Перенесёмся теперь ближе к морю, в таверну «Берег надежды», за низенькую дверь с прибитой к ней веткой трилистника — добрым знаком того, что здесь, в придачу к луковому супу, можно спросить и винца. Тут, среди закоптелых стен, увешанных медной посудой, среди бочонков и бочек, среди серебряных гирлянд чеснока и золотистых связок лука, в крепких табачных и кухонных запахах сидел Одиго на общей скамье с членами магистрата. А напротив восседали уже как следует выпившие ткач Клод и папаша Бернье. Вожаки повстанцев и буржуа таращились друг на друга, зло выпучив глаза, подобно фарфоровым собачкам, что стояли нос к носу на каминной доске.

Один Бернар был трезв, молчалив и, как говорится, застёгнут на все пуговицы. Остальные же отнюдь не церемонились и не чинились: с истинно французским красноречием, с подкупающей простотой и откровенностью они выкладывали всё, что думают друг о друге.

— Издалека видны фальшивые маски ваших Белых, — слышался тонкий, но ядовитый голос одного из советников. — Сколько жалоб! Сколько хныканья! Ох, регламенты, ох, налог на краску… А не вы ли, почтеннейший мэр, науськиваете чернь громить наши хлебные лавки?

— Клянусь, я отвечу тебе, толстосум Молиньер! — гремел бас мэра. — Теперь-то я знаю, кто подстрекал моих подмастерьев заводить богопротивные сии компаньонажи, эти союзы дьяволов, эти чёртовы посиделки, из-за которых стоят мои станки и бегут мои работники!

— Будто он так уж бережёт своих работников! — отозвался ткач с пьяным смехом. — Скажите, какой добряк! А кто помог напялить на меня красную куртку и обрить мою башку, чуть вздумал я поспорить с королевским инспектором по сукнам?

— Пожечь их виноградники, поломать оливки! — в аккомпанемент стучал по столу кулак Жака Бернье, — и, подскакивая, летели на пол и разбивались бутылки.

Одиго понял, что эти люди, от которых зависит общее дело, ненавидят друг друга, что Синие и Белые — всего лишь кучки буржуа, готовые утопить друг друга в ложке воды из-за власти и доходов, что городские мужи и повстанцы вообще ни в чём не согласны, кроме одного: отмены габели. Никаких братских чувств! Карман, один карман!

И Одиго скучал, по пословице, как старая корка, забытая за сундуком.

Вскоре это ему надоело. Он поднялся, зевнул во всю глотку и сказал:

— Неужели вы — это и есть народ прекрасной Франции? Господи, да разве существует что-либо хуже и позорней? Я ещё понимаю ткача — по его спине гуляла каторжная плеть, я могу понять и труженика Жака… но вас, господа буржуа, ваши лукавство, скаредность и хапужество, ваше мелкое чванство и мещанские интриги — нет, я отказываюсь понять! Вы хуже сеньоров и ниже мужиков, ибо вы сыты, как сеньоры, и грубы, как мужики. Но я не нахожу в вас ни дворянского благородства, ни мужицкой справедливости!

И, хлопнув дверью, бледный от гнева и душевной скорби, он вышел вон, на свежий ночной воздух.

Он стоял теперь у мола и смотрел на лунный коридор, рассекающий успокоенное ночное море, он слышал скрип судов, стоящих на причале. Тёмные контуры мачт и снастей, скользя в высоте с облака на облако, по временам задевали светящуюся рожицу луны. Мачты и снасти однообразно перемещались, отвечая своими движениями напору и отходу волн под днищами кораблей. И так же однообразны, бесцельны и монотонны, как эти повторяющиеся скрип и движение, показались ему события истёкших дней. Он вспомнил, с каким бодрым сознанием правоты поднимал он крестьян, и угрюмо усмехнулся. Детской сказкой показалась ему легенда о якоре.

— Я хочу знать, — мучил он себя, — что делать мне, Бернару Одиго, в этом вечном приливе и отливе злых человеческих страстей и корыстных побуждений? Да разве смогу я, ничтожный, что-либо изменить в их заданном раз навсегда движении?

И Одиго ближе подошёл к морю, точно надеясь получить у него ответ.

У самой черты прилива на камне сидел человек с мушкетом. Видимо, жаки не только охраняли командира, но и бдительно за ним следили. С гневом он обратился к сидевшему:

— Разве мало тебе дня шпионить за мной?

Человек повернул к нему лицо, затенённое полями шляпы.

— Вы не в духе, сеньор мой? — услышал Одиго мягкий женский голос. — Отец велел мне быть здесь. Братья напились и уснули, кругом ружья да пики, а вы неосторожны…

— Так это ты! — сказал сильно раздосадованный Бернар. — Пристало ли девице торчать среди мужчин, да ещё переодетой? Ступай домой, в деревню. Не нужна мне ни твоя, ни чья-либо другая охрана.

Не смея ослушаться, Эсперанса поднялась. Понурив голову, она сделала несколько шагов — и остановилась.

