В это время Бернар и ткач, а с ними вожаки мастеровщины решали задачу обороны рынка.

Кроме центральной улицы, перекрытой баррикадой, имелась и другая — Сукновальная, поуже и потому неудобная для конницы. Она шла справа, радиально к площади, на юго-восток и ничем не была защищена, даже не ограждена рогатками. Это грозило обходом баррикады с тыла. Зная Рене, Одиго не сомневался, что он скоро нащупает эту ахиллесову пяту. Вторую же баррикаду возводить было некогда, и ограничились тем, что наскоро отгородили там выход с площади крестьянскими телегами. Бернар упрекнул повстанцев: почему этого не сделали ночью?

— Ночью все честные люди спят, бодрствуют только жулики, — возразили мастеровые, совершенно убеждённые в находчивости такого ответа.

Это рассердило Одиго. Он по-военному прикрикнул на вожаков:

— Дрыхнуть, пьянствовать — или обороняться!

После этого всем стало ясно, кто командир. И Одиго принялся действовать как диктатор.

Прежде всего он потребовал точного подсчёта, сколько мушкетов и аркебуз у восставших. Спросил, кто из них меткие стрелки, и записал их имена. Узнал, что наиболее драчливые и отважные — это грузчики, лодочники, возчики, разносчики мелкого товара, вообще портовый люд, живущий только проворством своих ног, силой рук и мощью глоток, отнюдь не мастерством. Убедившись, что к дисциплине они особой склонности не питают, он отправил их под командой каменщика защищать баррикаду в центре площади.

Потом он вызвал подмастерьев-суконщиков, любителей голубиной охоты, и подмастерьев-жестянщиков, умеющих попадать пулей в бегущего кролика, и подмастерьев столярного цеха, специалистов сбивать кегли, и подмастерьев-оружейников, и подмастерьев других профессий. И когда они заполнили тесную лавчонку, так что нечем стало дышать, Одиго приказал им идти вдоль Сукновальной, выбирать дома, пригодные для обороны, смело в них заходить и устраиваться с мушкетами в окнах, на чердаках и прямо на крышах. А мальчишек он послал бегать по крышам и собирать кирпич и старую черепицу.

Наконец он ещё раз обошёл площадь, ободряя крестьян и отдавая им распоряжения. От рынка на восток вели две улицы, на запад же, к морю, только одна. Это была единственная улица квартала Сен-Филибер — старинная, очень узкая, с выступающими далеко вперёд верхними этажами, со статуями святых в нишах и иконами на воротах, с тумбами и скамейками возле дверей, с блоками в стенах для подъёма сена на чердаки. Улица эта напротив Торговой составляла как бы её продолжение и называлась Тележной: здесь испокон веку жили возчики и тачечники, и земля здесь вся была изрезана колеями и прибита копытами, пахло тут конской мочой и гнилым сеном. Просмотрев её всю и убедясь, что никаких боковых проходов нет, Одиго решил, что она, вероятно, и будет последней цитаделью восставших. Отсюда имелся уже только один выход — в море. Оно ослепительно синело внизу, в узком промежутке между домами, такое праздничное, что Бернар почувствовал прилив сил.

Наверху загрохотали барабаны. Одиго поднялся на рыночную площадь и влез на крестьянскую телегу, откуда ему были видны восточные улицы.

— Монахи идут! — закричали на баррикаде.

Послышалось нестройное пение «Те Деит». С баррикады увидели монахов. Они молодцами, бойко размахивая пиками и алебардами, по Торговой улице подступали к баррикаде, которая приветствовала победный марш божьих воителей великим свистом, улюлюканьем и вообще отнеслась к ним без всякого почтения… Тогда святые отцы, очень рассерженные, геройски ринулись на штурм. На баррикаде хладнокровно выжидали. Как только они подбежали близко, простолюдины, решительно плюнув в ладони, подхватили пики и через верх баррикады гурьбой высыпали им навстречу. Сверкающие острия их пик, алебард и шпаг произвели на монахов тягостное впечатление. Они остановились, стали креститься, попятились — и резво обратились в бегство. Простолюдины с хохотом преследовали монахов, убивать их не убивали, но подгоняли ударами древков и покалыванием в толстые монашеские зады.

