Появились также издательские проекты, где в серийных обложках выпускали книги разных авторов, объединенных определенным типом литературы и даже общим героем: покупатель ожидал от этого товара определенной тематики и определенного качества, не желая заморачиваться перед полками с тысячами наименований.
К концу 1990-х рынок массовой литературы был необычайно широк. Отчасти благодаря тому, что множество людей еще ездили на работу и с работы в общественном транспорте. Появились охранные структуры, а охранникам на монотонной работе нужно было развлечение, не требовавшее ни больших усилий, ни лишних трат. Интернет в России был тогда в зачаточной стадии, а мобильные телефоны и другие гаджеты — слишком дорогим удовольствием. Дешевые книги в мягкой обложке выполняли важную социальную функцию, чаще всего не имея никакого отношения собственно к литературе. Вот почему так благодарно откликался массовый читатель на появление новых книг Юрия Полякова, который вместо невнятной жвачки предлагал ему всегда непредсказуемый сюжет с непременной любовной интригой, обаятельных героев, отточенный стиль, отмеченный блеском остроумия, — в сочетании с отсутствием чернухи и надрыва это было тогда, как говорится, тем, что доктор прописал.
По поводу настойчивого стремления объявить властителями дум авторов, едва освоивших азы литературного ремесла и занятых изготовлением книжной продукции, а не созданием произведений, Поляков выступил в 2005 году в «ЛГ» со статьей «Писатели и ПИПы», болезненно воспринятой как издателями, так и многими авторами коммерческих бестселлеров.
…………………..
…Власть за столетия выработала два способа взаимодействия с сей чересчур влиятельной особой — русской литературой. Верхи ее или просто душили, или душили в объятиях, но всегда при этом внимательно прислушивались к мнению отечественной словесности. Вдруг в начале 90-х возник третий способ: традиционное место писателей, властителей дум, заняли ПИПы — персонифицированные издательские проекты. Именно они населили телеэкран, их саженные портреты появились в витринах магазинов, они начали произносить спичи на общенациональных торжествах, балагурить насчет реформ и выборов, им стали посвящать подножные звезды на тротуарах. <…>
Писателя с читателем связывает своего рода идейно-нравственный завет: я буду всерьез, по-взрослому, разбираться в жизни, но вы будете относиться к моим книгам и словам не как к словесности, а как к социально-нравственному пророчеству. Выполняя этот завет, писатель часто идет на конфликт со своим временем, властью, зато к его мнению, его оценкам и прогнозам общество прислушивается с доверчивым трепетом, не прощая при этом лукавства и заискивания перед сильными мира сего… На мой взгляд писатели пали жертвой своей традиционной для отечественной литературы (не важно, почвеннической или либеральной) привычки делиться с обществом тревогами и прогнозами, а также обидами за Державу. Вот верхушка и решила: «Да ну их, этих непредсказуемых властителей дум! Пусть пипл хавает ПИПов!» Ведь они абсолютно безвредны с политической точки зрения и даже полезны. <…>
Вообще ПИПы напоминают мне специально выведенную породу абсолютно домашних кошек, у которых пушистость и мурлыкость доведены до идеала, но при этом полностью атрофированы когти и зубы.
…………………..
* * *
В начале 1994 года полная версия «Демгородка» вышла отдельной книжкой в издательстве «Инженер»: Вячеслав Копьев, на момент развала СССР второй секретарь ЦК ВЛКСМ, в те годы стал одним из руководителей Всероссийского инженерного общества и на свой страх и риск профинансировал выпуск крамольного романа. Впрочем, власть отреагировала оперативно: в книготорговую сеть поступило указание не принимать издание к распространению. Но контролировать выполнение всех своих указаний демократическая власть еще не умела. А в конце 1994-го, под тем же названием, в издательстве «Республика», бывшем Политиздате, вышел том избранного. В него вошли и самые хлесткие публицистические статьи. Тираж был по тому времени огромным — 20 тысяч. Не все магазины брали новинку, несмотря на огромную популярность автора, тем не менее и она скоро разошлась. С тех пор «Демгородок» много раз переиздавался, а в начале нулевых режиссер Александр Горбань поставил одноименный спектакль в Театре им. Рубена Симонова, где на аншлагах шел «Козленок в молоке». Правда, режиссер решил передать сатирический пафос произведения через буффонаду и фарс, максимально сократив насыщенный политической сатирой текст; постановка шумного успеха не имела, хотя и продержалась в репертуаре несколько лет. Зрителя больше интересовало острое поляковское слово, нежели извивающаяся на сцене гофрированная кишка ассенизаторской бочки.
Ну а летом 1994-го Поляков сел за новую большую работу, выполняя заказ издательства «Ашет», которому пообещал, что «в романе будет и политика, и любовь, и сатира, и мистика…». Инициатором нового заказа стала переводчица с французского и консультант издательства Алла Шевелкина, которая выступала бескорыстным агентом Полякова еще в связи с повестью «Парижская любовь…». Под чернильницу автор получил приличный аванс: шесть тысяч франков, что составляло примерно 1200 долларов, а в те годы на 100 долларов семья могла жить неделю.
При этом он продолжал писать публицистику, мысленно возвращаясь к недавним событиям. В «Комсомольской правде» вышла исполненная горькой иронии статья «Зрелище», в которой писатель подвел неутешительный итог:
«То, что реформы не вышли, а если и вышли, то только боком, сейчас признано всеми, включая и тех, кто эти реформы затевал. Вы слышали хоть одно слово извинения, хоть лепет раскаяния: «Мол, простите, люди русские и нерусские, бес попутал!»? Лично я не слышал. Наоборот, те самые парни, что учудили нынешний развал и оскудение, не вылезая из телевизора, учат нас, как жить, говоря сегодня обратное тому, что провозглашали еще недавно. Считается, все сказанное не исчезает, но витает где-то в околоземном пространстве. Представьте, каково словам Собчака-91 встретиться там со словами Собчака-94?
<…> Как холостой выстрел «Авроры» вверг страну в Гражданскую войну, так нехолостые залпы на Краснопресненской набережной ввергли, а точнее, вернули нас в ту страшную эпоху, когда господствовал принцип, сформулированный писателем-гуманистом: «Если враг не сдается, его уничтожают». Любопытно, что среди тех, кто подталкивал исполнительную власть к крутым мерам, было немало писателей, считавших, а может быть, и продолжающих считать себя гуманистами». И далее: «Я уже неоднократно писал о том, что не приемлю необольшевистских методов реформирования страны. Другое дело, я не согласен с экстремистскими призывами и прорывами, потому что в конце концов одна часть страны превратится в Белый дом, а другая — в пушку… Выиграет от этого кто угодно, только не Россия».
В этом и была проблема: да, Поляков выступал против ельцинских реформ и его политики, но он не примыкал к непримиримой оппозиции, не видел у нее способности удержать государство от распада, а потому те в писательском стане, кто горячо ее поддерживал, не желали видеть в нем единомышленника.
Выступая на форуме творческой интеллигенции, проходившем в Большом театре в декабре 1995 года, где были собраны, чтобы объединиться вокруг власти, многие известные деятели культуры, Поляков развязал полемику с основным докладчиком, президентом международной ассоциации «Мир культуры» Фазилем Искандером, рассуждавшим об общечеловеческих ценностях в русской литературе. Вспомнив о письме творческой интеллигенции к власти в 1993 году с призывом «добить гадину» (очевидно противоречащим означенным ценностям), а также что в числе подписантов был и Искандер, Юрий Поляков отметил: «Это стремление вновь стать «скандирующей группой», вместо того чтобы быть интеллектуальным и нравственным ориентиром власти, просто поразительно, особенно у тех, кто себя под Сахаровым чистит, чтобы плыть к общечеловеческим ценностям дальше…»
В президиуме ему внимали Дмитрий Лихачев, Владимир Этуш, Николай Петров, Людмила Зыкина, Владимир Васильев, Олег Табаков и др. Поляков говорил также о том, что государство обязано озаботиться судьбами деятелей культуры и поддержать их. «Искусство на самоокупаемости — это такой же нонсенс, как картошка на самоокучиваемости…» — сказал он. Зал взорвался аплодисментами, но начальство его выступление не одобрило. Говорят, Черномырдин, подменивший на форуме заработавшегося с документами Ельцина, был недоволен и даже спросил помощников: «А этого-то м… зачем выпустили?»
Поляков активно сотрудничал с газетой «Правда». В статье «Паруса несвободы», посвященной взаимоотношениям Художника и Власти (недаром он вновь и вновь возвращался к этой теме), писатель, в частности, замечал:
«Чтобы понять свое прошлое, нужно прежде всего усвоить: историческая публицистика, а тем паче историческая наука — это не конкурс на самый меткий плевок! А застой, давайте сознаемся хоть сегодня, был не только результатом одряхления системы, он был и результатом вполне понятного стремления избежать «великих потрясений», каковых в текущем веке на Россию навалилось сверх всякой меры. <…>
Зачем нынешнему режиму честно, а значит, оппозиционно мыслящие писатели? Ему хватает оппозиции в лице сидящих без зарплаты работяг да акционеров разных АО, рухнувших потому, что правительство очень хочет, как я подозреваю, регулировать рынок с помощью большевистской «вертушки». Находят, правда, деньги на тех, кто по первой команде сверху готов по примеру великого пролетарского писателя кричать: «Если враг не сдается, его уничтожают!» Так было в дни «черного октября». А потом по команде они же принялись кричать о гражданском согласии, очень напоминающем перерыв между раундами, когда тренеры объясняют вымотанным боксерам, как лучше нокаутировать противника. И в этой новой политической ситуации не воплотившийся принцип буревестника революции заменен другим: «Если враг не сдается, его унижают». Собственно, это и есть краеугольный камень нынешней информационной политики. Заметьте, официальные и официозные СМИ не полемизируют с противниками курса, они над ними иронизируют. Глумятся, короче говоря…»
В том же 1994-м Юрий включился в работу только что созданного клуба «Реалисты», который возглавил Юрий Владимирович Петров, при Ельцине — второй секретарь Свердловского обкома КПСС, а затем глава его администрации. Петров получил приглашение от Ельцина занять эту высокую должность уже в августе 1991-го, но пробыл на ней недолго, в знак протеста покинув пост после кровавого разрешения конфликта в октябре 1993-го.
Клуб «Реалисты» был основан на социал-демократических идеях, чрезвычайно популярных среди обобранных масс, и создавался как противовес вновь набиравшей влияние КПРФ. «Реалисты» вводили в политическую жизнь несогласных с курсом Ельцина, не готовых сотрудничать с коммунистами. Предваряя первый номер альманаха «Реалист», вышедший в конце 1995-го, главный редактор Юрий Поляков обратился к широкому кругу интеллигенции с призывом консолидировать здоровые силы общества.
«Мы живем в пору, когда на смену разрушенной (не без помощи отечественной литературы) советской мифологии спешно конструируется новая мифологизированная идеология, призванная закрепить в общественном сознании те геополитические и социальные перемены, что произошли за последние годы, — писал он. — Растаскивание единой страны, обнищание основной части населения, упадок культуры — все это подается как естественный и даже необходимый для переходного периода процесс, а не результат — бездарности, близорукости и безответственности политиков, готовых ради власти пожертвовать будущим отечества. Новая социальная мифология культивирует в людях комплекс исторической неполноценности, а нынешний развал трактует как возмездие за «первородный грех» социализма. При этом умело умалчивают, что экспериментаторская модель социализма была навязана в свое время России примерно теми же методами и тем же типом политиков-гостомыслов, которые «отменили» в стране социализм как раз в тот момент, когда произошло, по формуле Н. Бердяева, «преодоление большевизма». <…> Страна снова пошла по пути великих потрясений, которые ведут только к крови, несправедливости и краху государственности. <…> Мы живем в пору мощнейшего, гунноподобного натиска западной массовой культуры, являющегося составной частью общей политико-экономической экспансии против России. Мыльная пена, хлещущая с телевизионных экранов, миллионные издания бездарного западного чтива, пошлая клоунада, выдаваемая за смелое творчество, сочетаются с очевидной поддержкой направлений искусства, которые никогда не были ведущими в отечественной культуре. Антисоциальность, равнодушие к судьбе страны, к ее национальным ценностям, вымученный модернизм — навязываются ныне как признаки хорошего тона и включенности в систему общечеловеческих ценностей. Все это старательно поддерживается различными премиальными фондами, сознательно дезориентирующими творческую молодежь, и не только молодежь. Вместе с идеологической заданностью социалистического реализма за борт выбросили и сам реализм как творческий метод. Реализм в искусстве, глубоко анализирующий духовное и материальное состояние общества, никогда не поощрялся сторонниками силового социального эксперимента. Так было сразу после Октября. Так происходит и сегодня. Реалистическая литература, продолжающая традиции «золотого» девятнадцатого века и развивающая лучшие достижения «железного» двадцатого века, с трудом прокладывает себе дорогу на страницы периодических изданий.
<…> В эпоху высоких информационных технологий не нужно устранять оппонента — достаточно отключить микрофон. Восстановить в общественном сознании реальную расстановку сил в литературном процессе, показать, кто есть кто на самом деле, помочь смолкшим писателям вновь обрести голос — задача нашего альманаха».
Альманах выходил трижды — в 1995, 1996 и 1997 годах. Его выход отмечали СМИ, в том числе «Российская газета», руководимая в ту пору Валерием Симоновым и резко отличавшаяся от нынешнего официоза — при Симонове она была вполне объективной и даже смелой. Именно продумывая и составляя выпуски альманаха, Поляков выработал принципы, по которым через шесть лет реформировал квазилиберальную «Литературку». Напомним, что в 1992–1994 годах Поляков вместе с известными журналистами Сергеем Кредовым и Николаем Кривомазовым участвовал в создании оппозиционной газеты «Гражданин России», которую задумал и финансировал молодой предприниматель нефтяник Валерий Белоусов. Опыт этого издания был учтен при разработке концепции и формировании круга авторов нового альманаха.
В «Реалисте» увидели свет новые произведения советских классиков Владимира Соколова, Михаила Алексеева, Юрия Бондарева, Константина Ваншенкина, Егора Исаева, Виктора Розова, Бориса Можаева, Александра Кузнецова, Ивана Стаднюка, Николая Старшинова, Андрея Дементьева. Были там представлены и «сорокалетние», если пользоваться термином Владимира Бондаренко: Борис Примеров, Руслан Киреев, Сергей Есин, Татьяна Набатникова, Владимир Крупин, Владимир Курносенко, Виктор Потанин, Станислав Золотцев, Михаил Варфоломеев, Анатолий Афанасьев. Печатались в нем и сверстники Полякова: Николай Дмитриев, Михаил Попов, Николай Шипилов, Александр Сегень, Вячеслав Дегтев, Виктор Посошков, Петр Паламарчук, Александр Белай. И более молодые: Марина Кретова, Елена Исаева, Сергей Магомет, Сергей Бацалев — очень талантливый писатель, погибший в конце 1990-х, отравившись поддельной водкой. Получили трибуну критики, оставшиеся верными традиции и вытесненные из либеральных изданий: Инна Ростовцева, Всеволод Сахаров, Вадим Дементьев, Иван Панкеев, Анатолий Ланщиков, Владимир Гусев, Александр Михайлов, Владимир Славецкий, вскоре умерший в вагоне метро от сердечного приступа. При этом редактор альманаха явно пытался восстановить диалог разных ветвей отечественной словесности. В «Реалисте» публиковались умеренные либералы: Юрий Кублановский, Андрей Турков, Юрий Разумовский, Лев Аннинский, Александр Мулярчик, Леонид Губанов, Юрий Мамлеев… Для писательского сообщества это было важное событие, во многом предопределившее консолидацию традиционалистов, произошедшую через десять лет. Поляков отмечает, что сегодняшние лидеры «нового реализма», охотно печатавшиеся в альманахе за приличный гонорар, забывают упомянуть об этом поляковском проекте, когда заходит речь о возрождении реалистических традиций в отечественной литературе.
Клуб «Реалисты» впоследствии трансформировался в движение «За новый социализм», от которого Поляков дважды попытается включиться в большую политику.
«Во главе «Реалистов» стоял Юрий Владимирович Петров — в самом хорошем смысле крупный советский руководитель, которого историческое провидение свело с Ельциным в Свердловском обкоме и сделало потом одним из тех, кто демонтировал советский строй. Было видно, что эта роль давалась ему нелегко и свою вину он чувствовал. Потому-то, когда ему, добровольно ушедшему с поста руководителя администрации президента, поручили вместе с государственной корпорацией создать блок умеренной оппозиции, имевший целью ослабить коммунистов и набравшего силу Жириновского, он отнесся к этому совершенно искренне, ибо, по-моему, внутренне не одобрял дикую капитализацию страны по Чубайсу и Гайдару. Ему были близки идеи «нового социализма». Правой рукой Петрова стала бывший заместитель министра культуры Нина Борисовна Жукова — удивительная женщина, которая не только остановила бы на скаку коня, но могла бы командовать армиями. Именно ей обязан своим существованием альманах… Ей очень понравилась моя идея объединить вокруг клуба «Реалистов» деятелей культуры, настроенных патриотично. Петров поддержал и дал деньги — немалые. Герой Социалистического Труда Михаил Алексеев, некогда один из самых состоятельных советских писателей, получив гонорар за свой фрагмент в первом номере «Реалиста» и осознав размеры суммы, от неожиданности даже всплакнул.
На заседании клуба я познакомился с Владимиром Меньшовым, приняв его сначала за Станислава Говорухина. К счастью, я догадался о своей оплошности еще до того, как стал признаваться в любви к фильму «Место встречи изменить нельзя», поэтому создатель «Любви и голубей» благосклонно принял от меня экземпляр «Демгородка». Вскоре он позвонил, и мы отправились в Дом ветеранов кино писать сценарий, который назывался «Зависть богов», но в основном мы выпивали и спорили о будущем России. Делились личным опытом. В конце концов Вере Алентовой и моей жене это надоело, они как-то одновременно приехали на Нежинскую улицу и разобрали нас по домам. Меньшов впоследствии назвал «Завистью богов» фильм, который снял по сценарию Мареевой «Последнее танго в Москве», а я использовал некоторые темы не написанного нами текста в пьесе «Как боги». Кроме того, наши бесконечные споры пригодились мне, когда я изображал будни Жарынина и Кокотова в доме ветеранов «Ипокренино».
«Дачное сидение» закончилось в том же 1994-м, когда Поляков неожиданно был приглашен ведущим на «Семейный канал», воскресную версию учебного канала «Российские университеты». Канал входил в холдинг ВГТРК, возглавляемый писателем Олегом Максимовичем Попцовым, который активно участвовал в продвижении Ельцина на вершину власти, о чем впоследствии рассказал в книге «Хроники времен царя Бориса». Канал «Россия», созданный Попцовым с нуля, вещал со второй кнопки, а четвертую в то время делили НТВ и «Российские университеты», становившиеся в выходные дни «Семейным каналом». На роль ведущего предложила Полякова режиссер Роза Мороз, которая хорошо его помнила по участию в популярных передачах, во «Взгляде» например. «Вероятно, к тому времени к руководителям информационного пространства пришло понимание, что в стране, где 80 процентов населения составляют русские, и на телеэкране должны хотя бы изредка возникать типичные представители титульной нации, — полагает Поляков. — Возможно, на эту простую мысль их навела ошеломительная победа на выборах в думу Жириновского, разыгрывавшего как раз «русскую карту». Была и еще одна причина: в те годы передачи в основном шли не в записи, как теперь, а в прямом эфире, а людей, свободно чувствовавших себя перед «живой» камерой, были единицы».
Тут мы сталкиваемся с фактами, заставляющими по-новому взглянуть на своеобразие той эпохи. На «Семейном канале» существовала рубрика «Звездная пара», куда приглашались известные семьи. И Поляков вдруг позвал к себе на программу одного за другим «изгоев» и «пугал» тогдашнего телевидения: председателя КПРФ Зюганова, лидера антиельцинского сопротивления Бабурина, главного редактора газеты «Завтра» Проханова, председателя Конгресса русских общин Дмитрия Рогозина, которые если и появлялись на экране, то в старательно окарикатуренном виде. Позвал не одних, а с женами и детьми.
«На ТВ в ту пору царили странные обычаи. Либеральный угол зрения был не государственной установкой, а как бы личным выбором автора программы, ведущего или редактора. Тотальным же этот взгляд на мир становился из-за того, что людей с другими принципами на работу в эфир просто не брали. Гусинский на НТВ даже ввел анкету, где соискатель должен был указать не только родителей, но дедушек-бабушек по всем линиям. «Пятый пункт» интересовал телемагната не меньше, чем бдительных советских кадровиков, но только в совсем обратном смысле. Когда я позвал Проханова, начальство напряглось, но возражать не стало: свобода слова, понимаешь ли. Видимо, полагали, что я поступлю так, как тогда было принято: зазвать оппозиционера в эфир и выставить дураком. Однако я сразу задал дружелюбный, уважительный тон, и семья Проханова очаровала не только зрителей, но и съемочную группу, которая после окончания эфира долго не хотела их отпускать. Нечто подобное произошло потом, когда я пригласил Зюганова, Рогозина, Бабурина… Кстати, так было и через шесть лет, когда меня позвали вести передачу «Дата» на ТВЦ. На первом же эфире я обнаружил, что мы пиарим исключительно события, лиц зарубежной истории и культуры. Сделал замечание редактору — юной дурочке, подцепившей клиническое западничество на журфаке МГУ у Ясена Засурского. Без толку. Она посмотрела на меня глазами цвета «камю» и независимо улыбнулась. Тогда в прямом эфире, когда речь зашла о дне рождения, кажется, Мэри Пикфорд, я вдруг спросил у соведущей Кати Герасичевой:
— А что у нас с днем рождения Нонны Мордюковой?
— А разве сегодня? — испугалась она.
— Не знаю. Вам не кажется странным, Катя: когда день рождения Пикфорд, мы знаем, а когда Мордюковой — нет?
Случился скандал, как я и запланировал, ведь Мордюкова была любимицей допивавшего свой президентский срок Ельцина. Попцов, возглавлявший тогда ТВЦ, швырялся мебелью и бегал по потолку. С тех пор никаких проблем с отечественными датами в передаче не было… о
Поляков придумал для «Семейного» свою передачу — «Стихоборье», желая вернуть современной поэзии утраченную не по ее вине аудиторию. Это был уникальный проект, состоявший из турнира поэтов, литературной викторины и серьезного разговора о смысле и назначении поэзии, ведь жюри в студии возглавляли такие мастера, как Владимир Соколов, Константин Ваншен-кин, Лариса Васильева, Юрий Кублановский… Передача, длившаяся около сорока минут, шла в прямом эфире, включая подведение итогов и выборы победителя при участии зрителей, звонивших в студию. Кто хотя бы приблизительно знает студийную механику, поймет, что провести вживую такую передачу, уложившись в формат, очень трудно. Но Поляков справился. А в мае, когда отмечали пятидесятилетие Победы, он решил собрать в студии всех оставшихся в живых поэтов-фронтовиков. Ему возразили: «Куда нам столько стариков?!» Такая позиция в принципе соответствовала кремлевской, ведь именно тогда, единственный раз, войска и военная техника прошли не по Красной площади, а у Поклонной горы. Тогда горько шутили: «Наполеон не дождался там ключей от Москвы, а Клинтон дождался…» Поляков возмутился, пошел на самый верх, к Попцову, и добился своего. В результате в студии читали стихи и вспоминали о войне Юрий Левитанский, Виктор Кочетков, Юрий Разумовский, Сергей Викулов, Николай Старшинов, Николай Панченко, Нина Бялосинская, Евгений Винокуров, Михаил Дудин, Егор Исаев. Многие из них вскоре ушли из жизни, и это было их последнее появление в эфире.
Помимо прочего, участие в этих проектах обеспечило семью и дало возможность без суеты и спешки завершить работу над новым романом.
К сорокалетию Полякова подоспел двухтомник, который выпустило издательство «Художественная литература». Тираж по тем временам был очень приличным, тем более для собрания сочинений: 25 тысяч экземпляров. Профинансировал издание В. Долгов, который еще в 1990-м, будучи директором Литфонда РСФСР, тиражом полмиллиона выпустил моментально разошедшийся «Апофегей».
В предисловии, подводя некоторые творческие итоги, Поляков подчеркивал, что «больше всего не хотел спрямлять свой путь, подгоняя его под складывающийся ныне довольно забавный стереотип борца с былым режимом. Непонятно только, на чем он держался, коль все были борцами. <…> Более того, совершенно сознательно я поместил под общей обложкой вещи, на первый взгляд взаимоисключающие: рядом с повестью «Сто дней до приказа», очень в свое время обидевшей известную часть армии, читатель найдет работу «Между двумя морями», посвященную героической странице отечественной словесности — фронтовой поэзии. А повесть «ЧП районного масштаба», воспринятую некогда как «антикомсомольский манифест», он сможет сравнить со стихами, где те же подробности юности осмысливаются в ином свете. Никакого внутреннего противоречия тут нет, а есть всего лишь стремление на самом элементарном уровне приблизиться к неоднозначности жизни. Литераторы, специализирующиеся исключительно на воспевании или исключительно на сокрушении, всегда напоминали мне незабвенного Тома Кенти (герой романа Марка Твена «Принц и нищий». — О. Я.), коловшего большой королевской печатью орехи.
Мне очень хочется, чтобы читатель, открывший этот двухтомник, отрешился от скандальной атмосферы, в какой появлялись в печати иные мои повести, и увидел в них то, чем они являются на самом деле, — попытку разобраться в судьбе моего поколения, пришедшего в сей мир в пятидесятые годы, проведшего детство и юность под тяжкими сводами довольно странного государственного сооружения, а зрелость свою встретившего на развалинах…».
Как видим, и в сорок лет критический взгляд на советскую эпоху разочарованного идеалиста еще преобладал над взглядом умудренного жизнью мужа, внимание которого прежде всего привлекают достоинства, а не недостатки. Но это, несомненно, объясняется свойствами характера. Впрочем, предисловие написано в 1992-м, когда по первоначальным планам и должен был выйти двухтомник.
В послесловии к нему Владимир Куницын отмечал: «Читатель признал Юрия Полякова. Признал и, кажется, полюбил. Но не тут-то было с профессионалами, а особенно с профессиональной, маститой, престижной критикой. Она молчала, и более того, молчала с какой-то полупренебрежительной улыбкой. Даже и не разбираясь в предмете, она скептически не доверяла всеобщему успеху поляковских повестей, подозревая в самой очевидности этого успеха некий каверзный подвох со стороны удачливого автора. <…> Эта некая чванливость нашей литературной элиты, думается, проистекает из недоверия к эстетическим вкусам широкого читателя, почти кастовой привычки узурпировать право окончательной оценки, и если эта оценка расходится с мнением читателей, то, как бы много их ни было, по мнению касты, тем хуже для самого читателя».
Впрочем, его слова вполне можно отнести и к более позднему времени. С тех пор ничего не изменилось: автор, который пишет так, что его произведение может прочесть любой уважающий книгу человек, по-прежнему неинтересен чванливой критике, готовой раздавать высокие оценки и премии только тем, кого она принимает в свою тусовку. А тогда, в сугубо политизированные 1990-е, даже владельцы книжных магазинов позволяли себе роскошь брать на продажу книги, ориентируясь не на литературные достоинства и даже популярность писателя, но на его политические убеждения.
Куницын подметил черту, которая всегда отличала Полякова-писателя: «Мне импонирует то, что Ю. Поляков пошел для писателя самым трудным путем — он прежде всего сосредоточился на слове, языке, лексике своих произведений, начал искать свой стиль, свою манеру изложения, доверившись органике таланта. И этот расчет оказался верен. Могут устареть драматические коллизии, потерять социальную остроту некогда горячие конфликты, может уйти с политической сцены даже сам предмет разговора, как это случилось недавно с комсомолом, но — остается слово, оно живет уже как самоценный организм, храня в себе лексическую генетику явлений, становясь, помимо художественного, фактом общественной жизни».
