Осенняя Женщина… Кажется, с самого детства у меня страсть к тому, чтобы давать прозвища всем людям, с которыми меня сталкивает судьба. Все получается само собой, и, что удивительно, эти прозвища просто-таки намертво прилипают, и, что еще более удивительно, никто на меня не обижается. Например, это именно я прозвал Батю, и мою любимую женщину тоже именно я прозвал Мулаткой. Да… А вот только что ушедшую собеседницу я прозвал Осенней Женщиной. Прозвал моментально, как только ее увидел. А уж когда пообщался, это прозвище затвердело и выкристаллизовалось — разумеется, внутри меня. Отчего именно Осенняя Женщина? Ну откуда же я знаю? Может, из-за ее имени (отчего-то имя Ксения у меня всегда ассоциировалось именно с осенью), может, из-за цвета ее глаз, может, из-за манеры общаться… Откуда мне знать? Осенняя Женщина — и все тут. А вообще хороший она человек, эта Ксения Юрьевна. Как осенний цветок…

Грянул телефон. Звонил один из моих осведомителей, некто Ковбой. Он сообщил, что по такому-то адресу проживает мадам Зябликова Вера Кузьминична, которая, во-первых, в кое-каких кругах известна под прозвищем Сваха, а во-вторых, может при правильном подходе много чего рассказать о личности карлика, которого она вроде бы знает с самого его детства. С меня — пятьдесят рублей на поправку здоровья лихого парня по прозвищу Ковбой. Все, конец связи.

«Расшифровка магнитофонной записи.

… — Это за что же такое меня сюда доставили, а? Я — женщина почтенная, никогда никого без надобности по матушке не облаяла!.. Окромя того, у меня клиентура и репутация! Вахлаки беспутные, уроды пятками наперед — за что, я вас спрашиваю, меня арестовали?

— Тише, Вера Кузьминична, тише. К чему так громко? Никто вас не арестовывал, а…

— Как так — не арестовывал? Вы хотите сказать, что я пришла к вам по своей доброй воле? Как же, дождались бы вы меня, ежели бы по доброй воле… Вдруг ни с того ни с сего является ко мне этот… ну, такой носатый, похожий на попугая…

— Капитан Мехоношин…

— Ага… И ни слова не говоря, хватает меня за шкирку и куда-то тащит… Караул! Люди добрые, помогите, кто в Бога верует! А он мне — цыть, говорит, и пинком под это самое место! Или вам показать это самое место, под которое он пинком?

— Не надо…

— Не надо! Ему, видите ли, не надо! А мне оно, по-вашему, надо? Я — женщина почтенная, у меня репутация и клиентура…

— Еще раз говорю, что никто вас, уважаемая Вера Кузьминична, не арестовывал. Даже в мыслях у нас такого не было, что вы! Просто — вас пригласили на беседу. Побеседуем — и все. Я — майор Якименко, расследую всякие разные преступления. Например, убийства.

— Нате вам! Какие такие убийства? Кого это я, по-вашему, убила? Я — женщина почтенная, положительная, никого никогда без надобности по матушке не облаяла! У меня, ежели хотите знать…

— Знаю, знаю: репутация и клиентура. Никто вас, уважаемая Вера Кузьминична, ни в чем не обвиняет. Я хочу обратиться за помощью. Я прошу мне помочь, понимаете?

— Вот те раз! Чем это я вам могу помочь? Сроду, кажись, никого без надобности даже не облаяла. А кого облаяла, те, стало быть, того заслуживали! А ежели вам что-нибудь на меня донесли — так не верьте! Не верьте, и все тут, потому что нет на мне никакого греха! Я знаю, кто на меня наклепал! Людка Алексеева, разве не так? И вы ей, этой шалаве, верите, а мне, честной и почтенной женщине, не верите? А вы, между прочим, знаете, кто она такая на самом деле, эта Людка Алексеева? Да вы ахнете, если я вам расскажу хотя бы половину! Во-первых, это такая сводня…

— Да ну уж — сводня. Да какая из нее сводня? Даже не верится…

— Ха! Ему, видите ли, не верится! Всем верится, а ему — не верится! Сводня и есть! Вот я вам сейчас расскажу один случай, и тогда вы поймете…

— Погодите, Вера Кузьминична! Скажите, за что вас прозывают Свахой?

