Первоначально мне показалось, что фамилия у старика с костистым носом из квартиры 6-F — Макаронов. Выяснилось, что Маркони. Самуил Яковлевич Маркони. Однако! Я вижу его склоненную над пишущей машинкой лысину в окне напротив. До меня долетает неторопливое тюканье клавиш, время от времени прерываемое звяканьем переведенной каретки и ворчаньем валика, когда он выкручивает напечатанную страницу. Стоя перед окном, он перечитывает написанное, кладет страницу на подоконник и уходит в полутемную глубину квартиры. Иногда я слышу, как хлопает дверца холодильника. К тому времени, когда он возвращается, ветерок может сдуть с подоконника лист-другой, но он, кажется, не придает этому ни малейшего значения. Бумага, раскачиваясь из стороны в сторону, опускается на тротуар, где ее подхватывает и уносит волна воздуха, движимая автомобильным потоком. Наш дом стоит у трассы Проспект-экспрессвей, соединяющей Оушен-парквей с Гованусом.
На днях мы разговорились. Я столкнулся с ним в подвале нашего дома, куда он снес перевязанную бечевкой стопку книг. Я спросил, могу ли я взглянуть на них, пока супер не отправил их в мусор. Он пожал плечами.
— Почему нет?
Из дюжины книг о масонах и других тайных обществах я вытащил «Справочник знаков и символов». Видя мой выбор, он усмехнулся и вдруг спросил, не интересуюсь ли я живописью. В данной ситуации вопрос предполагал, что у него еще есть альбомы, которые ему жалко выбрасывать и которым он, вероятно, хотел найти лучшее применение. Это ставило меня в затруднительное положение.
Дело в том, что имена вездесущих Пикассо или Ван Гога ассоциируются у меня не столько с живописью, сколько с капиталовложениями, биржей и таблоидами, упивающимися подробностями жизни богатых и знаменитых. Какой-то голливудский магнат планировал продать картину Пикассо за 92 миллиона, но в подпитии упал и пробил холст локтем. Из-за этого его стоимость упала до 43 миллионов. Как говорила моя мама: мне бы его заботы!
Я ответил соседу, что мне нравились работы нескольких художников, которых я знал в юности.
— Да? Кто же это? — в глазах его засветился интерес.
— Егоров, Межберг, Ройтбурд…
— Хм, мы с вами, оказывается, земляки, — он косо ухмыльнулся, словно всплыла какая-то нелицеприятная тайна. — А у меня есть Ройтбурд. Хотите взглянуть?
На большой работе в зеленовато-коричневых тонах, висевшей над небрежно застланной постелью, была изображена монашка над колодцем. Капюшон бросал глубокую тень на лицо, отражение которого можно было видеть на водной ряби. Раздробленность черт, переданная затейливой вязью мазков, придавала лицу привлекательность, которую каждый мог интерпретировать по-своему. Что заставило мое сердце сделать болезненный сбой, так это острый носок красной туфли, выглядывавший из-под подола рясы. «Та еще монашка!» — сказали бы в моем городе.
Картина была единственным украшением его жилья. На стенах или на комоде у постели — ни одной фотографии, которая связывала бы его с кем-либо за пределами небольшой комнаты, накрытой потрескавшимся и пятнистым, как стариковская кожа, потолком. Радиоприемник с часами. Коричневое кожаное кресло со смятым пледом. Торшер. Допотопная пишущая машинка на столе. Стул. Батарея бутылок у газовой плиты.
— Я бы продал ее недорого, — он кивнул на картину и, словно предвидя отказ, добавил: — У меня у самого никогда не было возможности достать из кармана всю сумму. Я купил ее у автора в рассрочку.
— Мне ее просто негде вешать, — сказал я. — Комната совсем крохотная.
— Сын сказал мне то же самое: негде вешать. Жена купила телевизор. Шестьдесят дюймов по диагонали. Его жена.
— А сколько она стоит?
— Мы бы договорились.
Я не мог отвести взгляда от острого конца туфли монашки. Этот фасон обуви очень точно, на мой взгляд, назывался стилетами.
— Будет забавно, если ее следующим обладателем станет водитель мусороуборочной машины. Желаете стаканчик белого бордо?
За вином он рассказал, что жена скончалась от рака легких и ее болезнь предотвратила их развод. Он узнал о диагнозе как раз в тот день, когда собрался с духом, чтобы сообщить об уходе. Оставить ее в таком состоянии он не смог, а когда она наконец освободила его от мучительного дежурства возле ее усыхающего на глазах тела, уходить уже было не к кому.