— Ну, здесь обошлось благополучно, — решил Бернар, довольный, что не было кровопролития. Но, вглядевшись в соседнюю улицу, оцепенел, хотя и предвидел, что показной атакой в центре Рене хотел только отвлечь внимание. Две роты пехоты тяжкой воинской поступью вступили на Сукновальную улицу. Так как она была прямая, хотя и шла несколько под уклон, Одиго ясно видел их одновременное движение — точно ползли, подставляя блестящую членистую спину солнцу, одна рядом с другой многоногие мокрицы. Одиго повернулся к крыше ближайшего дома и крикнул, сложив рупором ладони:

— Где ты. Жан-Эстаншо?

— Здесь! — раздался пронзительный голосок. Между труб на фоне ясного неба показалась маленькая фигурка барабанщика. — Я слушаю вас, мой генерал! Они идут!

— Барабан с тобой?

— Вот он! — И Жан-Эстаншо обеими руками поднял свой барабан.

— Следи за мной! — приказал Одиго, в душе беспокоясь за мальчика.

С наблюдательного поста Одиго видны были на крышах фигуры стрелков; в окнах поблёскивали дула. Именно в эту минуту он вспомнил об Эсперансе. Как бывает, когда чувства напряжены, на мгновение с ослепительной ясностью он увидел её перед собой и отметил каждую складку её платья…

Теперь видны были не только блестящие панцири, но и головы, и плечи наступающих. В полном молчании — так распорядился Рене, — твёрдо ставя тяжёлые башмаки на землю, шли немолодые, опытные солдаты, основательно поднаторелые в боях с испанцами, лучшими в Европе воинами. Когда до середины улицы остался какой-нибудь десяток шагов, офицер взмахнул шпагой, и передняя рота остановилась. Алебардщики одновременно сделали шаг влево, из-за их плеч, блеснув, опустились на вырезы алебард мушкетные стволы. Новый взмах шпагой — и Сукновальная по всей ширине опоясалась длинным огненным зигзагом, дымом, грохотом. Залп был так согласован и так густ, что пули срезали оглобли у телег. Крестьяне в страхе повалились на землю, раздались вопли раненых. Мушкетёры скрылись за алебардщиками, обе колонны возобновили движение. Но Одиго, подняв руку, крикнул:

— Барабан!

И тогда сверху посыпалась отчаянная как бы пляшущая фарандолу дробь. На крышах и в окнах вспыхнули огни выстрелов, всё заволокло дымом, гулко ударялись о землю и панцири сбрасываемые с крыш кирпичи, черепица, обломки мебели, посуда, даже миски с горячей похлёбкой. Метко брошенный из окна женской рукой горшок с цветком разбился о плечо наместника, который ехал за войском на коне…

— Вы не ранены? — спросил Рене.

— Нет, — улыбнулся граф. — Кто говорил, что жители мне. не рады? Видишь: женщины осыпают меня цветами!

Но залп восставших наделал большие прорехи в рядах, и многим досталось от кирпичей.

— Валятся, черти… но идут, — сочувственно заметил ткач, подошедший к телеге Одиго. — Что значит — настоящие солдаты!

Он всё пестовал свою раненую руку, и по лицу его временами проходила судорога боли. Одиго попросил у ткача его длинноствольный мушкет — трофей, вырванный из рук какого-то дворянина. Осмотрел кремень, подсыпал пороху и как мог туже заколотил шомполом самодельную пулю. Потом растянулся на телеге и прицелился.

— А знаешь, в кого ты целишься? — спросил ткач, всматриваясь в командира наступающих. — Ну да, это он… Твой офицер из таверны!

— Давно вижу, — сквозь зубы сказал Одиго, не отрываясь от мушкета.

— Тогда, в порту, ты не дал его повесить, — недоумевал ткач. — Чем же пуля лучше верёвки?

— Не мешай! — оборвал его Бернар. — И тогда я был прав, и сейчас!

