Лес принял изгнанника.

Свистя, щебеча, чирикая, рассыпаясь трелями на все лады и голоса, приветствовал его птичий оркестр. Где-то стучал в своей мастерской дятел, томно призывала кукушка. Встречали Бернара то голубой полумрак, то глухие своды лесных коридоров, то потайной блеск чёрных лесных озёр; мягкие тени, жаркие пятна солнца, чередуясь, просеивались сквозь листву на его разгорячённое лицо; милые тайны открывались ему в уголках под сумрачными елями, пахучая смола липла к рукам. А высоко над ним, пересечённая во всех направлениях ломкой паутиной ветвей и сучьев, текла беззвучная океанская синева, и по ней бежали белые корабли.

С ружьём за плечами и топориком за поясом всё глубже и глубже проникал Одиго в лесной замок, закоулки и коридоры которого были с детства ему знакомы. Чуть пригибаясь, неслышно, как тень, двигался он, легко касаясь обутой в мокасин стопой невидимой тропинки, быстрой рукой отводя от лица встречные ветви.

И чем плотней обступал его лес, одевая древесной бронёй, тем глуше ныли его душевные раны, тем дальше отходила от сердца терпкая обида.

К вечеру достиг он такой чащобы, где уже только вершины самых высоких дубов доставали до последних лучей солнца. Здесь Одиго выбрал дуб-великан. Вскарабкался наверх, к самой его вершине, и тут начал строить себе убежище. На пологих массивных ветвях он сделал крепкий настил, обвязал его прутьями, устелил мхом, заслонил с боков ветками и уснул, словно птица в гнезде.

На следующий день Бернар обследовал лес, нашёл звериные тропы, поставил ловушки и силки. Затем застрелил двух кроликов и пообедал.

Так прожил он три вольных дня. И постепенно в нём стал оживать лесной человек, бродяга, не знающий ни постоянного места, ни привязанностей. Никто ему не был нужен, ни в ком не нуждался он, свободный и беспечный, словно лесной вепрь. Лес защитил его от людей, лес кормил его, давал покой душе и отдых телу. Лес заколдовал его и усыпил.

Но вот через три дня Одиго проснулся в своей воздушной хижине и прислушался. С порывом ветра да него донёсся чуть слышный колокольный звон. Покой от него отлетел.

Он спустился вниз и вышел на тропу. Тут что-то его остановило, какой-то беззвучный сигнал. Бернар ощутил тяжёлое волнение, глаза его обегали ветвь за ветвью, лист за листом. Всем телом, как умеют только охотники, он чуял присутствие чего-то постороннего. Скоро предмет этот попал в поле его зрения. Он висел на суку.

Вещь эта была не просто вещью, случайно оказавшейся здесь. Нет, у ней был язык, она читалась, как письмо. Вот что она гласила:

— Мы выследили тебя и хотим, чтобы ты знал об этом. Если ты не захочешь иметь с нами дела, оставь это висеть на суку и уйди.

Долго стоял он у дерева. Наконец повернулся к нему спиной и медленно побрёл прочь. И уже ушёл было, совсем ушёл, решив найти новое, ещё более недоступное убежище, да лес показался ему теперь каким-то чужим. Он возвратился, неохотно протянул руку и снял с сучка стоптанный мокасин.

Мокасин висел здесь, во всяком случае, с ночи — он был весь пропитан росой. Бернар осмотрел подошву. Да, это мокасин одного из Бернье. Вероятно, сыновья выследили Одиго по приказу отца, может быть, шли за ним по пятам, как только он покинул их дом.

Одиго переночевал на старом месте и утром вернулся на тропу. Втянул воздух носом: пахло дымом. Под деревом, где висел мокасин, горел костёр — и никого поблизости… Внезапно затрещали сучья, и маленькая фигурка, со звериным проворством выскочив из засады, приникла к его ногам. Вой, плач, стенанья…

Корчась на земле, обнимал его колени младший сын Жака Босоногого — Жюль.

— Сеньор! — рыдал мальчуган. — О сеньор!

И больше от него ничего нельзя было добиться.

Бернар поднял мальчика на руки и отнёс к своему дубу. Держа его на руках, забрался наверх, уложил вестника на мох, кое-как успокоил. Из коротких отрывистых ответов Жюля Одиго уяснил себе, что творится в деревне. Солдаты позволяли себе всё, что подсказывали им разнузданность и бесстыдство, рождённые долгими лишениями. С чисто крестьянской обстоятельностью мальчик перечислил, сколько и у кого забито коров, овец, свиней, кур, сколько разбито винных бочек, сколько сожжено овинов и риг. Выложив всё, Жюль как-то сразу отошёл.