Впрочем, «горячие конфликты», описанные в новом поляковском романе «Козленок в молоке», своей социальной остроты не утратили и в наше время.
Отступление седьмое.
«Лихие девяностые»
1990-е недаром получили это прозвище — «лихие». Это было время, когда большинству граждан приходилось лихо, — и время лихих людей, оказавшихся всесильными благодаря деньгам, доставшимся им неправедным путем. С 1990 по 1995 год по фальшивым авизо были получены триллионы рублей, которые, как в черную дыру, ушли в Чечню. Проходили они через банк «Столичный» Александра Смоленского, одного из олигархов-банкиров, прочно закрепившихся у власти. В это время «процвел» Ходорковский, который, кстати, пришел работать в Бауманский райком ВЛКСМ вскоре после того, как оттуда ушел Поляков. Банк «Менатеп» поднялся на «комсомольских» деньгах. А потом Ходорковский вовремя оказался в нужном месте и получил через залоговые аукционы несметные богатства, какие честно заработать невозможно. Неспроста в 1998-м, в день рождения Ходорковского, был убит мэр Нефтеюганска Владимир Петухов, мешавший его компании требованиями выплаты в местный бюджет предусмотренных законом налогов.
Тогда вообще много стреляли, прямо на улицах, так что граждане привыкли слушать сообщения об очередном происшествии с «контрольным выстрелом в голову». В 1993-м Россия вышла на второе место в мире после США по числу покушений на финансистов. В стране убивали банкиров, заводчиков, рестораторов, продюсеров, нефтяников, торговцев. И писателей. Так погиб друг Высоцкого сценарист и прозаик Артур Макаров, ставший посредником при перепродаже криминального золота. На полном ходу был выброшен из поезда хороший знакомый Полякова поэт Юрий Дудин, уроженец Грозного, который завел общий бизнес с чеченцами. Странной смертью умер другой знакомец — журналист и депутат Юрий Щекочихин.
Банкиры обратились с открытым письмом к президенту и силовикам, взывая о помощи. В убийствах в основном подозревали конкурентов и деловых партнеров. Толкали на преступления жадность, стремление все сосредоточить в одних руках, нежелание делиться и уступать. Убийца-исполнитель не имел ничего личного против жертвы, убивать было его собственным бизнесом. При каждом очередном преступлении непременно объявлялось, что «в городе объявлен план-перехват, но задержать убийц по горячим следам не удалось». Еще хуже было с поисками заказчика. Год от года способы расправы становились изощреннее, в ход, помимо обычного оружия, пошли снайперские винтовки, взрывчатка и даже яд… Так, токсичным веществом, заложенным в телефонную трубку, был отравлен Иван Кив ил ид и, издатель газеты «Век», где Поляков опубликовал несколько своих материалов.
«Мы с Геной Игнатовым тогда повадились ходить в Краснопресненские бани, располагавшиеся неподалеку от моего дома на Хорошевке, — вспоминает о том времени Поляков. — Однажды с веничками под мышкой мы направлялись к месту помывки и увидели толпу крепких нерусских парней, одетых в спортивные костюмы. Крича и плача, они плотно окружили что-то лежащее на земле. Мы поднялись на ступени и спросили у банщика, спокойно курившего на крыльце:
— Что случилось?
— А кто ж знает, может, шайку не поделили, может, бизнес…
Вечером из новостей я узнал, что на выходе из Краснопресненских бань был убит, несмотря на многочисленную охрану, знаменитый Отари Квантришвили, авторитет и спортивный меценат. Стреляли из оптической винтовки с чердака дома напротив. Через много лет выяснилось, что заказ выполнил не менее знаменитый Солоник, в свою очередь убитый потом в Греции вместе с юной любовницей — мисс красоты…»
В 1994-м ареной кровавых разборок со смертельным исходом стала сверхдоходная нефтяная отрасль. При дележке сфер влияния были застрелены президент «Коминтернефти», директор «Нефтебура», президент «Мегионнефтегаза», генеральный и коммерческий директора фирмы «Нефть Самары». И большинство убийств в «нефтянке» так и не было раскрыто. В 1995-м мартиролог расширился за счет генерального директора компании «Белойл», занимавшейся поставкой и реализацией нефти и газа; президента и вице-президента банка «Югорский»; гендиректора «Нефтехимика»; финансового директора компании «Вале», занимавшейся торговлей нефтью и нефтепродуктами; директора «АЗС-Сервис», владевшего автозаправками; президента «Стинолнефтегаза»; гендиректора крупнейшего в Карелии нефтеторгового предприятия «Росика»; директора Туапсинского нефтеперерабатывающего завода и др. Убивали и в издательском бизнесе: так, были убиты первый заместитель гендиректора, а также коммерческий директор издательского дома «Дрофа» — частного издательства, выпускавшего учебники по госзаказу и гарантированно получавшего огромные деньги от Минпросвещения. Убивали и политиков: в 1998-м были убиты Галина Старовойтова и Лев Рохлин, которого Поляков знал.
«В Думе, на посиделках, устроенных Говорухиным, я оказался рядом с генералом Рохлиным. Обычно невозмутимый, он был оживлен и говорил, что Ельцину осталось сидеть в Кремле несколько дней, уже подготовлены и вооружены группы офицеров, которые скоро прекратят это безобразие. Всем прихвостням, ворам и предателям придется ответить за государственную измену. Когда через несколько дней по телевизору сообщили, что спящего генерала после семейной ссоры застрелила жена, мне все стало ясно… Разве можно о военном заговоре рассказывать за рюмкой, когда даже у маринованных огурцов есть уши, а у фаршированных оливок — глаза!»
«Семибанкирщина» — так называли тогда ту эпоху. Власть напрямую зависела от бизнеса, а бизнес не проявлял ни малейшей заинтересованности в благополучии и процветании страны. Баснословное богатство, незнаемо какими путями оказавшееся в руках лихих людей, было еще в новинку. В восторге от собственной удачи, они наперегонки соревновались, кто круче, и порой рассекали по Москве на угнанных тачках, правда, сами о том не ведая. Они похвалялись друг перед другом машинами, секретаршами, влиянием на президента и его окружение и прикормленными депутатами. Чуть позже увлеклись собиранием живописи и возведением дворцов — ну и покупкой старинных замков на Лазурном Берегу. Зимой они отдыхали уже только в Швейцарских Альпах, их дети поступали учиться в английские школы, а затем и в самые престижные вузы — Оксфорд, Кембридж, Сорбонна, Принстон… А жены и любовницы скучали в заграничных дворцах. На мировых аукционах, на которых предлагались предметы роскоши, 80 процентов участников были русскими.
В России, озаботившись тем, чтобы не выпустить из рук так легко отдавшуюся им власть, они стали оптом и в розницу скупать СМИ: газеты, журналы, телеканалы. Не успели все протереть глаза, как в руках Березовского оказались ОРТ, «Коммерсантъ», «Независимая газета».
Обычно они ненавидели друг друга (как Борис Березовский и Владимир Гусинский), но большим их врагом был криминал, который до времени считал, что сможет контролировать их деятельность и использовать их влияние на власть в своих интересах. Тем не менее при любой возможности они с удовольствием топили своих: один из них, Владимир Виноградов, владелец крупнейшего «Инкомбанка», рвался участвовать в залоговых аукционах, на которых власть за бесценок отдавала в алчные руки недра страны, чем сильно разозлил «коллег», — и они сделали всё, чтобы его уничтожить. В 1996-м они развязали в принадлежавших им СМИ информационную войну против Виноградова, утверждая, что в «Инкомбанке» дела совсем плохи. Виноградов в Кремль не лез, ни с кем из олигархов особенно не ссорился, но и не дружил. Он, кстати, представлял национальное меньшинство среди банкиров — русских. Когда его взяли в оборот, долго сопротивляться он не смог, и в 1998-м банк лопнул, а сам Виноградов, пережив несколько инсультов, оказался с семьей в съемной двушке, где и дожил свой недолгий век.
В 1995-м залоговые аукционы были жизненно необходимы власти для выплаты зарплат бюджетникам, задолженность которым составляла от двух до шести месяцев. При этом суммы кредитов были существенно ниже среднерыночной стоимости заложенных активов наиболее привлекательных и успешных предприятий. При этом было заранее понятно, что деньги в срок государство не вернет и они гарантированно перейдут в частную собственность. Первый залоговый аукцион проводился по «Сургутнефтегазу», «Норильскому никелю», Северо-Западному пароходству, «Сибнефти», ЮКОСу и Западно-Сибирскому металлургическому комбинату. Все знали, что аукционы проводились для своих, конкуренции и даже равенства между участниками не было.
Поскольку деньги дались лихим людям легко, они быстро научились их тратить, но не умели зарабатывать. К тому же в какой-то момент принялись играть с государственными казначейскими обязательствами — ГКО, и так заигрались, что в августе 1998 года в стране случился дефолт. Смоленский оказался не готов к дефолту, и как ни поддерживало его государство, закачивая все новые миллиарды в его банк, банк рухнул и Смоленский в одночасье утратил свои позиции. Самым благополучным в этом смысле был Борис Абрамович Березовский: в 1996-м он получил пост заместителя секретаря Совета безопасности (несмотря на второе израильское гражданство) и успешно проворачивал дела, связанные с выкупом у чеченских боевиков заложников.
Когда Ельцин сказал свое знаменитое: «Я ухожу» — и передал власть премьер-министру Путину, это не послужило сигналом для олигархов оставить свои прежние притязания. По собственному признанию Путина, к нему тогда пришли и сказали: «Ты сиди, а мы будем рулить». Но уже в марте 2000 года, сразу после избрания и вступления в должность, новый президент заявил о равноудаленности бизнеса от власти, потребовав убрать руки от политики и не выводить средства за рубеж. В 2000-м сел в Бутырку Гусинский, которого Поляков помнил еще молодым режиссером — постановщиком массовых молодежных мероприятий вроде «Кто там шагает правой?!», которые организовывал горком комсомола. Когда медиамагната отпустили под залог, он бежал за границу. Уголовное дело было возбуждено и против Березовского, и в 2001-м он оказался в Англии, где уже давно жила его семья. В октябре 2003-го за неуплату налогов и другие преступления был арестован Ходорковский, единственный из олигархов отсидевший в колонии значительную часть срока и помилованный Путиным в 2013 году.
А ведь была еще финансовая пирамида «МММ», построенная ловким дельцом, где число вкладчиков достигало 15 миллионов человек и где деньги считали на сантиметры и даже на комнаты. Ее основателя задержали не за мошенничество, а за неуплату налогов, и толпы лишившихся средств вкладчиков требовали его немедленно освободить, даже содействовали тому, чтобы Мавроди зарегистрировался в качестве депутата и был избран в Госдуму. Деньги он, конечно, не вернул и спустя какое-то время взялся за старое — но уже не с таким успехом.
Была еще и война в Чечне, которую начала федеральная власть, рассмотревшая наконец нарушения Конституции в том, сколько суверенитета смогла «проглотить» местная власть и сколь беззаконно она это делала. Для «обеспечения законности, правопорядка и общественной безопасности» в декабре 1994-го туда ввели войска после неудачных переговоров с Дудаевым. При попытке штурмом взять Грозный погибли несколько десятков военнослужащих, более ста человек попали в плен, а город был превращен в руины. Война приняла затяжной и кровопролитный характер, и стране довелось пережить множество терактов невиданной жестокости.
В июне 1995-го группа террористов во главе с Басаевым захватила в заложники полторы тысячи жителей Буденновска, которых согнали в местную больницу. Тех, кто отказывался идти, убивали на месте, как и милиционеров, попытавшихся остановить террористов, которые потребовали прекратить разоружение своих банд и вывести федеральные войска из Чечни. Министр обороны Грачев настоял на штурме. Попытка оказалась неудачной, освободить удалось всего шестьдесят одного человека, а в результате четырехчасового боя было убито несколько десятков военнослужащих и заложников, поскольку террористы использовали женщин, детей и стариков в качестве «живого щита». Премьер-министр Виктор Черномырдин на глазах у изумленной страны вступил в переговоры с бандитом Басаевым, согласившись прекратить боевые действия и предоставить террористам автобусы, на которых они благополучно вернулись в Чечню.
В 1996-м отряд Радуева захватил больницу в дагестанском селе Кизляр, но там в результате переговоров боевики отказались от своих требований, отпустили заложников и тоже беспрепятственно покинули республику, так как Черномырдин дал им гарантии безопасности. По дороге колонна была обстреляна с вертолетов, тогда бандиты повернули назад и остановились в селе Первомайское, захватив в заложники 37 новосибирских милиционеров. Мощный артиллерийский и ракетный огонь велся трое суток, тем не менее боевики вырвались из окружения и увели с собой заложников. По своей бездарности операция вполне сравнима со штурмом Грозного и больницы в Буденновске. Всеми ими руководил Павел Грачев, или, как его называли СМИ, подозревая в махинациях с армейским имуществом, «Паша-мерседес». Впрочем, вскоре он был отправлен в отставку.
Весной 1996 года выстрелом самонаводящейся ракеты был убит генерал Дудаев, после чего федеральный центр попытался договориться с заменившим его Масхадовым о выводе войск, разоружении боевиков и проведении в Чечне свободных выборов. Тем временем в Московском метро, а также в двух троллейбусах и у станции метро «Алексеевская» произошли теракты, а в августе 1996-го отряды Масхадова атаковали Грозный и заняли его. Попытки выбить их из города принесли многочисленные жертвы, однако в военных действиях наконец наметился перелом в пользу федералов. И именно тогда никем не уполномоченный на это генерал Александр Лебедь, пошедший на сделку с Ельциным и обменявший голоса своих избирателей на президентских выборах на должность секретаря Совета безопасности, заключил с Масхадовым Хасавюртовские соглашения, в соответствии с которыми федеральные войска должны были выйти из Чечни, а республике — оказана финансовая помощь в восстановлении хозяйства. После были новые переговоры, требования астрономических сумм со стороны Масхадова, страшные теракты в Москве, когда на воздух взлетели жилые дома со спящими в них мирными жителями, — и вторая чеченская, начавшаяся в августе 1999-го с похода Масхадова и Басаева на Дагестан.
«Однажды на заседании президентского совета по правам человека, куда я некоторое время входил, возникла истерическая ситуация, — вспоминает Поляков. — Правозащитники возмущенно поведали Путину про какого-то прапорщика, привлеченного за изнасилование горной селянки, но признанного судом присяжных невиновным.
— Это безобразие! — как на привозе кричали они. — Этого нельзя допустить!
— Минуточку, — возразил президент. — Но ведь именно вы добивались введения суда присяжных. Добились. И что теперь?
— Это не тот случай! Вы должны вмешаться и что-то сделать!
— Что? Изнасиловать этого прапорщика?
Повисла пауза. Правозащитники смутились, стали с надеждой смотреть на Познера, но он тоже растерялся и молчал. И вдруг Путин, обычно мягкий при общении с гормональными либералами, заговорил железным голосом:
— Хочу вам напомнить, что когда там все началось, в Чечне трудно было найти неизнасилованную русскую женщину. Трупы валялись по обочинам дорог. Их даже не убирали. Вы это помните? Нет? А мы помним. Да, мы лишний раз не напоминаем об этом чеченцам. Нам нужны там покой и примирение. Но мы не забыли и не забудем! — Правозащитники взирали на гаранта Конституции с ужасом в глазах. Вдруг он улыбнулся и сказал почти ласково:
— Ладно, разберемся с вашим прапорщиком. Но по закону…»
Еще мы пережили «черный вторник» 1994-го с обвалом рубля, деноминацию и дефолт 1998-го, из которого харизматичный и мудрый премьер-министр Примаков, за два года до этого сменивший в МИДе Козырева, мистера «Да», вывел страну в плюс — и тут же был отправлен ревнивым Ельциным в отставку.
В те годы Россия подписала Союзный договор с Белоруссией, так и не получивший своего развития, и теперь власти все реже вспоминают о том, что Россия и Белоруссия — единое союзное государство.
Ну а апофеозом цинизма были президентские выборы 1996-го, когда Ельцин, сыгравший в хитрую игру с Лебедем, стремительно вылетевшим из Кремля в направлении Красноярска, по мнению многих, договорился с Зюгановым, и тот во втором туре ему якобы проиграл.
«В 1996 году я решил, что спасением для страны может стать возвращение к власти коммунистов, сделавших выводы из «перестройки», отказавшихся от моноидеологии и признающих необходимость многоукладной экономики при государственном контроле. Кстати, через это прошли почти все страны социалистического лагеря. Владимир Меньшов делал в рамках избирательной кампании фильм о Зюганове и пригласил меня в качестве ведущего. Вопрос о гонораре не стоял. Работали за идею. И рисковали, наверное. Снимали в квартире главного коммуниста на Лесной улице, где до своего президентства жил и кандидат в члены политбюро Ельцин. Фильм вышел отличный, душевный, так «папу Зю» — в кругу любящей и дружной семьи, с женой, взрослыми детьми — еще никогда не показывали. В эфир наша работа должна была пойти в последний день агитации на Первом канале. Однако Эрнст в последний момент снял ленту из сетки вещания. Мне позвонил взбешенный Меньшов.
— Вы представляете, Юра, — кричал он, — я ему говорю: Геннадий Андреевич, созывайте пресс-конференцию, поднимайте народ, покажите, что вас зажимают! Люди поддержат…
— А он?
— Он говорит, что я многого не понимаю, а он не может рисковать партией. Власть все равно не отдадут, а кровь прольется… Понимаете? Они не хотят рисковать. А кто же берет власть без риска?..
Тогда Зюганов якобы проиграл с небольшим отрывом, а через пятнадцать лет сквозь зубы было признано, что выиграли коммунисты, но голоса подсчитали как было приказано… В те дни я вспоминал БМП из моего «Апофегея» и удивлялся, насколько точно проинтуичил характер этого человека. Тогда же мне удалось в эфире бросить фразу, которую потом часто повторяли: «Если Господь хочет наказать народ, он заставляет его выбирать между Горбачевым и Ельциным».
Едва президента выбрали на второй срок, как практически сразу выяснилось, что он тяжко болен, ему срочно необходима операция аортокоронарного шунтирования и он даже расстался с ядерным чемоданчиком — впрочем, всего на сутки. Президент выглядел все хуже, иногда появлялся в эфире в таком состоянии, что шутить, как когда-то в адрес Брежнева, никому уже в голову не приходило. Зато, как тренер — игроков на поле, с завидным упорством менял премьер-министров.
* * *
Обо всем этом Поляков и писал в статьях, яростно отстаивая свое право говорить власти правду, которую она никогда не хотела слышать.
В марте 1995-го, в преддверии пятидесятилетия Великой Победы, в «Труде» вышла статья Полякова «Грешно плевать в Чудское озеро»:
«Можно ли уважать государство, которое, решив выводить свой народ из застоя, ввело его в прострацию? Государство, которое дернуло со своих геополитических рубежей чуть не нагишом, как застуканный суровым супругом любовник? Хоть бы вещички собрали. А ведь в ту же Европу мы пришли буквально по костям миллионов собственных сограждан, что бы там сегодня ни говорили. Да, конечно, Сталин не Черчилль. Но ведь и Черчилль не Джавахарлал Неру! А можно ли уважать государство, которое собственную армию довело до такого состояния, что солдаты и офицеры боятся журналистов больше, чем вооруженного противника?
Можно нас уважать, если мы ядерное оружие, как при Левше, скоро начнем кирпичом чистить? Могут американцы, поднимающие международный хай, когда их соотечественнику наступят на ногу в панамском трамвае, уважать Россию, которая с какой-то дебильной фригидностью наблюдает, как подвергаются утеснениям и унижениям 25 миллионов русских, оказавшихся вдруг за границами, прозрачными, точно старческая катаракта? А как насчет уважения к политикам, если они, чуть что у них не ладится, бегут жаловаться на оппозицию к зарубежным коллегам, как раньше бегали жаловаться в партком на неверного супруга? <…> Народ, не уважающий собственных прошлых побед, обречен на будущие поражения.
<…> Святой Александр Невский разбил немцев и шведов вообще будучи под оккупацией Золотой Орды и пользуясь ее золотым ярлыком, как аусвайсом… что ж теперь из-за этого всенародно плевать в Чудское озеро? А ведь плевали! Чего стоила одно время поселившаяся в средствах массовой информации, особенно на ТВ, извиняющаяся интонация по поводу нашей Победы в Великой Отечественной войне… Мол, нет, чтобы ширпотребом прилавки заваливать да сельское хозяйство поднимать, — развоевались, аж до Берлина доперли! Да еще пол-Европы ядовитыми клыками социализма, как вампиры, перекусали! Совершенно забывая при этом напомнить, что тогда, перед войной, не пол-Европы, а вся Европа социализмом прихварывала и ради сталинского антифашизма закрывала просвещенные очи на его тоталитарные художества. Перечитайте Фейхтвангера… Вы никогда не задумывались, почему вождь своим опальным соратникам неизменно связь то с Германией, то с Японией присобачивал с тем же упорством, с каким сегодня любую оппозицию стараются в красно-коричневые записать?.. Ну конечно, чтобы просвещенную Европу порадовать!
Результаты неуважаемости ждать себя не заставили: нас вдруг продинамили с торжествами по поводу открытия второго фронта. А некоторое время спустя случайно подзабыли, кто из союзников освобождал чудовищный Освенцим: вроде как его совместными усилиями Польши, Америки, Германии и Израиля освободили… А тут еще одна любопытная вещь выяснилась: немцы, получается, перед всеми народами за свой фашизм виноваты, но только не перед нами: оказывается, мы, по мнению Суворова-Резуна, первыми напасть хотели: танки на шинном ходу для езды по европейским автострадам перед войной строили. <…>
Кстати сказать, многоуважаемых г-д Клинтона и Коля на Красную площадь 9 Мая мы приглашаем не бюсту «вождя народов» кланяться, а склонить головы перед памятью этих несчитанных миллионов. Вот ведь в чем дело. Но эти господа затрудняются даже пообещать, что приедут на наш главный праздник: не уважают! Одного война в Чечне смущает. Не буря, понимаете ли, это в пустыне! Другому в качестве командировочных подавай художественные ценности, вывезенные из размолоченной Германии в качестве компенсации за неисчислимые культурные утраты, понесенные нашей страной в годы войны! Реституцией это, извините за выражение, называется. <…>
А слово «уважать» подходит к взаимоотношениям между людьми, между народом и государством, между государствами, но только не между человеком и его Родиной. Родину, простите за подзабытую банальность, можно только любить. По-всякому — с нежностью, с восхищением, с уважением, с горечью, с досадой, — но только любить… Поэтому нас-то на праздник Победы звать не надо. Мы придем — со слезами на глазах, как поется в песне. Будем праздновать эту святую дату с уважением к прошлому Отечества и с надеждой, что уж следующий юбилей Победы отметим с уважением к настоящему Державы. А это, поверьте, немало для нашего неуважительного времени…»
Как и предчувствовал Поляков, празднование пятидесятилетия Великой Победы было более чем странным, даже парад прошел не на Красной площади, а на Кутузовском проспекте у Поклонной горы.
В августе 1995-го в «Труде» вышла большая статья «Наши гостомыслы»:
«…Великий Лев Гумилев считал, что слово «гостомысл» только со временем превратилось в имя собственное, обозначив полумифического старейшину Гостомысла, призвавшего Рюрика владеть нами, беспорядочными. А первоначально «гостомыслами» на Руси называли тех, кто благоволил иноземцам — «мыслил гостям». Люди, определяющие сегодня судьбу страны, не только зачастую «мыслят гостям», но и мыслят как гости. <…>
К власти должны прийти патриоты — не те люди с ущербно-озлобленными лицами и бредовыми лозунгами, не те недотыкомки, которых старательные операторы выискивают на каждом оппозиционном митинге и которых, по теории вероятности, можно обнаружить при любом большом скоплении людей, даже на встречах либерально настроенной интеллигенции с президентом. К власти, разумеется, в результате выборов должны прийти патриоты в первоначальном смысле этого слова, не замутненном лукавыми толкованиями, люди, готовые на жертвы, лишения, даже унижения, — чтобы вытащить страну из грязи и вернуть основной части населения для начала хотя бы тот уровень жизни и безопасности, с какого стартанули пресловутые реформы. И прежде всего нужно прямо сказать: да, у России, как у любой другой страны, — свой собственный путь. Возможно, все семьи счастливы одинаково, а несчастны по-разному, но с народами дело обстоит как раз наоборот: все народы несчастны одинаково, а счастливы по-разному».
Осенью «Российская газета» отметила столетие Сергея Есенина статьей Полякова «Прозрений дивный свет», в которой автор уже окончательно определился со своей позицией:
«…Любили приводить признания поэта о том, что он «остался в прошлом одной ногою…». И только теперь, пережив это страшное состояние, когда не понимаешь, «куда несет нас рок событий», и только теперь, увидев страну, «вздыбленную на пики звездные», гораздо глубже сознаешь смысл исторической тоски автора «Анны Снегиной». Консерватизм — всегда от глубины. Радикализм — всегда от поверхности. И нет на свете ничего страшней людей, стоящих в будущем обеими ногами!»
В октябре, в канун выборов в Государственную думу, «Труд» опубликовал статью Полякова «Человек перед урной. Двадцать один совет другу-избирателю», в которой он от души посмеялся над тогдашним политическим паноптикумом.
Довольно точно его настроения отражает и опубликованное в еженедельнике «Вечерний клуб» интервью Виктору Галантеру, представителю либеральной тусовки, с которой полемизировал Поляков. Доверительный, даже панибратский тон беседы — не имитация. Выпускник Литературного института, прозаик Виктор Галантер когда-то сотрудничал с газетой «Московский литератор» и давно был знаком с Поляковым.
«Ю. П. Между прочим, необольшевиками нынешнюю власть назвал именно я. Вспомни мою статью «Оппозиция умерла. Да здравствует оппозиция!», из-за которой в октябре 93-го чуть не закрыли «Комсомолку».
В. Г. Улавливаю здесь подернутую плесенью народническую дребедень о писателе как трибуне, чья священная миссия — «предостерегать» и направлять на путь истинный. Или это издержки педагогического образования?
Ю. П. Все эти разговоры об аполитичности писателя — бредни социальных импотентов: мол, меня не интересуют женщины, ну и что? Я так решил. Что в этом дурного?
В. Г. Ты не находишь, что «социальная проблематика» — все же удел газеты, а не художественной прозы?
Ю. П. В момент написания вещи социальный момент, естественно, доминирует. Можно назвать его конъюнктурным, как угодно. Я написал в 1980 году «Сто дней до приказа», в 1987-м напечатал: меня обозвали конъюнктурщиком. Ничего себе конъюнктура — семь лет в столе пролежала! <…>
В. Г. В какой степени твои тиражи соотносятся с твоими пробивными способностями?
Ю. П. Издатели сами на меня выходят. И не ошибаются. Ты давно заходил в книжный магазин? Увидишь там при всем моем добром отношении к ним и Пьецуха, и Веллера, и Виктора Ерофеева. Меня в продаже нет, хотя книг за последний год у меня вышло больше, чем у них.
В. Г. Что до апатии критики: может быть, здесь дело и в том, что ты как бы на отшибе магистральных литературных «направлений»?
Ю. П. Совершенно верно. С самого начала я принципиально был, что называется, одиноким волком. <…>
В. Г. Но есть группы, которые тебе созвучны?
Ю. П. Есть писатели, которые мне симпатичны. Но не бригады. Может, потому, что я рано стал профессионалом: в двадцать пять лет — первая книжка, в двадцать шесть меня приняли в Союз писателей. Мне не нужно было пробиваться в стае.
В. Г. Насколько я помню, ты был самым молодым членом СП в СССР…
Ю. П. Один из трех «самых».
В. Г.…И будто бы попал в Союз писателей по разнарядке ЦК ВЛКСМ?
Ю. П. Легкое мифологическое передергивание. По «разнарядке» комсомола у меня вышла первая книжка стихов. Не только у меня, но и у других авторов, отмеченных на совещании молодых писателей. То, что комсомол помог мне издать первую книжку, это факт. <…>
В. Г. Тебя эта комсомольская фигня действительно трогала или это чисто карьерные дела?
