Не без замирания сердца подходил Одиго к сооружению, запиравшему Торговую улицу там, где она выходила на площадь. Он далеко не был уверен в приветливой встрече.

Поэтому, отделив от своей рубахи широкий лоскут, поднял его высоко над головой и, держа его так, приблизился к баррикаде.

Баррикада была перед ним. Её основанием послужила опрокинутая набок будка рыночного сборщика, на ней громоздились широкие мясницкие плахи для разделки туш, длинные столы торговок зеленью, телеги с вырванными колёсами, разный рыночный хлам, как попало накиданный сверху второпях, и даже тюки с сеном.

Бернар несколько раз окликнул стражу, но никто не отозвался. Тогда он решился подняться на баррикаду и увидел, что внизу лежат беззаботно прислонённые к ней пики, по ним прыгают с чириканьем воробьи — и больше никого. Впрочем, нет: у стены стоял барабан с палочками, а за ним торчала маленькая нога в огромном башмаке.

— Эй, племянничек своего дяди, проснись! — сказал Бернар, подёргав ногу. — Как не стыдно спать на посту тому, кто готовится стать героем?

Двенадцатилетний Регур-Жан-Эстаншо лениво поднялся и протёр грязными кулачками глаза. Первым делом он проверил, на месте ли барабан. А уж затем, задрав нечёсаную голову кверху и жмурясь от солнца, посмотрел снизу вверх на высокого сеньора. Вопль радости — и, подскочив, барабанщик повис в объятиях Одиго. Сжимая худыми ручонками его шею, Жан-Эстаншо громко ликовал:

— Как хорошо, что вы здесь, сеньор генерал! Где вы все пропадаете? Они ни чёрта не умеют, только ругаются… Вы отпустите меня на крышу?

Невыразимо растрогала Одиго эта неожиданная ласка. Он даже не понимал, насколько он одинок. Но Регур-Жан-Эстаншо Ва-ню-Жамб, человечек размером меньше своего внушительного имени, один из сотен городских мальчишек, его признал, ему доверял, — и как это было отрадно после глупой подозрительности взрослых! Одиго почувствовал нелепейшее желание пожаловаться этому бедному мальчугану на судьбу. Он сказал:

— Наши несправедливо меня держали в тюрьме, Жан-Эстаншо.

— Вот дураки, — рассудил самоуверенный Ва-ню-Жамб. — Спросили бы у меня. Я в людях кое-что смыслю. А вы были в церкви? Наши все там… — Он махнул рукой в сторону площади.

— Что же они делают в церкви, когда с минуты на минуту жди атаки?

— Ну, молятся, ясное дело, — сказал барабанщик. — Убитых отпевают. Знаете, сколько их? Ого! Вся церковь завалена трупами!

Последнюю фразу он произнёс не без расчёта на драматический эффект. Спустив его на землю, Одиго наказал зорко следить за улицей и пошёл в церковь.

Она была битком набита простонародьем, и на Одиго никто не обратил внимания; кроме того, здесь было темновато. Он не сразу рассмотрел длинную вереницу открытых некрашеных гробов. Их было не меньше полусотни, частично они стояли друг на друге в два и три яруса.

Шла обычная церковная служба отпевания умерших. Только взамен изгнанного восставшими священника её вёл отец Ляшене. Мерный голос отца Ляшене прерывали только стоны, плач и скорбный шёпот.

Напутствовав умерших, сельский кюре поднялся на кафедру. Одиго знал его с детства — это был тихий старик, скромно живущий на средства прихода. Единственным его достоянием был садик в несколько картье земли и пегий осёл, довольно-таки вздорное и пустяковое животное.

В замке кюре Ляшене не очень принимали всерьёз, и когда он являлся туда в своей поношенной сутане, то слуги не считали обязательным подходить к нему под благословение; деревенские над ним трунили и рассказывали анекдоты, начинающиеся словами: «Однажды осёл господина кюре…»

Кюре начал проповедь тем же слабеньким надтреснутым голосом, к которому привык Одиго. Но, как видно, отец Ляшене тщательно к ней готовился. И в тоне, и в звуках его речи слышалась уверенность, жесты сухих рук были величавы. Кроме того, ему помогало напряжённое, страстное внимание, с каким его слушали здесь. Тут, среди восставшей бедноты квартала Сен-Филибер, ему не мешали ни зевки, ни покряхтыванье, ни скучающие лица его постоянных прихожан. В ходе проповеди голос его обрёл живые краски, стал даже выразительным и властным. Каждое его слово запомнилось Одиго. Вот что он сказал:

— Истинно говорю вам, дети мои: ещё многим из вас ныне предстоит умереть. Сердце моё плачет о вас… Что ж, пусть возрадуются знатные, возликуют гордые! Хорошо даже умирать им, ибо вдосталь было отмерено им счастья, и довольства, и веселья, и радости всякой. А вам каково, сиротам несчастным? И день ваш не радостен был, и ночь придёт не желанная и не утешительная. Сердце моё старое плачет о том, дети мои!