— После этого я потерял всякий интерес к поиску новых впечатлений, — заключил он. — Кто захочет пережить два землетрясения подряд?
— А как вы встретили ту, другую? — не сдержался я.
— Это занятная история. Я покупал газету в киоске и вдруг за моей спиной раздался сильный хлопок. Сухой, короткий, оглушительный. У меня просто все оборвалось внутри. Я обернулся и увидел, что с фасада дома упало какое-то украшение. Барельеф, что ли… То, что осталось от него, лежало между нами. Она стояла в трех шагах от меня совершенно белая от испуга. И в этот момент наши взгляды встретились. И она… — он сглотнул. — Она просто вошла в меня. Не знаю, понятно ли я объяснил…
— Вполне, — заверил я его.
Выйдя утром из дому, я увидел среди черных пакетов мусора, сложенных у гидранта, «Монашку». Я оглянулся по сторонам. Утренняя улица была пустынна, только за трепещущей на солнце листвой шумела трасса. Подняв голову, я заметил опустившуюся в окне последнего этажа занавеску. Возможно, ее качнуло дуновением ветерка. Я взял картину и, не поднимая глаз, вернулся в дом. Я устроил ее над изголовьем своей кровати.
С Самуилом Яковлевичем мы больше не виделись. У меня появилась новая привычка: перед выходом из квартиры заглядывать в глазок, чтобы удостовериться в том, что он не возится с ключами у дверей в своем конце коридора. Он напоминал о себе только мерным постукиванием клавиш машинки, который стал доноситься до меня все реже — наступали холода и он закрывал окно.
Как-то поздней осенью, вернувшись с работы, я обнаружил, что дверь квартиры 6-F раскрыта настежь. Я заглянул, обнаружив типичную картину разоренного после выезда жильца дома. Разбросанные по полу бумаги, проволочные вешалки, кастрюля с заплесневевшими остатками еды, оборванная штора на пыльном окне. Супер, стоя на одном колене посреди комнаты, развинчивал раму кровати.
— А где жилец? — спросил я.
— Moved upstairs, — ответил тот, кивнув головой на потолок.
Когда супер отбыл в кабине лифта, заполненной разобранной мебелью и пластиковыми пакетами с вещами Маркони, я вернулся в его квартиру. За дверью стенного шкафа я обнаружил обувную коробку с рукописью. Это была вторая кража в моей жизни. Впрочем, можно ли сказать, что ты совершил кражу, я говорю о первой, если женщина, которой ты завладел, вернулась, в конечном счете, к старому любовнику? Старому, который был моложе тебя, что, может быть, и сыграло решающую роль в ее выборе. Так, не кража, а недоразумение.
Каким же было мое изумление (простите за штамп), когда я обнаружил, что на каждой странице было одно и то же стихотворение! В той же коробке лежало несколько выпусков «People» и «Vogue», посвященных подробностям жизни и смерти Анны Николь Смит. Некоторые страницы сморщились и склеились, словно старик плакал над ними. Ничего удивительного, я не знаю мужчин, которых бы эта женщина оставила равнодушными. Лично мне она нравилась больше всего, когда была жгучей брюнеткой. Я вообще люблю брюнеток. В смысле любил.
Не сомневаюсь, что Смит загнали в могилу родственники ее покойного мужа. Не могли смириться, что безродной стриптизерше достанутся их честно заработанные миллиарды. Должен признать, что они поступили умно, не наняв снайпера, отравителя или группу профессионалов, которые устроили бы ей безукоризненное автомобильное происшествие, а им — пожизненное хождение по судам. Достаточно было держать поблизости от нее драг-дилера, бесперебойно снабжавшего ее наркотиками. Смерть от передозировки была делом времени. Мысль о том, что она была истинной вдохновительницей творчества Маркони, показалась мне смехотворной. Но, согласитесь — смехотворного в жизни столько же, сколько и необъяснимого.
Текст найденного стихотворения, который я перепечатал на компьютере, видимо был единственным сочинением старика, в котором он, как мог, выразил главное переживание своей жизни. У Александра Сергеевича был, говорят, сонм любовниц, отсюда — море впечатлений и такая плодовитость. Если производительность способствует совершенствованию поэтического мастерства, то глупо предъявлять претензии к произведению однолюба.