Ю. П. Я по натуре человек общественный. Был и остался. Это у нас семейное. Разумеется, мой общественный задор мог бы найти выход, к примеру, в диссидентстве. Но антигосударственность диссидентства, его подрывной характер под видом правдоискательства были мне чужды всегда. Когда мне активно предлагали напечатать за границей «Сто дней…», я сказал: только здесь.
В. Г. Из государственных соображений?
Ю. П. Не буду кривить душой, считал так: если существует определенный порядок вещей, если по законам государства, где я живу, этого делать нельзя, значит, нельзя.
В. Г. Я комсомоле надо было блефовать. Наивным тебя не назовешь. Значит, оставалось только врать сознательно?
Ю. П. Были определенные правила игры. Нельзя было подняться на собрании и сказать: Брежнев еле волочит ноги и т. д. Но, извини меня, если ты сегодня на собрании лояльных президенту сил скажешь сам понимаешь что, то вылетишь из этих структур с тем же треском. <…>
В. Г. Тебя комсомол лелеял, а ты ему плюнул в морду. Имею в виду, конечно, повесть и фильм «ЧП районного масштаба». Прилично ли это?
Ю. П. Почему «плюнул»? Это были нормальные неглупые люди, которые прочитать о реальном комсомоле хотели не меньше, нежели беспартийные. Ведь читали же партийцы под одеялом «Архипелаг ГУЛАГ». Наша сегодняшняя драма не в том, что многие партократы стали демократами. А в том, что худшие партократы — демократы».
* * *
1995-й стал годом «Козленка…». Фрагменты романа осенью напечатали «Труд», «Завтра», «Российская газета», «Комсомольская правда», «Московский комсомолец» и другие, а сам роман, с небольшими сокращениями, вышел в двух номерах журнала «Смена» у Кизилова и затем в частном издательстве Александра Гурвича «Ковчег». Прочитав рукопись, тот сказал, что хохотал всю ночь, мешая спать жене, и очень жалеет, что эта уморительная вещь не дойдет до широкого читателя, так как повествует об узком и мало кому интересном писательском мирке. Издатель ошибся: на сегодняшний день общий тираж «Козленка…» приблизился к миллиону, его постоянно переиздают и допечатывают, роман экранизирован, неоднократно инсценирован и переведен на другие языки.
Вот как излагает историю написания своего знаменитого романа автор:
«Честно говоря, каждый писатель чем-то похож на огуречную лиану, покрытую множеством цветков, большинство из которых никогда не будут оплодотворены пчелиным трудолюбием литератора и не вырастут до размеров полноценного художественного зеленца. Возможно, именно такая участь ждала и сюжет про мастера лирической концовки, который у меня возник еще в середине 80-х. В основе реальный случай. Обычно после коллективных вечеров поэзии в Доме литераторов молодые таланты и поклонники спускались в «пестрый» зал, сдвигали столы, покупали в складчину выпивку с закуской, читали друг другу то, что не могли озвучить со сцены, спорили, ссорились, мирились. Из раза в раз с нами за столом оказывался лысый молодой человек с внимательными глазами. Звали его Владислав. Сначала решили: стукач. Вроде не похож… Потом предположили: халявщик. Но Владислав безропотно скидывался на выпивку, причем вносил в общак больше, чем другие. Наконец кто-то вспомнил, что в первый раз его привела Римма Казакова — страстная покровительница молодых поэтов. Она даже вроде бы сказала, что ему особенно удаются концовки. Мы его так и прозвали: мастер лирической концовки. Несколько раз мы просили Владика почитать свои стихи, но он отнекивался. «Стесняется!» — решили все. Прошел год или два, и мы привыкли к скромному молчаливому поэту. Потом разнеслась весть, что срочно нужно сдать стихи в коллективный сборник, который готовится в «Молодой гвардии». Владик и тут отказался. Невероятно! Поэт не может отказаться от публикации, как мужчина — от поцелуя любимой. Тут что-то не так. Мы устроили допрос с пристрастием и выяснили: Владик — зубной врач, однажды поставивший пломбу Казаковой. Стихов он никогда не писал, но ему нравится отдыхать от своей бормашины в компании веселых литераторов. Такая вот история.
Много лет назад во время вечерних прогулок вдоль знаменитого Орехово-Борисовского оврага я рассказал этот сюжет другу и соседу Геннадию Игнатову. Ему история понравилась, и всякий раз после этого, когда я начинал томиться в рассуждении, чего бы такого написать, он мне с пневматическим упорством указывал на этот полузабытый сюжет «про мастера лирической концовки», хотя мне он казался мелковатым. Душа примеривалась к «Братьям Карамазовым». Но всякий небезнадежный писатель однажды догадывается, что он не Достоевский. «А что?!» — вдруг подумал я, и через полтора года сюжет для небольшого рассказа превратился в роман-эпиграмму, по нашим ленивым временам тоже довольно большую.
Впрочем, все не так-то просто. «Козленок» был первой вещью, которую я писал на компьютере, а не на машинке. Синий экран моего 386-го агрегата, купленный в магазине с литературным названием «Фермоза», вызывал у меня мистический трепет, я осваивал программу «редактор», как молодой сапер свою опасную профессию. Нажимая непривычную комбинацию клавиш, я вжимал голову в плечи, ожидая подвоха. И дождался. Роман был на три четверти написан, когда я перешел с компьютером «на ты» и поплатился. Неловкий удар по клавиатуре — и роман канул в электронную бездну, а на синем экране выступила какая-то марсианская тарабарщина. Я срочно вызвал из соседнего подъезда Гену Игнатова — опытного программиста. Он забрал технику домой, бился неделю и развел руками: кажется, я начисто стер весь роман. И тут я испытал облегчение. Текст утратился как раз в тот момент, когда я устал от замысла, разочаровался в сделанном и уже жалел, что стал писать «Козленка». Настроение, знакомое каждому, кто пытался сочинять. Но Гене сюжет страшно нравился, и он отвез моей компьютер какому-то уникальному специалисту, тот бился месяц и вытащил текст из какой-то слепой виртуальной кишки, взяв за это бутылку виски…»
Читателям сразу полюбился веселый роман, в котором герой за несколько месяцев на спор делает из полуграмотного чальщика Витька талантливого писателя, удостоенного престижной Бейкеровской премии. Тем более что эта история безобидного шалопайства словно с помощью увеличительного стекла дает возможность увидеть нравы писательской тусовки и окололитературной среды, которые со сменой эпох совершенно не изменились. Роман пошел в народ. Одна преподавательница обратила внимание, что студенты в группе разговаривают на каком-то странном сленге, повторяя в разных комбинациях дюжину фраз:
«1. Вестимо. 2. Обоюдно. 3. Ментально. 4. Амбивалентно. 5. Трансцендентально. 6. Говно. 7. Скорее да, чем нет. 8. Скорее нет, чем да. 9. Вы меня об этом спрашиваете? 10. Отнюдь. 11. Гении — волы. 12. Не варите козленка в молоке матери его!»
— Что это такое? — спросила она.
— Золотой минимум начинающего гения! — ответили студенты.
— Какого еще гения?
— Вы не читали «Козленка в молоке»?
Преподавательница, следившая за новинками по «Новому миру», ничего о книге не слышала, а когда прочла, стала ее горячей поклонницей и пропагандисткой. И прежде всего ее покорил оригинальный, ни на кого не похожий стиль автора, насыщенный иронией и точной образностью.
…………………..
С трудом поднявшись, я побрел в ванную и долго стоял перед зеркалом, вглядываясь в свое бледное лицо и красные, воспаленные глаза. Вот влип! С таким же успехом я мог пообещать превратить Витька в генсека. Прав классик: нельзя мешать напитки… Больше всего в этот момент я был похож на лежавший тут же в мыльнице выдавленный тюбик пасты.
Первым делом надо было срочно реанимироваться…
В Доме литераторов, куда я доковылял через час, уже вовсю гудела благообразная дневная ресторанная жизнь: на спасительный огонек стягивались злоупотребившие вечор труженики пера. 0, я знаю по себе: пробуждение их было ужасно! Помимо неизбежной головной боли, тошноты, диабетической сухости во рту, их терзало чувство похмельной безысходности и вдобавок чисто профессиональный ужас собственной бездарности и бесплодности. С самого утра они мучительно осознавали, что жизнь так и пройдет всуе, в злоупотреблениях, без больших художественных открытий, а потом тяжко влачились в ЦДЛ, по пути ошарашивая транспортную общественность тяжким духом вчерашнего удовольствия. Но уже после нескольких рюмок водки, закушенных рыбной солянкой, где в золотисто-оранжевой лимфе плавает желтый полумесяц лимонной дольки и с самого дна таращатся иссиня-черные маслины, жизнь постепенно начала наполняться смыслом, думы обретать внятность, а литературные образы тесниться в голове, как гости в лифте. И вот человек, который всего полчаса назад просто не хотел жить, уверенно сидит за столиком, и на лице его играет мудрая улыбка тихого победителя жизни.
…………………..
Хотя «Козленок…» выдержан в традициях остросюжетного плутовского романа, он насыщен политической сатирой и подробно воспроизводит то, что волновало в те годы задумывавшихся над жизнью соотечественников. В этом четко видна ориентация автора на традиции знаменитой дилогии «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Ильфа и Петрова Поляков считает своими учителями, несмотря на то что в патриотических кругах принято упрекать этих сатириков в русофобии и неуважении к отечеству. Возможно, тут есть доля правды, но в умении высмеять нелепости окружающей жизни двум выдающимся соавторам не было равных. Особенно заметна связь произведений, разделенных семью десятками лет, во второй части «Козленка…», когда не названный по имени главный герой и повествователь (безымянный главный герой — редкий и очень трудный литературный прием) возвращается после нескольких лет скитаний на родину и обнаруживает, как разительно изменилась, точнее, перевернулась после 1991 года действительность.
…………………..
В горынинском кабинете за знаменитым столом-«саркофагом» сидел обходчик Гера, одетый в умопомрачительно дорогой костюм. На столе висела большая фотография: на башне танка стоит президент Ельцин, а чуть ниже, преданно поддерживая его за ноги, — сам Гера и партийный идеолог Журавленко.
— Что вам угодно? — спросил он, глядя мне в лоб.
Я представился, что не возымело никакого действия, и вкратце обрисовал свою безрадостную финансовую ситуацию, тонко намекая на его собственный жизненный опыт, позволяющий понять, как глубоко страдает человек в минуты абсолютного безденежья. Гера посмотрел на меня с недоумением энтомолога, поймавшего восьминогого таракана. Потом молча достал из стола какие-то бумаги и стал неторопливо листать.
— В списках споспешествовавших одолению тоталитаризма на баррикадах Белого дома не значитесь! — наконец молвил он. — Вспомоществования оказать не можем.
— Кто же не споспешествовал! — взмолился я. — А скандал в прямом эфире?
— Какой скандал?
— Ну как же? С него же все и началось! Вспомните: Виктор Акашин. Роман «В чашу».
— Действительно, что-то такое было… — кивнул он. — Но ежели, милостивый государь, мы станем мирволить каждому, кто скандалил в прямом эфире, нам на два дня денег не хватит! Ничем не могу помочь, — сказав это, он икнул, дотянулся до холодильника и достал покрытую инеем банку пива «Туборг».
— А где Маяковский? — растерянно спросил я.
— Какой такой Маяковский?
— Там, в холодильнике, раньше голова была… ледяная…
— Да, наличествовала… Теперь нет. На коктейли пустили…
В это время зазвонила «вертушка», у которой теперь на диске был не серпасто-снопастый герб, а двуглавый орел.
— Внимаю! — сказал Гера, сняв трубку. — Покорнейше благодарю… Сочувствую… Лучше из пушек… Конечно, поддержим! Всенепременно! Нет, треволнения те же: шляется разная бездарь — христарадничает…
Я выскочил из кабинета как ошпаренный и столкнулся с большой делегацией писателей во главе с Перелыгиным, державшим в руках страницу машинописного текста, как я потом понял, это было знаменитое письмо «Раздавить гадину!», в котором литераторы, ссылаясь на вековые гуманистические традиции российской словесности, требовали от президента во имя укрепления демократии разбомбить к чертовой матери парламент, а самых строптивых парламентариев развешать на фонарях вдоль Москвы-реки.
…………………..
Поляков назвал публикацию романа «Козленок в молоке» своим «возвращением в литературу». Что он имел в виду? То, что от первых повестей его, нынешнего, отделяла целая эпоха и он не мог и не хотел жить прошлыми заслугами. «Демгородок» и «Козленок…» — это были качественно и мировоззренчески иные вещи. С прежним творчеством их роднили все та же публицистическая страстность и органичное сочетание правды и вымысла, но это был уже другой писатель, с более обширным инструментарием, ни на кого не оглядывающийся и не испытывающий ученических комплексов. Поляков выступил как настоящий лидер гротескного реализма, им же по существу и укорененного в российской литературе того времени.
Неудивительно, что роман имел феноменальный читательский успех, несмотря на то что лишь единицы — главным образом принадлежавшие к писательскому иеху — узнали в его персонажах совершенно конкретных людей и вполне конкретные идеи и обстоятельства, которые так гротескно и убедительно изложил в романе автор. Прежде всего публика оценила сатиру на мнимые ценности, насаждавшиеся в обществе, на мнимых «гениев», разваливавших все, за что они брались. С другой стороны, автор учел интерес читателей к угадыванию и расшифровке реальных людей — писателей, скрытых за вымышленными именами. Громкий успех мемуарно-криптографического романа Катаева «Алмазный мой венец» был еще памятен Полякову, который хорошо знал и учитывал, создавая свои произведения, творчество предшественников.
В июле 1996-го газета «Мир новостей» писала: «На презентации «Козленка…», состоявшейся в Писательском клубе, где, кстати, разворачиваются события романа, товарищи по перу дали высокую оценку новому произведению, были даже лестные параллели с М. Булгаковым. Это в высшей степени удивительно, ибо роман — ехидная сатира на литературный мир и его обитателей…»
Литературовед и переводчик Юрий Архипов утверждал, что «Козленок в молоке» «не только выдерживает сравнение с «Театральным романом» Булгакова, но и явно затмевает его накатом остроумнейшего бурлеска».
«…Это событие, — писала о презентации романа «Правда», — привлекло, казалось бы, непримиримых антагонистов… Что это — способность быть приятным и нашим и вашим? Или же подлинный талант, который нельзя не признать? На презентации автор горестно заметил, что как сатирик он, видимо, обречен быть в оппозиции любому правящему режиму».
Вот как освещал это же событие «Московский комсомолец»: «…Роман вызвал широкий отклик в литературном мире. По свидетельству Юрия Полякова, никто не хотел узнавать себя в персонажах романа, но все охотно узнавали других, жали автору руку и хвалили за попадание в яблочко». Критик Александр Неверов в «Труде» писал, что автор одним из первых затронул технологию создания мифа как приметы нашего времени, когда имидж важнее сути, а впечатление окружающих — главная забота пиар-технологий в области искусства. Борис Соколов в «Новом книжном обозрении» назвал роман лучшим пока произведением писателя и высказал предположение, что «Козленок…» вполне может быть выдвинут на Букеровскую премию, первое присуждение которой Марку Харитонову писатель, в числе прочего, и пародирует. Забегая вперед скажем, что издательство «Ковчег» выдвинуло «Козленка…» и он попал даже в длинный список, но до короткого недотянул. Кто же оказался в шорт-листе в тот год, когда председателем жюри была Ирина Прохорова, покровительница авангарда и сестра олигарха? Вот этот перечень: Андрей Сергеев «Альбом для марок»; Петр Алешковский «Владимир Чигринцев»; Виктор Астафьев «Так хочется жить»; Андрей Дмитриев «Поворот реки»; Дмитрий Добродеев «Возвращение в Союз»; Нина Горланова и Вячеслав Букур «Роман воспитания».
Эти имена и сочинения мало что говорят современному читателю, в том числе и имя лауреата, Андрея Сергеева. Исключение, конечно, составляет Виктор Астафьев, которого обошли и «Букером», не говоря уже о Нобелевке.
«Нам открывается иной Поляков, с живым умом, мягким стилем изложения и острым отточенным слогом. С ходу видно, что работа над техникой письма стоит у него отнюдь не на последнем месте, — писал в «Московском вестнике» критик Илья Харламов. — Результат этого очевиден… В своем творении автор комбинирует лучшие стороны булгаковской традиции «Театрального романа» с сегодняшними реалиями постсоветской жизни… Ю. Поляков строит свой роман на гиперболе, но она не надрывна, не перетянута. Гипербола Полякова «не зашкаливает». Она лишь заостряет внимание. И еще книга наполнена юмором. Настоящим, тонким, не натужным. Книгу эту интересно читать…»
Александр Люсый в журнале «Литературная учеба» обращал внимание на эстетическую полемику в романе с постмодернизмом, удивляясь, почему до Полякова никто (видимо, кроме Булгакова) не написал о литературном мире, бытовавшем в формально неделимом Союзе писателей СССР.
Тот же Борис Соколов в большой статье, опубликованной в журнале «Дружба народов», отмечал: «Роман-эпиграмма… пародирует не только литературные нравы советского и постсоветского периода, но и новейшие литературные течения, включая постмодернистов и Сорокина. В данном случае высмеивается не только процесс создания литературных репутаций, но и эстетика постмодернизма — в поляковском ее понимании: для постмодернистов важен не текст, а контекст, восприятие и интерпретация текста».
В. Широков в «Независимой газете» назвал роман «энциклопедией литературного небытия», указывая тем самым на окончательный перестроечный развал в литературном мире.
Если составить краткий список произведений, опубликованных в 1994–1997 годах в литературном законодателе мод журнале «Новый мир», название псевдоромана «В чашу» (составившего интригу «Козленка в молоке») окажется достойным этого списка: «Введение в Авалианины камни», «Сквозь разломы оконченной жизни», «Я надуваю пузырь тишины и уклада», «Не узнавая языка», «Чудится, светит, мерцает», «Онлирия», «Аллилуйя», «Ив две и в четыре стопы», «Чаши маленьким богам», «В час разомкнутых объятий», «Мятные пряники времени в розовом клюве», «Осязание», «Из пламени рука», «Стоит, белеясь, Ветилуя…», «Воздушными глазами», «Колокола и облака», «Духи и буквы», «Музыка ребер», «Пробоина в воздухе», «Изморозь, оторопь…», «Окладбиществление», «Лизиум теней»…
Готовя переиздание, автор напишет эссе-предисловие (что стало позднее его фирменным стилем) «Как я варил «Козленка в молоке»:
«…Когда моя книга «Козленок в молоке» увидела свет, я получил множество писем, в которых было немало разных вопросов. Но, по сути, всех читателей интересовало примерно одно и то же. А именно:
Как я решился сочинить «литературный роман»?
Что я имел в виду, давая роману такое странное название — «Козленок в молоке»?
Каких реальных литераторов я «спрятал» под фамилиями персонажей романа?
И правда ли, что я был избит в Доме литераторов группой взбешенных персонажей романа?
Поскольку на письма всех читателей я, к сожалению, ответить не в состоянии, мне и пришла в голову идея написать это предисловие к очередному переизданию романа, который, к моему немалому удивлению, стал бестселлером, хотя в нем никого не убивают, а эротические сцены хоть и имеются, но всего-навсего в количестве, необходимом для раскрытия внутреннего мира героев…
Нет, никакому насилию со стороны прототипов я не подвергался ни в стенах писательского клуба, ни в каком-либо ином месте. В противном случае, дорогие читатели, вы бы не держали сейчас перед собой это предисловие. И объясняется это отнюдь не смягчением литературных нравов (они жестоки как никогда), а тем, что в творчестве я исповедую принцип «придуманной правды». Все мои герои вполне могли существовать, они даже порой напоминают существующих деятелей отечественной словесности, более того, история, с ними приключившаяся, вполне могла произойти, но на самом деле таких людей никогда не было и подобные события никогда не имели места…
Всеми силами я старался удержать будущих читателей романа от ложных идентификаций. Например, менестрель-шестидесятник Перелыгин, исполняющий свои стихи под виолончель, в первоначальном варианте носил фамилию Пыльношлемов, но поскольку это сразу ассоциировалось у вдумчивого читателя со знаменитыми строчками Б. Окуджавы про «комиссаров в пыльных шлемах», я избежал недоразумения, отдав эту фамилию эпизодическому персонажу. И проблема ошибочного узнавания была исчерпана, ведь каждый знает, что сам Окуджава исполнял свои стихи под гитару, а не под виолончель, каковая хоть и стала мощным орудием демократии, но в руках совершенно иного мастера культуры.
Попадается в письмах и такой вопрос: имеют ли встречающиеся на страницах романа поэты-контекстуалисты отношение к реальным поэтам-концептуалистам? Но ведь достаточно сравнить приведенные мной в тексте образчики контекстуальной поэзии с образцами широко публикуемой ныне концептуальной поэзии, чтобы самим без труда на этот вопрос и ответить. <…>
Но, по большому счету, писатель — всего лишь карандаш, которым эпоха выводит необходимые ей слова. Ты можешь ощущать себя охренительным демиургом, замыкаться в замок из слоновой и даже мамонтовой кости, но именно эпоха «затачивает» тебя, условно говоря, с красного или синего конца и, помусолив, утыкает в чистый лист бумаги. Твоя задача — не сломаться под ее нажимом…
Существует два основополагающих принципа взаимоотношений между… автором и читателем. Первый принцип: «Читатель всегда прав». Доведенный до крайности, он оборачивается так называемым бульварным чтивом: «Тихо застонав, она ослабла в его крепких загорелых руках и через мгновение почувствовала внутри себя что-то большое и твердое…» Второй принцип: «Писатель всегда прав». Доведенный до крайности, он оборачивается этой самой папкой с чистой бумагой. Ибо писатель, которого невозможно прочесть, в сущности, мало чем отличается от писателя, которого нельзя прочесть вследствие «ненаписанности» текста. Мы живем в эпоху литературных репутаций, нахально пытающихся заместить собой собственно литературу.
Впрочем, эта постмодернистская реальность легко распространяется и на другие сферы нашей жизни. Мы слушаем певцов, лишенных голоса и даже слуха. Нашу жизнь определяют политики, за всю свою деятельность не принявшие ни одного верного решения. А консультируют их ученые, не замеченные ни в одном сколько-нибудь серьезном исследовании. Мы с вами страдаем от реформ, даже не понимая, в чем они заключаются, а не понимаем мы этого в основном благодаря подробным телевизионным политкомментариям. Современное телевидение, как справедливо сказано, — это изобретение, позволяющее заходить к нам в спальню тем людям, которых мы не пустили б даже на порог своего дома. А как вам нравятся «властители дум», утонченная творческая интеллигенция, старательно выполняющая функции козла-провокатора, ведущего покорное стадо на заклание?..
Мы переступили в нашей жизни какую-то крайне опасную границу. Собственно, отсюда и название романа. Запрещение варить козленка в молоке матери его — табу из древнего Моисеева кодекса. Существует множество исторических и этнографических объяснений этой заповеди, но всякая старая мудрость имеет особенность трактоваться расширительно. А что, разве, вступив в борьбу с природой, мы не варим козленка в молоке матери его? А что, разве швырнуть русский народ сначала в палочный социализм, а потом, когда он смягчил и приспособил этот уклад под себя, погнать его той же палкой в дикий капитализм, — не значит сварить козленка в молоке матери его? А деятель культуры, который, вместо того чтобы «милость к падшим призывать», призывает «раздавить гадину», имея в виду обездоленную «реформами» часть населения, — разве он не варит козленка в молоке матери его?
Многие авторы писем замечают, что читать роман очень весело, но по окончании чтения становится очень грустно. Увы, это стойкая традиция российской сатиры, восходящая скорее не к «пародийному модусу повествования», а к невеселой отечественной реальности, в чем все мы каждый по-своему виноваты. Потому-то я и не стал совсем уж скрываться за столь модной сейчас «авторской маской», а вывел самого себя на страницах романа в качестве эпизодического лица и без особого, как вы заметите, снисхождения. Что же касается главного организатора всей этой литературной аферы, от имени которого и ведется повествование, то мало-мальски внимательный читатель увидит, что нигде на всем пространстве романа он ни разу не назван ни по имени, ни по фамилии, полностью отсутствуют и описания его внешности. Полагаю, смысл этого незамысловатого авторского ухищрения понятен. Мы живем в эпоху, когда антигероем может стать каждый».
В 1996 году «Козленка…» перепечатала «Роман-газета», возглавляемая Валерием Ганичевым, и роман разошелся по всем библиотекам страны.
В 2001 году состоялся первый перевод «Козленка…» — на сербский язык, выполненный Радмилой Мечанин для издательства «Цептер». Презентация состоялась в Белграде, где еще были свежи и чуть ли не дымились развалины, оставленные американскими бомбардировками. На презентации выступали видные сербские писатели и высказывали удивление, мол, насколько точно русский автор передал ситуацию, царившую в сербской литературе последних двух десятилетий. Любопытно, что схожие оценки давались и на последующих презентациях перевода романа — в Будапеште, Братиславе, Шанхае, Баку…
С «Козленком…» была связана странная история, которая не хуже, чем сам роман, характеризует нравы эпохи. В начале нулевых продюсер Кирилл Мозгалевский приобрел у Юрия Полякова авторские права и пригласил на картину режиссера Валерия Харченко, который взял на главную роль Анатолия Лобоцкого, прославившегося ролью француза-журналиста в ленте Меньшова «Зависть богов». Начались съемки. Но вскоре у продюсера и постановщика возник конфликт из-за перерасхода денег съемочной группой, и Мозгалевский от услуг Харченко отказался, тот обратился в суд, предъявив ксерокопию договора, по которому Поляков якобы передал ему все права на экранизацию «Козленка…». Оригинал контракта будто бы был похищен при ограблении автомобиля, что подтверждалось милицейским протоколом. А по копии провести экспертизу подписи — невозможно. Начались судебные заседания.
«Это все напоминало плохую комедию. Я убеждал судью, смотревшую на меня с пытливой неприязнью, что никакого контракта никогда не подписывал да еще на двадцать лет. Никаких денег тоже от истца не получал. Тогда вскакивал Харченко и рыдающим голосом кричал: «Юрий Михайлович, побойтесь Бога! В аду гореть будете!» Даже секретарь суда, блеклая, как пещерное растение, девушка взирала на меня с ужасом. Приведенная нашим супостатом массовка по команде начинала укоризненный вой и обличительный плач. Судья требовала от нас доказательных документов, а нашему оппоненту во всем верила на слово. Дело шло к катастрофе… И тут выяснилось, что истцу каким-то дивным образом удалось заручиться поддержкой очень влиятельного депутата, в прошлом правой руки Ельцина, и тот надавил на суд. Я уже был главным редактором «ЛГ» и смог добиться встречи. Когда я рассказал ему, что на самом деле стоит за всей этой историей, он аж поперхнулся (мы пили чай с сушками):
— Мне, конечно, постоянно привирают. Но вот так, вчистую, еще никто не дурил!
Оказалось, Харченко убедил этого влиятельного человека, будто я присвоил себе написанный им роман.
Депутат снял трубку спецсвязи и сказал:
— Это я, Паша… Узнал? Тут вот какое дело…
На следующем заседании судья смотрела на меня с таким лучезарным восторгом, словно именно со мной пережила свое самое яркое и многократное женское счастье. В течение десяти минут все было закончено — и авторские права на мой роман признали за мной…»
А Кирилл Мозгалевский и Владимир Нахабцев сняли восьмисерийный фильм «Козленок в молоке», где заняты замечательные актеры — Спартак Мишулин, Алена Яковлева, Юрий Васильев, Александр Семчев и многие другие.
