1. Михаил Михайлович, Софья Борисовна и Катя
Михаил Михайлович в изящной федоре, с опоясывающей тулью черной креповой лентой, вошел в автобус и сел рядом с пышной брюнеткой лет тридцати пяти. Та читала газету, время от времени потирая кончики очень изящных пальцев, словно сбрасывая липнувшую к ним типографскую краску. По привычке он посмотрел на раскрытую страницу, обнаружив на ней свою статью: он был ресторанным критиком в местной русской газете, — потом на женщину, проверяя ее реакцию на текст. Та читала и улыбалась. Ощутив на себе его взгляд, она повернула к нему лицо, улыбнулась еще шире и негромко засмеялась, словно чтение мешало ей сделать это раньше. У нее были белоснежные зубы и очень веселые карие глаза. Глядя на нее, Михаил Михайлович ощутил сильное волнение, и она это заметила.
— Почему вы смотрите на меня так пристально? — спросила она для порядка.
— Вижу, вам понравилась статья.
— Вы ее тоже читали?
— Я ее писал.
Она вернулась к газете, повела по странице пальцем, потом спросила с вызовом:
— А как ваша фамилия?
Он назвался. Действительно, это был он — написавший так вкусно и смешно, и вот теперь он сидел перед ней и волновался, как мальчик. Загорелый, в очень свежей белой рубашке и смешной шляпе с узкими полями. Кончики его седеющих усов были закручены вверх, и ей тут же захотелось прижаться к ним губами. Сердце ее дало тревожный сбой, в природе которого сомневаться не приходилось. Она себя знала.
— Так это вы постоянно пишете про рестораны?
— Я.
— А как вы знаете, куда идти и что заказывать?
— А я не знаю… — он пожал плечами. — Я пробую то, что мне предлагают.
— Кто?
— Жизнь, — улыбнулся он.
— Мне надо выходить, — она поднялась и смотрела на него с ожиданием.
— И мне, — сказал Михаил Михайлович.
Автобус остановился и, открывая двери, тяжело вздохнул, словно зная, чем кончится их знакомство.
У каждого романа есть своя музыка. Они часто слушали Нору Джонс, особенно выделяя песню I’ve got to see you again («Я должна увидеть тебя снова») — о страсти молодой женщины к пожилому любовнику. Михаилу Михайловичу больше всего нравилась строка Lines on your face don't bother me («меня не беспокоят морщины на твоем лице»), а ей — Down in my chair when you dance over me («когда я в кресле, а ты танцуешь надо мной»). Они занимались любовью везде, в том числе и в кресле.
У их романа было и свое вино — полученный в благодарность от какого-то ресторатора ящик вионье со смешным названием «AfterBefore». Они, действительно, употребляли его до и после близости, видя, как это часто случается с влюбленными, в названии вина еще один знак, подтверждение неслучайности их встречи.
Их счастье было, однако, неполным. Обессилевший от любовной гимнастики Михаил Михайлович ехал в Бруклин к супруге, а Катя оставалась дома в своем нью-джерсийском Хобокене, это тут у нас, за Гудзоном, куда к ней время от времени заходил другой ее приятель — Гена. У Гены была своя жена и восьмилетняя дочь Маша, которых он все не мог решиться оставить — наиболее часто встречающийся тип полузанятых мужчин на пути женщин, которым за тридцать. У Гены был собственный магазин мобильной связи на Вашингтон-стрит возле пересечения со Второй, между ресторанчиком «Четыре Л» и офисом «Барбера риалти» в том же Хобокене.
Чем Михаил Михайлович отличался от Гены помимо возраста и веса — скоро вы увидите, насколько это важные параметры, — так это способностью быстро принимать решения: ресторанный критик легко ориентировался в любом меню и всегда знал, чего хочет. Один раз, уйдя от Кати, он с такой болезненной остротой ощутил ее отсутствие, что у него заболел живот. Он кое-как доехал домой и, игнорируя волнение жены — «что с тобой?» и «на тебе лица нет, что случилось?» — не раздеваясь, лег. Жена, ее звали Софья Борисовна, между тем не оставляла его, и когда вопрос «ты можешь мне, наконец, объяснить, что произошло» прозвучал в пятый, а может быть, и в десятый раз, поднялся и уехал обратно в Хобокен. Не забыв надеть свою федору! Была у него такая черта — обостренное внимание к деталям даже в самые напряженные моменты жизни. Через сорок минут он был на месте. Выйдя из своего серебристого «бимера», он увидел, что свет у Кати еще горит, и даже представил, как любимая, стоя у кухонного шкафа, выбирает чай, размышляя: мангово-имбирный или польский травяной сбор с шиповником? Бросив щепоть сухих лепестков в белый фарфоровый чайник, она заливает в него горячую воду, и та тут же становиться ярко-бордовой. Звонок отделяет фантазию от реальности. Дверь открывается.
— Что случилось, Миша?!
Обратите внимание — то же самое «что случилось», — но реакция просто противоположная:
— Я люблю тебя, вот что случилось. Мне так плохо без тебя, даже живот разболелся.
— Ты хочешь в туалет?
— Ты с ума сошла, какой туалет?!
Она отступает, пропуская его в гостиную, где сидит плотный мужчина в желтой полурукавке, синих шортах и кроссовках на толстой подошве. Он значительно крупней Михаила Михайловича. У него большие плечи, руки, ноги и голова с ухоженной бородкой.
Михаил Михайлович вопросительно поворачивается к любимой, все еще поглаживая рукой больное место. Лицо Кати в красных пятнах.
— Это — Геннадий, познакомься.
Он протягивает ему руку, встряхивает.
— Геннадий.
— Михаил.
— Мы можем на минуту выйти в кухню? — спрашивает Михаил Михайлович хозяйку.
Она следует за ним. В кухне он берет ее за руку, чтобы привлечь к себе, наталкиваясь на неожиданное сопротивление. Легкое, но сопротивление.
— Я совершенно не могу без тебя, Катя. Совершенно. Видишь, вот — вернулся. Кто этот — в комнате?
Этот из комнаты уже стоит в дверном проеме. Сунув руки в карманы, склонив голову набок, рассматривает их с вызывающим интересом.
— Это у вас, что — так вот серьезно?
— Очень серьезно, — отвечает Михаил Михайлович.
— Как всегда, я узнаю обо всем последним, — открывает Гена домашний разговорник. — Я не понимаю, мне что — выкинуть этого клоуна отсюда, чтобы получить наконец какие-то объяснения?
И правда, в наши дни не все относятся к шляпе как к предмету гардероба серьезного мужчины.
Очень далекое, слабое, несформулированное за ненадобностью подозрение о еще одной связи его подруги вмиг вырастает до пугающей высоты волны и накрывает Михаила Михайловича с головой. Он — клоун?!
— Даятебещасблядьпокажуктоздеськлоун!!! — кричит он, хватая со стола широкий мясной нож.
Вот он — захватывающий миг счастья! Цунами неподдельной страсти! Мужчина, способный ради тебя на все, но, бог мой, почему же в такой дикой форме, почему так не вовремя?
Да, Михаил Михайлович, конечно, легковат — Гена легко отбрасывает его первый удар сбоку и тут же хватает за горло. Абажур летающей тарелкой пересекает потолок. Что-то валится и звенит. Своей левой Гена прижимает его правую — с ножом — к полу. Да, они уже на полу, среди осколков чего-то, но нож прижать тяжело и поэтому он снова в воздухе. Михаил Михайлович бьет соперника по большой голове, как бьют саблей, точно рассекая лоб надвое. Гена рычит и размазывает по лицу жирную кровь. Катя кричит незнакомым голосом. Михаил Михайлович, задыхаясь, выбирается из-под ослепшего великана. Теперь уже он хватает его за шею и швыряет на пол, но вопль «Миша, не надо!» предотвращает расправу. Кухонная сталь втыкается острием в пол и пружинисто раскачивается, словно приглашает к продолжению потехи.
— Всё, всё, всё, ты должен уйти, сейчас ты должен уйти, — повторяет хозяйка, как заведенная. Схватив на всякий случай страшное оружие и, бросив его в холодильник, заслоняет дверцу спиной. — Ты должен уйти, Миша. Гена, я сейчас помогу тебе. Не трогай ничего руками, я все сделаю сама.
Забыл сообщить, Катя — медсестра. Она работает в местной больнице ветеранов вооруженных, в том числе и ножами, сил. Это очень кстати.
Дверь хлопает за Михаилом Михайловичем, и он не видит, как его любимые пальцы утирают вражеский лоб тампоном с перекисью водорода, стягивают края раны пластырем.
— Я сейчас отвезу тебя в «скорую». Тебе надо наложить швы.