Как только из-за дыма выступила статная фигура офицера, Одиго спустил курок. Командир положил руку на грудь, откинулся назад и повалился Крик ярости оглушил улицу, и обе роты кинулись на штурм.

Тогда Бернар сильным ударом ноги выкатил под уклон, навстречу наступающим, бочонок с порохом, из которого торчал дымящийся фитиль. Бочонок, вертясь всё быстрей, катился к атакующим, фитиль описывал дымные вензеля, кольца и восьмёрки. На ходу бочонок стало заносить вбок, и он остановился, задержавшись у стены…

— Берегись, взорвёт! — страшными голосами закричали с крыш. Как ни разъярены были солдаты, они усмотрели опасность и без промедления пустились наутёк. Улица мгновенно очистилась. А порох так и не взорвался — то ли фитиль подмяло под днище, то ли ещё что… Все кинулись обнимать и поздравлять друг друга. Один только Бернар стоял мрачный и думал: «Надо отступать…»

* * *

Ткачу стало совсем плохо. С белым, как стена, лицом он кое-как влез на телегу и улёгся, бережно прижимая к груди раненую руку. Одиго размотал на ней грязные бинты и ужаснулся: вся рука до локтя вздулась так, что лопнула кожа. От раны несло гнилостным запахом, и кисть уже посинела.

— Немедленно отрезать, — сказал Одиго и почувствовал, что кто-то стоит за его плечом. Ещё не веря, не надеясь, он обернулся — и увидел Эсперансу. Только на какую-то долю секунды встретились их глаза — и безучастно разошлись. Одиго не смел её спрашивать ни о чём — таким каменным, чужим было её лицо. Она достала из-за пазухи окровавленный лоскут рубахи и показала ему.

— Похоронить бы… — начал Бернар.

— Нельзя, — ответила она. — Голова высоко, над крепостной стеной. А руки и ноги прибиты на четырёх городских воротах…

И громко, в голос зарыдала. Потом отёрла лицо передником и указала на ткача.

— Этот тоже не жилец, коли руку не отрезать.

Одиго оставил раненого на её попечение, а сам пошёл распоряжаться.

Рене не спешил с повторной атакой. Он выстроил роты и, прохаживаясь вдоль рядов, высказывал свои соображения. Он вежливо осведомился, не причинили ли солдатам тяжких увечий страшные горшки и смертоносные подушки, не пострадала ли их благородная наружность от взрыва пустой винной бочки и не пора ли им сменить каски на чепчики, а мушкеты на уполовники. Так, не повышая голоса и не бранясь, Рене довёл несчастных солдат до крайней степени бешенства и стыда, чего и добивался. Затем развёл обе роты на разные улицы и дал десять минут на отдых и еду.

Одиго же тем временем вызвал своих командиров и приказал им немедленно строить баррикаду на последней, Тележной улице. Кузнецы, слесари, разносчики, лодочники, ткачи — все оторопели.

— Ты хочешь загнать нас туда? — восклицали они с чисто гасконским фанфаронством. — После такой блестящей победы? Твоё воинское искусство…

— Моё воинское искусство для того и служит, чтобы не дать вас перебить как кроликов, — злым голосом отчеканил Одиго. И потеряв терпение, по-солдатски гаркнул: — Выполняйте!

Мастеровые неохотно разошлись. Некоторые из них послушались приказа, другие же предпочли отправиться промочить горло. Видя всё это, Одиго обратился к крестьянам, которые уныло сидели за своими телегами и не принимали участия в деле. Он собрал их в круг и сказал:

— Жак Бернье казнён.

По площади пробежал тихий говор.

— Части тела его выставлены у четырёх ворот… — продолжал Одиго. — Неужели вы настолько упали духом, что не найдёте в себе мужества отомстить?

Из толпы вышли два жака. Они до сих пор не смели подойти к Одиго, которого покинули в трудную минуту, и, стыдясь его, прятались. Старший, Жозеф, потрясая мушкетом, сказал:

— За отца мы отомстим!

Тогда мужики поднялись и, взявшись за оглобли телег, покатили их к последней улице. Там из телег, взгромождённых друг на друга, была выстроена самая высокая баррикада Старого Города. Выход отсюда оставался уже только один — в море.