* * *
После успеха «Козленка…» Поляков, придя в себя после пережитого неверного онкологического диагноза (о чем будет рассказано, когда пойдет речь о романе «Гипсовый трубач», главному герою которого Кокотову Поляков «подарил» этот эпизод своей биографии), задумывает новый большой роман. В интервью газете «Щит и меч» в июле 1998 года он поделился творческими планами с писателем-фронтовиком, в недавнем прошлом главным редактором «Литературной России», где Юрий печатал стихи и статьи, Юрием Тарасовичем Грибовым. В ответ на вопрос Грибова, каковы его творческие планы, Поляков ответил: «Пишу роман. Это большая вещь о моем поколении, события охватывают почти тридцатилетний период. Хочу разобраться в том, что случилось со страной и с нами самими. Предвижу, что роман многих разозлит, ибо либеральную версию последнего десятилетия нашей истории я не приемлю. Либеральные новомученики, вроде оскандалившегося Собчака, мне смешны. Это скорее опереточные персонажи — поэтому, наверное, в романе столько сатирических страниц. Но и чисто «почвеннический» взгляд на случившееся меня полностью не устраивает. Истина, как всегда, где-то посредине. И открывают эту истину с помощью творческого чутья, как правило, художники. Потом ученые, поразмыслив и повозражав, подтверждают их правоту. И наконец, репортеры приписывают честь этого открытия себе…»
В 1996-м газета «Труд», где на протяжении нескольких лет публиковался Поляков, отказалась взять его статью «Словоблуждание», объяснив свой отказ тем, что в ней он «порочит журналистское сообщество». «Эта статья может появиться только в газете «Завтра»!» — твердо заявил ему главный редактор Александр Потапов. Поляков поспорил, что опубликует свой текст в официозной «Российской газете», и выиграл пари: статья, посвященная негативной роли «четвертой власти» в формировании общественного сознания, вышла в «РГ» в начале февраля политически насыщенного в преддверии президентских выборов года.
«…Помните знаменитые утренние очереди к газетным киоскам во второй половине восьмидесятых? Да, журналисты стали властителями дум, но не потому, что умели думать и понимать происходящее лучше остальных, а потому, что наступила эпоха легализации кухонных споров. А «письменные» люди как раз и оказались обладателями средств, необходимых для этой самой легализации, — газетными полосами и микрофонами. Свою приватизацию они начали еще тогда, когда Чубайс только торговал цветами в Ленинграде. <…>
Вы никогда не задумывались, почему первыми звездами перестроечной прессы стали в основном журналисты-международники? Конечно, они знали многие приемы западных СМИ, непривычные и заманчивые для неискушенного советского потребителя информации. Но есть и другая причина: они в силу своей специальной идеологической подготовки лучше других владели черно-белым методом подачи материала, незаменимым в любой политической борьбе. Только объектом этого метода стала теперь не западная «империя зла», а собственная страна, для которой даже не потрудились придумать какие-то новые определения, механически перенеся на нее все «прибамбасы» советской международной журналистики. Характерно, что, отбомбившись по собственной стране, ставшей вдруг «империей зла», отстрелявшись по обитавшим в ней «совкам», многие из буревестников «нового мышления» мирно отлетели с родного пепелища собкорами в более благополучные страны. Оно понятно: копаться в соблазнительно-грязном белье принцессы Ди куда приятнее, чем копошиться на обломках державы, разваленной не без твоей помощи. <…>
Но, может быть, я злостно преувеличиваю роль журналистов в разгроме страны? Сходите в библиотеку и полистайте газеты за декабрь 91-го, когда бабахнуло Беловежское соглашение: восторг, переходящий в исступление. Почти никто из газетных аналитиков не заметил, что Россия в одночасье лишилась своих исконных территорий, а русские превратились в разделенную нацию. Зато «письменный» люд очень забавлялся тем фактом, что столицей СНГ стал Минск, а не Москва. <…>
Именно либеральные журналисты начали… <…> выбраковку тех, кто за реформами старался видеть и людей. <…> Делалось это так. Один, не совладавший с собой на трибуне, тут же превращался в «плачущего большевика». Второй, заикнувшийся, что Крым хоть и далеко, но нашенский, сразу становился «ястребом». А третий, имеющий мозги и внешность ярмарочного попугая, не совладавший ни с одним из порученных дел и собиравшийся подарить Курилы японцам, как пасхальное яйцо, был и остается ну просто светом в телевизионном окошке. Такого не то что снять с должности — отругать-то по-настоящему нельзя: пресса сразу же заревет, как ребенок, у коего отбирают любимую игрушку! <…>
Прессу же бить нельзя — она как бы ребенок, у которого помимо любимых игрушек есть еще рогатка, — и дитятко, осерчав, может запросто вышибить глаз любому взрослому политику. А еще может наябедничать строгим заокеанским дядькам про нарушение в России прав обычно какого-нибудь конкретного и — желательно — со здоровым диссидентским прошлым человека, ибо нарушение прав большого количества людей, даже всего народа, на языке политических лидеров называется не иначе как революционным реформированием общества. <…>
Общественное сознание стало жертвой если не словоблудия, то по крайней мере словоблуждания СМИ, а за ними следом по кривым постсоветским дорожкам побрел и наш газетопослушный соотечественник. Чтобы не тратить время на многочисленные примеры, я вновь отсылаю вас к газетным подшивкам. Прочитайте подряд статьи какого-нибудь вашего журнально-эфирного любимца, написанные в течение буквально одного года, и вы убедитесь: его взгляды и оценки недолговечнее дешевых женских колготок. Неизменны лишь визгливо-самоуверенный тон и нетерпимость к думающим иначе. <…>
Неужели так трудно понять, что проголосовавшие за коммунистов совсем не хотят вернуться в унизительное прошлое? Они просто-напросто не желают жить в омерзительном настоящем! И если популярный ведущий дебильной телеигры при социализме ездил на трамвае, а теперь пересел в джип и построил себе виллу, это совсем не означает, будто реформы в России удались. Даже в блокадном Ленинграде были люди, евшие на завтрак черную икру. <…>
Наша пресса оказалась не подготовленной к роли политической силы, а уж тем более — «четвертой власти». Возьмите хотя бы ее постыдно-науськивающую роль в сентябре — октябре 93-го, причем независимо от того, чью сторону она принимала. <…>
Честно говоря, когда все начиналось, я по наивности думал, что пресса станет по отношению к руководству страны своего рода «свежей головой», замечающей ошибки и подсказывающей более верные решения. Но пресса решила сама пойти во власть, а во власти как во власти: первая может не только второй, но и четвертой так по сопатке дать, что только «шапки» с газетных полос посыпятся! Никакие заокеанские дядьки тогда не помогут. <…>
От иных именующих себя «демократическими» или «патриотическими» изданий просто разит агитпропом. Кстати, не сомневаюсь: если завтра мы по прихоти Истории или по причине профнепригодности наших реформаторов снова проснемся при тоталитарном режиме, то на телеэкранах увидим все тех же людей, подводящих итоги или комментирующих подробности. Если профессия человека — полуправда, то ему, в сущности, не важно, какую половину утаивать, хотя, конечно, предпочтительнее ту, что подороже…»
И теперь, через 20 лет, статья звучит весьма актуально, а некоторые оценки и характеристики буквально совпадают с тем, что происходит в информационном пространстве России. Неудивительно, что после появления статьи и ее бурного обсуждения в руководстве Союза журналистов умножилось число недоброжелателей Полякова среди «прогрессивных» журналистов, чтивших его за первые разоблачительные повести.
Тем временем тема тлетворного влияния СМИ на общество становится для Полякова одной из ведущих. В мае в статье «Зачем человеку одна голова, а орлу две?», опубликованной в газете «Мир новостей», Поляков, в частности, писал:
«Первая мысль, которая приходит в голову, когда смотришь сегодня телевизор или читаешь большинство газет, такова: меня считают за полного идиота, страдающего к тому же и склерозом. С раннего утра до глубокой ночи меня с чисто агитпроповской навязчивостью пугают возвратом коммунистов, а следовательно, и всего социалистического кошмара. Пугают, а мне не страшно. Я, как и большинство нынешних россиян, жил при социализме и, хотя не достиг в ту пору таких высот, как, скажем, нынешний наш президент и его ближайшие сподвижники, сохранил от той эпохи не самые худшие воспоминания. Нет, я прекрасно ориентируюсь во всех пороках того строя. <…> Но я не понимаю, зачем же человека, пожившего в бедноватой, с достаточно строгим режимом профсоюзной здравнице, убеждать, будто он был в Бухенвальде? Кто-нибудь, отдыхающий ныне во Флориде, гневно возразит против слова «здравница». Я его понимаю, но худо-бедно в те времена население страны увеличивалось, а теперь стремительно уменьшается, число же самоубийц в СНГ в 5 (пять!) раз превосходит общемировую норму, если слово «норма» вообще применимо к трагедии человека, лишающего себя жизни. Так что все-таки плохонькая, но здравница. <…> О любом народе надо судить по его вершинам, а не провалам, в противном случае вся мировая история и все народы без исключения будут напоминать заспиртованных монстров из Кунсткамеры. А из темных вод своей истории нужно черпать не ненависть, а этническую мудрость — и делать практические выводы. <…> По числу беспризорных и неграмотных подростков мы скоро выйдем на показатели периода Гражданской войны. Сифилис лютует, как в Средние века. Что же касается свободы слова, главного, так сказать, завоевания, то ее, конечно, больше, чем при Брежневе, а тем более при Сталине. Но даже такая весталка демократии, как Белла Куркова, вынуждена была сознаться: в конце 80-х свободы слова на ТВ было больше. А в конце 80-х (сообщаю исключительно для тех, кто появился на свет в начале 90-х) у власти была КПСС, еще окончательно не разделившаяся на партократов и демократов. Ну в самом деле, чем предвыборные встречи Б. Ельцина, показываемые по телевизору, отличаются от читательских конференций по бессмертной книге Л. Брежнева «Малая Земля»? Одним: на встречах с нынешним президентом охраны больше. А чем телевизионные разоблачения козней оппозиции сегодня отличаются от разоблачений козней мирового империализма в застойные годы? Одним: в передачах того же Н. Сванидзе ненависти к внутреннему супостату, к «красно-коричневым» (попросту говоря, голодным), гораздо больше, чем у достопамятного В. Зорина к врагу внешнему… И вообще нынешняя предвыборная кампания напоминает групповое идеологическое изнасилование народа! <…> Я, конечно, в экономике дилетант, но меня давно волнует один вопрос. Вот был СССР, который расходовал огромные средства на Варшавский договор, на СЭВ, на поддержку дружественных режимов по всему миру, на содержание гигантских армий и ВПК, немало денег уходило и на пропаганду тогдашней идеологии, но худо-бедно оставалось на культуру, науку, здравоохранение, образование, библиотеки, пионерские лагеря… Теперь этих расходов нет, более того, Россия стала гораздо меньше давать осуверенившимся республикам, а газа и нефти добывает даже больше, чем прежде… А денег нет не только на перечисленные выше «гуманитарные» нужды, но даже на армию, на зарплаты. Куда же все делось? Мне, непрофессионалу, представляется, что эти немыслимые средства пошли на очень дорогостоящее дело — срочное создание класса собственников. Кстати, примеры таких авральных созиданий у нас в отечестве имеются: строительство Северной столицы Петром Великим, сталинская индустриализация и т. д. Тогда народ тоже заставляли затягивать пояс, а то и петлю на его шее затягивали. Но Петербург-Ленинград — вот он! Заводы-гиганты спасли нас во время Великой Отечественной… А что мы имеем от класса, созданного ценой общенациональных лишений и страшных территориальных утрат? Имеем горы западного, не очень качественного ширпотреба и еды, ввезенных в страну при умирающих собственной промышленности и сельском хозяйстве, а еще имеем 400 миллиардов долларов, вывезенных из страны. Имеем 25 миллионов русских, проживающих зачастую на исконных российских землях, но оказавшихся при этом за границей. Имеем дикую, обнаглевшую преступность. Имеем запредельную коррупцию среди чиновничества, включая самый высший эшелон. Имеем островки сверхбогатых и океан бедствующих. Поэтому социализмом сегодня можно напугать только тех, кому телевизор заменяет или желудок, или голову. Но если первые встречаются крайне редко, то вторых, увы, немало! На них, собственно, и рассчитана предвыборная кампания нынешнего президента».
А после прошедших президентских выборов — и операции по аортокоронарному шунтированию, которую сделали Ельцину, — в статье «Десовестизация», опубликованной в газете «Труд», Поляков писал:
«Приснопамятный процесс десоветизации в нашем Отечестве проходил громко — под рев тысячеглоточных митингов, требовавших больше социализма, под залпы показательных парламентских стрельб, под плач беженцев, потерявших кров в кровавой суматохе суверенитетов, под обиженный клекот слетавшихся в страну диссидентов. Зарубежная общественность наблюдала за происходящим в России с чисто спортивным интересом, делала ставки и выигрывала. Оно и понятно — десоветизация на первый взгляд шла успешно: вместо серпа с молотом — двуглавый имперский орел, вместо советской империи — геополитический оглодок с гордым именем Свободная Россия, вместо мелких расхитителей социалистической собственности — крупные банкиры и предприниматели, вместо советов народных депутатов — мэрии и префектуры. <…> Я недавно перелистал прессу первых лет перестройки. Так и есть: среди самых употребимых слов — «совесть» и «справедливость». А потом сравнил с текущей периодикой: эти два слова в ней почти не встречаются, а если и попадаются, то исключительно в каком-то постмодернистско-ироническом смысле. Эта заурядная лексическая подробность на самом деле — свидетельство огромных и страшных по своим последствиям сдвигов в общественном сознании. Вспомните, как нетерпимы мы были к любым проявлениям несправедливости! В багажнике у партийного босса обнаружили связку копченой колбасы… Позор! У маршала Ахромеева на даче два холодильника… Срам! Опять полуговорящего Брежнева на трибуну вынесли… Они что там, наверху, нас за идиотов считают? <…>
Помнится, в школе нас заставляли наизусть учить признаки гипотетической революционной ситуации. Но судьба удружила наблюдать революционную ситуацию воочию. И теперь, на основании личных впечатлений, я хотел бы добавить еще один пункт к хрестоматийным признакам. А именно: резкое обострение у граждан чувства социальной справедливости в формах, неадекватных конкретной политико-экономической ситуации. Грубо говоря, это такая общественная ситуация, когда слезинка ребенка может непоправимо переполнить чашу народного терпения. И пусть потом историки выясняют, что это, оказывается, были слезы радости по поводу покупки внепланового мороженого.
Шучу? Только наполовину. Вспомните сарказмы и анекдоты в связи с жилищной программой, обещавшей каждой семье отдельную квартиру до 2000 года. Только идиоту было неясно, что полностью ее выполнить невозможно. Но, с другой стороны, только идиот мог не заметить, что в ходе попытки выполнить эту неосуществимую программу миллионы семей улучшили свои жилищные условия. Не заметили… Вспомните взвинтивший общество страшный рассказ академика Сахарова о том, как наши солдаты в Афганистане расстреляли своих раненых товарищей, чтобы те не попали в плен к душманам! И не важно, что вся эта история впоследствии оказалась вымыслом. Любой ценой народная совесть должна быть воспалена — иначе серьезные социальные взрывы невозможны… Хотели разбудить совесть. А разбудили лихо! Теперь власть и на самом деле попросту бросила своих солдат сначала в огне, а потом в чеченском плену. Кого это волнует, кроме обезумевших от горя матерей? <…>
…Десовестизация… приняла размах государственной программы. Осуществлялась она разными путями. Например, почти исчезла из средств массовой информации нравственная оценка представителей нарождающегося класса и способов их обогащения. Рыцари пера и микрофона сделали все возможное и невозможное, чтобы убедить общество, будто одновременный рост числа богатых и нищих — два абсолютно не зависящих друг от друга процесса. На мой взгляд, журналистика стала повивальной бабкой ублюдочного российского капитализма.
Хороший пример бессовестности подали и политики. Они меняли свои убеждения с такой же частотой, с какой топ-модели меняют на подиуме наряды. Они никогда не сознавались в совершенных ошибках, даже в тех случаях, когда в результате этих ошибок приходилось заново перерисовывать политическую карту мира, и явно не в пользу России. <…>
Посильный вклад в десовестизацию общества внесла и интеллигенция, особенно ее гуманитарный подвид. Оговорюсь сразу, я имею в виду ту часть интеллигенции, которая в эти годы вела себя не как национальная элита, радетельница Отечества, а как особое сословие, даже каста, озабоченная исключительно своими узкими корпоративными интересами. И тут гораздо уместнее слово «интеллигентство» — по аналогии с мещанством или купечеством. Трагикомизм ситуации заключается еще и в том, что именно представителей интеллигентства время от времени объявляют «совестью народа», о чем извещают этот самый народ через средства массовой информации.
Именно интеллигентство прилепило к пострадавшей, основной части общества ярлык «красно-коричневые» и старательно при всяком удобном случае натравливало власть на народ. А ведь помимо чисто политического маневра тут крылся глубокий нравственный, точнее — безнравственный смысл: если это действительно отребье (или ублюдки, как любил выражаться бывший министр иностранных дел интеллигентнейший Андрей Козырев), то и нечего мучиться совестью по поводу их обнищания и вымирания. <…>
Между прочим, причины разгула преступности скрыты не только в экономике, но и в той деформации общественного сознания, которое я называю десовестизацией. Ну на самом деле, в чем сегодня смысл предпринимательства? За большие деньги купить деньги очень большие, то есть дать взятку чиновнику и получить доступ к госбюджету. В чем сегодня смысл политики? Опустить соседнюю ветвь власти как можно ниже, а если не получается, выстрелить первым, лучше всего из танковых орудий. Скажите, может уголовный авторитет в такой обстановке чувствовать хоть какой-то нравственный дискомфорт? Может в нем, как писал Некрасов, «совесть Господь пробудить»? Нет, он чувствует себя полноправным членом такого общества. Вспомните, какими частыми гостями телеэфира стали уголовные авторитеты в начале 90-х! О сращении криминалитета, чиновничества и политиков сегодня говорят так, словно речь идет о нормальном социальном партнерстве, о чем-то наподобие нерушимого союза рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции. А это уже пропасть. <…>
А пока народ безмолвствует и усмехается, глядя в телевизор. Смех, конечно, дело хорошее… Хотя смеясь можно расстаться не только с прошлым, но и с будущим!»
Единомышленники вооружались поляковскими остротами, а фраза, переиначенная из Гоголя: «Академик Сахаров был, конечно, великим ядерщиком и гуманистом, но зачем же державу ломать?» — однажды даже прозвучала с высокой трибуны из уст известного всей стране политика.
В статье «Гомо постсоветикус — человек недоумевающий» Поляков писал:
«Нынче много рассуждают об отсутствии политической воли, деликатно намекая на нездоровье президента. Но дело совсем не в этом: умирающий Александр Третий вел державу до последнего вздоха. Дело в полной утрате властью нравственного авторитета. Даже если бы Борис Николаевич крестился двухпудовиком и работал с документами двадцать четыре часа в сутки — ничего бы не изменилось. Возможно, даже наоборот: цветущий начальник нравственно-истлевшей власти раздражал бы людей гораздо больше! <…> Человек недоумевающий — замечательный материал для социально-нравственной инженерии. Его легко можно убедить в том, что проституция — отличный приработок для бедствующей учительницы, а киллерство не самое плохое занятие для доброго молодца. Ему можно доказать как дважды два, что двойное гражданство совершенно не мешает занимать ответственный государственный пост и что свои богатства политики обретают исключительно благодаря чтению лекций за рубежом. Его можно заболтать, и он поверит, будто выплата пенсий за счет очередного западного кредита — это вершина государственной мудрости, а пересаживание чиновников с иномарок на «спецволги» — это борьба со злоупотреблениями. Наконец, он уже искренне уверовал в то, что НАТО — это просто команда веселых бойскаутов, задумавших совершить невинный турпоход по территориям, еще недавно входившим в СССР». И не поверишь, что эти строчки написаны в середине 1990-х, когда атлантический блок только планировал натиск на границы России.
Осенью 1997-го Поляков по предложению главного редактора еженедельника «Собеседник» Юрия Пилипенко начал вести еженедельную колонку «Наблюдатель». С Пилипенко, комсомольским выдвиженцем с Западной Украины, они познакомились в 1984-м, когда тот еще был работником отдела пропаганды и агитации ЦК ВЛКСМ: ему поручили провести беседу с писателем по поводу повести «Сто дней до приказа».
«Я вошел в кабинет, где меня принял высокий красивый кучерявый хохол в обязательном сером аппаратном костюме. Общаясь, он был вял до невозмутимости. Казалось, человек угасает прямо на глазах. Повесть ему явно понравилась, и он дал мне понять: будь его воля — напечатал бы сразу, но воля не его. Сделавшись главным редактором и оставшись невозмутимым, он вел довольно смелую политику, стараясь дать слово разным направлениям. В самом деле, появление моей патриотической колонки на страницах либерального издания многих озадачило. Особенно возмущался тогдашний сотрудник «Собеседника», будущий прозаик и «гражданин поэт» Дмитрий Быков. Он кричал на планерках:
— Доколе мы будем печатать эту черносотенную хрень?
— Дима, — тихим голосом человека, начинающего день с горсти феназепама, отвечал Юрий Владимирович, — вот когда рейтинг твоих колонок будет девять и десять, как у Полякова, а не пять и шесть, как сейчас у тебя, мы рассмотрим это предложение…
Однажды на редакционном застолье я оказался рядом с Быковым и, выпив, молвил:
— Дмитрий, вполне возможно, ваши колонки лучше моих, но мой рейтинг будет всегда выше вашего.
— Почему?
— Потому что в России людей, которые думают и чувствуют, как я, намного больше тех, что думают и чувствуют, как вы…»
Быков (по отцу Зильбертруд) почему-то решил, что, говоря о большинстве, Поляков имел в виду титульную нацию, заподозрил его в великодержавном шовинизме и, конечно, очень разозлился. Между тем Поляков имел в виду именно то, что сказал: соотечественников, которые думают, как он, в стране на порядок, а может, и на несколько порядков больше, чем тех, кто поддерживает воззрения либеральной интеллигенции.
«Писатель в газете — явление традиционное для русской литературы. Вспомним Достоевского, Меньшикова, Булгакова… Эта работа учит главному — соединять сиюминутную отзывчивость с верностью себе, своим духовным принципам. А это непросто… Многие нынешние литераторы выступают в периодике со статьями, но почти никто не решается спустя некоторое время собрать эти статьи в книгу. Увы, в наше время пером или компьютерным курсором зачастую движет не жажда истины и справедливости, как завещали классики, а желание заработать или высказать корыстную преданность тенденции… Мне скрывать нечего, я всегда писал то, что думал и чувствовал. Если я ошибался в своих оценках и прогнозах — то совершенно искренне. А искренность в наше подловатое время писатель может позволить себе только за свой счет…»
Вот отрывки из некоторых поляковских колонок, написанных в середине или конце 1990-х, в эпоху тотального преобладания в СМИ либерального взгляда на жизнь страны и политические процессы (впрочем, преобладание, как все мы знаем, никуда не делось, только, возможно, стало чуть менее тотальным).
…………………..
Писарчуки
Население России убывает со скоростью миллион человек в год. Производство упало почти как в ноябре 41-го, когда немец стоял у Москвы. В некоторых регионах до четверти детей школьного возраста не умеют читать. В стране разгул инфекционных и особенно венерических заболеваний, будто в годы Гражданской войны. Улицы городов напоминают тиры, только вместо жестяных зайцев — банкиры и предприниматели, иногда, правда, по ошибке могут замочить и прохожего слесаря. Зарплата стала чем-то вроде выигрыша в новогоднюю лотерею. Число самоубийцу нас в пять раз выше, чем в Европе. До трети призывников имеют дефицит веса — и чтобы они не падали под выкладкой, их для начала просто откармливают. Что это? Если не национальная катастрофа, то в таком случае последний день Помпеи — всего лишь пикник с шумовыми эффектами. <…>
Что же делают крупнейшие правительственные чиновники? Сочиняют книги. Представьте себе наркома, который приезжает на развалины Сталинградского тракторного завода с заданием его восстановить, оглядывает дымящиеся груды, выбирает местечко поудобнее, садится, кладет на колени планшет, слюнявит карандашик и начинает писать книгу. Бред? Бред… Но на самом деле ситуация еще бредовее. Ведь Чубайс и его соавторы писали свою книгу о приватизации на развалинах, ими же и нагроможденных. Или слово «ваучер» не вошло полноправным членом в дружную семью русской ненормативной лексики? Или не наши соавторы и примкнувший к ним немец Кох явили миру уникальную форму приватизации государственных предприятий за казенные же деньги?! Или не они на смену номенклатурному чиновнику привели номенклатурного миллиардера, назначаемого по тем же дружеским, семейным или клановым соображениям?! Вы хоть что-нибудь понимаете?
Собчачизация
На этого человека с лицом дипломированного сутяжника я обратил внимание еще в первые, медовые месяцы отечественной демократии. По любому поводу он рвался к микрофону и по любому вопросу имел собственное, вполне правдоподобное мнение. Есть миф, что его «хождение во власть» началось с кухонного спора на бутылку коньяка. Едва ли! Исторические катаклизмы без людей типа Собчака так же невозможны, как Вальпургиева ночь без летучих мышей. Собчак пришел в политику, опираясь на ненависть народа к неуклюже скрываемым привилегиям: к домам из бежевого кирпича, где общая площадь в два раза больше жилой, к черным «Волгам» с занавесочками, к закрытым распределителям сырокопченой колбасы… Именно Собчак стал теоретиком и практиком нового подхода к старой проблеме: если народ не любит скрытых привилегий, значит, человек, облеченный властью, должен быть открыто богат и благоустроен, причем независимо от результатов его руководящей деятельности и даже вопреки им. И началась собчачизация власти… Кто приезжал в собчаковский Питера видел, как ветшает Северная столица, как нищают люди, как эрмитажные атланты не валятся на головы экскурсантам только благодаря многовековой выдержке. Новый же мэр мгновенно из тощего микрофонного правдоискателя преобразился в дородного поедателя устриц, перебрался в квартиру рядом с Зимним дворцом и стал массовиком-затейником международного уровня. Но самое главное: он стал одним из создателей нового стиля взаимоотношений власти и народа. Этот стиль принципиально отличался от линии КПСС, навязывавшей подданным свою убогую, упрощенно-марксистскую, но все-таки логику. Новый принцип гласил: у этого быдла вообще нет никакого логического мышления, поэтому можно лепить любой вздор — пипл схавает… Кстати, приватизация — всего лишь частный случай собчачизации российской экономики и политики.
Стул президента
Президент перенес грипп без осложнений, обследовался в кардиологическом центре и с отлично функционирующими шунтами вернулся на работу в Кремль, чтобы в начале января отправиться в очередной отпуск. Эта информация облетела все СМИ, как раньше облетала весть о запуске нового советского космического корабля. <…>
Я тут как-то на досуге вдруг осознал: моя жизнь с конца восьмидесятых прошла под знаком состояния здоровья Б. Н. Ельцина. То вся Москва шепталась о странной речи, произнесенной им под влиянием неведомых снадобий с трибуны партийного пленума. То вся страна радовалась его благополучному падению с элитного моста где-то в районе правительственных дач. То вышедшая на простор площадей кухонная интеллигенция до хрипоты обсуждала «эффект Буратино», обрушившийся на борца против привилегий во время пребывания в Америке. То докучливый Верховный Совет требовал экспертизы состояния Ельцина, который поднялся на трибуну перед депутатами, предварительно разгорячась в теннисном матче с верным Бурбулисом…
Репетицию немецкого оркестра, беспробудный шеннонский сон, сорок тысяч курьеров-снайперов, финскую войну в шведских снегах и многое другое я опускаю, так как все это уже вошло в сокровищницу общенациональных курьезов. Напомню лишь президентские выборы, когда народ, затаив дыхание, гадал: кто же победит — Зюганов или недуг? Победил Ельцин — и Зюганова, и недуг.
…………………..