Подхватив с кресла сумку, она проверяет, на месте ли ключи и телефон.
— Только об одном прошу тебя, — говорит Катя, пристегивая ремень безопасности и заводя мотор, — не говори, что это он. Придумай что угодно. Я одна во всем виновата, я одна. Я не сказала ничего тебе, я не сказала ничего ему. Это — моя вина, но я устала ждать. Я хочу семью, а не траханье в удобное для вас всех время. Точно как твоя Вика, между прочим.
Его Вика! Как забыть ее голос в телефонной трубке, когда она простонала ей: «Из-за вас, Катя, я не могу завести второго ребенка, вы понимаете это?» Она просто видела, как слюна тянулась у той от губы к губе и липла к зубам, когда она произносила: «В-вы п-поним-маете…» В таком отчаянии и на вы! А этот второй ребенок ее просто доконал. Она не мужа крала у той, а куда большее. Впрочем, что значит крала? Это он ей покоя не давал, а не она ему. Вернется домой с работы — он сидит на скамеечке у входа, курит.
— Привет, как дела?
А в темной прихожей обнимет, привлечет к себе, большой, горячий, сильный. Сумка выскользнет из рук, и все, на что хватит сил, — так это попросить зайти на минуту в ванную.
Теперь сидит, молчит. Естественно, все понимает. В отделении «скорой» говорит, что бросал нож в мишень на двери, а нож попал в металлическую раму и неудачно отскочил. Хорошо еще, что в лоб попал, могло быть и хуже.
— Вы хотите вызвать полицию? — спрашивает женщина в коричневой, как школьная форма, чадре за стойкой регистратуры. Глаза поблескивают в узком зазоре между обтягивающей голову тканью и ажурной занавеской. Не понять, что думает обладательница этих глаз. Подозревает ли, что ее обманывают, или совершенно безучастна к посетителям-иноверцам? От ее отношения многое зависит — наберет ли сама номер полиции, когда они займут место среди ожидающих помощи, или тут же забудет о них.
— Не нужно, — отвечает раненый.
Они ждут вызова к врачу. Вокруг дремлют, стонут, молчаливо терпят боль, говорят по телефонам, смотрят беззвучный телевизор поздние посетители. «Райбек!» Это — он. Вообще он Рыбак, но уже привык откликаться на Райбек. Американцам так удобней. Он идет к санитару со списком пациентов в руке, тот проводит его желтым коридором в смотровую, велит лечь на накрытый бумажной лентой стол. Он с хрустом ложится. Лицо в белой маске заслоняет созвездие ламп. Мелькает шприц, он ощущает укус иглы.
— Вам повезло, что рядом оказалась ваша знакомая. Она отлично обработала рану, но небольшой шрам останется. Как это вам так повезло?
Клац! Сверкает хирургический скоросшиватель. Клац!
Он снова рассказывает про метание ножа, осознавая, что жене эту историю он не продаст. Какого ножа? Где?
Поставив «бимер» на стоянку, Михаил Михайлович идет домой. Он не сомневается, что у парадного его поджидает мигающая огнями патрульная машина. Но машины нет. Софья Борисовна, словно приросшая к дивану, говорит дрожащим голосом:
— Ты можешь мне, наконец, объяснить, что происходит?
Как объяснить? С чего начать? С того, что он уже несколько месяцев беспрерывно думает о другой? И с небольшими перерывами забирается в ее постель?
— Нам надо расстаться, — говорит он устало.
— Как? — вопрос на выдохе похож на прощание с жизнью: —…ах…
— Раньше не мог решиться сказать, а теперь уже придется… — он усмехается.
— Почему, Миша?
Медленно и мучительно он восстанавливает картину измены и обретения своего краткосрочного счастья. Поразительно все-таки, как тесно эти два процесса связаны. Не полюбишь — не изменишь, это он уже понял, а вот вторую часть уравнения: не вернешься — не спасешься, — еще не выучил, потому что не пережил. И он думает, что все пропало, жизнь, как говорится, под откос.
Михаил Михайлович сидит возле своей законной супруги Софьи Борисовны и рассказывает ей понемногу о встрече в автобусе. Как пригласил новую знакомую на ужин в тот самый ресторан, о котором она прочла в газете, как она сказала, что пишет он лучше, чем там готовят, а он ответил, что с ней трудно не согласиться. «А ты ее сюда приводил?» — спрашивает Софья Борисовна о главном, а он отвечает, что нет, и переходит к их первой близости в запаркованной на стоянке у моря автомашине, когда ее запах вошел в него и пропитал насквозь, просто отравил, можно сказать. И как после этой встречи он стал бывать у нее в Хобокене, и она овладела им, как болезнь, когда не знаешь, где явь, а где бред и что лучше. А теперь ему, наверное, придется сесть в тюрьму, потому что он раскроил ее другому хахалю череп надвое, вся кухня была в крови. Так что теперь жди звонка в дверь и вывода из дому, руки за спиной, на глазах у всех соседей. Полицейский придержит его голову, когда он будет садиться в патрульную машину, дверца хлопнет, шоу кончится, прилипшие к окнам лица исчезнут в квартирном мраке.
Они лежат на широкой супружеской постели совершенно опустошенные, словно на крутом повороте жизнь выплеснулась из них. Они лежат, ждут звонка и незаметно засыпают. А во сне жизнь возвращается и начинает потихоньку сращивать разорванное, склеивать разбитое.
Утром они принимают по очереди душ и завтракают в совершеннейшей тишине с надеждой на то, что допьют кофе до того, как их разлучат, но ничего не происходит. За окном плывет волнообразно колокольный звон из храма Пречистого сердца на Хэмилтон-авеню. Девять часов. Она высказывает предположение, что срок не может быть большим, ведь он не убил того. Если бы убил, его бы уже давно забрали. А она будет приходить к нему в тюрьму на свидания, говорить через стеклянную перегородку, приносить книги, какие он захочет, а может быть он и сам напишет что-то. Он же всегда мечтал написать хороший детектив и говорил, что знает миллион совершенно потрясающих сюжетов о наших в Америке. Работа ресторанного критика, среди прочего, включает и слушанье застольных историй, а вино развязывает языки лучше всякого следователя. Что ж, вот тебе и оказия! Не вполне ординарная, но, что поделаешь, в жизни случается всякое, и такое вот тоже — люди сидят в тюрьме, в том числе хорошие, просто не в меру нервные. Но, может быть, судья учтет, что все это было сделано в состоянии сильного аффекта, в приступе ревности. И жена подтвердит, что он у нее человек в принципе добрый, но вспыльчивый. «Таким вот мужем меня наградила судьба, ваша честь, — вздохнет она. — Слегка припадочным, что ли».
Ах, боже мой, боже мой, ну чего ему не хватало дома? Они переходят из кухни в гостиную и устраиваются на диване. Она звонит на работу и сообщает начальнице, что сегодня не придет, почему — объяснит потом, и, положив телефон на стол, закуривает первую за день сигарету. Он не просит ее пересесть к открытому окну, потому что не выносит табачного дыма, а наслаждается тишиной и покоем дома, и тот начинает проступать из забвения, в которое он сам его отправил, во всем совершенстве своего стильного уюта — ковров, дорогой мебели, стеллажей с книгами, картин в меру именитых художников, цветов. Надо только не смотреть на хозяйку, достаточно ощущать надежное тепло ее руки на своей руке и… думать, что это не она.
Звонок телефона подбрасывает их.
— Твой?
— Нет, твой.
— Але?!
— Это я.
— Да?
— Он решил не вызывать полицию, так что можешь спать спокойно.
— Хорошо.
— И еще…
— Да?
— Пока не приходи. Я должна все это обдумать. Я сама позвоню. Хорошо?
Он отключает телефон и кладет его в карман.
— Что она сказала?
— Что этот… Гена… решил не вызывать полицию и не возбуждать дела.
Откинувшись на спинку дивана, Софья Борисовна закидывает голову, по щекам текут слезы. Одна, скатившись, падает на выступающую из-под бледной кожи ключицу. Михаил Михайлович отводит глаза. Главное — не смотреть, научиться вовремя менять угол зрения, довести это до автоматизма, реагировать только на голос, который остался таким же, каким был, сколько же это уже… двадцать лет назад? Нет, бери все двадцать пять, бог мой, как жизнь-то быстро уходит.
— Я хотела бы сделать ремонт в кухне, — говорит неожиданно Софья Борисовна и утирает кончиком мизинца уголки глаз.