К Одиго тихо подошла Эсперанса.

— Ткач сам отрезал себе руку. Сейчас он спит. Но он говорил, что хочет ещё драться, — сказала она.

Одиго пошёл за ней и в лачуге нашёл ткача. Если б не чуть слышное дыхание, можно было бы подумать, что он мёртв. От левой руки его, варварски отрезанной простым ножом и пилой, остался обмотанный тряпкой обрубок. Одиго смотрел на спящего и думал, сколько силы таится в человеке, как он могуч, когда целиком посвящает себя борьбе.

А Эсперанса, взглянув на Бернара сухими глазами, в которых был горячечный блеск, сказала ему с нетерпеливой прямотой отчаяния:

— Сеньор мой, скоро мы все умрём. Уж теперь-то могу я, грешная, признаться, что любила вас и люблю? — Закрыв лицо руками, добавила с тихим вздохом покорности: — Так хотелось бы видеть вас в последнюю минуту, больше ничего…

Бернар отвёл её руки от лица, бережно усадил девушку на скамью.

— Милая девушка, выслушай меня. — Он присел рядом, взял её руки и ласково погладил. — Ещё не всё потеряно. Если не удержим рынка, будем драться и за последней баррикадой. А там, может быть, найдётся выход. Но я хочу спросить дочь Жака Бернье вот о чём…

Руки её, которые он держал в своих, дрогнули. Эсперанса низко опустила голову.

— …Не согласится ли она отныне считать своим мужем неисправимого мятежника, за голову которого назначена награда… Чтобы быть с ним вместе до конца?

Девушка не ответила. Она ещё ниже опустила голову, и Бернару пришлось наклониться, чтобы увидеть её лицо. Оно было суровым.

— Так, сеньор, — спокойно сказала Эсперанса. — Покорно благодарю за честь. Значит, сьер Одиго решил наградить крестьянскую дочь за то… — Она сглотнула ком в горле. — Словом, пожалел её великодушно. Вот оно как. Да, сьер, вы очень добры. Только не будет этого никогда. У мужичек тоже есть своя гордость, и… и в той песне о свадьбе не поётся!

Бернар за плечи повернул её к себе. Она подняла голову и встретила его взгляд. Губы её слегка улыбались, глаза были полны слёз.

— Поверь мне, милая, — тихо сказал Бернар. — Про нас с тобой когда-нибудь сложат новую песню… Знаешь, что будет в ней сказано?… — И тут сами собой к нему пришли настоящие слова…

Им Эсперанса поверила.

В глубине каморки послышался стон. Они обернулись. Приподнявшись на локте, прижав к груди обмотанный тряпкой обрубок, смотрел на них блестящими глазами ткач.

— Сейчас понадобится каждый клинок, — хрипло сказал он. — Дайте и мне какой-нибудь. Я отдохнул и могу драться.

Тотчас же треск барабанов возвестил, что атака началась. Со всех концов площади к баррикаде и заграждению из телег поспешили все её защитники. По крыше, гремя черепицей, бесстрашно носился Жак-Эстаншо. В восторге мальчишка вопил на всю площадь:

— Ползут опять эти железные таракашечки! Ух, и по Торговой, и по Сукновальной — с обеих сразу! Готовьте кипяточку! Беритесь за метёлочки!

Он во всю мочь загорланил «лянтюрлю, лянтюрлю»…

* * *

По рыночной площади медленно растекался пороховой дым. Теперь она была занята солдатами короны, а защитники её загнаны за последнюю баррикаду.

Убитые лежали в таких положениях, точно их мёртвые тела продолжали движение и борьбу. Солдаты ударами мушкетных прикладов, несмотря на редкий огонь с последней баррикады, добивали стонущих раненых. Рене с высоты седла наблюдал эту картину и голой рукой утирал пот со лба: было жарко. Объехав площадь, он обратил внимание на глиняные лачужки арендаторов без окон, без труб — эти жалкие хибарки тянулись от рынка до самых крепостных стен. Он подозвал к себе командиров, приказал развалить все конуры и сжечь.