Очевидна писательская природа поляковских газетных колонок: продуманная композиция, острый публицистический посыл, выраженный, как правило, афористично, а то и с помощью авторских неологизмов. Как мы уже заметили, публицистика Полякова насыщена вербальной игрой. Читатель видит это уже из заголовков: «Кремлевские попрошайки», «Нью-застой», «Евро-факовцы», «Геополитическое похмелье», «Лениноеды», «Порнократия», «Короля играют СМИ», «АнтиСМИтизм», «Дети «Артека», «Виртуальная кровь», «Импичмент, который всегда со мной», «Поминки по Победе», «Страшная тайна Ельцинора», «Битва за безнаказанность», «Холуин — праздник творческой интеллигенции», «Предвыборный грязепад», «Соросята», «Плюс электоратофикация всей страны», «Хаосмейкеры», «Бездержавье»…
Рядом с неологизмом «холуин» мы видим аллюзию на популярный в те годы роман Анатолия Рыбакова «Дети Арбата». За пародированием стоит точное наблюдение: большинство младореформаторов были выходцами из советских номенклатурных семей, как Гайдар, Авен или Козырев, которые в детстве отдыхали в привилегированном крымском «Артеке», куда Поляков попасть и не мечтал. Но именно они сокрушили социализм с его пусть и не всегда успешным стремлением к социальной справедливости. А рядом с забавным неологизмом «соросята» мы видим мрачный заголовок «Страшная тайна Ельцинора», отсылающий читателей к гамлетовскому Эльсинору. Современники отлично понимали колумниста и ценили его остроумие, ведь нравы правящей в то время «Семьи» мало чем отличались от кровавых интриг двора короля Клавдия. После публикации «Соросят» автору позвонили из Фонда Сороса, покрывавшего тогда паутиной своих отделений всю страну, и предложили сделку: Поляков больше не пишет про «соросят», а фонд организует ему месячное лекционное турне по США с заоблачным гонораром. Надо ли объяснять, почему он отказался?
И еще одно наблюдение: многие мысли, выводы, вербальные формулы, высказанные Поляковым в 1990-е, выглядели тогда как откровение и часто встречались настороженным молчанием. Сегодня, под одобрительные аплодисменты, они вернулись к читателям в телеречах и публицистике писателей нового поколения, но уже без ссылки на первоисточник.
«…Писать колонки почти каждую неделю, — вспоминал Поляков, — тяжкий труд. Нет, поначалу кажется, что тебя буквально распирает от возмущающих разум идей и наблюдений, и хочется сказать так много, что оговоренные три с четвертью машинописные странички буквально лопаются от напора мыслей. Но проходит несколько недель — и голова пустеет, точно приемная отставного министра. И вот ты уже гоняешься за незаезженной темой, как Жак Паганель за редкой бабочкой. К тому же нельзя расслабляться и туманить мозг алкоголем, ибо в понедельник вечером — хоть умри — текст должен лежать на столе редактора. Когда я готовил мои колонки для сборника, я обратил внимание на четыре текста, которые по мыслям были моими, а вот написаны словно другим человеком. Я взглянул на числа и обнаружил, что они подозрительно близки к красным датам календаря. Увы, таков результат похмельного творчества. Я их не стал включать в книгу, а надо бы вставить, хоть один текст — в назидание молодым писателям!»
Поляков вел колонки также в газетах «Труд» и «Московский комсомолец». Позднее он соберет их в книге «Порнократия» под общим названием «Невольный дневник» — что вполне соответствовало реальной ситуации. В качестве колумниста он выступал почти до 2000-х, когда, возглавив «Литературную газету», направил весь свой публицистический темперамент на ее возрождение.
В 1997 году Юрий Поляков, известный писатель и публицист, по призыву клуба «Реалисты» принял участие в выборах в Московскую городскую думу.
«В качестве кандидата Поляков провел порядка ста встреч с избирателями и явно лидировал; следом за ним по рейтингу шла «яблочница» X., которая до этого была «гайдаровкой», а лет через семь стала «мироновкой». Третье место было у коммуниста, первого секретаря Московского горкома КПРФ. Тем не менее выборы Поляков проиграл, набрав около 20 процентов голосов. Проигрывать всегда досадно, а тем более когда ты уже уверен в победе. И все же в конечном итоге он об этом не пожалел: если бы победил, времени на творчество у него бы почти не осталось.
«Предвыборный марафон точнее было бы назвать бегом в мешках по бездорожью на приз, заранее отданный другому… Началось с того, что «Реалисты» издали первую мою книжку публицистики «От империи лжи к республике вранья». Она-то и стала моей агитационной брошюрой и разлетелась как горячие пирожки. Потом организовали мой избирательный штаб, стоивший больших денег. Он состоял из политтехнологов — странной немосковской дамы, говорившей не «бюллетени», а «беллютни», а также вертлявого парня, все время куда-то убегавшего, вероятно, нюхнуть чего-то для бодрости. Был и водитель. Политтехнологи тут же вызвали из Америки специалиста по предвыборным программам — недоучившегося ростовчанина Фиму, который объявил, что в центре моей программы должна быть логистика, но что это такое — объяснить не сумел. Я отправил его назад в Америку через Ростов. Зато штаб выпустил мою агитационную газету, разнести ее по всем квартирам округа тоже стоило больших средств. Я переживал — дошли ли мои воззвания до людей, и меня специально повели в соседний дом. Там из каждого почтового ящика торчала моя «агитка», где имелся даже мой снимок в обнимку с Михаилом Евдокимовым, которому поход во власть, в отличие от меня, стоил жизни. Потом выяснилось: это был единственный дом, охваченный штабом, а весь стотысячный тираж они спрятали в каком-то подвале, где он и пролежал до конца выборов. Ничего личного, только бизнес: доставка от двери к двери составляла половину бюджета. Председатель тогдашней городской думы В. Платонов, узнав, что я баллотируюсь, обрадовался: «Отлично! Поработаем! Кто у вас там еще?» — «X.» — ответил я. «X.? — затуманился он. — М-да… А как бы мы хорошо поработали…» — «А в чем дело-то?» — озадачился я. В ответ он сделал такое движение, будто надвигает на лоб козырек кепки, которые так любил носить тогдашний мэр Ю. Лужков.
О том, что выборы — это что-то вроде потасовки марионеток, а нитки дергают совсем в другом месте, я сообразил довольно скоро и решил пойти на политический сговор. Зная лично Зюганова, даже с известным риском для себя участвуя в его президентской кампании, я с ним встретился и объяснил: кандидат от КПРФ идет третьим, и шансов у него нет. Но если он снимет свою кандидатуру в мою пользу, нашей общей сопернице не поможет даже вброс «беллютней» и в городской думе все-таки будет человек с государственно-патриотическими взглядами (то есть я), а не гормональная либералка X. Поэтому коммунистам логичнее поддержать меня. Зюганов вздохнул и ответил примерно следующее: в жизни одна логика, а в партии другая… Несмотря на то что опрос на выходе показал, что у нас с «яблочницей» примерно одинаковые шансы, она выиграла с десятипроцентным отрывом. В ту пору у кремлевских политтехнологов была, видимо, мысль приспособить либералов к государственной работе. Кремлевские мечтатели… В результате в Московской думе оказались странные персонажи вроде Алевтины Никитиной, которая сразу после выборов вместе с мужем, депутатом Госдумы Ильей Заславским, попавшимся на махинациях с городской землей, улетела к детям в Америку, ни разу не побывав ни на одном заседании второго созыва.
На следующий день после голосования мой штаб бесследно исчез, не заплатив ни копейки водителю. Рассчитываться пришлось мне самому из семейного бюджета, и благодарный шофер, устроившийся потом экспедитором на кондитерскую фабрику, завозил нам иногда домой свежие тортики…»
Года через три после выборов, в Доме книги на Новом Арбате, когда завершилась встреча Полякова с читателями, к нему подошла взволнованная интеллигентная женщина и сказала: «Юрий Михайлович! Вы мой любимый писатель, и я хочу, чтобы вы знали. Я была тогда в избирательной комиссии 196-го округа. Победили — вы.
Но нас заставили вбросить бюллетени за X. Дали денег, и я не могла устоять, да и отказываться было очень опасно. Простите. И знайте, что победили вы!» Поляков «отпустил ей грех»: поблагодарил за то, что все случилось как случилось.
Позднее в своей прозе он всегда обращался к теме выборов в сатирическом ключе:
…………………..
Юкин решил вернуться в политику, а заодно и в Россию. Исидор придумал отличную легенду: оказывается, Дема напомнил царю Борису его обещание лечь на рельсы, если реформы не заладятся, а всенародно избранный самодур услыхав такую дерзость, пришел в ярость и отправил правдолюба в изгнание. Теперь же обличитель вернулся в Отечество со словами: «На рельсы лягу я!» Демин выход из стеклянных дверей «Шереметьева-2» показали все каналы. Вот он стоит на ступеньках и жадно втягивает воздух родины: в глазах трехкаратные ностальгические слезы, а в руке саквояжик, как у доктора Айболита, прилетевшего подлечить тяжко заболевших африканских зверят. Четыре контейнера с барахлом прибыли позже через Клайпеду. Исидор не только с помощью своих людей на ТВ прославил возвращение Юкина, но и добился, чтобы тот попал на групповой снимок с Лужковым в газете «Центр-плюс». Была такая предвыборная фишка: мэр всех времен от широты души фотографировался с кандидатами, баллотирующимися по Москве, но не со всеми, а с избранными. Получался негласный «Список Лужкова», тайный сигнал местным начальникам помогать именно этим хлопцам, а главное — не мешать лишними поборами.
Но и Злотников не дремал. Его штаб оклеил пол-Москвы листовками: Сема в оранжевом пластмассовом шлеме толкает по специальному пандусу нового дома коляску с инвалидом и говорит: «Сильным — дорогу, слабым — подмогу!» Кроме того, по всем каналам крутили его предвыборный ролик, надо признать, лихой. Это тебе не Налимов по грудь во ржи. На обочине стоят два пенсионера и робко голосуют. Мимо, не останавливаясь, летят дорогие иномарки. Таксисты притормаживают, но, увидав жалкую мелочь в морщинистой руке, с обидным смехом уезжают. Какие-то скинхеды в размалеванном свастикой джипе с гоготом отбирают у бедняг последние деньги. Плакать хочется! И вдруг на могучей русской тройке, гремящей бубенцами, выезжает Злотников, подхватывает стариков и мчит в светлую даль, где горит солнечный титр: «Будущее есть у всех!»
В общем, оба кандидата шли грудь в грудь. Сначала чуть-чуть опережал Сема, но Дема, спев в «Добром утре» дуэтом со знаменитым тенором Колбасковым, вырвался вперед. Зато Злотников спонсировал хирургическое расчленение сиамских близнецов Виты и Риты, вся страна смотрела, как человеческие половинки, обретшие независимость, плакали счастливыми слезами на груди кандидата и призывали голосовать только за него! Соперники сравнялись. Тогда-то в «Общественной газете» и вышел убийственный фельетон «Плутовская миля». Ксерокопии скандальной статьи тем же вечером оказались в почтовых ящиках избирателей. Это был крах. Семы не стало, но и он перед своей электоральной гибелью успел нагадить Деме. Предвыборные листовки Юкина, бесследно исчезнув вместе с грузовичком накануне, вдруг в «день тишины» заполонили район. Они висели на столбах, заборах, стенах, остановках, помойках, даже на дверях избиркома. Дему сняли с пробега за чудовищное нарушение закона о выборах. В результате гонку возглавил кандидат от КПРФ, уверенно лидировавший до последнего момента: явка по городу низкая, а коммунисты — народ активный и дисциплинированный. Однако за час до закрытия пунктов гражданская совесть москвичей под влиянием внезапного солнечного протуберанца очнулась: толпы избирателей, которых никто не видел, примчались к урнам, чтобы проголосовать за кандидата от «Яблока» Хованюка — никому не ведомого хмыря с обещающей улыбкой.
Разгневанный Дема проклял немытую Россию и убыл в Лондон — читать курс лекций «Рабская матрица России в свете общечеловеческих ценностей». А вот Сема пострадал по полной: на него завели уголовное дело и наконец-то спросили, куда он дел средства пайщиков. Ведь вся «Платиновая миля», на которую ухлопан без малого «ярд», являла собой строительный вагончик, рулон утеплителя и шесть вбитых свай. Когда Злотников ехал на допрос, чтобы заключить сделку со следствием и сдать сообщников, его нагнал на светофоре мотоциклист в черном непроглядном шлеме и прилепил к крыше бронированного «мерседеса» магнитную мину, достаточную для потопления линкора. Говорят, от бизнесмена остались только дымящиеся штиблеты из крокодиловой кожи. Любил бедняга хорошую обувь…
…………………..
Так судьба уберегла Полякова от тупикового пути на очередной развилке. Благодаря ей самое плодотворное писательское время жизни ему не пришлось тратить на политические дрязги. За ним оставались слово публициста, которое слышала и воспринимала самая широкая аудитория, и свобода творчества во всех смыслах этого слова. В издательстве «Олма-пресс», куда Поляков перешел со всеми своими книгами — это был его первый и не последний такой опыт, — как раз вышел трехтомник «Избранного». Времена изменились: книги современных авторов шли теперь нарасхват, заметно подросли тиражи и гонорары. То, что серьезная литература стала пользоваться спросом, подтверждает и оформление его трехтомника — агрессивно-красочное.
* * *
Как это обычно бывает у писателя, едва «отболев» одной вещью и выпустив ее в свет, Поляков засел за воплощение нового замысла. «Козленок…» шел на ура, его едва успевали допечатывать, а автор писал уже новую повесть, на этот раз из жизни «новых русских».
«Конечно, после провала на выборах некоторое время я снимал стресс старым русским способом, но недолго. На столе у меня уже был набросок новой повести, которую я начал как раз перед тем, как закружился в избирательной центрифуге. Но едва поправившись, я сел за письменный стол у окна с видом на не застроенное тогда еще Ходынское поле, заварил крепкого чая и включил синий экран моего 386-го компьютера, жужжавшего, как промышленный вентилятор. Наученный горьким опытом, через каждый час я сохранял написанное на диске…»
В основу новой книги, которую он назвал «Небо падших», легли материалы, которыми снабдил писателя хозяин фирмы «Авиатика» Игорь Пьянков, ему, типичному представителю поколения, которое Поляков окрестил «гаврошами русского капитализма», в ту пору было немного за тридцать. В комментариях к пятитомнику, вышедшему в издательстве «Росмэн», говорится, что многие идейные мотивы и конфликты будущей повести уже намечены в состоявшемся между ними диалоге «Долго ли будем делиться на своих и врагов?», опубликованном летом 1996 года газетой «Труд».
«И. П. Предпринимательская прослойка есть в любой стране. И она не столь уж широка. Да, это богатые люди. Но эти люди — локомотив экономики… Зюганов же отрицает особую роль предпринимательства… как в свое время Сталин, предполагает, что роль локомотива экономики выполнит государственная бюрократия. Тот еще локомотив! В степени уважения к личной свободе человека заключается главная разница между реформами Зюганова и Ельцина… И коммунисты-гаранты нам совершенно не нужны…
Ю. П. Не знаю, стала бы бюрократия локомотивом в случае победы Зюганова, но сегодня бюрократия — просто взяткосборочный комбайн. И давай оставим красно-белое мышление тем, кто за это получает деньги: бойцам предвыборных команд. Никто никого не зовет в прошлое. Речь идет о разных путях в будущее. В начале века все «цивилизованное человечество» верило в социализм, и большевики хотели его построить любой ценой. Сегодня все «цивилизованное человечество» верит в капитализм. И необольшевики строят его в России, не щадя ни стара, ни млада…»
«С Игорем Пьянковым познакомил меня бывший директор Литфонда России Валерий Долгов, который был инициатором издания моих книг. В прежние годы он работал снабженцем на ВАЗе. У них с Игорем тогда был общий бизнес, закончившийся ссорой и серьезным конфликтом. Едва не стрельбой… Кто виноват, не мне судить, но друг друга они стоили. В 1990-м Валерий предложил мне совместно учредить издательство, чтобы выпускать мои и другие книги. Я согласился и даже придумал, точнее, позаимствовал у предшественников название — «Библиотека для чтения». Но для начала, чтобы выпускать книги, надо было заработать стартовый капитал. Даже-даже! И Долгов предложил взять кредит: я был тогда, в начале 90-х, широко известен, деньги «под меня» давали. И я, наивный советский чукча, подписал какое-то письмо в банк — и средства сразу перечислили. Но Долгов объяснил: сумму можно удесятерить, потом быстро, не платя процентов, вернуть кредит и тогда уж спокойно отдаться книгоиздательству. Даже-даже! Как? Очень просто: купить валюту, на нее приобрести в Корее дешевый ширпотреб и здесь, в разутом и раздетом Отечестве нашем, пустить его в розницу через дружественную торговую сеть. Даже-даже! Я, глупый советский чукча, подписал еще какую-то бумагу и стал ждать богатства. Вскоре мне позвонил Валерий и мертвым голосом сообщил, что баржа, перевозившая и наш товар, попав в Японском море в шторм, тонет. Теперь, чтобы расплатиться по кредиту, надо продавать квартиры и дачи. Даже-даже! Я, безмозглый советский чукча, поверил и несколько ночей бессонно бродил по квартире, прощаясь с родными стенами. Но вот снова вышел на связь Долгов и посвежевшим голосом объявил, что баржа уцелела, но часть товара испорчена морской водой, так что мы едва вышли в ноль. Даже-даже! «И квартиру продавать не надо?!» — с надеждой спросил я. — «Нет!» — «Боже, какой восторг!» От счастья я не находил себе места, несколько дней до изнеможения праздновал такое удачное завершение нашей негоции. Но в тот день я навсегда зарекся влезать в какой-либо бизнес, даже если посулят златые горы. И только спустя несколько лет я вдруг подумал, что и про шторм, и про баржу, и про все остальное мне было известно только со слов моего компаньона… Даже-даже. Это любимое присловье Долгова — «даже-даже» — я потом отдал тороватому Кошелькову, персонажу моей комедии «Хомо эректус» (а также Веселкину в «Грибном царе». — О. Я.). Увы, капитализм решительно разделил всех советских людей на плотоядных и жвачных. Я оказался из жвачных…
Игорь Пьянков, одаренный от природы острым умом и бешеной энергией, тоже был из плотоядных. Его фирма «Авиатика», припав к столичному бюджету, жила от транша до транша. Игорь вышел из семьи уральских инженеров-оборонщиков, он был начитан, пассионарен и строг, даже суров с людьми, чего никак не скажешь, глядя на него: Игорь напоминал златокудрого розовощекого ангелочка в круглых близоруких очках. И только жесткая редкозубая улыбка иногда выдавала его настоящий характер. Утомившись от разборок, он порой приезжал ко мне в Переделкино — выпить и поговорить. Жизнь у него была бурная, кое-что из его рассказов потом вошло в повесть».
…………………..
Три человека вошли в мой кабинет без всякого предупреждения, отшвырнув секретаршу. Двое — в строгих, немного старомодных костюмах — напоминали бухгалтеров. Третий, чеченистого вида, был одет в черную кожаную куртку. Через открытую дверь я увидел, как еще два таких же кавказских чернокурточника приставили стволы к животу беспомощно набычившегося Толика. Дверь закрылась.
— Здравствуйте, — вежливо заговорил один из бухгалтеров. — Извините за вторжение, но некоторые обстоятельства вынудили прибегнуть к действиям, для нас совершенно нехарактерным…
— Какие такие обстоятельства? — поинтересовался я, стараясь не показывать испуга.
— Вы очень подвели наших друзей. Понимаете, кредиты берут для того, чтобы их возвращать. Вы согласны?
— Согласен.
— Вот наши друзья и попросили с вами поговорить. По-товарищески. Вы поступаете очень нехорошо, ведь эти деньги из Сбербанка, а вы, я надеюсь, знаете, кто держит деньги в Сбербанке? Пенсионеры, ветераны войны… Беззащитные старики. У вас живы родители?
— Живы.
— Вот видите! Даже странно, что с человеком, занимающимся авиацией, бизнесом высокоинтеллектуальным, нам приходится вести такие… странные разговоры!
Второй бухгалтер сидел молча, тонко улыбался и неотрывно смотрел мне в глава. Чеченистый с удивлением разглядывал полки, набитые книгами, и модели самолетов.
— Ты чей? — вдруг спросил он.
— В каком смысле?
— Крыша у тебя есть?
— Крыша есть у любого нормального человека… И если она едет, ничего хорошего из этого не получается.
— Что? Ты умный? Книжки читаешь? Сейчас будешь свои мозги с книжек собирать! — Он сунул руку под куртку. — Тебя перепаснули, ты понял?
— Погоди, — поморщился разговорчивый бухгалтер переглянувшись с молчаливым. — Я бы вам очень советовал, Павел Николаевич, поскорее вернуть долг нашим друзьям. Они устали ждать. Если хотите, мы поможем, но тогда вам придется в дальнейшем согласиться на наше участие в вашем бизнесе. Самолетами мы давно интересуемся…
— Спасибо, но я в помощи не нуждаюсь.
— Не торопитесь. Подумайте, посоветуйтесь… Позвоните своим друзьям.
— Я в помощи не нуждаюсь! — как можно тверже повторил я.
— Смелый, да? Ты что, под ментами ходишь? — снова встрял чеченистый.
— Погоди! — снова оборвал его разговорчивый бухгалтер и повернулся ко мне. — Коллега немного разгорячился, но смешного в том, что мы говорим, ничего нет…
— Я вовсе не смеюсь. Я просто подумал, если записать наш разговор на пленку, то получится детективный спектакль…
— К сожалению, в эфире сейчас столько детективов, что взыскательный радиослушатель наш спектакль просто не заметит!
— Как знать…
— Как знать, как не знать! — заорал чеченистый. — Мы знаем, где ты живешь, и семью твою всю знаем!
— Разговор закончен, — твердо сказал я. — И дальше вы будете беседовать с моей крышей. До свидания!
— У тебя нет больше крыши, — вдруг заговорил молчаливый бухгалтер. — Тебя сдали. Счетчик включен. Деньги через неделю в это же время.
И они вышли из кабинета. Я сделал всего один звонок и выяснил, что меня действительно сдали… Чтобы развязать себе руки, жену с Ксюхой я в тот же день отправил на Майорку. Но очень скоро понял, что сопротивляться бессмысленно: спасти меня могли только деньги, а их-то как раз и не было…
…………………..
«Однажды Игорь показал мне то, что во времена моей литературной молодости называлось «пробой пера» — рассказ-воспоминание «Стерва» о своем бурном романе с роковой секретаршей, — и спросил мое мнение. Я прочитал и ответил, что, конечно, это еще не проза, но в тексте есть удивительно точные приметы, типажи и детали эпохи дикого капитализма. Кроме того, я даже позавидовал, мол, если бы обладал таким знанием механизмов первичного накопления, то обязательно засел бы за новую вещь, вроде горьковского «Фомы Гордеева». «Забирай! — махнул рукой Пьянков. — Я все равно ничего не напишу, а тебе пригодится!» — «Может, в соавторстве?» — засомневался я. «Какое на х… соавторство? Меня в любое время могут отстрелить…»
Забегая вперед скажу, что Пьянкова не отстрелили, хотя и пытались, но бизнес он потерял, отчасти из-за опалы Лужкова, отчасти из-за пагубы, печально соответствующей его фамилии. Кое-что из наброска я оставил в неприкосновенности: имя главной героини, авиационную тематику и «терки с бандюками». Остальное — плод моего творческого сопения. Долго я искал фамилию для главного героя и остановился на Шарманове — так звали моего сверстника, жившего в ста метрах от нашего маргаринового общежития. Повесть имела успех. С тех пор любители современной прозы изумляются, откуда я так хорошо знаю малую авиацию. Кроме того, я давно привык к тому, что после, скажем, автограф-сессии один из читателей задерживается, просит поговорить с ним без свидетелей и, пытливо вглядываясь в мои глаза, спрашивает, откуда мне так подробно известна история его шалопутной секретарши. Среди тех, кто спрашивал, был, между прочим, даже вице-премьер».
…………………..
— Нет, сладенький, сегодня я хочу побыть одна! — могла ответить Катерина и улыбнуться так, что становилось до отчаяния понятно: она принадлежит мне не более, чем весенний сквозняк в комнате. Зная все Катькино тело на ощупь, на запах, на вкус, я мог только догадываться о том, что же на самом деле происходит в ее душе, и поэтому особенно дотошно расспрашивал о том, как она жила до меня, какие у нее были мужики и что она чувствовала с ними.
— Зачем тебе это?
— Я хочу знать о тебе все!
— Все? Ну и забавный же ты, Зайчуган! Когда я читаю Библию, меня всегда смешит слово «познал». «И вошел он к ней, и познал он ее…» Ничего нельзя познать, познавая женщину. Запомни — ничего!
Поначалу мне удалось выведать у нее совсем немного… С отцом у нее были сложные отношения. Тот в свое время настоял, чтобы дочь в девятнадцать лет вышла замуж за сыночка одного мидовского крупняка. Парня ждала блестящая карьера полудипломата-полушпиона. Вместо этого он стал конченым наркоманом — таскает на толкучку остатки барахла, накопленного родителями, покупает дозу и улетает…
— Он тебя любил? — допытывался я.
— Он считал меня своей вещью. А я не могу принадлежать одному мужчине. Мне скучно…
— Это как раз нормально. Я тоже не могу принадлежать одной женщине. Семья — всего лишь боевая единица для успешной борьбы с жизнью. Люди вообще не могут принадлежать друг другу. Моя жена спит с охранником. Ну и что? Это же не повод, чтобы все сломать. Все-таки дети…
— Детей у нас не было. Я не хотела.
— Почему?
— Ребенок делает женщину беззащитной… Послушай, а если я изменю тебе с Толиком, ты меня выгонишь?
— Выгоню.
— Вот и муж меня выгнал. Понимаешь, мне, как назло, нравились не вообще другие мужики, а конкретно его друзья…
— А вот это свинство! — возмутился я.
— Интересно! Переспать с полузнакомым членовредителем можно, а с другом дома, родным почти человеком, нельзя. Я не понимаю… Но если ты против, Зайчуган, я буду изменять тебе только с незнакомыми мужчинами!
— А вообще не изменять ты не можешь?
— Не пробовала…
— Ну ты и стерва!
— Да, я стерва. И со мной надо быть поосторожнее! — предупредила она. — Я очень опасна…
— Чем же?
— Например тем, что ты однажды захочешь на мне жениться…
— А ты этого хочешь?
— Нет, конечно, ведь жена получает от тебя гораздо меньше, чем я. Правда, Зайчуган? — И она с каким-то естественно-научным любопытством заглянула мне в глаза…
…………………..
Летом 1998-го в «Московском комсомольце», «Труде», «Правде» и «Мире новостей» вышли фрагменты «Неба падших»: автор уже привычно проводил в жизнь тактику «легализации» новой вещи через прессу. Впрочем, издания охотно брали фрагменты: так живо, ярко, а главное — актуально в ту пору мало кто писал. Имел место и небывалый для тогдашней прозы прецедент: еженедельник «Собеседник» напечатал повесть в десяти номерах с продолжением. Примерно в это же время «Небо падших» вышло в июльском номере журнала «Смена» у Михаила Кизилова, чуть позднее — в издательстве «Олма-пресс», а потом и в «Роман-газете».
Повесть «Небо падших» одной из первых обозначила в нашей литературе период первоначального накопления капитала, за которым с трепетом наблюдала страна. За одно десятилетие «новые русские» из быковатых дельцов, одетых в малиновые пиджаки, занятых в основном тупым рэкетом, превратились (кто не сложил голову) в брендово упакованных бизнесменов, знающих, куда и сколько «заносить». Поляков посвятит этому феномену не одну вещь и окончательно поставит на теме точку в нулевые, «Грибным царем». Все это время его будет волновать и тема продажной, точнее — «рыночной», любви, но не уличного извода, а любви супружеской, купленной за деньги (рассказ «Красный телефон» и более поздняя повесть «Подземный художник» как раз об этом). В «Небе падших» любовь свела двух равных по своему моральному облику людей, при этом образ героини повести Катерины навевает ощущение дежавю: можно сказать, что Анка-переметчица из «Козленка…» — родная сестра Катерины из «Неба падших»: такая же бесстыжая и жаждущая всех удовольствий мира, только не столь циничная и кровожадная. Впрочем, массовые отстрелы бизнесменов по всей России ее цинизм вполне объясняют.