Это занятие, думает она, отвлечет его от потери. Да, она признает, что это — потеря. Сердцу, как говорится, не прикажешь. Своему-то вот она не приказывает. Другая бы сказала изменнику: «Пошел вон, подлец, видеть тебя больше не хочу!» — а она хочет. Хочет, чтобы он подавал ей омлет с сыром и ветчиной на завтрак, потом кофе, как он умеет готовить в турочке, хочет с ним лежать в одной постели, потому что никого даже представить себе не может на его месте, рядом с собой. От этих мыслей ее собственное сердце готово разорваться от боли, но не разрывается, получая от мучения свое горькое удовольствие. А что, может быть, такая боль нужна любви? Для ее оживления. Как, знаете, бывает, колют иголками немеющую конечность или пропускают через нее электрический ток, а?
— Надо бы подшпаклевать потолок над холодильником, — продолжает она. — Там, где протекло осенью. Стены бы тоже неплохо освежить. Взять очень светлую охру, как ты думаешь?
— Давай, — соглашается он.
Они едут в магазин стройтоваров. Покупают галлон краски, фунт алебастра, пачку шпатлевки и небольшой стол с удобным нижним ящиком для овощей. Она переместит на него миксер и эспрессо-машину. Когда они достают покупки из багажника, картонная коробка со столом раскрывается и содержимое высыпается на асфальт.
— Ножка поцарапалась, — отмечает она.
— Хочешь, поеду поменяю?
Раньше бы только подняла брови удивленно — что за вопрос? — теперь избегает оказывать малейшее давление.
— Можно. Если настроение будет.
Он складывает рассыпавшиеся детали на заднее сиденье — на случай появления настроения.
Проходит неделя в ремонте. Он чинит потолок сам, он это умеет. Красит. Цвет для стен она, как всегда, подобрала изумительно, он так хорошо сочетается с зеленым абажуром над столом! Они обмениваются короткими репликами, привыкая снова говорить друг с другом, но яд казалось бы вырванного чувства снова пропитывает его, и он украдкой нюхает собственные руки. Ему кажется, что Катин запах пробивается даже сквозь запах краски. От воспоминания о ней в животе возникает и сгущается знакомая боль. И она, там, у себя за Гудзоном, почувствовав его состояние, звонит ему и едва слышно выдыхает в трубку: «Приезжай». Все бросив, он несется на Запад, стараясь поскорей забыть растерянное лицо Софьи Борисовны. Конечно же, она прекрасно понимает, что брошенная ей на лету фраза о срочном заказе — ложь. И он это понимает. Пусть! По пустоте трасс, по внезапному хлопку петарды и рассыпавшимся над кронами деревьев розовым и бирюзовым осколкам он понимает, что сегодня — Четвертое июля. День Независимости. День Свободы! И это открытие вызывает пьянящее чувство, которое он подогревает страшным заклятием: будь что будет! В памяти всплывает отвыкший от родного языка голос его землячки Дины Верни: «Свабода, бля, свабода, бля, свабода!» — и он смеется.
О, это первое после разлуки объятие, это ощущение полного слияния двух тел, словно вырезанных друг под друга, как символ слившихся инь и янь. Прочь с дороги мебель, в стороны одежда, дайте салют! Салют!!! Оглушенные, они лежат в воронке простыней. Теперь бы ему взять да и остаться в этом чудесном коконе, порвать связь с прошлым последним решительным движением. Даже не движением, а наоборот — неподвижностью! Нешевелением плеча под весом устроившейся на нем головы, нешевелением ноги, придавленной к постели ее ногой — такой горячей. Ну что ты там забыл, дуралей? Что оставил в своем несчастном Бруклине? Пару любимых итальянских мокасин? Лэптоп? Документы? Все документы у тебя в бумажнике! Верно, документы — в бумажнике, а лэп-топ с любимыми мокасинами — не много стоят, но как одолеть многолетний рефлекс тяги в свой дом после наступления оргазма в чужом? Михаил Михайлович — человек ироничный, и потому ответ на этот вопрос у него есть. Он лежит в ящичке памяти с табличкой «Анекдоты» и звучит так: «Апатия — это отношение к половому акту после полового акта». В каждой шутке есть доля шутки, пытается оправдаться он перед собой и, вздохнув, выбирается из постели. Нет, анекдотом мотивы его ухода, конечно же, не исчерпываются. Куда сильней опасение за то, что ему не выдержать напряжения жизни со значительно более молодой любовницей, и ее разочарования долго бы ждать не пришлось. Что потом? Примут ли его на пепелище, оставшемся от его нынешнего, такого уютного дома?
Катя тоже поднимается, идет на слабых ногах в ванную, включает воду. Кран сипит, потом перестает сипеть. Когда она возвращается, он уже одет. Она обнимает его. Его пальцы скользят по нежной коже.
— Что ты будешь делать?
— Посмотрю что-нибудь на платном канале.
— «Вики, Кристина, Барселона» уже идет, — вспоминает он.
— Да? Отлично!
Они видели этот фильм в кинотеатре и решили, что посмотрят еще раз, когда его покажут по телевизору.
Мягко лязгает замок, он выходит на автостоянку перед домом. Ах, какое небо раскинуло над миром свой бархатный полог! Сколько звезд высыпало, какие яркие, сочные! С чем их там обычно сравнивают поэты: со слезами, с бриллиантами, с чем еще? Какая неописуемая никакими словами красота и свежесть! Какое удивительное ощущение полноты жизни! Как прокатившая по коже вибрация смывает груз прожитых, как говорится, лет. Нет, жизнь, в свете нынешней средней ее продолжительности для некурящих мужчин, не окончена в пятьдесят! Надо только перетасовать колоду и разложить новый пасьянс.
— Эй, приятель! — окликают его из темноты.
Михаил Михайлович поворачивается и видит сперва огонек сигареты, потом — смутное пятно лица с белой заплаткой на лбу. Темная фигура приближается, в руке что-то вспыхивает металлическим блеском, телефон, наверное.
— Только не здесь, — говорит Михаил Михайлович, отступая к «бимеру». — Чуть отъедем, хорошо? Подумаем о ней, ладно?
— Ну давай отъедем, — неохотно соглашается Гена и выстреливает окурком в темноту.
Две машины бесшумно выезжают одна задругой со стоянки. Михаил Михайлович, поглядывая в зеркало заднего вида, следит за фарами соперника, который явно решил оставить последний удар в их поединке за собой. Есть такие люди — не прощают никаких долгов. Ты полоснул меня, теперь я полосну тебя. Чтобы помнил. Куда ехать? Фары в зеркальце настойчиво требуют остановки, но он не торопится. Подальше надо отъехать, подальше. Машина Гены, натужно взвыв мотором, обгоняет его и сигналит о том, что пора съезжать с трассы. Рано! Оранжевые стрелки приборов бросаются вправо и «бимер» легко уносится вперед. Не машина, а ракета! Они мчатся еще минут пять, а может быть десять, пока Геннадий, опасно приблизившись и грозя ударить боком, не сгоняет его в рукав выезда. Они вылетают на узкую двухрядку, минуют мертвую автозаправку, какие-то темные озерца, черное здание школы, почты, гигантский плакат «Ремонт корпусов и смена шин», вдруг начавшийся и кончившийся лесок и выезжают, наконец, к огороженным сеткой теннисными кортам. Под колесами шуршит гравий. Передняя машина останавливается, стоп-сигналы, вспыхнув, гаснут. Перебросив руку через спинку сиденья, Михаил Михайлович берет ножку от кухонного стола. Как она здесь кстати! От возбуждения его бьет дрожь. Никаких разговоров, никаких выяснений отношений, им нечего выяснять. Кто бьет первым, тот выигрывает спор. Выбравшись наружу, он не ждет, когда соперник выйдет из своей машины, а, забежав сзади и, высоко вскинув деревянный брус, наносит удар по высунувшейся ноге, а потом, когда грузное тело с мычанием вываливается наружу, еще один — и тоже с большого размаху — по голове.
«Бэнг!» — звенит полированный кленовый ствол. Не выясняя, каково самочувствие в очередной раз раненого соперника, Михаил Михайлович идет к своей машине, бросает оружие на заднее сиденье, оборачивается — Гена, разбросав руки по земле, неподвижен. Он возвращается к нему. В широко раскрытых глазах врага сияют звезды. Присев на корточки, Михаил Михайлович прикладывает ладонь к его груди. Чье это сердце так тяжело и быстро бьет в ладонь? «Нет, это мое сердце», — думает он. Потом достает выглядывающий из кармана шортов телефон. Интересно, как часто они перезванивались? Позвонит ли она ему сегодня? Он кладет телефон к себе в карман. Враг по-прежнему неподвижен. Далеко за деревьями свистят и хлопают петарды. Он поднимается и, перевернув тело ногой, бог мой, до чего же тяжелое, достает из заднего кармана бумажник.