— А Эсперанса? — с тревогой спросил Бернар.

Хитрая усмешка проглянула на бледных губах Жюля.

— Одела дерюгу, замазала лицо сажей, сгорбилась, — сказал он и плутовски подмигнул сеньору. — Как старуха стала.

Совсем осмелев, осмотрелся с любопытством и восхитился:

— А мы в гнезде!

Дома тихий, покорный и незаметный, мальчик точно переродился. Весь день бегал, прыгал, щебетал и неутомимо напевал тоненьким голоском, пока не обнаружил нору барсука. Спросил с большим интересом:

— А барсук — он что думает про людей?

— Что они злые духи, — ответил Бернар.

— А какие он видит сны?

— Барсучьи.

— А на каком языке говорит?

— На лесном.

Думал-думал, наконец, глубоко вздохнул и сказал:

— Я хотел бы с ним подружиться. Он не ругается, не кричит и не дерётся. И у него в норе всегда тепло и сколько хочешь еды. Я бы носил ему орехи…

Бернар смотрел на этого бедного деревенского жаворонка, и сердце его сжималось.

Вечером Жюль не хотел уходить. С отчаянием он тёрся беловолосой головой о куртку сеньора и повторял:

— Барсук ко мне привыкнет… Не гони!

На следующее утро лес снова был разбужен его тоненьким голоском. А вечером Бернар с удивлением почувствовал, что ему трудно расставаться с мальчиком.

Но ещё через день Жюль не пришёл, и Бернар не находил себе места.

В десятый раз подошёл он к потушенному костру и застал на этот раз Эсперансу. Девушка, держась обеими руками за голову, раскачивалась и стонала. С трудом ему удалось вырвать у неё несколько слов. Секунду Бернар стоял в оцепенении, потом быстрыми шагами пошёл вперёд. Девушка спешила за ним. За пять часов они не обмолвились ни словом, как тени, пересекли лес и вышли к виноградникам.

Одиго почти бежал, он двигался так, словно был в полной безопасности. Они вошли в деревню. Аркебузер, поивший лошадь у колодца, с изумлением оглядел их и хотел что-то сказать, но лицо Одиго, его стремительная походка остановили солдата. С разинутым ртом он долго глядел им вслед. Потом вскочил на коня и помчался в замок.

Не обращая внимания на женщин и детей, пугливо уступавших ему дорогу, Бернар вошёл в дом Жака. От тлевших в очаге углей исходил красноватый свет, в котором темнели силуэты людей, толпившихся в помещении. Старухи бормотали молитвы, женщины причитали и плакали.

Перед вошедшими расступились, и Одиго подошёл к столу. На столе лежал Жюль. В бледных пальцах мальчика теплилась свеча. Вокруг с неподвижными лицами стояли братья. Отец в углу стучал топором — обтёсывал доски для гроба.

Одиго нагнулся и поцеловал холодный лоб мальчика. Потом встретился глазами с отцом Ляшене. Сельский кюре, глядя Бернару прямо в глаза, сказал:

— Они изловили его в лесу и допытывались, где вы скрываетесь. Ни слова — вы слышите? Ни слова не вырвали у него палачи!

Дверь распахнулась, и в дом вошли егеря Оливье и трое солдат. Отец Ляшене возвысил голос:

— Дурным христианином назову того, кто не решится обличить и покарать жестокосердных убийц!

— Прекрати, поп, — резко сказал рослый егерь, — не то ответишь за подстрекательство. Мальчишку постегали за враньё. Кто знал, что он такой мозгляк? А вот ты ответь нам без промедления: где укрывается преступник Одиго, осуждённый за дезертирство указом короля?

Тогда Одиго выступил вперёд.

— Сейчас ты получишь ответ, убийца детей!

Егерь выхватил из-за пояса пистолет и прицелился в Бернара. Эсперанса, которая оказалась у него за спиной, с необыкновенной ловкостью толкнула его под руку — прогремел выстрел, в пороховом дыму что-то сверкнуло на лету, раздался сухой удар — и егерь, сделав шаг вперёд, ничком упал на пол. Томагавк, пущенный рукой Одиго, разрубил ему лоб выше переносицы.

— К оружию, французы! — громовым голосом крикнул Одиго, на которого бросились аркебузеры.