Давая картину «второго пришествия» капитализма в Россию, показывая характеры этого безумного обогащения, автор погружает читателя и в новую вербальную реальность, воссоздавая новый язык, которым заговорила стремительно капитализирующаяся и криминализирующаяся страна. В этом смысле задачи, вставшие перед писателем, были сродни тем, что решали в свое время Пильняк, Платонов, Бабель, Булгаков, Катаев… Сложность заключалась не в том, чтобы включать в текст живую тогдашнюю речь, а в том, чтобы увязать ее с устоявшимися нормами, закрепленными отечественной словесностью в единое художественное целое. Попытки написать о новой жизни, новых социально-нравственных явлениях, оставаясь в прежней языковой реальности, привели к художественным неудачам, несмотря на актуальный замысел многих авторов-лауреатов. Достаточно вспомнить «Миледи Ротман» Владимира Личутина, «Журавли и карлики» Леонида Юзефовича, «Все поправимо: Хроники частной жизни» Александра Кабакова, «Андеграунд, или Герой нашего времени» Владимира Маканина, «Недвижимость» Андрея Волоса, «День денег» Алексея Слаповского. Гротескный реалист Поляков явно «переиграл» своих коллег по литературному цеху: ни один из названных романов, выпущенных примерно в то же самое время, не экранизирован, не инсценирован, не расходился такими тиражами, как «Небо падших».
…………………..
Собственно, с этого большого грузового вертолета, оборудованного под шалаш любви, и начался мой бизнес. А поскольку большинство отечественных самцов, как и первые лимузины, могут работать только на спирте, мы с напарником стали запасаться водкой и продавать ее посетителям с ночной надбавкой… Начальник музея, отставной авиационный руководитель, брал с нас натуральный налог девочками и помалкивал… Замечательное, романтическое время, когда разбогатеть можно было так же неожиданно и легко, как подцепить триппер. Это, кстати, с начальником музея вскоре и произошло. Нет, он не разбогател. Разбогател я! Не улыбайтесь! Я знал людей, которые становились миллионерами за несколько месяцев, а в конце года уже беседовали о вечности с могильными червями. Главное — уметь урвать свою сосиску у рассеянного и вечно пьяного дяди Вани… Если Америка — это дядюшка Сэм, то Россия — дядя Ваня… Но украсть — только начало, надо еще уметь делиться. Так делиться, чтобы самый большой кусок сосиски доставался все-таки тебе! Мой напарник делиться не умел — и его давно уже нет в живых.
— Заказали?
— Боже мой, ну почему приличным людям так нравится бо-тать по фене? Заказали, пришили, забили стрелку… Прямо какая-то эпидемия!.. Не знаю… Может, и заказали. Ушел из дому и не вернулся. Нет, я тут ни при чем… Я вообще против насилия! Не верите? В общем-то правильно делаете… Бизнес — производство грязное и вредное. Но не все так просто. Когда это началось, урвали прежде всего крутые и матерые… И мы, совсем еще зеленые… Люди вроде вас, господин писатель, привыкли просчитывать каждый свой шаг и чих — поэтому они опоздали. Представьте себе большой склад, набитый добром, — в него заложена бомба. Первыми, еще до взрыва, приезжают на склад и хапают те, кто эту бомбу заложил. Потом хре-е-енак — и добро валяется под ногами. Вы будете ходить вокруг да около, будете бояться милиции, КГБ, общественного мнения, суда истории и так далее. А пацаны примчатся на скейтбордах и все расхватают… Ну что вы так смотрите на меня? Вам ведь не социализм жалко, вы просто злитесь, что именно вам ничего не досталось. Но это История так распорядилась, а злиться на Историю лучше всего в психушке под наблюдением врачей…
— Это, значит, История вынудила вас устроить в вертолете бордель? — полюбопытствовал я, глядя в глаза Павлу Николаевичу.
— Она, она, собака… При социализме на общегосударственном уровне ставился эксперимент по одомашниванию секса, а он, гад, все равно в лес глядел. На этом я и срубил свои первые бабки. Но бордельный бизнес меня никогда не привлекал… Бизнес, как и настоящая любовь, захватывает целиком. Я ушел из авиационно-технологического института с четвертого курса. Особенно радовался этому преподаватель кафедры научного коммунизма Плешанов, с которым я всегда спорил на лекциях, а однажды даже сказал, что марксизм — это попытка осмыслить жизнь не с помощью мозговых извилин, а с помощью прямой кишки! Меня чуть не исключили из комсомола. Великая была организация! Поскреби нынешнего российского миллиардера — найдешь или комсомольского функционера, или активиста. Моя парашютная вышка была филиалом спортивно-массового отдела райкома комсомола, а первым чиновником, получившим от меня взятку в конвертике, был секретарь райкома Серега Таратута. Вторую взятку, но уже не в конверте, а в кейсе, я дал его папаше — начальнику управления гражданской авиации. Так появился «Аэрофонд».
…………………..
Поляков точно уловил проявившийся в те годы новый «тренд» во взаимоотношениях полов: любовь вдруг стала подчиняться законам рынка. Вот что писал об этом феномене Андрей Рудалев: «У современной женщины много личин, и все они коварны и ведут к трагедии. Они, как слои косметики, прикрывают реальность и к тому же ядовиты. Женщины вьют веревки и пьют соки из мужчин, а потом выбрасывают опустошенными, уничтоженными, растоптанными. Современные Евы в переизбытке поставляют к столу новоиспеченного Адама яблочные плоды всевозможных сортов. Искушают. Причем даже не по злому умыслу, а исходя из особенностей собственной природы, по-другому они попросту не могут. Сидит внутри червь, «ледник», и он руководит всеми поступками. Три «Плотские повести»: «Подземный художник», «Возвращение блудного мужа» и «Небо падших» Юрия Полякова — примерно об этом. Взаимоотношение полов, плотская любовь, ее странности, движение и даже скорее скатывание человека к яме плотоядной страсти — это та тема, на которую автор серьезно подсел». И далее он выходит на тему, которая отчасти определила проблематику уже перечисленных и последующих произведений, на антитезу тихого семейного счастья и буйства плоти: «Женщины «Плотских повестей»: Лида — Инга — Катерина. Все они гордые, статные, неприступные — роскошные любовницы, в которых бушует огонь страсти, иногда сдерживаемый, но чаще отпускаемый на волю судьбы. Герои Полякова раздваиваются между обычной тихой семейной жизнью, которая ведет к медленному затуханию, притуплению сил, где всевластвует привычка, и наркотическим дурманом разврата, пробуждающим к новой сладостно иллюзорной жизни, к буйству страстей. И пусть этот дурман гибелен, но притягателен, восхитителен и заманчив».
В «Дне литературы» о том же сказал Николай Перепелов: «Будучи потрясающе наблюдательным писателем и зная жизнь как бесконечное множество переплетающихся между собой нюансов, Юрий Поляков почти всегда пишет только о том, что практически мгновенно узнается читателем как его собственный, индивидуально неповторимый человеческий опыт, а потому и принимается им как безоговорочно абсолютная жизненная правда. Если же что-то в произведении Полякова откровенно «выпирает наружу» и представляется неестественно раздутым, значит, это сделано автором специально для того, чтобы читатель обратил на это внимание и задумался над его сутью. Именно такова, на мой взгляд, гипертрофированная и почти исключительно плотская (если не сказать: скотская) сексуальность многих его персонажей, встречающихся нам в таких вещах, как «Небо падших», «Подземный художник», трилогии «Замыслил я побег…», «Возвращение блудного мужа» и «Грибной царь», отчасти в «Козленке в молоке», а также во многих его пьесах. Вышедшая на первое место маниакально преувеличенная сексуальная озабоченность, являющаяся явно ненормальной для обычных людей, призвана сигнализировать нам о том, что это — по сути, единственное, что еще оживляет собой жизнь человека, отрешившегося (или же отрешенного) от Системы и создаваемых ею проблем. Не случайно у нас постоянно звучала раньше фраза о том, что нельзя жить в обществе и быть от него свободным, — это действительно так, и, освобождаясь от общества и порождаемых им проблем, человек как бы оказывается на необитаемом острове, где его не волнуют никакие другие вопросы, кроме диктуемых собственной плотью».
Отклики на повесть были самые разные. Павел Басинский поместил ее в «золотую пятерку» лучших Поляковских вещей, наряду с «Козленком…», «Демгородком», «Парижской любовью…» и следующей вещью «Замыслил я побег…». Басинский писал: «Небо падших» — маленькая, концентрированная сага о новейшем русском капитализме и о том сложном человеческом типе, который сложился в эту эпоху и который сегодня определяет жизнь нашей страны, желаем мы этого или нет. На мой взгляд, повестью «Небо падших» Поляков объединил сразу две читательские аудитории. Эту вещь должен с интересом прочитать как «новый русский», так и тот, кто в силу возраста, обстоятельств и просто душевных качеств оказался на обочине жизни. В процессе чтения эти две аудитории имеют редкую возможность без презрения и раздражения посмотреть друг другу в лицо, как это делают случайно встретившиеся в купе поезда преуспевающий коммерсант и неудачливый прозаик». И далее: «Между «ЧП районного масштаба» и последней повестью «Небо падших» громадная дистанция. Если в первой повести писатель «колебал основы», то в последней мучительно ищет их. <…> В повести «Небо падших» «декаданс», вырождение и, наконец, смерть настигают главного героя в расцвете сил. Роковая и поистине декадентская любовь, с которой он не может (да и не хочет) справиться, крушит все его планы, и заманчивое небо оказывается дном жизни.
В нашей литературе нет вещи с более точным и страшным диагнозом новорожденному капитализму. Не второе и не третье поколение, а самое первое и на самой вершине взлета! И все потому, что нельзя обмануть жизнь. Нельзя добиться благополучия, обворовывая и разрушая свою страну, как нельзя стать большим писателем ценой предательства своей духовной родины, какой бы нелепой и нищенской перед лицом цивилизованного мира она ни представлялась.
В «Небе падших» Юрий Поляков закольцевал две темы и две линии. Тему личной судьбы, личной творческой биографии и тему «новых русских» без анекдотической примеси, взятой в самом точном смысле этого слова».
Тем временем Владимир Березин в «Независимой газете» настаивал на том, что Поляков якобы грубо исказил правду образа: «На самом деле это сказание о новых русских. Но не о настоящих новых русских, а о тех, которых придумало массовое сознание, которых создал обыватель, подглядывая за ними в дырочку. Обыватель создал их по своему образу и подобию — только еще хуже… Надо сказать, что Поляков всегда был популярен через общественный интерес к теме. Актуальность стирки чужих портянок, актуальность свального греха в комсомольской сауне…»
«Независимая газета» принадлежала в то время Березовскому, и опубликованный в ней отзыв вряд ли мог быть другим. Зная, как часто и по каким мелочам Борис Абрамович вмешивался в редакционную политику Виталия Третьякова, можно не удивляться, если вдруг окажется, что рецензию инициировал хозяин, внимательно следивший за современным искусством. Тем более что по своему психотипу и некоторым эпизодам биографии поляковский Шарманов, пожалуй, напоминает Березовского. Да и конец обоих одинаков — смерть от руки киллера. Кстати, почти в то же время Березовский заказал режиссеру Павлу Лунгину и щедро профинансировал фильм «Олигарх», призванный показать, что лидеры большого бизнеса, а точнее собирательный лидер — Платон Маковский (Владимир Машков) — талантлив, энергичен, по-своему справедлив и к тому же страдает от чужого вероломства. Фильм, сработанный по законам коммерческого кино, в прокате успешен не был: зрители не поверили ни режиссеру, ни его героям…
Автору «НГ» Березину возразил в журнале «Проза» Николай Переяслов: «Как бы ни возвеличивал «новых русских» В. Березин, а повесть Ю. Полякова — это такой же обличительный документ нынешнему режиму, как, скажем, «Архипелаг ГУЛАГ» А. Солженицына — социализму. Но если созданное Солженицыным полотно обвиняет власть России в уничтожении своих, хотя и гипотетических, противников, то повесть Полякова показывает, как эта власть угробливает уже собственных апологетов… Даже если бы автор не показал его физической смерти, мы все равно были бы вправе говорить об обличительности Полякове кой повести, так как отнять у человека смысл жизни практически равнозначно тому, что отнять у него и саму жизнь. А сужение мира «новых русских» до размеров вагины как раз и свидетельствует о том, что в этой жизни их уже ничего не интересует».
В. Широков в «Книжном обозрении» отмечал: «Юрий Поляков так устроен как писатель, что с сейсмографической точностью и чуткостью откликается на реальные сотрясения своей страны, своей почвы, своих современников, улавливая мельчайшие психологические колебания в нравственно-социальной атмосфере…»
В одном из интервью сам Поляков так объяснил свой замысел: «Моя повесть о любви. Странной, трагической. Изломанной… Понимаете, судьбы так называемых новых русских отданы сейчас на откуп детективам и другим развлекательно-чернушным жанрам, которые по своей природе стоят гораздо ближе к кроссвордам, помогающим убить время в электричке, нежели к литературе. А на самом деле «русские мальчики эпохи первичного накопления» еще ждут своего Достоевского. Есть, конечно, травоядные, питающиеся долларовой зеленью. Их задача — набить поскорее брюхо и отползти из «этой страны». Но мне как литератору они не интересны… Но есть и другой тип нового русского. Эти люди замысливали свою жизнь иначе — хотели быть учеными, военными, изобретателями, художниками. Радикальные реформы направили их пассионарную энергию по другому руслу. Им сказали: «Обогащайтесь!» — и они обогатились. Но у многих в душе остались боль и горечь оттого, что в сегодняшней России предприимчивый человек может добиться благополучия, лишь обворовывая своих соотечественников и разрушая собственную страну… В этих людях при всем внешнем блеске что-то непоправимо сломалось. И даже великий дар любви оборачивается для них пыткой. Такая любовь не рождает жизнь, а отнимает жизнь… Впрочем, тема возмездия — одна из ведущих в русской литературе…»
Как и все предыдущие сочинения, «Небо падших» стало лонгселлером и постоянно переиздается и допечатывается. Ее перевели на польский, китайский, венгерский, сербский, румынский, немецкий.
В Театре на Васильевском острове в Петербурге с успехом идет одноименная инсценировка. Когда спектакль после десятилетней жизни на сцене сняли — ради обновления репертуара, зрители настойчиво потребовали его вернуть, и он был восстановлен. «Небо падших» — пока единственное произведение современного российского автора, экранизированное дважды. Первая киноверсия повести под названием «Игра на вылет» была снята в 2000 году режиссером и актером Константином Одеговым. В роли Катерины там снялась ученица Баталова молодая актриса Юлия Рытикова. Премьера второй киноверсии состоялась в 2013 году. Профинансировал этот проект московский предприниматель Артем Щеголев, решивший экранизировать любимую книгу к двадцатилетию своей фирмы. Поставил картину режиссер Валентин Донсков, в главных ролях снялись Екатерина Вилкова и Кирилл Плетнев. Фильм имел хорошую прессу, был отмечен на фестивалях, время от времени его показывают на ТВ.
* * *
«Не помню, где и когда мы познакомились с Говорухиным, но в 1998 году он позвонил и неожиданно пригласил меня принять участие в написании сценария. Объяснил: ему понравились диалоги в «Небе падших». Фильм он решил снять по мотивам повести Виктора Пронина «Женщина по средам», основанной на судебном очерке о реальном происшествии, когда старик-фронтовик в обиде пострелял молодых местных бандитов. Повесть предстояло «расписать», чтобы актерам было что играть. Говорухин пригласил сценариста Александра Бородянского, который выстраивал материал поэпизодно, а мне доверили прописать диалоги. В повести их оказалось слишком мало. Когда фильм, снятый в Калуге за месяц, уже монтировался, надо было определяться с названием. Имелись варианты: «Сицилианская защита», «Месть по-русски», «Ворошиловский стрелок». Говорухин, страстный любитель шахмат, склонялся к «Сицилианской защите». Помню, как мы сидели с ним в кафе «Мосфильма» и я убеждал: если возьмем «Защиту», все решат, что это про шахматы, а название «Месть по-русски» прямо отсылает к только что вышедшей картине Евгения Матвеева «Любить по-русски». «Что ты предлагаешь?» — хмуро спросил Говорухин. Я ответил: «Ворошиловский стрелок!» В ленте есть эпизод, когда герой Ульянова, в прошлом фронтовой снайпер, покупает оптическую винтовку, пробует ее, стреляя в цель, и восхищенные бандиты восклицают: «Ну ты, дед, прямо ворошиловский стрелок!» Эти слова в сценарий я вставил, памятуя о значке, который когда-то выпросил у соседа по маргариновому общежитию и отнес в школьный музей. Говорухин только махнул рукой: «Какой еще «Ворошиловский стрелок»? Все давно забыли, что это такое!» — «Ну и что! Актуализация артефакта», — возразил я. «Как ты сказал?» — встрепенулся мастер. Ему нравились наукообразные обороты, зацепившиеся у меня в сознании со времен написания диссертации, которыми я пользовался полувсерьез. Я твердо повторил: «Это будет актуализация артефакта». — «Хорошо. Давай спросим вон того пацана, который грязную посуду собирает, и если он знает, что такое ворошиловский стрелок, так и назовем!» Он подзывает пацана: «Сынок, а скажи-ка ты мне, кто такой ворошиловский стрелок?» Парень отвечает: «Ну как? Это тот, кто метко стреляет! У моего дедушки такой значок есть…» Говорухин на меня посмотрел (он меня почему-то с самого начала называл с ударением на «я» — Поляков): «Как ты, Поляков, твою мать, сказал?» — «Актуализация артефакта!» — «Вот так и назовем!» Но это — начало истории, было еще окончание. Прошло много лет. Мы сидели в Кремле на вручении президентских наград, и Говорухин спросил: «Ну, поэт, как дела?» Да ничего, говорю, пьесу вот закончил. «Как называется?» Я ответил: «Как боги». Мастер поморщился: «Хреновое название! Учись у меня. Я как назову — сразу в народ идет! «Так жить нельзя!» или «Ворошиловский стрелок»…»
Лента стала однозначным приговором морали и образу жизни 1990-х, когда любой из нас оказывался беззащитным перед вседозволенностью денег и власти, когда простому человеку было не достучаться со своей бедой до тех, кто обязан был охранять закон и порядок. Фильм вышел в прокат весной 1999-го и стал народным во всех смыслах этого слова. Кинотеатров тогда почти не было, в кинозалах продавали тряпье, мебель и даже автомобили, люди в кино почти не ходили, но эту ленту посмотрели буквально все. И хотя режиссер использовал достаточно распространенный в западном кино сюжет, когда герой в одиночку борется со злом и собственными силами наводит порядок, не ожидая этого от коррумпированной власти, либеральная критика встретила фильм в штыки. Те же критики, что восхищались американскими героями, не ждущими милости от государства, а добивающимися справедливости при помощи кольта с полуметровым стволом, завопили, что это безобразие, что Говорухин якобы «зовет Русь к топору». А ведь режиссер, собственно, еще раз хотел сказать всем, что так жить нельзя. Впрочем, прошло время, и теперь «Ворошиловского стрелка» показывают в цикле «Легенды нашего кино».
Но тогда, в конце 1990-х, те, кто захватил власть и финансы, страшно боялись реакции народа и везде трубили о попытках реставрации коммунизма. Попросту лгали. Коммунизм к тому времени был уже невозможен — государственная собственность разрушена, распродана за бесценок, сформированы крупные олигархические капиталы из уведенной государственной собственности, громилась армия, сдавались наши геополитические интересы, к нам запускался американский капитал, советники американских спецслужб тут попросту жили и получали оклады… Недаром Путин как-то сказал: «Мыто помним, что советниками у него (Чубайса. — О. Я.) были одни цэрэушники».
* * *
1999-й был годом, до предела насыщенным политической борьбой. Движение «За новый социализм!» вошло в блок генерала Андрея Николаева и академика Святослава Федорова. Напомним, что Николаев возглавлял погранвойска и был уволен Ельциным за то, что слишком настойчиво обращал внимание власти на незащищенность наших тогдашних границ. Академик Федоров, знаменитый офтальмолог, вскоре после выборов погиб при весьма странном крушении своего вертолета над Москвой.
«Я уже отлично знал, что все пойдет как в известном анекдоте, — рассказывает Поляков. — Понимал, что все мандаты уже проданы, и относился к этому спокойно — скорее как к сбору материала, тем более что по иронии судьбы штаб-квартиру нам выделили в офисном помещении при цехе рыбного копчения. С тех пор запах большой политики ассоциируется у меня с тяжелым духом рыбной коптильни».
К избирательной кампании Поляков выпустил новый сборник публицистики, который назвал «Порнократия» — и это было еще не самое обидное прозвище из тех, какие он давал тогдашней власти. Зная механизмы избирательной системы и предопределенность результата, он отнесся к выборному марафону как к широкой возможности распространения своих идей и взглядов на современную Россию и роль культуры в обществе. Севастополь (точнее, Черноморский флот) также входил в его избирательный округ. Вот что писала в декабре 1999 года газета «Черноморец» в материале «К нам едет Юрий Поляков»: «…Он везет с собой в Севастополь новый фильм Гражданина, режиссера и политика Станислава Говорухина «Ворошиловский стрелок». Юрий Михайлович, являющийся соавтором сценария этой кинокартины, проведет в нашем городе творческие встречи со зрителями и читателями своих книг…»
«Яуфы с пленкой наши таможенники в аэропорту не хотели пропускать: ведь Крым — это заграница. Начальник моего штаба Алексей Анисимов, бывший офицер, долго бегал по разным кабинетам и все-таки получил разрешение. Севастополь произвел странное впечатление: сильно обветшал за те десять лет, что я в нем не был. Кроме того, возникало ощущение какой-то внутренней осады: киевские власти по мелочам давили и метили город русской боевой славы потеками своей сомнительной государственности. По иронии судьбы среди моих конкурентов снова оказалась яблочница X. Не досидев срока в Гордуме, она решила перескочить выше — в Госдуму. Меня и Анисимова пригласил на ужин заместитель командующего Черноморским флотом. Ужинали в удивительной бане, примыкавшей к береговому гроту: из парной можно было прыгнуть прямо в ледяное море. После не первой рюмки адмирал вздохнул и сказал: «Жаль, что вы не станете нашим депутатом…» — «Почему?! — возмутился Анисимов, преодолевая ступор субординации. — У нас отличный рейтинг…» Заместитель командующего грустно посмотрел на нас и сделал такое движение, словно надвигает на лоб кепку. Однако флотоводец ошибся. В последний момент у «Яблока» напряглись отношения с Кремлем, и депутатом от нашего округа стал Владимир Лысенко, похожий на мелкого банковского клерка… А вот фильм, показанный в Доме офицеров, не имел того успеха, на который мы рассчитывали. Зрителям было неприятно видеть, какие безобразия творятся на горячо любимой родине. К тому же жителей Севастополя проблемы социальной справедливости волновали меньше, чем та геополитическая подлость, в результате которой Крым оказался на Украине. Однако все были уверены, что это не навсегда…»
Говорухин после премьеры своего нашумевшего фильма включился в президентскую гонку: кажется, по совету Лужкова выдвинул свою кандидатуру на пост президента России и предложил Полякову стать его доверенным лицом. Тот согласился, несмотря на то что основным соперником у него был премьер-министр Владимир Путин. Правда, в самом начале гонки с кандидатом случилась неприятность: он неудачно упал, сломал несколько ребер и угодил в больницу, откуда и наблюдал, как первые недели телевизионные дебаты вел за него Поляков. Вот как вспоминает об этом Поляков: «Среди моих оппонентов был персонаж с бородкой, Александр Севастьянов, который одно время являлся демократическим руководителем КГБ в Москве. Хорошая для кухонного либерала карьера: из диссидентствующих младших научных сотрудников в шефы спецслужб! И вот мы с ним в прямом эфире. Он объявляет: «Я считаю, что совершил поступок, который вошел в историю России. Я лично повесил замок и опечатал двери ЦК партии, из дома на Старой площади мы выгнали всю эту аппаратную и номенклатурную сволочь. Это мой вклад в освобождение России, и с этим я иду в президенты!» Я киваю: «Восхищен вашим поступком! Что там было раньше? Какой-то ЦК КПСС! А что сейчас в этом помещении? Детская музыкальная школа, балетные классы, кружки хорового пения, студия изобразительного искусства… Спасибо вам!» Он смотрит на меня как на ненормального, а я продолжаю: «Кружки макраме, кройки и шитья, школа молодой матери…» Он недоумевает: «Вы что говорите?! Там ничего такого нет!» — «А что же там теперь, на Старой площади?» — «Ну как это что? Там администрация президента!» — «Ну и за каким хреном вы закрывали и опечатывали, что там изменилось?! Если ваша администрация и отличается от ЦК КПСС, то лишь в худшую сторону!» Он настолько обалдел, что лишился дара речи. Дебаты я выиграл вчистую. А вечером позвонил Говорухин и сказал, что я совершенно распоясался, несу вздор и он, недолечившись, покидает Центральную клиническую больницу. В чем-то он был прав: я и в самом деле начал временами чувствовать себя «пастырем народов». В итоге Говорухин набрал чуть меньше процента. В марте 2016 года в банкетном зале ГУМа Владимир Путин, поднимая тост в честь восьмидесятилетия юбиляра, сказал, что если бы тогда, весной 2000 года, на выборах, он проиграл Станиславу Сергеевичу, то был бы все равно спокоен за будущее России. Как говорится, в каждой шутке есть доля шутки».
* * *
Семейная жизнь четы Поляковых шла своим чередом. Дочь Алина в 1997-м окончила школу и поступила на филологический факультет МГУ, романо-германское отделение, но потом взяла академический отпуск и перевелась в РГГУ. В 1998-м умер после инсульта, пролежав без движения два года, Михаил Тимофеевич.
В том же году Поляковы начали строить дом в поселке Переделкино, на улице Довженко, напротив Музея Булата Окуджавы. Строились на пепелище: там прежде была казенная дача, где когда-то жил поэт-фронтовик Михаил Луконин, а потом — литературовед Виталий Озеров и его жена Мэри Лазаревна, принимавшая как редактор участие в публикации первых повестей Полякова в «Юности».
Однажды на вопрос ехидного «булатомана», почему его дача намного больше литфондовского домика Окуджавы, Поляков ответил так:
— Если бы я был женат несколько раз и жил преимущественно в Париже, как певец виноградной косточки, то вряд ли потянул бы большой дом… Но я не разбрасываюсь ни женами, ни Отечеством.
Впрочем, он подарил музею барда стройматериал, из которого сделаны скамьи для зрителей, приходящих «к Булату» на концерты под открытым небом.
Семья переехала в новый дом с Хорошевского шоссе летом 2001 года, с тех пор там и живет. Окна кабинета теперь выходят не на Ходынское поле, а на высокие переделкинские сосны и березы. А ночью небо освещает красное зарево недальнего Внуковского аэропорта. Зимой Юрий Михайлович встает на лыжи прямо за калиткой, а летом и осенью они с Натальей ходят по грибы.