На обратном пути, проезжая мимо озер, Михаил Михайлович замечает темный проезд между ними. Притормозив, сдает назад, сворачивает на узкую асфальтовую полосу и оказывается на автостоянке со столами для пикников на краю.
Заглушив мотор, включает телефон и проверяет историю звонков. Гена напоминает о себе почти каждый день, иногда по несколько раз. Катя тоже звонит ему, хоть и реже. Сука, одного любовника ей мало. Вдруг телефон оживает и чуть не выпрыгивает из руки! На загоревшемся бирюзовым светом экране возникает: «ДОМ». Михаил Михайлович быстро выходит из машины, подходит к берегу озера и, сильно размахнувшись, забрасывает телефон в темноту. Бирюзовый светлячок описывает пунктирную дугу с прощальным «бульк!» на конце. Теперь бумажник. В нем — удостоверение, кредитки, визитки и три купюры по двадцать баксов, которые он перекладывает к себе в карман, я говорю о купюрах. Подобрав с земли камешек потяжелей, затискивает его в отделение с прозрачным окошком и тоже забрасывает в темноту. Звук «пляк!» подхватывают и многократно повторяют первые крупные капли дождя. Он быстро идет к машине, ощущая, как намокают голова и плечи. Теперь — домой!
— Опять был у нее?
— Нет, дали срочный заказ.
У ресторанного критика — вечерняя работа, пора привыкнуть. Он ставит коробку со столом к стене. Софья Борисовна уходит. Когда исчезает угол света под неплотно прикрытой дверью спальни, он раскрывает коробку. Рассматривает ножку, нет ли на ней крови. Есть и, надо же, густой красный мазок — именно там, где дерево поцарапалось, выпав тогда из коробки. Он включает воду и ждет, когда струя смоет красный след, потом, намылив губку, долго трет это место, смывает пену водой. Куда там! Кровь впиталась в древесину, попробуй вымой! Взяв в ванной фен, он сушит дерево. Теперь надо пройти по царапине мелкой шкуркой, у него есть, и покрыть бесцветным лаком, у него он тоже есть. Положив ножку на стол под лампу и, приблизившись к еще влажному лаковому пятну, он видит — под розоватой пленкой законсервирован след преступления.
— Что это было? — вопрос подбрасывает его.
— Ничего, запачкалось тут.
— Ты что, убил ее? — о-о, эта ее проницательность!
— Нет, она цела.
— Жалко. А это ты кого?
Он разворачивает план сборки стола. Руки дрожат.
— Кто это был?
Как всегда, ее неумолимая настойчивость делает свое дело. На этот раз он рассказывает все быстро, точными короткими фразами, как пишет статью, завершая:
— А что я должен был делать? Он в два раза больше меня. Бык.
— Тебя кто-то видел?
— Я не видел никого.
Михаил Михайлович открывает холодильник, берет початую бутылку вина и пьет прямо из горлышка. Софья Борисовна закуривает.
— А если убил?
— Я не искал с ним встречи, Соня.
Взяв телефон, она уходит с ним в гостиную. Он слышит ее ровный голос:
— Если вы его любите, Катя, вы должны мне обещать, что никогда и никому, ни при каких обстоятельствах, не скажете, что он был у вас дома этим вечером. От этого зависит его жизнь. И ваша, возможно, тоже.
Он снова опрокидывает бутылку и громко допивает ее. Конца разговора он не слышит. Вернувшаяся из комнаты жена кладет телефон на кухонный стол перед ним.
— Почему ты не можешь порвать с ней? Просто не отвечай на ее звонки. Перестань ездить к ней. Неужели ты не понимаешь, что пройдет еще каких-то пять лет — и разница в возрасте даст себя знать? Сегодня твой полтинник кажется ей пикантной деталью ваших отношений, а потом ее это будет только раздражать. Старых не любят, Миша. Это общеизвестно. Поэтому у старых небольшой выбор — они должны любить друг друга.
Он снова говорит о болезни. Любовь — это болезнь, «шуба-дуба», как пел один любимый ими когда-то артист, а она спрашивает с совершенно неподдельным отчаянием:
— Почему я — не твоя болезнь?
«Ты была моей болезнью, — думает он. — Просто я выздоровел. Это как грипп: переболел одним вирусом — у организма выработался иммунитет. А вирусов много, и они постоянно мутируют, поэтому на следующий год грудь снова заложена и из носа течет».
Обессиленные, они сидят и молчат. Каждому жалко себя. Потом Софья Борисовна, вздохнув, встает и идет на кухню. Достав овощи, сыр, маслины, готовит греческий салат. Есть совершенно не хочется, в горле ком, но надо занять себя чем-то. Михаил Михайлович выходит за ней, открывает новую бутылку, достает бокалы. Как все хорошо, как все налажено, зачем ломать это? И разве вино в высоких тонкостенных фужерах или салат в белоснежных тарелках хуже какого-то там супер-тетрациклина для борьбы с очередным вирусом? Как сказать… Некоторые вообще обходятся без антибиотиков. Круглый год принимают ледяной душ, бегают по пять миль перед работой, и никакие простуды их не берут. А на другого чуть подуло из приоткрытого окна, и — приехали.
Красавица из-за реки больше не звонит ему. И он не звонит ей. Несколько раз она звонила Гене, но тот не отвечал. Вместо него позвонила его жена.
— Вы в курсе, что случилось с Геной?
— Нет, что?
— На него кто-то напал. У него тяжелая черепно-мозговая травма. Он лежит в коме.
— Какой ужас, — картина начинает проясняться. — Когда, где?
— Четвертого июля. Вы виделись с ним в ту ночь?
— Нет! — ее охватывает возбуждение несправедливо обвиняемой, голос дрожит. — Я прошу вас понять: я многократно просила его не приходить ко мне, оставить меня в покое! Вы можете мне поверить, что у меня не было ни малейшего желания отбирать его у вас?
В ответ она слышит усталое:
— Слушайте, какая вам разница — верю я или нет? Пусть полиция выясняет, какое вы имеете ко всему этому отношение.
Катя кладет трубку и говорит себе: «В ту ночь его у меня не было. Что еще я могу сказать?»
Время сгущается в ожидании новых звонков или, скорей, повестки. Сердце замирает всякий раз, когда она открывает почтовый ящик, потом отпускает.
Вечера Михаил Михайлович и Софья Борисовна проводят у телевизора. На столике перед ними — вино, сыр и виноград. Кино — плохое средство борьбы со страхом неопределенности, но другого нет. «Нет есть!» — вдруг вспоминает Софья Борисовна и достает с антресолей старые фотоальбомы. Михаил Михайлович смотрит на ноги стоящей на стремянке жены и отмечает, что они по-прежнему хороши — сухощавые, с мягко очерченными икрами и изящным хрящиком над пяткой, четко прочерчивающимся каждый раз, когда она привстает на носках. Вернувшись, Софья Борисовна протирает замшевым лоскутком переплеты из тисненой кожи. Увы, эта красота — вчерашний день, в последние годы они смотрят фотографии на экране. Очень удобно, плюс изображение — полтора метра по диагонали. Они берут альбом за альбомом и рассматривают старые снимки, невольно начиная восстанавливать пошатнувшийся фундамент совместной жизни.
— Поразительно все же, — говорит Софья Борисовна, подавая ему раскрытый альбом. — Посмотри, как ты стал похож на отца. Раньше я этого не замечала.
Он вглядывается в подернутую вуалью времени сцену. Отец сидит на камне и держит его на руках. За ними — уголок пляжа с мутными фигурами отдыхающих и сероватое на любительском снимке Черное море. Ему лет семь, ребра торчат из-под смуглой кожи, он смеется. Отец лыс, у него мощные грудь, плечи, руки. Он — спортсмен. В правом нижнем углу фото — белая надпись «Большой Фонтан, 1969». Сколько тогда было отцу? Лет пятьдесят, наверное. И действительно, как они стали похожи, за вычетом мускулатуры, конечно. И волос. Он свои унаследовал от матери. Запуская руки в ее роскошные каштановые, отец говорил: «Люба моя, мне бы этого на две жизни хватило!» Отец так называл маму: «Люба моя», — хотя звали ее Аннушкой. А вот эти, только намеченные у него две вертикальные морщины на лбу, и вот эти — у рта — от отца, только у того они прочерчены четко, глубоко, как будто мастеровитый скорняк заложил эти резкие складки. Америка, как известно, замедляет процесс старения.
— Смотри, эта какая хорошая, — Софья Борисовна указывает на фото, где отец сидит в дачном шезлонге. На коленях — раскрытая газета, в руке — стакан. Рядом стоит мать с трехлитровой бутылью компота в руках. Наверняка позвал ее: «Люба моя, попить не дашь? Жарко ужасно…» — и она принесла. В наполняющей сосуд фотографической мути едва различимы светло-серые шарики абрикосов и темные точки вишен.