Когда солдаты стали выполнять приказ, площадь огласилась воем, жалобами, стенаньями. К стременам Рене со всех сторон приникли старухи, женщины, детишки, они с плачем умоляли его не выселять их, несчастных, за городские стены, не губить их последнее добро. Рене отвечал им так:

— Чтобы уничтожить мух, надо сжечь помойки.

И лачуги запылали.

— А всё-таки молодцы эти жаки, — весело сказал наместник. — Чернь — и та той же проклятой галльской породы. Посмотрите-ка на этого… — он указал на пленного, который с ненавистью смотрел на него из-под бровей. — У него нет руки, а как он дрался! Побольше бы таких в войсках короны!

— Знал, что доживёт до виселицы, — холодно заметил Рене.

— Ну, нет, — смеясь, возразил граф. — Доблесть есть доблесть, мой Рене, в ком бы то ни было… Эй, пришлите врача, пусть он его осмотрит, а потом положите мятежника в мой портшез и отнесите к его друзьям!

За последней баррикадой Одиго окружили её защитники.

— Ты завёл нас в эту ловушку, ты и выводи! — кричали ему.

— В порту бросил якорь военный корабль. Теперь не выскочишь и по воде.

— Ступай, генерал, веди переговоры! Здесь женщины, дети… Мы слышали, что казнят не всех.

— Парламент заступится за нас. Король милосерд!

— Неурожай, заморозки, небывалый снег… Оливки помёрзли. Что мы делаем тут? Наше место — на полях! — как дети, жаловались крестьяне.

Вдруг, расталкивая толпу, появилась Эсперанса. Следом за ней, по-волчьи озираясь, шли Жаки, держа мушкеты. Тесня плечами толпу, надвигались Бесшумные — они живой цепью окружили Одиго, угрожающе вскинули арбалеты. Эсперанса вспрыгнула на бочонок и сделала знак, что собирается говорить.

Нет, это была уже не безмолвная крестьянская девушка с потупленными глазами! Сейчас они излучали пламя, чёрные косы, упавшие на плечи, метались… Вот когда Одиго увидел истинную дочь Босоногого!

— Не стыдно ли вам? — так начала Эсперанса. Звучный её голос далеко разнёсся над толпой. — Чего вы хотите от этого человека? Решили вы драться. Что же, разве он не научил вас этому? Теперь захотели спастись? Так опять только он может сделать это… Смотрите! — и она высоко подняла над головой окровавленный лоскут рубашки Бернье. — Я оторвала его от одежды отца моего, Жака Босоногого. Нет его больше — он казнён. Но последние слова отца моего я, его дочь, помню. Он сказал: «Найди Возвращающего Надежду!» Вот он, Возвращающий Надежду, перед вами!

— Хорошо, — примирительно сказал красивый бородач, тот самый подмастерье, который судил Одиго. — Мы знаем и его, и тебя, дочка. Пусть думает о нас обо всех. Близится вечер. Ночью не воюют. Но к утру он должен найти выход, не так ли?

— Так! — согласились все. Митинг был окончен.

Одиго устало поплёлся в лачугу, где лежал Клод. Его перевязал врач и принесли сюда, за баррикаду, швейцарцы губернатора.

— Что-то темно в глазах, брат, — сказал ткач. — Положи мою голову к себе на колени.

Бернар исполнил это. Неподвижные глаза умирающего строго смотрели ему в лицо.

— Совсем я плох, — сказал ткач. — Никуда не гожусь. Эх, не по-свойски, брат, поступил я с тобой!

— Забудь это, — сказал Бернар. — Я беру твою дружбу, вражду и любовь в далёкий путь. Отдыхай, брат. День на исходе. Тебе не слишком тяжело?

— Мы похожи… — прошептал ткач, силясь улыбнуться. — Как знать бедному человеку, кто ему друг? В юности-то всех за друзей принимаешь, а потом… Возвращающий Надежду! Теперь тебя будут звать не сеньором, а этим именем, брат. Дай руку, мне плохо.

И Одиго сжимал его единственную руку в своих, пока он не умер.