* * *
В августе 1998-го либеральная «Литературка» (главным редактором был тогда Аркадий Удальцов) неожиданно для Полякова согласилась опубликовать его статью «Фабрика гроз», впервые за семь или восемь лет. Тема, которую затронул автор статьи, брала за живое: телевидение как отражение состояния общества и общественных отношений. Впрочем, сказалось и то, что на должности заместителей главного редактора в «ЛГ» тогда пришли Игорь Серков (с ним Поляков работал в журнале «Смена») и Леонид Колпаков, с которым Юрий плотно общался, сотрудничая с газетой «Век». Они, видимо, и убедили Удальцова, вышедшего из комсомольской печати, но молниеносно переориентировавшегося в 1991-м, печатать сенсационную статью. Поляков, похоже, был первым, кто дал аргументированный анализ антигосударственной работе российского ТВ:
«Эмоциональное и информационное насилие над нами осуществляется разными способами. Но из всех способов важнейшим является ирония. Тотальная ирония. <…> Ведь нынешнему телерепортеру ирония, как правило, заменяет то, что во времена застойного ТВ называлось «личным отношением», а иногда заменяет и просто знание предмета повествования. Ирония исчезает лишь в том случае, когда информация касается самих тележурналистов, шире — деятельности СМИ или нескольких священных коров и быков, которым позволено больше, чем Юпитеру. Зато уж деятельность оппозиции для нашего ТВ совсем не предмет отражения, а объект пародирования. Достигается это самыми разнообразными способами. На снижение работает все — дебильный ракурс, неудачная оговорка, позевывание в заседании… Про такие элементарные вещи, как глумливый монтаж и пренебрежительный закадровый комментарий, даже не говорю. Если бы Чубайса хотя бы несколько раз показали с той саркастической нелюбовью, с которой показывают, скажем, Зюганова, рыжеволосого «общенационального аллергена» давно бы уже в политике не было. Понятно, что угодное власти мероприятие снимается оператором сверху, если много народу, и снизу, если мало. И наоборот, неугодное мероприятие снимается снизу, если много народу, и сверху, если мало. Но это уже даже бабушки на завалинках знают…
Да простят меня члены самопровозглашенной телевизионной академии, но наше телевидение порой напоминает мне «классный подряд». Была, точнее, грезилась когда-то такая комсомольская инициатива: выпускной класс ехал в колхоз и брал под свою ответственность, скажем, свиноферму. Так вот, когда я переключаю программы, у меня иногда складывается впечатление, что выпускной класс московской английской спецшколы взял в подряд отечественное телевидение. Дело нашлось всем — и действительно способным, и тем, что с «фефектами фикции», и даже второгодникам… Что из этого вышло — перед глазами у каждого из нас, причем каждый божий день. А если говорить всерьез, произошла чудовищная деинтеллектуализация ТВ. Писателя на экране заменил скетчист, историка — журналист, кое-что почитавший по истории, ученого — полуневежественный популяризатор. Остались, конечно, еще реликты профессионализма, но я говорю о тенденции. <…>
В качестве интересных гостей все чаще приглашаются в студию тележурналисты, шоумены, дикторы… Это как если б таксисты, вместо того чтобы возить пассажиров, начали бы катать друг друга! <…>
Телевизионщики любят показывать, как кто-нибудь закрывает растопыренными пальцами объектив камеры. Да, кто-то закрывает, потому что боится правды… Но очень многие закрывают, потому что боятся неправды. Покажут то, чего не было, да еще обсмеют мимоходом… Нет, нам не нужно ТВ упертых политинформаторов, но и телевидение бездумного хохмачества, взирающее на трагедию страны с позиций несуществующего эфирного класса, тоже не нужно… ТВ — одна из важнейших опор государства, а не агрегат по выкорчевке оных…»
Статья широко обсуждалась: телезрителями — с сочувствием, телевизионщиками — с возмущением. Тем не менее Олег Попцов, возглавивший тогда московский канал ТВЦ, вскоре пригласил Полякова вести новую передачу «Дата».
Тогда же произошел конфликт, из-за которого Поляков вышел из Союза писателей России. Дело было так. «Литературная Россия» навстречу очередному съезду писателей провела опрос среди литераторов: кого они хотели бы видеть во главе союза вместо Валерия Ганичева? Большинство ответили: Полякова. Много сделавший для укрепления «русского направления», бывший глава «Комсомольской правды» и «Роман-газеты», возглавив писательскую организацию, руководил ею так, как это было принято в прежние времена. При СССР власть относилась к проблемам литературного цеха с повышенным вниманием: достаточно было грамотно изложить просьбу — и тут же следовала помощь. Но в 1990-е они столкнулись с тем, что Поляков назвал «отделением литературы от государства». Власть, дав писателям «вольную», сняла с себя и всякую заботу о них, а поддержку оказывала исключительно авторам либерального направления. Основы такой политики заложил тогдашний глава администрации президента Сергей Филатов, сам по семейной традиции не чуждый изящной словесности. Поляков понимал противоестественность сложившейся ситуации и весной 1999 года выступил в газете «Московский литератор» с программным интервью «Необходимо восстановить союз русской литературы с российской государственностью». С подобными идеями он выступал и в центральных изданиях. Не случайно опрос «Литературной России» показал: писатели видят в Полякове лидера и ожидают, что он выведет их из положения аутсайдеров. Вот как рассказывает об этом он сам:
«Вдруг позвонил Ганичев, пригласил на встречу и попросил стать на скором съезде его первым заместителем. Мол, мне уже пора на покой, я в новых условиях не справляюсь, помоги! Я удивился и обещал подумать. В ту пору я дружил с прозаиками-сверстниками Михаилов Поповым и Александром Сегенем. С ними я поделился за дружеской бутылкой предложением Ганичева стать его первым заместителем и взять на себя налаживание отношений патриотического СП России с властью. Они удивились, что я еще колеблюсь, и в один голос стали уверять: это уникальный шанс для поколения «сорокалетних» взять на себя ответственность за судьбу Союза писателей. И я согласился, хотя никаких карьерных и материальных соображений у меня не было. Я как раз завершал работу над романом «Замыслил я побег…» да еще за хорошие деньги руководил сценарной группой… Более того, едва мы ударили с Ганичевым по рукам, я из моего избирательного фонда (как раз началась кампания по выборам в Госдуму) выделил немало средств, чтобы оплатить проживание в Москве иногородних делегатов съезда СП России. Но это позволило мне оговорить некоторые условия: я настоял, чтобы рабочим секретарем был выбран Саша Сегень, а когда уже во время работы съезда выяснилось, что в правление не попадает Миша Попов, председатель секции прозы Московской писательской организации, я жарко выступил, и ошибку тут же исправили. Каково же было мое изумление, когда я услышал, как Ганичев с трибуны говорит обо мне примерно следующее: Поляков-де — человек с мутной гражданской позицией, но он достал нам денег, у него есть связи в верхах, поэтому мы вынуждены удовлетворить его страстное желание стать секретарем правления. И тут началась обструкция, которой умело управляла критик Лариса Баранова-Гонченко. Увы, к этому разносу имел отношение друг моей литературной молодости Сергей Лыкошин — один из замов Ганичева. Особенно всех возмущало, что я веду колонку в «еврейском» «Московском сексомсольце», что состоял какое-то время в еврейском же ПЕН-клубе, что в моей прозе много эротики — и это тоже ставит под сомнение мое православие и генетическую чистоту, ибо болезненный эротизм — признак сами понимаете чего. Смотри выше… По рядам шептались, что то ли я сам еврей, то ли женат на еврейке. Увы, среди патриотов встречаются и антисемиты, как среди евреев попадаются русофобы. «Погодите, — пытался объяснить я. — Важно не то, где человек печатается, а что он пишет!» Но никто уже никого не слушал. Если не считать двух-трех попыток выступить в мою поддержку, меня единодушно прокатили. Напрасно я высматривал в зале Сегеня, уже выбранного секретарем, — он исчез, а Попов неподвижно сидел, уставившись в пол. В сердцах я высказал все, что думаю о патриотических собратьях, и вылетел из зала… В коридоре меня поджидал с антистрессовой рюмкой Юрий Л опусов, многолетний работник СП России, с которым я дружил, можно сказать, с юности.
— Юра, надо уметь проигрывать! — грустно молвил он, и я понял, что Лопусов все знал заранее и, конечно, опрокинул поднесенную рюмку.
Я приехал домой, рухнул в постель, но не мог заснуть, вспоминая почему-то давнюю историю, когда в институте меня объявили чуть ли не врагом советской власти. И тоже ведь никто, даже друзья, не заступился, кто-то не сумел, а кто-то не захотел: «Вдруг и в самом деле враг — просто мы не знаем».
Наутро позвонил Попов:
— С предателем разговаривать будешь?
— Разговаривать буду, а дружить — нет».
Вот как об этом рассказывал по горячим следам Поляков в интервью «Аппаратные игры в особняке на Комсомольском», опубликованном в «Литературной России» 26 ноября 1999 года:
«…Стоят за этим, как всегда, борьба за власть и теплые кресла. Многие писатели в предвыборных анкетах высказали пожелание, чтобы Союз писателей России возглавил я, что, честно говоря, в мои планы не входило. Мне хватает лидерства за письменным столом. Правда, месяца за два до съезда Валерий Ганичев обратился ко мне с просьбой войти в новый состав рабочего секретариата. Мотивация была такая: вас знают, читают, вы нам поможете установить диалог с властью и решить некоторые «зависшие» писательские проблемы… После колебаний я согласился. Выступая на съезде, я говорил о том, что можно находиться в оппозиции к режиму, но находиться в оппозиции к государству Российскому нельзя, ибо потери в этом случае несут прежде всего писатели. У литературных же чиновников все хорошо — они болтаются по заграницам, произносят тосты на фуршетах, распределяют между собой премии и стипендии, плетут окололитературные интриги… Наш Союз сегодня, увы, напоминает хорошо сохранившиеся руины… У меня, честно говоря, возникает подозрение, что эти люди не заинтересованы в том, чтобы он зажил полноценной общественно-литературной жизнью.
Ведь тогда их несостоятельность будет всем очевидна. Грустно. Особенно жаль писателей — стариков и литературную молодежь.
Корр. И что вы собираетесь предпринять в данной ситуации?
Ю. П. Уже предпринял: снова сел за роман «Гипсовый трубач», который отложил, чтобы, так сказать, поработать на общее писательское дело. Играть в аппаратные игры в особняке на Комсомольском проспекте у меня нет ни времени, ни желания».
Через несколько дней Поляков вышел из Союза писателей России. С тех пор он уже не обольщался надеждой найти среди писателей единомышленников, с которыми мог бы позволить себе дружеское общение. Все они с его приходом в «ЛГ» печатались на ее полосах, но цену этой дружбе он больше проверять не захотел. Видимо, тогда и родился афоризм: «Предательство обладает такой разрушительной силой, по сравнению с которой атомная бомба покажется китайской петардой»…
* * *
1999 год принес не только обиды, но и большую победу: был закончен и опубликован роман «Замыслил я побег…», над которым писатель работал несколько лет. Эта вещь, менее гротесковая и более приближенная к реальной жизни, требовала каких-то иных писательских усилий и иной концентрации внимания, чем три предыдущие. Вот что он говорил о своей работе в «Книжном обозрении» 19 июля 1999 года:
«— …Мой новый роман «Замыслил я побег…» написан в той же манере «гротескного реализма». В нем тоже работает принцип «преувеличения недолжного», в нем тоже комическое и трагическое завязаны в один прихотливый узел. Но это — семейный роман, если хотите — сага.
— Как правило, серьезный «семейный роман» — это страницы истории не только семьи, но и страны, в которой эта семья живет. Когда читаешь «Сагу о Форсайтах», понимаешь, почему рухнула Британская империя…
— Именно! Понять, почему рухнула Российская империя, можно, читая «Тихий Дон». И понять по-настоящему, почему рухнула советская империя, можно тоже только с помощью литературы.
— И в своем романе вы замахнулись объяснить…
— Да, я попытался написать такую книгу. Я подхватываю своих героев в середине 70-х и провожу их сквозь все неудобья времени, сквозь застой, перестройку, ельцинизм… Я писал этот роман три года. Кто-то улыбнется над моим замахом, но ведь писатель и должен ставить перед собой сверхзадачи. Даже если в процессе работы «сверх» отпадет, все равно его отблеск останется в тексте. А это уже немало! Судьба писателя, не ставящего перед собой сверхзадачи, жалка. Его удел — изнывать от самоповторений, заглядывать в глаза критикам, молить издателей об авансе и завязывать шнурки на ботинках заезжих грантодателей…
— А как, на ваш взгляд, обстоит дело со сверхзадачами у других писателей в нашей текущей литературе?
— Они появляются. На мой взгляд, отечественная литература возвращается на круги своя. Сегодня уже мало тщательно описывать фекальную сторону бытия или рифмованно издеваться над Павликом Морозовым, чтобы считаться соответственно прозаиком или поэтом. Приводы в милицию и прочие нелады с советскими законами тоже уже не гарантируют почетное место на российском Парнасе. Словесный эксперимент, оторванный от серьезной художественно-мировоззренческой цели, интересен ныне разве какому-нибудь провинциальному русисту из медвежьего зарубежного угла. И то в основном лишь потому, что он, русист, увлекался подобными словесными экспериментами, переходя с третьей ступени изучения русского языка на четвертую. Честно говоря, мне жаль этих людей, забежавших в великую русскую литературу с дохлыми крысами на веревочках. Они растеряны, они нервничают, объясняют критикам и читателям, какие у них замечательные крысы. Но критики уже хотят новых поводов для демонстрации своего университетского образования. А читатели хотят литературы.
И они ее получают. Да, одни суетились вокруг странных букеров-антибукеров и не менее странных пушкинских премий немецкого происхождения, а другие бегали, показывая всем щеку, потрепанную Бродским, или вихор, поглаженный Солженицыным. Но третьи тем временем сидели и писали, пытаясь понять наше безумное время. Именно их книги оказались сегодня востребованы. Они издаются — и они читаются.
— Помнится, вы когда-то назвали постмодернизм укропчиком, которым посыпано мясо. «А мясо — это реализм, — сказали вы, — и есть надо мясо, а не укропчик».
— Верно. Постмодернизм бывает разный. Я сам сейчас работаю над постмодернистской вещью — «Гипсовый трубач». Я давно хотел написать постмодернистский роман, но такой, чтобы читатель не засыпал на второй странице, чтобы он чувствовал себя Читателем, а не подопытным кроликом, и не тонул в интертексте, как в выгребной дачной яме…
— Вы много пишете — заточились, наверное, «в обители трудов и чистых нег»…
— Да нет, кроме творчества — работы очень много. Я как консультант принимал участие в разработке серии современной прозы «Имена» в «Олма-пресс», вот буду редактировать толстый альманах «Новая русская словесность», который планирует выпускать это же издательство. В нем сможет печататься литературная молодежь, лишенная, к сожалению, того внимания, порой строгого, которым было окружено мое литературное поколение, — журнал «Юность», например, уничтожен группой энергичных пенсионеров.
Недавно состоялось значительное событие литературной жизни — «Олма-пресс» выпустило огромный том «Русская поэзия XX века». Это почти тысяча страниц, около 750 имен. И мне приятно сообщить, что с проектом этой антологии почти три года назад в издательство пришел именно я. Я очень рад, что этот мой проект осуществился в год Пушкина, которому мы и посвятили антологию…
— Конец века — время антологий, вон сколько их выходит. Чем же отличается ваша?
— По этой книге, надеюсь, будут судить о русской поэзии всего века, как мы судим о поэзии первой четверти XX столетия по знаменитой антологии Ежова и Шамурина.
— Да чем же она хороша? По какому принципу составляли — количественному или качественному?
— Любой поэт любого направления, заявивший о себе в отечественной поэзии, нашел в антологии свое место. Труд был тяжелый, и, вполне возможно, кто-то достойный пропущен. Сейчас мы как раз собираем замечания и рекомендации, и в переиздании все эти досадные промахи будут учтены.
— Мне почему-то кажется, что когда антологий много, они в литературном процессе подобны затонувшим кораблям: все знают, что есть у нас что-то значительное — «Титаник», антология, — а никто не пользуется, и лежит все это на дне.
— Глубоко заблуждаетесь. Когда в эпоху исторических сломов литературный процесс теснее, чем обычно, переплетается с политическим процессом, наступает период вопиющей эстетической несправедливости. Вспомните, как Есенина бесил Демьян Бедный. Когда крупнейший русский поэт XX века Владимир Соколов умирает в полузабвении, а полубездарный стихотворец, вовремя сменивший коммунистическую риторику на антикоммунистическую, не вылезает из телевизора — это ненормально. В эпоху ревущих информационных сквозняков задуть свечу подлинной поэзии не так уж и сложно. И наоборот, можно до яркого, якобы поэтического пламени раздуть шашлычные угли. Этим занимается, в частности, телевидение. Вот тут-то и выручает честно, объективно, научно составленная антология…»
Заметим, что эта действительно уникальная антология русской поэзии XX века по недоразумению приписывается Владимиру Кострову и Геннадию Красникову, в то время как они, а также Александр Михайлов, Валентина Мальми, Сергей Мнацаканян и другие составители были приглашены в проект Поляковым, которому принадлежала не только идея, но и разработка концепции сборника. Профинансировал издание главный редактор и совладелец издательства «Олма-пресс» Олег Ткач, ныне сопредседатель Российского книжного союза.
Что касается романа «Замыслил я побег…», Поляков потом не раз будет сравнивать его с «Тихим Доном», но не из-за мании величия или недооценки шолоховской эпопеи, а потому, что оба произведения охватывают несколько десятилетий революционной эпохи начала и конца XX века. В центре внимания Шолохова судьба мятущегося русского пассионария Мелехова, а Поляков исследует жизнь колеблющегося русского субпассионария (эскейпера) Башмакова. Можно со скептицизмом отнестись к этому сравнению, но нельзя не признать, что в новейшей отечественной литературе пока еще нет романа, сопоставимого с «Побегом» по широте охвата явлений, обилию психологических и социальных типов эпохи.
В своей публицистике Поляков неизменно отстаивал Шолохова как великого русского писателя от наветов относительно авторства «Тихого Дона», вспыхнувших с новой силой в перестройку и, конечно, после развала СССР. В 2005 году, к столетию классика, Поляков выступил в «ЛГ» со статьей «Шолохов и шелуховеды. Опыт юбилейной апологетики».
…………………..
Год шолоховского столетия месяц в месяц совпал с шестидесятилетием Великой Победы. И конечно, к этим датам готовились не только ревнители, но и хулители. Иной раз на полосах газет соседствовали публикации, где, с одной стороны, доказывалась художественная слабость «Судьбы человека», а с другой — утверждалась стратегическая бездарность Прохоровского сражения. В сетке государственного телевещания порой рядком стояли передачи про то, кто же на самом деле написал «Тихий Дон», и про то, кто же все-таки выиграл войну — мы или союзники… Нет, это не совпадение, а закономерность, ибо Шолохов как художественное явление — ярчайшая победа русской словесности в мировой литературе XX столетия. Утратить Шолохова означает для нас в известном смысле примерно то же самое, что потерять Победу во Второй мировой войне, а ведь последнее частично уже произошло… Свержение таких знаковых фигура как автор «Тихого Дона», неизбежно приведет к утрате духовного авторитета нашей страны в общечеловеческой цивилизации. А духовный авторитет — тоже сдерживающий фактора как мощная армия и атомное оружие.
Вокруг многих писателей при жизни и после смерти велись споры: Веселый, Замятин, Пильняк, Булгаков, Пастернак, Леонов, Астафьев… Но таких долгих и жестоких разборок, как вокруг имени Шолохова и его наследия, еще не было… Он неизменно выходил за рамки навязываемых политических схем. Но выходил, запечатлевая великую обновляющую катастрофу не идеологически, как большинство его литературных современников, а художественно, и не просто художественно, а обезоруживающе художественно! Какой же агитпроп потерпит такое самостоянье?! Думается, если бы не интерес Сталина к литературе, интерес специфический, но глубокий, великий писатель не пережил бы жестокой политической усобицы 30-х, клубок которой только сегодня начинают распутывать.
Объявилась перестройка, красный миф о российской истории XX века был брезгливо отброшен. Но вот незадача: Шолохов с его укорененностью в революционной эпохе опять не вписался в новый идеологический «дискурс», который в буквальном смысле «гулагизировал» всю советскую цивилизацию. Громадный жизненный материал, «скатанный» в его книгах, не позволял совершить вроде бы простенькую (сточки зрения манипуляции общественным сознанием) операцию — переименовать «черное» в «белое» и наоборот. Какой же политтехнолог такую неманипулируемость простит?! <…>
В свое время иному литератору-марксисту с дореволюционным стажем, прочитавшему почти всего Троцкого и Ленина, было непонятно и классово подозрительно явление чуда «Тихого Дона», написанного молодым станичником, хлебнувшим полной грудью братоубийственного лиха. И сегодня сочинитель, вполне усвоивший Дерриду и Фуко, смотрит на писателя, шагнувшего в великую литературу без посвящения в филологическую талмудистику, с откровенным раздражением, ибо феномен Шолохова вновь и вновь заставляет задуматься о том, что гений гораздо чаще зарождается в чистой степи, нежели в университетской реторте.
Ныне в искусстве царствует принцип обедняющей новизны. Общеизвестный, даже банальный прием, по-школярски гипертрофированный, объявляется художественным открытием. Слово «талант» стало почти неприличным, и чтобы критика заметила писателя, он должен быть таким, как все. Понятно, что в этих «предлагаемых обстоятельствах» многосложный, многоуровневый, ассоциативно бескрайний, не поддающийся клонированию Шолохов просто бесит всех, кому важно не ядро художественного откровения, а перформансная шелуха вокруг него. Вот почему сегодня «шелуховедов» едва ли не больше, чем шолоховедов.
Кстати, у маниакальных поисков «подлинного» автора великого романа есть вполне простое объяснение: таким образом, по известным психоаналитическим законам вытесняется подспудный трепет перед грандиозностью центральной русской эпопеи XX века, вызывающей у литератора-прагматика, не верующего в таинство дара, чувство глубокой собственной неполноценности. А какой же сочинитель такое унижение простит!
Сам не заметил, как юбилейный панегирик перетек в юбилейную апологетику. И это тоже нормально! К святыням национальной культуры, к «отеческим гробам» следует относиться с предвзятой любовью. Только так, по крайней мере, в это смутное, не наше время можно противостоять предвзятой нелюбви.
…………………..
Мы намеренно подробно процитировали статью, так как в ней, говоря о своем великом предшественнике, Поляков сжато формулирует собственные взгляды на суть литературного творчества, на взаимоотношение художника к политическим векторам эпохи, на соотношение традиций и новаторства, на природу романной формы.
Поляков был в ту пору единственным прозаиком, чьи произведения печатались из номера в номер в общефедеральных газетах. Первая часть романа «Замыслил я побег…» с октября по декабрь 1998-го публиковалась в газете «Труд», где автор еще и вел колонку «Сто строк от Юрия Полякова». В 1999-м фрагменты романа появились в «Гудке», «Учительской газете», журнале «Воин России» и других изданиях. В том же году с небольшими сокращениями роман был опубликован в четырех номерах журнала «Москва». Примерно тогда же повесть «Небо падших» и роман «Замыслил я побег…» полностью, из номера в номер, напечатала и крупнейшая русскоязычная газета США «Реклама». Даже коммерческие издания брались печатать его тексты, уверенные в успехе: Полякову удавалось увлечь читателя, сымитировав, причем весьма искусно, развлекательное чтение (к этому приему он будет прибегать и в пьесах). Вот как начинается роман:
…………………..
— О чем ты все время думаешь?
— Я?
— Ты!
— Аты о чем?
— Я — о тебе!
— И я — о тебе… — Башмаков, по сложившемуся обычаю, поцеловал коричневый, похожий на изюмину, девичий сосок и вздохнул про себя: «Бедный ребенок, она еще верит в то, что лежащие в одной постели мужчина и женщина могут объяснить друг другу, о чем они на самом деле думают!»
— А почему ты вздыхаешь? — спросила Вета, согласно тому же обычаю, подставляя ему для поцелуя вторую изюмину.
— Поживешь с мое…
— Я обиделась! — сообщила она, специально нахмурив темные, почти сросшиеся на переносице брови.
— Из-за чего? — превозмогая равнодушие, огорчился он.
— Из-за того! До меня ты не жил… Не жил! Ты готовился к встрече со мной. Понимаешь? Ты должен это понимать!
Свою правоту она тут же начала страстно доказывать, а он терпеливо отвечал на ее старательную пылкость, чувствуя себя при этом опрокинутым на спину поседелым сфинксом, на котором буйно торжествует ненасытная юность.
— Да, да… Сейчас… Сейчас! — болезненно зажмурившись, в беспамятстве шептала Вета и безошибочным движением смуглой руки поправляла длинные спутанные волосы.
Эта безошибочность во время буйного любовного обморока Башмакова немного раздражала, но зато ему нравилось, когда Вета внезапно распахивала антрацитовые глаза — и слепой взгляд ее устремлялся в пустоту, туда, откуда вот-вот должна была ударить молния моментального счастья…
Девушка открыла глаза. Но совсем не так, как ему нравилось: взгляд был испуган и растерян. Горячее, трепещущее, уже готовое принять в себя молнию тело вдруг сжалось и остыло. Мгновенно. Башмаков даже почувствовал внезапный холод, сокровенно перетекающий в его тело, будто в сообщающийся сосуд.
«Наверное, так же чувствуют себя сиамские близнецы, когда ссорятся, — предположил он. — Сейчас спросит про Катю…»
Вета склонилась над ним и прижалась горячим влажным лбом к его лбу. Ее глаза слились в одно черное, искрящееся око:
— А ты не обманываешь?
— Ты мне не веришь?!
— Тебе верю, но есть еще и она.
— Ты же знаешь, мы спим в разных комнатах.
— Правда?
— Врать не обучены! — оскорбился он, думая о том, как все-таки юная наивность украшает мир.
— Но ведь она…
— Катю это давно не волнует.
— Ее! — Вета обиженно выпрямилась.
— Ладно, ее это давно уже не волнует, — согласился Башмаков, морщась от боли.
— Наверное, лет через двадцать меня это тоже волновать не будет. А ты станешь стареньким, седеньким, с палочкой… Я тебе буду давать разные лекарства.
— Знаешь, какие старички бывают? О-го-го!
— Тогда и меня это тоже будет волновать. Я тебя замучу, и ты умрешь в постели!
— Люди обычно и умирают в постели.
— Нет, люди умирают в кровати, а ты умрешь в постели. Со мной!
— Возможно, — кивнул Башмаков и заложил руки за голову.
— Тебе со мной хорошо? — Она снова склонилась над ним, касаясь сосками его волосатого тела.
Грудь у нее была большая, еще не утомленная жизнью, и напоминала половинки лимона. А это, если верить одной затейливой методе определения женского характера, означало «романтическую сексуальность, доверчивость, преданность и безоглядную веру в будущее».
— Мне очень хорошо.
— Очень или очень-очень?
Башмаков подумал о том, что достаточно увидеть мужчину и женщину наедине, чтобы понять, кто из двоих любит сильнее или кто из двоих вообще любит. Тот, кто любит, всегда участливо склоняется над тем, кто лежит, заложив руки за голову.
— Очень или очень-очень? — повторила Вета свой вопрос.
— Очень-очень…
…………………..
Полный вариант романа вышел уже в издательстве «Молодая гвардия», куда перешел Поляков и где вскоре началась работа по подготовке к изданию его четырехтомника. Сорокатысячный тираж романа разошелся за пару недель, магазины засыпали издательство заказами, о новом произведении суперпопулярного автора много писали и говорили.
Поляков дал множество интервью, в которых приоткрыл некоторые творческие секреты и высказал отношение к своим героям: «Для людей, подобных моему герою, я придумал термин «эскейпер». Это такой человек, который никогда ничего не может решить — ни в социальном плане, ни в личном. Такие люди есть в любой стране, но когда процентное соотношение таких людей превышает допустимые нормы, обществу грозит неминуемая гибель. Поэтому и фамилия главного героя перекликается со знаменитым гоголевским героем. У Гоголя — Башмачкин, у меня — Башмаков».
Ниже приводится фрагмент беседы с критиком Владимиром Бондаренко, опубликованной в 2000 году в «Дне литературы»:
«В. Б. Итак, Юра, замыслил ты свой побег в литературу. Считаешь его удачным? Что-то серьезное удалось сделать, по своим собственным наблюдениям?