«Мам, пап, ну-ка не шевелитесь!» — дает команду маленький фотограф и, вращая рифленый ободок объектива, совмещает двоящееся желто-сиреневое изображение родителей, пока они не становятся одним ясным целым.
«Клац!» — фиксирует вечность отцовский «ФЭД».
— Пить не хочется? — голос Софьи Борисовны достигает его барабанных перепонок, превращается в нейро-электрический, кажется, так это называется, сигнал и спустя секунду-другую добирается до того самого ящичка с табличкой «Анекдоты». Где же нужный? Да вот же он — жена говорит мужу: дурак, не уходи от меня к молодой, будешь умирать — она тебе стакана воды не подаст! Муж не ушел, а умирая, думает: что-то пить не хочется. Сигнал летит к нервным окончаниям, приводящим в действие мышцы лица, и вызывает сперва ухмылку, а затем и смех. Мать налила отцу стакан компота, чтобы у него не было соблазна на стороне? Ерунда, отец всю жизнь любил только ее! Бравый фронтовик, вся грудь в медалях, он взял ее после демобилизации, совсем молодую, ей было чуть больше двадцати, и всю жизнь посматривал по сторонам, чтобы дать своевременный отпор возможному сопернику! Скажи после этого, что разница в возрасте не гарантия вечной любви. По крайней мере, со стороны того, кто постарше. А теперь что же, его Соня предлагает ему попить, пока еще не совсем поздно? Нет, поздно. Уходить ему уже не к кому. Но анекдот — жизненней не бывает! Содержимое ящичка искрит, и вот смех переходит в хохот со жгучей слезой и потом ручьем слез, которые, как дождь после страшной засухи, смывают с него тяжелую коросту вины и страха. И Софья Борисовна, радуясь произведенному эффекту, смеется вместе с ним и берет за руку и прижимает к теплой и мокрой щеке.
— Для меня смех — самое сексуальное проявление мужской натуры, — говорила она лет сто назад, когда они были близки, как — ну вот как сейчас, наверное.
— А знаешь, чего я вдруг захотела? — говорит Софья Борисовна, отсмеявшись и закидывая руки за голову.
— Что?
— Велосипед!
— Велосипед?!
— Все, решено! Покупаем два складных велосипеда с небольшими колесами, знаешь, есть такие? И будем кататься на них вдоль моря. Нравится тебе такая идея?
В ней оживает детский восторг. Она вспоминает, как неслась на огромной для ее роста «Украине», просунув левую ногу под верхнюю перекладину рамы, с седла она еще не доставала до педалей. Грунтовка дачной улицы страшно подбрасывала ее, теплый воздух бил в лицо, развевал волосы, отбрасывал за спину заборы и деревья с белеными основаниями стволов, фиолетовые петушки на обочине, дома и лица.
Катя проснулась, как всплыла из-под воды. Потянулась, зевая, и так при этом прогнула тело, что даже хрустнуло где-то. Солнце лежало яркими пятнами на стенах, на полу, сияло на золотом орнаменте смятой простыни. Попыталась вспомнить, что снилось, и в этой попытке слепить из уходящих сквозь пальцы образов-намеков что-то цельное вдруг осознала, что беременна. Она явно чувствовала в себе присутствие новой жизни. Это было не столько даже ощущение, сколько знание — я больше не одна. Она поднялась и подошла к окну. Тихое и прозрачное утро стояло за ним. Дверца белой машины у тротуара отворилась, и показался мужчина в светлых джинсах и темно-синей трикотажной полурукавке. Поправив узкие черные очки, направился к ее двери.
«Одеться, — подумала она, — или так встретить?»
На ней была только черная шелковая рубашка на тонких бретельках. Пока не зазудел звонок, она прошла на кухню, достала из холодильника банку клюквенного сока и налила в стакан, который тут же бросило в холодный пот. Отпила и пошла открывать.
Визитер стоял в шаге от половичка, держа на поясе загорелые, поросшие блондинистым волосом руки, жевал жвачку, двигая мощной челюстью с тонюсеньким клинышком бороденочки и такой же тонюсенькой полоской усов.
Насмотревшись на него, она зашла за дверь и сказала:
— Извините, я только что поднялась.
— Доброе утро, — поздоровался пришелец. — Я детектив Перрон из полиции графства. Я могу говорить с Кейт Хачатуриан? — Ударение на «у», как положено у местных.
— Да, — она снова отпила сок. — Это я.
Заныло в груди.
— Вы знаете Геннадия Райбека?
— Да.
И тут же вспомнился голос в телефонной трубке: «Если вы его любите, Катя, вы должны мне обещать, что никогда и никому…»
— Вы можете одеться, чтобы мы могли поговорить?
— Да, конечно, зайдите.
Она ушла в глубину квартиры, а детектив Перрон, переступив порог, смотрел, как она ступала чуть полноватыми, но очень стройными ногами по мраморному полу и как вздрагивали выглядывавшие из-под пикантной рубашонки половинки ягодиц. Вернулась, подпоясывая красный с птицами халат.
— Проходите в комнату и садитесь. Так почему вы спрашиваете о нем?
— Его нашли в Гаррисоне с проломленной головой. Он в коме.
— О боже… А когда это произошло?
— Вы не возражаете, если я вам задам несколько вопросов?
— Конечно!
— Где вы были вечером и ночью четвертого июля?
— Дома. Так это случилось четвертого июля?
— Кто-то может подтвердить, что вы были дома? Соседи, например.
— Кажется, они уезжали на уикенд к родственникам.
— Как я могу быть уверен в том, что вы были в тот вечер дома?
Она опускает горящее лицо в ладони.
«Если вы его любите, Катя, вы должны мне обещать, что никогда и никому, ни при каких обстоятельствах, не скажете, что он был у вас дома этим вечером. От этого зависит его жизнь. И ваша, возможно, тоже».
«Почему я должна верить этой женщине? — думает она. — Та защищает свое, что сейчас защищать мне?»
— Я была дома. Я заказала кино по платному каналу. Вуди Аллена. Этот заказ есть на моем счету. А почему в Гаррисоне? Что он там делал?
— Я думал, вы можете знать.
— Я не знаю! Но не думаете же вы, что я могла проломить ему голову. И потом… чем?
— Тупым тяжелым предметом, — привычно отвечает детектив.
— А следы там какие-то нашли? Какие-то, ну, я не знаю, отпечатки?
— Ищем.
— Если я не ошибаюсь, той ночью шел сильный дождь. Я поднималась закрыть окна.
— Верно…
— Стало быть, все смыло?
Он смотрит на нее изучающе, потом спрашивает:
— Как я понял, вы были близки?
— У нас уже давно ничего не было. Может быть, год… Но он иногда звонил, а иногда его жена. А я хотела только, чтобы они оставили меня в покое.
— Его жена звонила вам?
— Да. Говорила, что из-за меня не может завести второго ребенка, — ее обдает волной возбуждения. — Как насчет меня?! Что, если я тоже хочу ребенка? И мужа я хочу своего, а не ее.
Детектив Перрон с трудом отводит взгляд от узкой ступни и пальцев с аккуратным педикюром, проводит ладонью по короткому ежику волос.
— Хотите проведать его?
— Зачем? У меня нет ни малейшего желания встречаться с его женой. Могу себе представить, что она мне скажет у его постели!
Гость поднимается, достает из нагрудного кармана заранее заготовленную визитку, протягивает ей. Хозяйка берет ее и тоже встает. Они оказываются совсем близко друг от друга. Он повыше ростом, поэтому она смотрит на него, чуть отведя голову назад. Чего он медлит? Почему не уходит? Стоит, смотрит в беспокойные карие глаза. Сейчас толкнет ее легонько на диван и станет расстегивать пояс. Нет, не толкает. Жует.
— Если вы вспомните что-то, что может помочь следствию, звоните. Здесь мои телефоны.
— О’кей, я позвоню, — отвечает она севшим от волнения голосом и снова вспыхивает от мысли, что он это слышит.
2. Виктория и другие
Вернувшись в участок, Перрон видит жену пострадавшего. Узкое осунувшееся лицо, серые глаза, светлые волосы собраны в тугой узел на затылке. Поднимается ему навстречу.
— Здравствуйте, Виктория. Есть что-то новое?
Он проводит ее в кабинет, который делит с тремя другими детективами. Четыре заваленных бумагами стола в углах комнаты, старомодные коробки мониторов, два зарешеченных окна, желтые казенные стены, нити паутины на обвисших лопастях мертвого вентилятора. Детектив Макаллан, прижав плечом трубку к рыжим кудрям, пишет что-то в блокноте. Кивает при его появлении.