Меня не перестает удивлять другое — это патологическое стремление облечь дорогое нам чувство в более изысканную, чем простая проза, форму, идет ли речь о любовном стихотворении или застольном поздравлении юбиляра. Вероятно, за этим стоит подспудная уверенность в том, что художественность формы обеспечит долголетие дорогим нам чувствам. Я вас любил, чего же боле? Что я еще могу сказать? Теоретически — что угодно, только бы добиться, чтобы в комбинации слов возникла мелодия. Второе непременное условие — банальность чувства или ситуации, их узнаваемость для аудитории. Я вас любил. Кто не любил, тот не нюхал пороху. Массовая аудитория покрыта темой, как Хиросима ядерной волной. КПД равен или близок 100 %.
Маркони начинал с простой разговорной фразы, соблюдал размер строки на глаз и зарифмовывал только последнее слово либо в каждой следующей строке, либо через строку, даже не делая попыток соблюсти однообразие конструкции. Это был такой вербальный фри-джаз. Смех смехом, но текст моментально засел в голове. Я легко напечатал второй, а затем и третий экземпляр по памяти, ни разу не заглянув в оригинал для проверки.
Какую аудиторию имел в виду Маркони в первых четырех строках стихотворения, не имею ни малейшего представления. Поэтому я их вычеркнул. Исключение из текста личного и значимого только для самого автора опыта придало содержанию большую универсальность. В этом, я думаю, свойство нашего времени. Уникальные характеристики контекста, в котором развиваются сюжеты Тристана и Изольды или Даниэля и Эстер, только притупляют наш интерес к ним. В этом отношении литература сродни моде. Ликвидация контекста позволяет простому пекинцу или токийцу чувствовать себя полноценным человеком, когда, направляясь на свидание в соседний «Starbucks», он знает, что джинсы и майка из магазина «GAP» делают его ближе и понятней поджидающей его там студентке Арканзасского университета. Она учится в его стране по студенческому обмену. И участник палестинской интифады привлекает к себе сочувствующий взор европейского телезрителя не столько рвущимся из его рук автоматом Калашникова, сколько облегающими джинсами «Levi’s», кроссовками «Adidas» и ладно скроенной футболкой с логотипом «Dolce & Gabbana». Талибам в их войлочных беретах и халатах невыразительного кроя не помогают ни капри, ни даже трехдневная щетина, которая хорошо бы смотрелась в рекламе электробритв «Braun».
Короче, единственный способ обессмертить содержание — ликвидировать контекст. Я вас любил. Точка. В противном случае личные ассоциации автора, вызванные, может быть, его детским увлечением арабскими сказками или геометрией, превращаются в анекдот с фаллическим минаретом.
Свободная система стихосложения Маркони позволила мне разбить строфы по-новому, что, на мой взгляд, ничуть не нарушило общую картину.
Смешно, но на глазах устаревших Набокова и Майлса я все же решил сменить на что-то посвежее, перечеркнув собственные размышления о моде, контексте и архетипе.
Недавно, разглядывая в бессчетный раз черты лица моей подруги у колодца, я подумал, что постоянная игра с рифмованными строками стала моим новым хобби. Я не испытываю угрызений совести в связи с тем, что присвоил себе чужое произведение или изменил его. Напротив, я увековечил в нем имя автора и не уверен, что поставлю свой автограф под финальным вариантом. Меня невероятно увлекает идея передать небольшой слепок переживаний пока неизвестному мне преемнику. Вероятно, это и есть фольклор. Интересно, что именно в личном опыте может стать общим, сделав интимное стихотворение частушкой? У меня не идет из головы фраза Маркони о том, как она «вошла в него», когда их взгляды встретились. Мой покойный сосед отлично обозначил момент, когда две части стали целым. Как мне это знакомо! По сей день стоит в памяти картина: она (я сейчас о своем) впервые садится в мою машину, и у меня возникает ощущение того, что она садится в мою жизнь. Вот он — судьбоносный момент полного слияния, пережитый задолго до сексуальной близости. С другой стороны, как она села, так потом и встала. Вошла и вышла, но момент действительно стал определяющим.
В квартире 6-F поселилась молодая пара. Они избегают соседей. Меня, во всяком случае. Если мы оказываемся вместе в лифте, то они, как правило, стоят в обнимку и неотрывно глядят друг другу в глаза, улыбаясь чему-то своему. Такая близость возможна лишь при полной слепоте. Любовь слепа. Pardone moi! Иногда я слышу из открытого окна их квартиры смех и другие звуки, характер которых настраивает меня на поэтический лад.