Ю. П. Прошел год после публикации романа «Замыслил я побег…». Сейчас вышло третье издание книги. Может быть, и детективы так часто не переиздаются. Был недавно у меня любопытный случай. Я зашел в сберкассу перевести деньги, кассирши меня узнали, вызвали заведующую, и она мне сказала, что, мол, прочитали все сотрудницы ваш роман и даже один раз остались после работы и устроили этакое обсуждение, то, что в советское время называлось читательской конференцией. У всех были разные точки зрения на героя, на героиню, и чуть ли не до глубокой ночи они спорили о романе. Мне, конечно, как автору было очень приятно, но самое важное — я увидел, что читатель возвращается в хорошем смысле слова к прежнему советскому восприятию книги. Как части собственной жизни. Как повода для серьезных размышлений о жизни, о стране. И я рад, что одним из индикаторов читательского внимания стал роман «Замыслил я побег…».
В. Б. Я прочитал его как завершение судеб амбивалентных героев Маканина, Киреева, Афанасьева, Кима, которые со всеми своими личностными амбициями не выдержали накала перестройки и легко дали себя растоптать ельцинскому режиму и нагловатым новым русским. Ты поставил свою точку в судьбе этого поколения невостребованных маргиналов. Они, эти «гамлеты без шпаги», не выдержали первого же тяжелого удара. И ты уже от имени другого, более молодого поколения предъявляешь им счет как промотавшимся отцам. Была у тебя какая-то перекличка с героями прозы «сорокалетних» или это лично мое восприятие?
Ю. П. Естественно, какая-то связь была в силу простой преемственности литературной традиции. Мы исследовали одно и то же: последнее советское поколение, но на разных фазах его развития. В чем мое столкновение с былыми «сорокалетними»? Поколение Маканина, Кима, Курчаткина — они все забыли об одной вещи, о которой сегодня помнит из них только Анатолий Афанасьев. Это похоже на анекдот о чукче, который учится у ударника Ивана, как валить лес. Он смотрит, как тот одевается, что ест на завтрак, как держит пилу и так далее. Различие одно: Иван включает бензопилу «Дружба», а чукча нет. Поэтому ничего не получается. Вот и наши маститые «сорокалетние» забыли о том, что их книги должны быть интересны читателю, что книги должны читать. Они ушли сейчас в профессиональное самоудовлетворение, поддерживаемое иными лукавыми критиками и западными спонсорами. Книга не должна отпускать, пока не закрыл последнюю страницу. Иначе незачем писать. Маканинскую, равно как и битовскую прозу в последнее время читать просто невозможно. Это то, что говорил Лев Толстой о позднем Сенкевиче. Как жила, которая в мясе попалась, — пожуешь, пожуешь и выплюнешь так, чтобы никто не видел. А что касается пессимизма моих героев, то я прочел неожиданную для меня рецензию на роман «Замыслил я побег…» Юрия Козлова, писателя, которого я очень ценю. Он явно незаслуженно замалчиваем сегодня. Так вот, Козлов увидел в романе колоссальную способность нашего народа выживать при любых обстоятельствах. И я как бы вновь посмотрел на своего героя. Да, на таких не удержится мощь супергосударства, но, с другой стороны, они умудряются выжить при любых обстоятельствах и, по большому счету, не поступаясь совестью. Оставим семейные неурядицы Башмакова за скобками. Этот тип восходит к Обломову и другим классическим русским героям. Наш национальный характер. <…> «Побег» — сага, история одной семьи на протяжении почти сорока лет. Другое дело, что эта сага написана с учетом современных законов литературы, современного городского языка. Использована клиповая система построения. Но по сути своей — все равно семейная сага.
В. Б. Ты сказал, что твои читательницы в Сбербанке тебе доказали, что возвращается интерес к литературе. Но, может быть, все проще. Это интерес именно к твоей прозе. Ты всегда был читаемым писателем. Начиная с «ЧП районного масштаба» и «Ста дней до приказа», заканчивая «Демгородком» и «Козленком в молоке». Ты — сюжетный писатель. Ты не просто поднимаешь важную проблему в романе, но и заинтриговываешь читателя с первых страниц. Помнишь, когда-то в 20-е годы «Серапионовы братья» призывали к сюжетности в литературе, к завлекательности прозы. Вот и ты нынче — новый серапионов брат. Сегодня интерес к литературе возрождается благодаря таким писателям, как ты, Слава Дегтев, Юрий Козлов, Анатолий Афанасьев, Павел Крусанов. Но сколько таких, как вы? Многие говорят, что налицо кризис литературы. Так ли это? Несомненен кризис общества, кризис государства, нет общей национальной идеи, и писатели разбрелись по углам, уйдя с четко обозначенной арены единого литературного процесса. Но сами-то они пишут и даже понемногу издаются. Как ты смотришь на современную литературу? Быть ли писателю пророком, духовидцем, нравственным учителем, наставником, публицистом или слово будет загнано в уголок для развлечений и отдохновений?
Ю. П. Думаю, роль духовного арбитра в обществе за русским писателем всегда останется. Мне кажется, она даже будет возрастать. Это связано с тем, что вся информационная сфера все еще занята разрушительными силами. Не случайно же по телевидению без конца показывают американские фильмы с изображением русских солдат, русских спортсменов, русских разведчиков как полных дебилов. Кто отбирает такие фильмы? Есть же и другие американские фильмы, зачем показывать откровенную антирусскую «клюкву» периода холодной войны? Все это делается сознательно, для стирания нашего менталитета, для изменения национального характера. Как противовес стал возрастать голод по писательскому слову. Писатель, будь он либеральный, будь он патриотический, если он талантлив, неизбежно будет противостоять оболваниванию человека…»
«Вероятно, кто-то помнит бурные критические дискуссии 70—80-х по поводу вдруг объявившегося в советском искусстве «амбивалентного» героя, — писал о романе «Замыслил я побег…» Владимир Куницын. — Заявленный еще Вампиловым в «Утиной охоте», этот персонаж вбежал в кинематограф («Осенний марафон», «Полеты во сне и наяву»), бурно расплодился в прозе тогдашних сорокалетних, от Р. Киреева, В. Маканина, А. Афанасьева до А. Кима и В. Гусева, ярко обозначая — теперь это особенно ясно — народившийся тип интеллигентного обывателя, впавшего в вялую, как похмельный сон, оппозицию не только к засмердевшей государственности, не только к лицемерно провозглашаемым нравственным постулатам (нигилистическое раскачивание грани между добром и злом — это скорее в пику двуличности общественной морали), но в оппозицию и к самому себе. Амбивалентный герой 70—80-х констатировал драму государственного самоедства, окончательный крах социальных иллюзий и неизбежность близкой общенациональной трагедии.
Новый роман Ю. Полякова «Замыслил я побег…» ставит жирную точку в судьбе амбивалентного героя последних десятилетий. Впервые в новейшей литературе он показывает, как амбивалентный человек, в поляковской терминологии — «эскейпер», становится, в свою очередь, причиной гибели целого строя, эпохи, причиной краха некогда великой державы. Главный герой романа не более чем обыкновенный обыватель, даже порой симпатичный и милый человек, из тех, что и составляют большинство. И слабости его так понятны: ну не может человек ни жену ради любовницы бросить, ни наоборот, тихо живет с обеими, эдакий Штирлиц постельного фронта. И на баррикады он не поспешит, хотя и друга своего с баррикад уводить не станет. Он, ворчливо уступая течению, будет плыть по нему, не сильно-то задумываясь, куда его несет, не помогая и не сопротивляясь потоку. Но он и есть та болотная кочка, та амбивалентная трясина, на которую падающая государственность опрометчиво пытается опереться. Некогда оппозиционный амбивалентный персонаж в романе Ю. Полякова вдруг предстает довольно зловещей фигурой. Эдакой трухлявой дырой от гражданского общества, залогом любого, даже самого кровавого и гнусного развития судьбы отечества.
Вот вам и простенькое бытовое безволие, а также отсутствие элементарного мужества! В кризисные эпохи такая мелочь может стоить державе всего. Впрочем, Башмакову в романе противостоит Рыцарь Джедай, который, искренне желая творить добро, активно изменять жизнь к лучшему, все время совершает нечто обратное задуманному, нанося вред и себе и близким людям. Тип вообще достаточно новый в нашей литературе. И он тоже своего рода «эскейпер». Но если Башмаков все время уходит от вызова времени, то Джедай решительно отвечает на каждый вызов, не зная по-настоящему ответа. И это тоже разрушительно. Саморазрушительно. Рыцарь, пройдя сквозь очарование либеральной идеей, гибнет в сожженном Белом доме. А с Башмаковым читатель прощается в тот момент, когда тот в буквальном смысле повисает между небом и землей, как бы трагически реализовав метафору всей своей жизни.
Вообще «Замыслил я побег…» — своего рода ироническая сага, в которой перед нами проходят десятки ярко выписанных характеров, судеб, вращающихся вокруг семьи Башмаковых. Почти за каждым характером — социально-нравственное явление. К явным удачам автора я бы отнес и Катю Башмакову, и Борьку Слабинзона, и его деда-генерала Бориса Исааковича, и настоящего полковника Анатолича, и такого узнаваемого Нашумевшего Поэта, и парторга — дворянина Волобуева-Герке, и революционера-инвалида Верстаковича, и жесткого «нагибателя» эпохи Аварцева, и еще многих других героев поляковской саги… А безногий фронтовик Витенька, чью тележку разломал в детстве Башмаков, Витенька, в конце романа вырастающий в буквальном смысле до раблезианских размеров и протягивающий огромную ладонь, чтобы спасти погибающего «эскейпера», — чем это не символ эпохи победителей, подло поверженной, но все же великодушной к слабым, неверным наследникам?
Так зададимся все-таки вопросом: открыть и вживую показать нового социального героя — это для писателя много или мало? И стоит на это обращать внимание критике или же умолчать и этот очевидный факт? Я в общем-то догадываюсь, почему критики не любят Ю. Полякова. Нелегко понять, как ему удается совмещать в одном повествовании сразу несколько эстетических, событийных, жанровых, идейных слоев. Его книги легко и весело прочитываются на профаническом уровне, но они же могут быть прочитаны в довольно сложном философско-знаковом аспекте. Вот и в этом романе — на фоне заурядной семейной драмы развернута целая энциклопедия русской жизни последних десятилетий: от Брежнева до Ельцина, от застоя — до разгрома. Развернута в едином, живом, оформленном блестящим языком потоке. О языке поляковской прозы нужно вообще писать отдельно, ведь его тексты уже давно разносят на цитаты, а его неологизмы входят в общенациональный язык. И еще очень важно: в его прозе нет партийного надрыва, а есть неизменно глубокий, ироничный и очень здравый смысл. Вот отчего я считаю роман Ю. Полякова «Замыслил я побег…» явлением в современной русской прозе».
«В последнее время часто говорили, что литература наша не реагирует адекватно на современную действительность, — писал в «Литературной России» Юрий Рябинин. — Потому что действительность эта настолько непостижима и абсурдна, что даже литература растерялась. Многие писатели замолчали. Кто-то укрылся в разных отвлеченных жанрах — в лучшем случае в исторической прозе, а то и вовсе во всяких «крими-фэнтези». Еще хуже, когда иной автор замахивается на роль рупора эпохи, а выходят у него частушки или анекдоты, раздутые до размеров романа, этакие сочинения на злобу дня, столь же ценные, как дилетантские поздравления в стихах ко дню рождения.
Но, похоже, период растерянности литературы отступает. Потому что уже иногда появляются произведения, в которых нынешнее безвременье не только изображается отчетливо и без прикрас, но и по-настоящему глубоко анализируется, объясняется: а почему же это происходит с нами и с нашей страной? где выход? в чем разгадка?
Роман Юрия Полякова «Замыслил я побег…» — одно из таких произведений.
Для того чтобы изобразить жизнь всего нашего общества на протяжении последних десятилетий, автор строит свое повествование как рассказ об одной семье. Причем жизнь главного героя — Олега Трудовича Башмакова — прослеживается с самого его детства. Этот Олег Трудович поистине был рожден для счастья. Сыну вполне бесперспективных, незначительных во всех отношениях родителей, ему выпадает почему-то удача за удачей. Он заканчивает престижный институт, он необыкновенно счастливо и выгодно женится: жена состоит из одних достоинств, а тесть вдобавок еще «сидит на дефиците», как раньше говорили; он с помощью тестя занимает вначале одну синекуру, затем другую. Это не говоря уже о всяком сопутствующем материальном тлене, без которого был немыслим престиж по-советски: дом — полная чаша, загранпоездки, дежурные возлюбленные, выгодные связи и т. д. и т. п. Одним словом, жизнь его устраивается с точки зрения советского обывателя сверхидеально.
Но приходят другие времена. И очень многие, кто прежде чувствовал себя вполне комфортно, не вписываются в новые правила жизни. Но здесь Юрий Поляков делает замечательное наблюдение: перемена общественно-политического устройства нашего государства и даже переоценка в некоторых случаях моральных ценностей вовсе не обязательно сопровождаются сменой тех представителей истеблишмента, кто исповедовал старые моральные ценности и кто стоял на страже прежнего нашего общественно-политического устройства. У Полякова в романе проходят несколько персонажей, которые были в обойме «до», но и которые остаются на плаву «после». Особенно в этом ряду выделяется фигура парторга НПО «Старт» Волобуева, который в 60-е по заданию райкома ходил по Москве с ножницами и стриг патлы стилягам, в брежневскую эпоху стоял на страже чистоты партийных рядов от неблагонадежных, с его точки зрения, лиц, для чего проверял, а не импортный ли лейбл на пиджаке у кандидата, но вдруг в конце 80-х вспомнил, что по материнской линии он восходит к старинному дворянскому роду фон Герке, и пожелал отныне именоваться Волобуевым-Герке, а после закрытия за ненадобностью НПО уже просто — фон Герке, «естественно, монархист», сделался заместителем директора департамента кадров в коммерческом банке.
С другой стороны, в новое время удивительным образом не вписываются те, кто не имел никаких перспектив и при старых порядках. И здесь Полякову удается изобразить самый, пожалуй, колоритный образ — инженера Каракозина. Это тот самый советский джинсовый интеллигент, кухонный вольнодумец, любитель походов и бардовской песни, которому по плечу решительно все — от обивки дверей до завоевания сердец недоступных, своевольных красавиц, но который не может только заставить себя делать вид, будто он не замечает, что король голый. И когда начинаются перемены, он принимает в них активнейшее участие. Он находится на острие событий. Казалось бы, вот оно, его время, наступило. Если раньше человек такого типа жил по-настоящему, дышал полной грудью лишь вне государственного присмотра — где-то, скажем, в лесу у костра или на той же кухне, то теперь он может открыто, во весь накал реализовать себя. Теперь он наконец может быть социально значимым. Не тут-то было. Едва подернулась тиной демократическая мешанина, снова революционеры Каракозины оказались на своих кухнях, а хозяевами жизни стали Волобуевы-Герке, Верстаковичи, Докукины, Юнаковы, Аварцевы — целая череда образов, срисованных Поляковым с натуры».
Александр Неверов в газете «Труд» писал: «Замыслил я побег…» — своего рода краткая энциклопедия нашей жизни двух последних десятилетий. <…> Здесь Поляков в полной мере проявляет себя «гротескным реалистом» — так он сам и критики определяют этот творческий метод. Гротеска, абсурда и вправду хватает в нынешней повседневности, так что порой автору и выдумывать особенно не надо — достаточно художественно воспроизвести ту или иную жизненную ситуацию».
Однако А. Зверева в «Книжном обозрении» оценила роман как явную художественную неудачу: «Скучны и предсказуемы, как американский секс, и романы Юрия Полякова. Романы районного масштаба». Правда, в том же номере газеты опубликована и другая оценка: «…И все же Поляков попытался, и успешно, на мой взгляд, осуществить замысел многих стремящихся к беллетристическим лаврам — создать бестселлер, где и мысль философская и житейская, где чувства духовные и плотские в едином неразрывном целом, — писал Юрий Никонычев. — Я думаю, за ним потянутся новые писатели, которые уже напрочь избавятся от андеграундских нечистот и начнут писать оверграунды, то есть о том, что наверху, что перед глазами, а не в клоаке сизых кишок».
Доктор филологических наук, профессор Александр Флоря исследовал тему отцовства в романе «Замыслил я побег…» и пришел к следующим выводам:
«Я не знаю, корректно ли называть персонажей Ю. Полякова «лишними людьми», но к типичному поляковскому протагонисту могут быть отнесены слова из фильма Ю. Егорова «Простая история» — «хороший мужик, но не орел». Эти «мужики» даже не всегда хорошие, скорее — не плохие, а чаще всего — посредственные, но не орлы — уж точно, за единичными исключениями.
У Н. Г. Чернышевского «лишний человек» нашей литературы именуется «русский человек на rendez-vous». Поляковские персонажи проявляют себя не столько на rendez-vous, сколько dans la vie de famille, в семье.
Квинтэссенцией общественного кризиса является кризис мужского начала. Главные герои романов Ю. Полякова — герои номинальные, язык не поворачивается назвать этим словом Чистякова, Гуманкова, Башмакова, Свирельникова, Кокотова. Верность женам и любимым женщинам не входит в число их добродетелей (некоторым исключением выгладит лирический герой «Козленка в молоке», но он — человек бессемейный). Они чрезвычайно озабочены постоянным желанием удостовериться в своей гендерной идентичности, которая у них имеет почти единственный оттенок — сексуальный. Это связано с невозможностью по-настоящему реализоваться в других областях. <…>
Достойно внимания, что Ю. Поляков в своих романах воспроизводит вполне фрейдистскую модель: его мужчины не испытывают особой привязанности к отцам (разве что Свирельников), зато для них очень важны образы матерей (особенно это видно в «Гипсовом трубаче»), в свою очередь отцы более значимы (в тех случаях, когда они значимы вообще) для дочерей. В «Побеге» таковыми являются отцы двух главных женщин в жизни Башмакова — Кати (Петр Никифорович) и Веты (Аварцев). Следует сказать, что эти женщины — волевые, умные, смелые — намного превосходят своего рыхлого возлюбленного.
Главные отцы в романе «Замыслил я побег…» — очень разные люди, но все они в конечном счете в том или ином смысле терпят поражение — семейное или социальное.
Каракозин (и отчасти Петр Никифорович) не стыкуется с действительностью, потому что она — «застойная» или/и постсоветская, а другие — потому что она — действительность. Перефразируя Н. Михалкова, можно сказать, что отец и сын Башмаковы плыли бы по течению при любых режимах, просто при советском плыть было легче — по крайней мере, Олегу Трудовичу. Джедай, напротив, хотя обладает волей, все умеет, отлично ладит с людьми, то есть мог бы в любой реальности чувствовать себя наилучшим образом, всегда движется поперек. Наконец, Петр Никифорович занимает промежуточное положение между этими полюсами. Он — обыватель и конформист, но не пассивный, а деятельный, отлично освоившийся в советской реальности, но оказавшийся слишком советским — слишком наивным и порядочным — для реальности антисоветской.
В галерее этих отцов именно Петр Никифорович по-настоящему соответствует данной роли — настолько, что де-факто он «усыновляет» и Башмакова, отношения которого с собственным отцом не отличаются теплотой и душевностью». И далее: «Петр Никифорович способен вести с зятем довольно теплые задушевные разговоры. И, напротив, с родным отцом таковых не наблюдается. В тех немногочисленных приведенных в романе беседах, которые Башмаков-старший ведет с сыном, запечатлены вульгарность, грубость, мещанское самодовольство и весьма низменные чувства. <…> Труд Валентинович и Петр Никифорович образуют пару антиподов: родной отец как чужой и неродной в качестве родного. Труд Валентинович профессионально связан с литературой, печатным словом, но сам вызывающе антикультурен, в книги не заглядывает, а его любимое словечко — из сферы техники. Петр Никифорович по профессии связан с сантехникой, но, напротив, тянется к культуре, много читает и по любому поводу выдает цитаты.
Есть и другие различия. Что сделал для сына Труд Валентинович — об этом автор умалчивает, зато постоянно упоминает благодеяния Петра Никифоровича, который то и дело выручает непутевого зятя из неприятностей, устраивает на работу, дарит кооператив (как выясняется, Труд Валентинович не заработал даже квартиру, которую дали его жене), снабжает дефицитами, вводит в круг бомонда. Отцу, маниакально погруженному в мир футбола, похоже, не до него и вообще ни до кого: он всех отфутболивает. <…>
Таким образом, по крайней мере в этом романе, за редкими исключениями, изображены не очень достойные отцы — и это частное, наиболее сильное, яркое проявление их общей человеческой несостоятельности. Вопрос, который возникает в связи с этим, понятен: что такие люди — аморфные, беспринципные обыватели, сосредоточенные на частной жизни, но в ней неверные, ненадежные, безвольные — могут передать будущим поколениям? Но это вопрос, конечно, не к автору книги, а к нам самим».
Вот что писал о своем романе сам автор:
«…В середине 90-х, после «Демгородка», я решил реализовать сюжет, который болтался в моей пассивной литературной памяти чуть ли не с начала 80-х. История такова: мужик, задумавший сбежать от жены к любовнице, собирает вещички и невольно вспоминает прожитое — хорошее и плохое. Обычное дело, ведь вещи — это запечатленная жизнь. Недаром их еще называют «пожитками». По первоначальному замыслу, воспоминания в конце концов так растрогали беглеца, что он решил остаться в семье, более того — отправился на кухню, чтобы к возвращению супруги с работы приготовить романтический ужин. Вот такая незамысловатая история. Но первичный сюжет отличается от окончательного произведения примерно так же, как яйцеклетка от взрослой дочери, одетой в свадебное платье.
Постепенно рассказ преобразовался в повесть, а та стремительно распространилась в роман, даже в семейную сагу, вобравшую в себя, кроме конкретной адюльтерной ситуации, историю нескольких поколений семьи Башмаковых да еще и судьбу страны за последние тридцать лет. К концу работы я вдруг понял, что пишу, простите за некорректность сравнения, свой «Тихий Дон». Только между двумя женщинами мечется не пассионарный Григорий Мелехов, а слабовольный Тапочкин. И герои подхвачены не кровавыми вихрями русской революции начала века, а мусорными ветрами буржуазной реставрации конца XX столетия. Кстати, такая глобализация замысла закономерна: чтобы понять, почему к середине 90-х, в разгар безбашенного российского капитализма мой герой превратился в «эскейпера», надо знать, как он жил в системе советских ценностей, с кем дружил, к чему стремился… А «эскейпер», как читатель уже понял, есть человек, избегающий принятия любых ответственных решений и движущийся по жизни, как бумажный кораблик в ручье. Но почему, спросите вы, автора так заинтересовал именно этот человеческий тип — «эскейпер»? Не современный, скажем, Павка Корчагин — отважный Рыцарь Джедай, оставшийся всего лишь персонажем второго плана. А потому что не Джедай, а Тапочкины определили участь нашего Отечества в конце XX века. Люди, не способные принимать решения, есть всегда, но если их количество в социуме переходит некую опасную черту, общество становится безвольным и бессильным перед теми вызовами, которые ему бросает время. Не случайно, конечно, и на вершину политической власти вынесло тогда эскейпера и геополитического клоуна Горбачева, который, в отличие от моего Башмакова, оказался вдобавок глуп и непорядочен. Еще неслучайнее другое: вокруг не нашлось никого, даже среди военных, кто попросту свернул бы ему шею, хотя большинство отлично понимало, куда он тащит страну… Единственный, кто смог вышибить Горби из политики, — Ельцин, умевший брать на себя ответственность и принимать решения. Но это была ответственность и решительность пьяного мясника с колхозного рынка. Остальное общеизвестно…
Читателю, наверное, интересно узнать, что я довольно долго мучился с концовкой романа. Их было несколько. И я склонялся к довольно необычной развязке: Тапочкин, не способный выбрать между женой и любовницей, от безысходности превращался… в калихтового сомика, который, собственно, ради этого и появился в романе. А Вета и Катя, войдя в опустевшую квартиру, обнаруживают аквариум с грустноглазой рыбкой и никак не могут понять, куда же девался их горячо любимый муж-любовник… Однако, все обдумав, я решил, что такая развязка больше подходит писателю-мистику, а мне, реалисту, хоть и гротескному, не подобает выпутывать героя из сложнейшей жизненной коллизии подобным сверхъестественным способом. Потому-то я и оставил Тапочкина, сорвавшегося с балкона, буквально висеть между небом и землей. Ведь этим, собственно, он и занимался, только в переносном смысле, всю жизнь.
В результате редкая моя встреча с читателями обходится теперь без вопросов: а не сорвется ли Башмаков вниз, сумеют ли соединенными усилиями жена и любовница спасти этого милого никудышника? С одной стороны, такие вопросы меня раздражают, ибо, подвесив героя, я, как мне думалось, переосмыслил и развил гоголевского Подколесина, выпрыгнувшего от предсвадебных душевных сомнений в окно. Однако такое участие читателей в судьбе Тапочкина косвенно подтверждает то обстоятельство, что мне удалось написать чрезвычайно живой, волнующий образ. А это очень важно для сочинителя! Ведь новое слово в литературе — это прежде всего новый, живой герой. Те, кто полагает, будто новаторство заключается в том, чтобы писать тексты без точек и запятых, — или глупы, или неграмотны, или и то и другое вместе.
В общем, идя навстречу озабоченным читателям, я решил в романе «Грибной царь» дорассказать, чем же закончилось висение моего «эскейпера» на балконе…»
Здесь стоит упомянуть, что автор постоянно прибегает к приему, когда история героя «дорассказывается» в следующем романе или повести. Так, о судьбе героя «ЧП районного масштаба» Шумилина мы узнаем в повести «Апофегей». Но снова дадим слово автору:
«…Еще меня часто спрашивают о том, как я отношусь к восьмисерийному телевизионному фильму, снятому по роману «Замыслил я побег…» режиссером Мурадом Ибрагимбековым. Вообще-то, поначалу велись переговоры о том, чтобы сериал поставил Сергей Урсуляк. Жаль, что не сложилось. По-моему, Урсуляк как никто умеет переводить литературу в киноформат. Однако по неизвестным мне причинам постановщиком стал Мурад Ибрагимбеков. Фильм вышел неплохой, хотя, по-моему, тот диалог стилей, который возможен в литературном произведении, будучи перенесен в кино, обернулся безжанровостью и сбивает с толку зрителей. <…> Мурад Ибрагимбеков, воссоздавая доперестроечное время, руководствовался не столько моим романом, сколько теми идеологическими штампами и предубеждениями, которые успели сформироваться в постсоветский период. Сам он жизнь в СССР знал неглубоко и, видимо, в пределах узкого слоя азербайджанской творческой интеллигенции. Когда я его спросил: «А почему у тебя в райкоме комсомола висит портрет Маркса?» — он удивился: «А разве не висел?» — «Нет, конечно. Ну если только в первые десятилетия советской власти…» — «Что ты говоришь?!» Выяснилось: Мурад никогда не бывал в райкомах. Не было необходимости.
Когда фильм показали на Первом канале, я на собственном опыте убедился в том, что цензура благополучно пережила крушение «коммунистической деспотии». Были вырезаны достаточно невинные эротические сцены, что, впрочем, объясняется начавшейся борьбой за общественную нравственность, основательно расшатанную тем же телевидением, которое на протяжении десятилетия любило порассуждать в утренних воскресных передачах о странностях однополой любви. Но из фильма были выброшены еще и все сцены, посвященные странностям «путча» 1991 года и антиконституционного ельцинского переворота 1993-го. Вот такое демократическое кино…»
Остается лишь добавить, что роман «Замыслил я побег…», как и другие произведения Полякова, постоянно переиздается и допечатывается, издан он и в ряде зарубежных стран, а в Китае был удостоен премии как лучший переводной роман года. ЦК КПК закупил у китайского издательства «Народная литература» тысячу экземпляров «Побега» для ответственных партийцев, связанных в своей деятельности с Россией. Китайские коммунисты справедливо рассудили: художественное произведение дает более полное представление о том, что произошло в нашей стране за последние четверть века, нежели самые подробные политологические исследования.