— Садитесь.
— Я принесла вам телефонные счета за последние шесть месяцев. Их звонки я отметила желтым маркером.
— Они перезванивались в тот вечер?
— Нет. Но вы понимаете, что это не могло быть простое ограбление? Что занесло его на эти корты ночью? Он никогда не играл в теннис.
— Наша главная надежда на то, что ваш муж придет в себя и расскажет о случившемся. Что говорят врачи?
— Надо ждать еще двадцать четыре часа.
Рука сжимает руку так, что костяшки проступают из-под побелевшей кожи.
— Все идет от той женщины, детектив. От этой Кати. Я это просто чувствую…
— Может быть, — неопределенно отвечает он. Мало ли кто что чувствует? Чувства к делу не подошьешь. — Мы работаем над этим.
Собравшись с силами, она поднимается, и он провожает ее до двери. Вернувшись к столу, достает из верхнего ящика сигареты, закуривает. Струйка дыма добирается до потолка и укладывается на нем полупрозрачной змеей. Звонит телефон — убийство в магазине спорттоваров в Юнион-Сити, надо ехать.
Крохотный офис залит мертвым светом люминисцентных ламп и муторным запахом разложения. У входа — фотограф с аппаратом наготове. Руки убитого раскинуты, кисти свисают с краев стола. Голова с сильно поредевшей растительностью неловко повернута. У основания шеи темный след от удара. Бейсбольная бита брошена на пол. Пришедшие могли, например, потребовать старый долг, а хозяин сказал, что сейчас денег нет. Тогда те, устав от его «приходите завтра», этот долг решили списать. Когда грабят кассу, убивают прямо у прилавка. Если вообще убивают.
Перрон видит на стене красный треугольный вымпел с золотыми буквами и лобастым профилем с острой бородкой.
— Русский? — спрашивает он, кивая на покойника.
— Павэл Лебедински, — отвечает детектив Макаллан. — Пашя.
Он стоит на одном колене, в левой руке — включенный фонарик, в правой — пинцет с несколькими волосками в цепких лапках. Рядом — такой же коленопреклоненный техник из лаборатории графства с раскрытым пластиковым пакетом наготове. Оба в резиновых перчатках. Макаллан кладет волоски в пакет, и техник, запечатав его, раскрывает следующий. Макаллан, продолжая осматривать светлый овал на ковре, говорит:
— Русские, говорят, такое придумывают, что итальянцам нечего делать, а кончается у всех одинаково — бейсбольной битой по башке, и готово!
— Точно, — соглашается Перрон.
Вернувшись в торговый зал, он заходит за прилавок, приседает — на полке несколько коробок от обуви, под листом пестрой упаковочной бумаги что-то лежит. Приподняв лист, он видит темную рукоятку «Глока».
— Эй, Джим! — он поднимает руку, привлекая внимание появившегося в зале техника.
Техник протискивается к нему, приседает рядом.
— О-о!
Перрон проходит по залу. Аккуратные ряды футболок и спортивных костюмов на вешалках, кроссовки на стенах, порядок за прилавком, нетронутый пистолет — все указывает на то, что убитый и его гости виделись раньше. Сначала в магазин вошел тот, кого хозяин хорошо знал. Пока они разговоривали в офисе, вошли остальные. Теперь надо ждать результатов сверки анализа ДНК-материала и отпечатков пальцев с образцами в базе данных штата.
Появляется Макаллан, говорит поджидающим у входа полицейским, что те могут выносить тело. Разворачивая черный пластиковый пакет на змейке, толстозадый коп пересекает зал, за ним тарахтит разболтанными колесиками металлическая тележка.
По дороге в участок Перрон думает, что у него нет никакого желания оставаться на службе еще семнадцать лет, необходимых для получения полной пенсии. Обилие покойников в его жизни и ненормированный рабочий день стали в последнее время действовать угнетающе. Пора, видимо, обзавестись своей семьей и простой работой с девяти до пяти. Он мог бы, например, открыть компанию по установке систем безопасности. Ставил бы видеонаблюдение таким, как этот Пашя. Камеру над дверью, несколько камер в зале и кнопку под столом. Трудно сказать, помогло бы ему это пережить визит Пашиных товарищей, но шансов было бы больше, чем без камер и без кнопки.
На пересечении 22-й и Либерти он тормозит. Бензовоз с жирной надписью Lukoil на зеркальном борту цистерны, мучительными рывками — видимо, водитель новичок — въезжает на заправку. Детектив снимает рычаг со скорости, снова закуривает, открывает окно. Куда торопиться? На встречу с очередным трупом? Или с его вдовой?
Мысли возвращаются к русской, с которой он встретился утром. У нее густые черные волосы, смуглые плечи, тяжелая грудь. Смотришь на такую, на округлую тяжеловесность ее форм, и видишь в ней мать своего ребенка. Если бы она не была русской, он сказал бы, что она итальянка. Откуда-то с юга. В офисе он перебирает оставленные предыдущей посетительницей телефонные счета с желтыми отметками переговоров пострадавшего — хоть какая-то от них польза! — и набирает ее номер.
— Здравствуйте, Кейт, это детектив Перрон. Мог бы я пригласить вас сегодня на ужин?
В трубке повисает молчание, потом он слышит:
— Ну попробуйте.
Они встречаются в «Мару-Суши» на Вашингтон-стрит. В Хобокене всё на Вашингтон-стрит. Катя в черных свободных брюках и белой блузе навыпуск, искрящиеся волосы рассыпаны по плечам. Вначале разговор общий. Она ему рассказывает о работе в больнице ветеранов, а он интересуется — не надоели ли ей все эти раненые и пострадавшие. Она отвечает, что человек ко всему привыкает, а он замечает, что люди разные, кто привыкает, кто — нет.
— Послушайте, — переходит она к давно заготовленному вопросу. — Я так думаю, что в своей практике вы сталкивались с такими ситуациями. Я имею в виду случай с Геной. Как это могло произойти?
— Жена хочет получить страховку и нанимает кого-то, чтобы прихлопнуть мужа, — высказывает предположение он. — Потом дает копам телефон его любовницы.
— Он был застрахован?
— Да.
— Мне казалось, что жена любит его.
— Или изображала, что любит.
— Есть еще какие-то варианты?
— У него могла быть любовница, — теперь он смотрит ей в глаза. — Он привык считать ее своей собственностью. Потом она нашла кого-то, кто имел на нее более серьезные виды. А этот Гена продолжал звонить, может быть, угрожал. Тогда от него решили избавиться. Мужчины встретились без свидетелей и выяснили, кому достанется женщина.
Она чувствует, как краска заливает лицо. Такое у нее лицо. Чуть что — на скулах просто пожар.
— Похоже на ваш случай? — он усмехается.
Катя берет стакан с водой, лед звякает о стекло, делает глоток. Достав из сумки зеркальце, проверяет, не смазалась ли помада.
— А кем мог быть тот, который его ударил?
— Их могло быть двое. Когда Геннадий говорил с одним, второй незаметно подошел сзади и ударил. Там не было драки.
Катя разглаживает ладонью складку на скатерти. Молчание нарушает Перрон:
— У вас есть бойфренд?
— Это профессиональный интерес? — снова брови взлетают, снова пожар на скулах.
Он молчит, ждет.
— Слушайте, мне не двадцать лет, и я не уверена, что вы хотите знать обо всех моих любовниках. Я сама хотела бы забыть о них. О некоторых — точно.
Он наливает из кувшинчика в стопку остывшее саке, выпивает, словно для храбрости, потом спрашивает:
— Как насчет еще одной попытки?
В ее глазах мелькает испуг, не свойственный женщинам, привыкшим к безоговорочным победам, но он знает: женщины — притворщицы.
— Как вас зовут, детектив?
— Джейкоб. Джейк.
— Яша, — улыбается она.
— Яшя, — повторяет он. — Яшя, Пашя, почему у вас такие мягкие имена?
— Мы — мягкие люди, — говорит она и касается кончиками пальцев его руки.
— О-о, да! — смеется впервые за вечер Джейк, но не своей шутке, а радуясь предстоящему.
В машине, бросая быстрые взгляды на сидящего рядом мужчину — свою машину он оставил возле ресторана, ехать недалеко, — она с замирающим сердцем загадывает, что если у них, точнее у нее, все получится с ним с первого раза, то он останется с ней и станет отцом мальчика. Она уверена, что у нее будет мальчик.
— Решение в ваших руках, — говорит человек в белом халате Вике. Стекла очков перечеркнуты белым отражением ламп на потолке, на лице выражение сочувствия, сдержанного профессиональной деловитостью. — Его мозг мертв. За легкие и сердце работает вот эта машина, — доктор кивает в направлении приборов у изголовья.