— Ну, так я сваха и есть. За то и прозывают. По существу прозывают, а то как же? А из этой шалавы Людки Алексеевой — что за сваха? Недоумение одно, а не сваха… Это она все от зависти, поверьте мне! То есть я говорю, это она от зависти на меня наклепала. Ну, понятное дело: я — сваха, а она — сводня. Я кого ни сосватаю — тут тебе и спасибо: это кто угодно подтвердить может. А к этой Людке Алексеевой лучше и не обращаться… Да нечто законом запрещено сватовством заниматься? Раньше-то вроде разрешалось беспрепятственно…

— Да вроде пока не запрещено. А что, у многих есть надобность в вашей помощи?

— А то! Ни свет ни заря донимают просьбами: Кузьминична, помоги, Кузьминична, родная, облагодетельствуй!.. А я — что: мне не трудно. Я с нашим удовольствием. Не то что эта неумеха Людка Алексеева… Потому как — полезное дело. Всяк человек обязан быть женат и замужем: иначе что и за смысл в этой жизни? Вот хотите, я и вам сосватаю невесту? Есть у меня одна на примете, уж такая девушка! Голубица, а не девушка! Сосватай, просит, мне, Кузьминична, какого-никакого генерала! Шибко, говорит, желаю генеральшей быть! Ну, а отчего не сосватать и генерала? Разве генерал — не тот же человек? Ну, так как: желаете адресок-то?

— Ну, во-первых, я далеко не генерал, а во-вторых…

— И что с того, что не генерал? При чем тут генерал, хотелось бы мне знать? Это просто так говорится, что генерал, а на самом деле…

— Скажите, Вера Кузьминична, вы знаете такого Виктора Кольцова?

— Это какого же такого Кольцова?

— Ну, карлика…

— Это Витьку-то? Ох, горе мое горькое, грех мой неизгладимый! Да как же мне его не знать, Витьку-то? С младенческих лет знаю, и мамку его знала, и батьку его, будь он, этот батька, проклят, если он еще жив! Ох, горюшко мое, горе…

— Да погодите плакать, Вера Кузьминична. С чего это вы вдруг разрыдались?

— Да как же мне не плакать-то, мил человек, коли такое горе! Ведь, говорят, в тюрьме он, голубок… Витька-то!

— В тюрьме…

— Ну, видите?.. А за что в тюрьме-то? Кому он что плохого сделал на этом свете? Ведь слова лихого никому не сказал, голуба душа! Ох, горе-то, горе!

— Вы сказали, что знаете Кольцова… то есть Витьку, с детства…

— Ну да. И его, и мамашу его покойную, и папашу его беспутного — всех знаю. Да и как же мне их не знать, мил человек, коли это именно я причастна к его, Витькиному, рождению!

— Это как же?