— Да, я была нужна вам, сеньор, — услышал Одиго её тихий голос, — когда вас травили собаками. И ещё я была нужна, когда вы лежали в жару без памяти. Ну, а теперь…

Бернару стало совестно.

— Погоди минутку, — сказал он помягче. — Я не хотел тебя обидеть, но, клянусь честью, мне очень не по себе.

— Я узнала это по вашей походке, — живо откликнулась она. — Что же так расстроило вас, сеньор Одиго?

Одиго сейчас был готов исповедаться не только живой душе, но даже камню, на который он опустился.

— Эх, девушка, не то получилось, на что я надеялся! — вырвалось у него. — И буржуа, и ткач, и жаки — да и отец твой тоже, думают только о своей выгоде и вражде. Кажется, один я помню о нашей общей цели!

Эсперанса внимательно выслушала, подошла ближе и, положив мушкет, присела на песок у ног Одиго.

— Извините, сеньор, если я не то скажу, — начала она робко. — По моему слабому разумению, это оттого, что только вам одному из всех незнакомы нужда и забота. Легко быть добрым, когда ты сыт.

— Что такое? — недовольно сказал Бернар, озадаченный тем, что крестьянская девушка вздумала его поучать. — Так ты, значит, оправдываешь их?

— Ах нет, не то! — воскликнула Эсперанса в страхе, что он рассердится и уйдёт. — Жаки злы, грубы и подозрительны, это верно… А почему это так, сеньор мой? Едва рождаемся мы на своём нищем поле, как уже становимся обузой для матерей и с детства понимаем это. Да, лица наши темны и души угрюмы… Но кто сказал мужику когда-нибудь доброе слово? Все только и твердят нам: «Эй, Жак Простак, ты не раскошелишься, пока тебя не поколотят!»

Она говорила кротким и ровным тоном. Но каждое её тихое слово падало на душу Одиго как тяжкая гиря. И он сжал рукоять шпаги так, что побелели суставы. А она продолжала:

— Да, вы добры и жалостливы… А вспомните, сколько доброты и ласки вложила в вас ваша мать, — у нас недаром считали её святой женщиной… Вы стройны, красивы и высоки — ведь вам не приходилось день-деньской гнуть спину на виноградниках, в детстве вас уберегли от оспы, никто не поднимал на вас руки, не ругал чёрным словом…

— Замолчи! — крикнул Одиго, схватившись за голову.

Она умолкла и осторожно тронула его за край плаща.

— Я обидела вас?

— Чем же я виноват? — гневно спросил Одиго. — Среди богатых и знатных я прослыл карьеристом и предателем. Я иду с открытым сердцем навстречу тем, кого обижали. Пусть у меня, лишённого почестей и денег, растёт одна трава на дворе. Но и бедняки мне не доверяют!

— Ткач оттого не верит вам, — объяснила Эсперанса, — что с детства видел таких, как вы, только в каретах да на конях.

— Что же я такое? Белая ворона?

Эсперанса задумалась.

— Да, — смутившись, подтвердила она. — Для всех вы ни свой, ни чужой. Вы о чём-то всё думаете, всё мечтаете, в вас нет ни вражды, ни любви. Оттого-то никому и неведомо, что вы за человек. Должно быть, в душе вы всё же остались сеньором. Вам бы, сударь, сильно полюбить или пострадать… Но я не вынесу этого!

Голос её задрожал и пресёкся, а голова опустилась. Одиго взял девушку за подбородок, повернул её голову к себе и внимательно посмотрел в глаза.

— Что вы так смотрите? — улыбнулась Эсперанса сквозь слёзы. — Ну да, деревенская девушка не смеет думать о сеньоре… А у нас поют такую песню: «Её сеньор отправился на войну, и она надела мужское платье и пошла за ним».

Одиго смотрел на неё, не понимая, как простая крестьянка может быть такой разумной. Она была красива, несмотря на следы оспы, со своим загорелым и свежим лицом и чёрными косами. Но это его сейчас не трогало.

— Несколько парней из нашего прихода хотели жениться на мне, — задумчиво сказала Эсперанса. — И ткач Клод, он тоже… Да что об этом болтать! Я никогда не выйду замуж. Видно, так хочет мадонна.

— Уж не я ли в том повинен? — встревоженно спросил Бернар.

Она улыбнулась и отрицательно покачала головой, потом встала и поправила выбившиеся из-под шляпы косы.

— О, вы не знаете конца той песни, сеньор мой! — сказала она торжествующим голосом. — Вот что в ней дальше сказано: «И сеньор не отличал её от своих солдат. Но она шла за ним повсюду, и видела его, и этим была счастлива, как яблоня под солнцем».

Одиго смущённо молчал.

Эсперанса медленно пошла прочь, взяв свой мушкет. При этом она всё ещё надеялась, что он остановит её и скажет ей что-нибудь ласковое. Но Бернар снова глубоко ушёл в свои мысли.