Деревня точно ждала этого сигнала. Жак Бернье топором разбил голову одного из солдат, другим удалось выскочить из дома, но они были мгновенно смяты бегущей навстречу толпой. Похоже, что всё это было заранее подготовлено — с такой быстротой разыгралась трагедия небольшого конного отряда.

Женщины воплями призывали к мести, в руках мужчин вдруг оказались вилы, топоры, багры, колья… страшным оказался взрыв мужицкой ярости! Аркебузеров поодиночке ловили в домах, на улице, на сеновалах, на конюшнях и убивали на месте. Небольшая кучка солдат сумела вывести неосёдланных лошадей, тогда на крыше дома Бернье появилось двое, они присели на колени, натянули луки… всё было кончено. Был уничтожен весь драгунский отряд — та его часть, которая стояла в деревне.

Егерей связали. Старый Жак распорядился повесить их на вербе, что росла возле самого его дома. Потом поднял на руки мёртвого сына: «Пусть он посмотрит!»

В местном кабачке состоялось совещание, на которое был приглашён и Одиго. Оно нисколько не походило на важные, тихие индейские советы, основой которых было глубокомысленное молчание, нет, тут было совсем иначе. За столом восседали приземистые, косматые мужчины, они орали друг на друга и тяжело грохали кулаками по столу. Бернар задыхался от табачного зловония, запахов пота и заношенной крестьянской одежды.

— Плюнуть на твои слова да растереть! — ревел хромой Пьер, кузнец. — Спишь ты и видишь, пройдоха, как бы купить должность сборщика, чтобы гроши со своего брата-мужика выжимать!

— Не звони, кум, не то получишь по роже, — басил толстый Николя Шантелу. — Где возьму я денег на эту должность? Поищи лучше в своих сундуках!

Наконец удалось направить разговор на злобу дня. Что делать дальше, мужики не знали, и замок штурмовать они не собирались, хотя Одиго и объяснял, что там остались солдаты, которые не станут сидеть скрестив руки.

— Где взять пушки? — ответили ему.

— А мушкеты? Лесенки — это ещё сколотить можно…

— Особо худого нам господа Оливье не делали. Ну, драли, конечно…

— Нашими башками стены не пробьёшь!

Тогда из-за стола медленно поднялся Жак Бернье. Был он невысок, но необъятно широкоплеч и казался великаном-коротышкой. А самое главное, в маленьких глазах его и хриплом голосе была мощь, которая действовала неотразимо. Со всеми приходами он имел какие-то таинственные связи и знал, что делалось кругом на добрых десять — пятнадцать лье.

Как только он показал, что хочет говорить, за столом притихли.

Он заговорил — и Одиго впервые познал тяжёлое мужицкое красноречие, когда каждое слово рушится как удар топора. Голос Босоногого, гортанный и хриплый, наливался яростной силой, крепнул и рос, пока не зазвучал с мощью набата; глаза будто сыпали красные искры.

— Ну ещё бы, — хрипел он злобно, — гасконцы только размахнутся. А покажи им палку — не ударят, хвост подожмут… Ты, видно, забыл, толстобрюхий Николя, как выдрала тебя госпожа Антуанетта за вязанку хвороста? А не тебя ли, Мадайан, из-за шкуры поганого зайца её егеря отпустили с поротой задницей? Пр-роклятые болтуны! — заревел он с таким бешенством, что не только у мужиков, но и у Бернара захолодело внутри. — Егеря берегут зверей так, словно они люди, а нас, божьих людей, травят, будто мы звери! Или мы рождены с сёдлами на спинах? Или у нас две весны, две жатвы и два сбора винограда, что дерут с нас и господа, и попы, и габелёры? Посмотрите на себя, — тут он беспощадно рванул на груди рубаху, — посмотрите же на это бедное тело, лишённое всего вещества, с кожей, пришитой поверх костей, прикрытое одним стыдом! Замок, замок… От замка всё идёт, вся мерзость и скверность испокон веку шла, и гнули нас оттуда господские руки, и в лесах доставали, и на полях, и виноградниках. Покуда цело это разбойничье гнездо, не знать нам покоя! Стены, говорите вы. А что стены? Мы сами складывали эти стены, сами и сумеем их развалить. Что? Скисли?

— Нет! — заревели за столом. — Хотим брать замок!

— Разрушим его на целую туазу в глубь земли!

— Сеньор этот, он здесь? Пусть и ведёт!

— К делу, — спокойно призвал Жак. — Говори теперь, ваша милость, сколько тебе и чего.