«Как же так? — думает Вика. — Как же организм может продолжать функционировать без мозга, ведь кто-то должен давать команды сердцу, печени, почкам…»
Двое стоят у открытой двери палаты, где лежит все еще живой организм ее мужа. В синем пластиковом кресле у стены — вжавшаяся в него светленькая девочка с очень пристальным взглядом исподлобья. Крохотные пальчики сжимают ручки розовой сумочки. На глянцевой клеенке аппликация: красные губки и белая надпись ХО ХО, — так обозначают поцелуй.
— Я слышала, что некоторые люди возвращаются, проведя в коме… годы…
— Чудеса случаются, — очень сдержанно, но достаточно, чтобы в ответе был ощутим научный скептицизм, усмехается доктор. — Но очень редко. При этом такая тяжелая травма мозга никогда не проходит бесследно. Даже если произойдет чудо, на которое вы рассчитываете, он не вернется к вам таким, каким вы его знали. Мы называем это состояние вегетативным. Моторные функции могут…
Она перестает слушать врача. Хочет ли она, чтобы он вернулся к ней таким, каким она его знала, если произойдет чудо? Нет. И, преодолевая страх, Вика, наконец, решается:
— Хорошо, отключайте.
— Вам нужно заполнить некоторые документы.
— Хорошо, я заполню.
Она оборачивается к дочери:
— Маша, идем со мной, дорогая.
Соскользнув с кресла, девочка робко подходит к ним, берет мать за руку, прижимается к ней лбом, поглядывает на доктора.
Вика и Маша сидят на брайтонском бордвоке, наслаждаясь тихим сентябрьским солнцем. Осенняя прохлада смывает с нее горячечный жар посещений больницы, похорон, общения с полицейскими, юристами. Она бы хотела ходить в театр. Ее привлекает возможность наблюдать за чужими драмами, не опасаясь быть вовлеченной в них.
Ее чувство к Геннадию нельзя было назвать любовью, той спокойной и деловой любовью, которая связывала ее родителей. У нее это было ожидание любви, обида за его измены, а главное — страх за то, что он узнает, что Маша — не его дочь. Когда еще кормила ее грудью, пристально всматривалась в игрушечное личико, искала хоть одну его черточку и не находила. Она не сомневалась, что и он смотрел на Машу с теми же мыслями. Отсюда и страх — он спросит, его ли ребенок, а она, не наученная врать, ответит: «Не знаю», и — конец. Что будет делать тогда одна, без работы, без связей в чужой стране? Выходом казалась вторая беременность, чтобы уже наверняка — от него.
Она, конечно, понимала причину его холодности к ней, но только вины в этом своей не видела. Принудительно окольцованный, он своей нелюбовью к ней мстил тестю, а заодно и ей с Машей. Все заботы о девочке он еще до ее появления на свет поручил родителям — Марии Ефимовне и Евгению Семеновичу. Те действительно помогали Вике, пока Маша не пошла в дошкольную группу. Старики тогда перебрались во Флориду, ближе, как у нас тут говорят, к Богу. На кремацию приехал только свекор. Страшный, как ящер, с обвисшей под подбородком сухой кожей, с трясущейся пятнистой головой, черными глазами. Забрал урну с пеплом и отбыл в свою страну цветов и венков, безмолвно разорвав последнюю связывавшую их нить. Мария Ефимовна, страдавшая диабетом, была на диализе и приехать не могла. Если умрет первой, заберет урну с собой. Пусть. Вика уже это знает: самый дорогой человек — ребенок. Твои плоть и кровь — буквально.
А Машей она забеременела случайно. На третьем курсе университета, она училась на факультете романо-германской филологии, соученица Женя пригласила ее к себе домой на вечеринку — родители были на даче. Дома у нее постоянно что-то происходило — она была весела и любвеобильна. Зажав полными бедрами сведенные ладони и раскачиваясь — к парте, от парты, — она, бывало, говорила: «А зудит у меня, девочки, ну просто везде». И глаза у нее мутнели. С курса на курс она переходила с помощью бородатенького латиниста Сережи Шевелева — доцента кафедры классических языков, где они постоянно запирались, и выходили потом в полутемный факультетский коридор, едва волоча ноги и делая вид, что друг друга не знают. Отец Шевелева был деканом факультета. Еще Женя умела готовить убийственной силы коктейли из молдавского коньяка, кока-колы и кофейной настойки домашнего приготовления. Вику в группе считали тихоней, и Женя позвала ее только по просьбе парня из своей другой, не университетской компании — Геннадия. Тот с приятелями поджидал Женю после вечерней лекции и, заметив в гурьбе студентов Вику, попытался заговорить. Та испугалась и, сославшись на занятость, быстро ушла, а потом пожалела. Он показался ей симпатичным — высокий, аккуратно подстриженный, хорошо одетый и явно старше ее, что тоже привлекало. Направляясь к дому, то ныряя в густую тень деревьев, то входя в круги света на разбитом асфальте, она легко представила, как он сейчас шел бы неторопливо рядом, может быть, положив ей руку на плечи, а у парадного привлек к себе на прощание. Закрыв за собой дверь, она поняла, что хочет увидеть его снова. А когда Женя пригласила ее, сказав, что будет парень, от которого она тогда сбежала, с замершим сердцем согласилась.
Их было шестеро — три девушки и трое ребят — собравшихся послушать музыку и потанцевать, но танцы быстро кончились, и началось совсем другое. Вика была так пьяна, что сил сопротивляться ходу событий не было. Она то смеялась, то плакала, то обнималась с кем-то. Качался потолок, ходили ходуном стены, магнитофон пел: I’m a sex machine in town. The best you can get 60 miles around. Рядом задыхались, стонали, вскрикивали с машинной ритмичностью, пока спасительная темнота не сомкнулась над ней.
Утром, когда она перебралась через спящих, нашла свою одежду и, стараясь двигаться по возможности бесшумно, направилась к выходу, паренек с шапкой светлых кудряшек окликнул ее из кухни: «Эй, кофейку-то хоть попей со мной, а?» Худющий, босой, в одних джинсах, он стоял у газовой плиты, помешивая ложкой коричневую пену над медной турочкой и улыбался. Солнце лило свой свет в окно за ним, наполняя кухню тихим утренним счастьем. Но ей было не до кофе, она хотела в душ.
Они с Геннадием продолжали встречаться и после той ночи, но, узнав, что она беременна, он стал от нее прятаться. Она звонила ему — мать или отец отвечали, что его нет. Она просила, чтобы он перезвонил, — он не перезванивал. От Жени она услышала, что семья Геннадия собирается в Америку и им не нужны осложнения.
Так бы они и уехали, если бы ее мать, а потом и отец, не узнали, что случилось. Мать звали Тамарой, отца — Анатолием. Отец, хотя она боялась его гнева панически, не сказал слова в укор, а, похлопав рукой по колену, — во время страшного разговора они сидели рядом, — сказал негромко:
— Ты не волнуйся, Викуша, я с тобой.
По службе он, капитан ГУВД, видел разное и понимал, что случившееся с его дочкой еще не самое страшное. Напротив, оно сулило интересную перспективу.
— Он просто испугался, Викуша, — сказал он, привлекая ее к себе. — Это с юношами бывает.
И она прильнула к нему с благодарным облегчением, как хотелось бы прильнуть к тому, кто теперь бегал от нее, как от прокаженной. Тем же вечером отец привез ее в служебном луноходе к дому на Пастера, где жил Геннадий. Прямо напротив библиотеки. Ждали они его часа полтора. Отец, включив лампочку в потолке салона, разложил на руле газету, то читая, то поглядывая на улицу. Закончив статью, хрустел страницами в поисках новой. Когда Гена появился, отец погудел, привлекая его внимание, и махнул в опущенное окошко — подойди. Она сидела ни жива ни мертва, боясь повернуть голову в сторону любовника. Гена подошел, а отец открыл дверцу, опустил ногу на тротуар и закурил.
— Ну что, Генаша, поздравляю, папашей будешь!
Тот молчал.
— Ты вроде как не рад?
— Пусть сделает аборт, я заплачу, — выдавил тот.
— Аборт я сделаю собственноручно, но не ей, а тебе, — отец сложил руки на груди, при этом китель на его плечах чуть не затрещал. — Так что, сынок, вы распишетесь, она родит, и поедете вместе. Америка страна хорошая, я бы и сам туда уехал, да здесь работы много. Так что поставь в известность родителей.
— А если нет?
— Тогда будете жить на родине и платить алименты.