Братья! Это я вам говорю, нищий сельский кюре: справедливо и праведно подняли вы оружие на знатных и богатых. Ибо гнули вы спину за них, и страдали от их высокомерия, и терпели вы холод и голод и скудость урожая на виноградниках ваших. И были ноги ваши босы, и плечи непокрыты, и животы пусты. Ни жалости, ни сострадания не изведали вы, несчастные! И пробил час гнева вашего.

Каждый картье земли, что вскопали вы в трудах неимоверных, и каждый кирпич, что положили вы в стены, и каждое оливковое дерево, что посадили вы, люди простые, суеверные и необразованные, — вот оправдание ваше перед Францией и перед господом! А что понесут ему знатные и богатые? Деньги, которые они собрали с бедности?

Но говорю вам: рухнет их дом, и распадутся его кирпичи, и зарастёт сорняками и плевелами земля Франции, если не будет вас на ней! Вы одеваете их, вы придаёте блеск их одеждам, вы сообщаете лоск их речам и роскошь их жилищам. Великими мира сего называют себя они… Пустое! Великие потому и велики, что стоят на ваших плечах. Так сбросьте же их, сбросьте, говорю вам, и они попадают на землю, как гнилые плоды!

Отец Ляшене благословил толпу и сошёл с амвона. Буря криков разнеслась под сводами старой церкви. Мужчины потрясали оружием, женщины протягивали к кюре своих грудных детей.

Одиго видел, что они воодушевлены и готовы идти в бой. Кто-то тронул его за плечо. Он обернулся и увидел ткача. Клод был бледен, левая рука его висела на перевязи, обмотанная грязной тряпкой.

— Хорошо говорил поп, — смущённо сказал ткач, опустив глаза. — Кончено, брат Одиго! Мы тут мертвецы не лучше тех, — и он показал глазами на трупы. — А ты зачем же вернулся к нам? Умереть?

— Да, — сказал Бернар, — если надо, то и умереть. Но сначала я попробую вас спасти. Где Жак?

И с ужасом узнал он, что старый Жак захвачен при первой же атаке, а Эсперанса, переодетая в платье торговки рыбой, всё ещё где-то по ту сторону баррикад. Крестьяне, оставшись без вожака, совсем пали духом и ничего не хотят делать.

Одиго расспросил ткача о принятых мерах. Неожиданность конной атаки дворянского ополчения, паника и страх, овладевшие городским людом и крестьянами, внесли было смятение в ряды повстанцев, но горстка подмастерьев не потеряла разума и сделала всё, чтобы кавалеристы встретили у рынка должный приём.

— Я слышал ваши залпы, — сказал Одиго. — Как с оружием? Хватит ли пороха?

— В порохе нет недостатка, — ответил ткач с гримасой боли, придерживая раненую руку. — Мы захватили на тюремном складе десять бочонков. А вот пуль у нас нет. Главное, нет свинца, чтобы их отлить.

Одиго обвёл глазами дома и площади.

— А это разве не свинец? — сказал он, протянув руку. Ткач посмотрел в ту сторону и увидел на многих крышах свинцовые желоба для стока воды.

— В который раз ты нас выручаешь, брат Одиго! — обрадовался он.

Тотчас принесли лестницы, по ним полезли на крыши кровельщики и с весёлыми криками стали отдирать и швырять на землю длинные куски свинца. Их подхватывали и несли в кузницы лить пули.

— С этим, кажется, покончено, — сказал Одиго. — А что ты сделал для укрепления своих флангов?

— Моих флангов? — с удивлением сказал ткач. — А что это такое?

Но не время было разговаривать, потому что предстояло вскоре отбивать новые атаки.

* * *

Эту атаку Рене подготовил самолично. Он послал к Жану де Фетт, настоятелю августинского монастыря, офицера с категорическим требованием предоставить не меньше сотни монахов в его, Рене, личное распоряжение. И вот перед Рене выстроились святые отцы-августинцы в рясах, и немедленно он произвёл им смотр.

Толстые, красные, бритые, с чугунными затылками и налитыми кровью щеками, стояли эти здоровенные мужланы перед испытующим взглядом коменданта, богобоязненно опустив глаза.

— Вот это молодцы! — похвалил их Рене. — Я всегда думал, что и монахи в конце концов на что-нибудь пригодятся!

Он вооружил их пиками, алебардами и протазанами, снабдил даже касками и панцирями, которые монахи с трудом и проклятиями напялили поверх ряс.