Высокий и стройный Геннадий рядом с ее отцом оказался нескладным мальчишкой. А отец был из породы питбулей — возьмет кусок арматуры, натужится, побагровеет и свернет в узел. В кривой, но все равно узел. И Гена, бросив испуганный — она видела это — взгляд на ее защитника, сказал:
— Ладно, я передам.
— Ну вот и хорошо, сынок, — похвалил тот. — Телефон ты наш знаешь, пусть мама позвонит. Тамара моя обо всем с ней договорится. Роспись, свадьба и все такое. Только не тяни.
В предотъездные месяцы Вика словно одеревенела и оглохла, не вполне понимая, о чем говорили с ней или между собой родители. Они часто повторяли тогда, что в этой стране жить стало невозможно и будет только хуже. Родители Геннадия — очень пожилые по сравнению с ее — приняли ее на удивление хорошо, особенно Мария Ефимовна. Может быть, смирились с судьбой, а может быть, захотели получить от нее, оказавшейся тихой и ласковой, то, чего не получили от сына. Поступив в институт связи, а по окончании его — в ателье «Рембыттехника», тот дома бывал редко, и что делал, где и с кем, для них было тайной. Он их в свою жизнь не пускал скорее всего из-за большой разницы в возрасте и стеснения перед товарищами. Казалось, что жена, в смысле — Вика, если не вернет его, то хоть приблизит немного.
На вокзале Мария Ефимовна обняла Тамару и несколько секунд не отпускала, словно хотела закрепить многократно сказанное о том, что ее девочке и внуку или внучке будет хорошо с ними. Геннадий курил в тамбуре у двери. Вика с букетом совершенно бесполезных цветов стояла рядом, на перроне, готовая ступить в вагон, как только он тронется. Лицо Евгения Семеновича серело за пыльным окном купе. Время от времени он помахивал им рукой, прощаясь издалека. Здоровья даже говорить с этими людьми у него не было.
Тесть, хлопнув Геннадия по плечу, дал последний наказ: «Береги жену. Если что, с тебя спрошу, ты меня знаешь». И смотрел потом на женские объятия со скептической ухмылкой.
Оставшиеся в Одессе родители были уверены, что дочь, как только встанет на ноги, вытащит их за собой. Все это было многократно обговорено на семейных советах, но вышло иначе. Тревога телефонных переговоров ее первых американских лет — о жилье, о Маше, об успехах Геннадия, начинавшего свой бизнес, — сменилась тревогой о новой работе отца. Из ГУВД тот перешел в частную компанию по обеспечению безопасности.
«Большую ответственность взял на себя, — вздыхала мать на другом конце земли. — Не знаю, что будет, Викуша. Скучаю по тебе так, что не передать, а все же рада, что ты там. Беспредел у нас просто жуткий».
Потом родители переехали в просторную двухкомнатную квартиру в Аркадии — с балкона над кронами деревьев видно море. Отец купил внедорожник «Мицубиши». В голосе матери появилась уверенность, а в лексиконе — новые слова. Когда Киев заполыхал оранжевыми флагами, мать ей сказала с нескрываемой досадой: «Ну к какому-то консесусу эти козлы могут прийти или нет?» Новое русское слово неловко втиснулось в сознание и, побродив среди залежей неиспользованной университетской лексики, обернулось старым взаимопониманием.
Когда отец приехал в свою первую командировку в Нью-Йорк, Вика встретить его в Кеннеди, к своей большой досаде, не смогла. Геннадий не хотел оставлять магазин, а она сама не водила. Приехала уже в гостиницу на 52-й стрит. Отец встретил ее в фойе и она, привыкшая видеть его в форме, едва преодолевая стеснение, прижалась к нарядному светлому костюму в полоску — в Америке люди с положением одевались не так броско.
— А внучка-то где?
— Ее сильно укачивает в машине, папа, она у Марии Ефимовны осталась. Поедем к ним, они обед приготовили.
Пожимая Геннадию руку, гость заметил добродушно:
— А ты раздобрел, Генаша, на американских харчах-то!
— На родине, я смотрю, тоже не голодают, — ответил в тон.
— Кто как, кто как, — философски заметил тесть.
В приземистой гостиной субсидируемой квартиры в Форт-Ли, опрокинув несколько рюмок «Абсолюта», визитер рассказывал настороженно слушавшим его свойственникам: «Фирма наша обеспечивает безопасность. Но реально работа многопрофильная. Включает физохрану клиента и его родных, мониторинг объектов недвижимости и бизнеса, просчет риска выхода на новые рынки, взыскание задолженностей. Главное в нашем деле — контакты. Викуша, подай рыбку, мама такую еще укропчиком взбрызгивает для аромата. Но, как говорится, нас много на каждом километре. Сейчас проведу переговоры в Нью-Йорке. В следующем году двинем на Майами. Много потенциальной клиентуры, никто не хочет работать с любителями».
Бог мой, в каком диком сне могло присниться тем измученным сборами и перепуганным невнятным будущим иммигрантам, стоявшим на перроне Одесского вокзала, что провожавший их простой советский милиционер будет оперировать такими словами, как Нью-Йорк и Майами, или просчитывать риск выхода на новые рынки?!
Когда хозяева вышли на кухню, а Геннадий — на балкон, покурить, отец достал из внутреннего кармана пиджака конверт, дал Вике.
— Это — тебе лично, дочка. От нас с мамой.
В ванной комнате она раскрыла конверт, обнаружив тонкую пачку еще не бывших в обращении сотенных купюр и в пакетике из вощеной бумаги — крестик с цепочкой. Крест был бабушкин — медный, с сине-белым эмалевым рисунком. Она достала его, положила на ладонь, прижала к губам, зажмурилась. Старое, родное хлынуло в нее вибрирующей волной, наполнило до краев. Когда волнение отпустило, положила конверт в карман брюк и пошла на кухню помогать Марии Ефимовне.
Через несколько дней, когда они прощались в аэропорту, а Геннадий оставался в машине, отец сообщил, что они с матерью хотели бы купить на ее имя кондо с двумя спальнями где-нибудь на Брайтоне и наезжать на несколько месяцев, может быть, даже на полгода. Зима в Одессе, особенно февраль-март — она знает — муторное время. А на лето — назад. У них теперь участок за Дачей Ковалевского, скоро начнут строительство. И Машеньке там будет хорошо: воздух, море, овощи и фрукты — все свое, органическое.
И вот Тамара приезжает на следующей неделе. Первым делом, говорит, хочет посмотреть Брайтон. Она много о нем слышала, и Вика приехала сюда, чтобы знать, что показывать. Здесь неплохо, конечно. Океан, пляж, магазины, концертный зал и русский язык, куда ни ступи. Для родителей это все же удобство. Вика рада, что они снова будут вместе. За годы жизни в Америке у нее не появилось ни одной подруги. Если бы не Маша и телефонные разговоры с домом, свихнулась бы. Муж и жена — одна сатана, — поговорка, оказавшаяся неприменимой к ним с Геннадием. Он приходил, пользовался ей, как пользуются тем же, скажем, холодильником, хлопал дверцей и уходил. Их редкие выходы в рестораны на деловые встречи, где Геннадию приличествовало появляться с законной женой, были мучительны для нее. Он даже не скрывал интереса к окружавшим их женщинам, словно ее не было рядом. И вот он ушел, как всегда не попрощавшись, а она осталась со своей жизнью, еще, по большому счету, не начатой. А ей только тридцать три, и мысль о том, что в этом возрасте она еще встретит человека серьезного и надежного, приятна ей.
Иногда ее посещает шальное желание — вернуться в Одессу, найти свою старую знакомую Женю и узнать, кто был с ней, кроме Геннадия, в ту далекую летнюю ночь. И даже как-то невзначай встретиться с тем кудрявым и босоногим мальчишкой, предложившим ей кофе. Посмотреть, каким он стал, спросить, как живет, с кем. Но сколько таких ночей было у Жени? Чего бы ей хранить в памяти именно ту? Guess! С другой стороны, говорят же — к прошлому возврата нет, в одну реку дважды не войти. Столько еще нового ждет впереди! Да, ей не повезло с первого раза, ну что ж, повезет во второй. Живут же люди вместе всю жизнь — и счастливы. Как ее родители, например, или как, может быть, вот эта пожилая пара на велосипедах. Худощавая женщина в узеньких, как растянутая восьмерка, солнцезащитных очках и мужчина в стильной соломенной шляпе с узкими полями, вид которой вызывает у нее невольную улыбку. Маша, мгновенно отреагировав на улыбку матери, тут же смотрит в направлении велосипедистов и неуверенно машет им ручкой. Мужчина с женщиной, улыбаясь, машут ей в ответ и проезжают дальше, оставляя в воздухе легкий механический зуд велосипедных шестеренок.
Август 2010 — февраль 2011