— Сеньор Рене, — вполголоса заметил ему капитан, — сдаётся мне, не слишком ли вы полагаетесь на этих божьих праведников? И не лучше ли было бы пустить мою закоснелую в грехах пехоту расправиться с бездельниками по ту сторону баррикады?

— Молчите, — сказал на это Рене. — Я знаю что делаю. И вашим найдётся работа. А вам, господа дворяне, — обратился Рене к ополчению, — я предоставлю только одно — преследование рассеянной толпы мятежников.

И хотя благородные сеньоры громко возмутились отведённой им второстепенной ролью, но, кажется, многие из них были не совсем искренны. Затем Рене приказал привести пленных.

Несмотря на громкий ропот дворянства, Рене тут же отпустил женщин и детей, говоря, что с бабьём и детворой он, Рене, не воитель. Потом к нему пригнали до сотни пленных мужчин — большей частью это были крестьяне, так как ремесленники из цеховых братств в плен не сдавались. При виде своих арендаторов дворяне злобно схватились за шпаги. Но Рене и тут успокоил их таким доводом:

— Если вы перебьёте их, кто будет возделывать, сеньоры, ваши поля и виноградники?

Он приказал влепить каждому мятежнику по сотне плетей и выпроводить их за городские ворота с наказом больше не бунтовать. Наконец привели Жака Босоногого.

Окровавленный, в лохмотьях, с рассечённым лбом и с глубокой раной на плече предстал он перед комендантом.

— Про волка речь, а он навстречь, — приветствовал его Рене. — Вот ты наконец и попал в мой капкан, знаменитый Жак Босоногий. Ай-ай-ай! Стар, как Мафусаил… А ведь всё это ты, оказывается, столько лет бунтовал округу да подбивал мужиков на нехорошие дела!

Жак поднял седую голову, обмотанную грязной тряпицей, и взглянул коменданту прямо в глаза.

— Что отложено, то ещё не потеряно, — проскрипел он с трудом. — А ты, сеньор Рене, на чьём возу едешь, того и песенку поёшь.

Рене при этих словах подошёл к Босоногому и ударил его по лицу рукой в кожаной перчатке.

— Глуп ты, старый мятежник, — сказал Рене. — Я дворянин, как сам король, а ты кто? Чёрен, что дымоход, и воняешь, словно дохлая крыса. Сейчас изрублю тебя на мясо для паштета…

И он сделал вид, что вынимает шпагу. Но не дрогнув, стоял перед ним Жак Босоногий, и глаза его не опустились.

— Всю жизнь прожил я как крыса в соломе, — сказал он. — Кормил тебя и поил, Рене Норманн, терпел твои плевки да толчки. Ничего, скоро повеселишься и ты — точь-в-точь как улитка на горячей печной трубе. Будет и на чёрта гром!

Рене, большой, грозный, удивлённо оглядел невысокого крестьянина.

— Смотри-ка! — сказал он усмехаясь. — Ишь храбрится, что петух на своём пепелище! А вот возьмёт тебя палач да вздёрнет повыше, и славно оно получится, клянусь этим клинком!

— Что ж, — хладнокровно сказал Жак. — Всю жизнь внизу торчал, можно и наверху повисеть. Сверху-то видней будет, как побежишь ты, будто зад у тебя горит.

— Да что с ним разговаривать, с канальей! — возмутились стоящие вокруг дворяне. — Это он убил сеньоров Оливье. Колесовать его, скотину! Пытать! Четвертовать!

Но Рене уже успокоился и сел на своё место.

— Об этом, сеньоры, уж позвольте судить мне, — сухо сказал он. — Нечего распоряжаться моим пленным, как капустой со своего огорода. Сюда, палач!

Палач, одетый в обычную свою кожаную безрукавку и фартук, взял голыми до плеч мускулистыми руками Жака за шиворот.

— Постой! — сказал Рене. — Может, ты и так заговоришь? Интересуют меня некоторые важные вещи. Скажи-ка, Жак Бернье, много ли у тебя людей? И чем они вооружены? И сколько у тебя командиров, как их зовут и какого они звания, цеха или гильдии?

— Я отвечу тебе, Рене Норманн, — снисходительно сказал Жак, и на бескровных губах его задрожала ехидная усмешка. — Людей у меня, что гороху в стручках, — поди сосчитай. Оружие у них увидишь какое, только подойди на сто шагов, не дальше. Командиров столько, сколько звонких монет отсчитает тебе губернатор за каждого из них. А самых главных командира два, и оба перед тобой. Это я, Жак Бернье, и опять я, Жак Босоногий! Жизнь Жака Бернье дешевле соломы, скоро она вспыхнет напоследок и сгорит дотла. Зато Жака Босоногого тебе не видать, как своих ушей. Будет он ещё гулять по полям да по дорогам, и тяжко тебе от него достанется, губернаторский прихвостень!

Рене кивнул палачу, и старого Жака увели на расправу.