— Да вот так же! В ту пору жила я в деревне Овсянке… за пятнадцать километров отсюда будет. Ну, сваха и сваха: в деревне свахи надобны тоже. А рядом, почти по соседству, проживала она, Зинка, Витькина будущая мамаша. Ох ты, горюшко горькое… Всем хороша была эта Зинка-то есть тут тебе и доброта, и ласковость, и заботливость, и постирать-состряпать такая уж умелица… Да вот только не дал ей Бог отчего-то красоты, а дал, наоборот, сплошную неописуемую уродливость. Ну, вы только себе представьте… э, да что там и представлять! В деревне ее так и прозывали — Кубышка. Все Кубышка да Кубышка, а чтобы по имени — так и не слыхать было. Конечно, она, Зинка то есть, переживала из-за своей уродливости, конечно, мучилась и плакала по ночам. Известное дело! Девка, можно сказать, в самых годах, тут и замуж пора, а кто, скажите, возьмет ее, такую-то? Никто не возьмет, тут и гадать не о чем! Ну, а замуж-то хочется всякой, разве не так? Потому что жизнь без замужества — какой в ней прок, в такой жизни? Ну и вот. Пришла она, Зинка то есть, однажды ко мне, вначале всласть выплакалась, а затем и говорит: так, мол, и так, сыщи мне, не поленись, какого-никакого мужа. Потому как — девка я в самых годах, и замуж мне пора и охота, а кто меня возьмет, такую-то? Сыщи, говорит, мужа, а уж я тебя за это озолочу: все, что у меня есть, говорит, отдам за твою доброту и старательность! Ну, тут я, конечно, призадумалась: легко ли дело — отыскать мужа для такой-то… для Зинки то есть! Но, конечно, я ей пообещала — да и как не пообещать! Из одного сострадания пообещаешь! Жди, говорю, отыщу я тебе мужа непременно. И уж как только я ни старалась, едва ли наизнанку не выворачивалась! Нет — и все тут! Как только заслышат про то, что я за Зинку убышку хлопочу — на смех поднимают, с порога меня гонят, многократно побить меня хотели за мое добросердечное усердие! А она-то, Зинка, нет-нет да и напоминает о себе: как там, спрашивает, не нашлось ли для меня какого-никакого муженька? Будет тебе муженек, отвечаю… Охо-хо!

— Так-так… И что же дальше?

— А что — дальше? А дальше встретился мне однажды один тип — Васькой Кольцом его прозывали. Пьяница и похабник несусветный! Всякая вдова, разведенка, а паче того девка десятой дорогой этого Ваську обходили за его такое поведение! Ну что, спрашивает он меня, коли ты такая знаменитая сваха, то найди для меня подходящую жену! Да кто, говорю я в ответ, на тебя позарится, на такого вахлака-то? Вахлак ты и есть, говорю, и поведение твое вахлачье! Дык отчего я вахлак, спрашивает меня Васька Кольцо. А оттого, говорит, я такой-рассякой, что нет у меня приюта в моей жизни, нет близкого человека и душевного ко мне сострадания. Вот ежели, говорит, ты отыскала бы для меня жену… За ейной красотой, говорит, я не гонюсь, мне, говорит, бабья красота без надобности, потому что, мол, от бабьей красоты одна сплошная морока, а надобно, говорит, мне бабу с доброй душой, умелицу и искусницу, ну, чтоб и приласкать когда-никогда умела как следует… И дернул же тут меня черт за язык! Есть, говорю, у меня такая на примете, как не быть. И душа у ней наидобрейшая, и умелица такая, что еще поискать, и насчет всего прочего, говорю, сомневаться не приходится — бабьей силой девка исходит! Зинка, говорю, Кубышка — чем тебе не пара? Заслышав про Зинку, этот Васька Кольцо малость еще повыкобенивался. Ах, ах, говорит, мне бы кого покрасившее, уж слишком конфигурация у этой Зинки неаппетитная… Да какую тебе еще конфигурацию надобно, спрашиваю я его. На себя, говорю, взгляни, мурло ты эдакое! Рубаха два месяца не стирана, свежих щей, поди, не хлебал и того более… Бери, говорю, покамест дают, а то ведь до этой Зинки много охочих. С лица, говорю, воду не пить, а насчет всего прочего она девка в полном соответствии. Ну, Васька малость еще покочевряжился, да и согласился: а куда же ему, мурлу, было деваться? Окрутились, стало быть, Васька Кольцо и Зинка Кубышка, да и зажили. А только недолго они жили совместной жизнью, а виной тому, конечно, Васька: мурло — оно и есть мурло. Запил, загулял — просто завей горе веревочкой! Не для меня, говорит, семейная клетка, воли, говорит, желаю! Ну и сгинул однажды, варнак непутевый. Сказывали, видели его где-то на речном пароходстве: из реки пьяного будто бы вылавливали в утопленном состоянии. Ну да Зинка от того была не в претензии. К тому времени она была уже в положении. А и ляд с ним, с эдаким мужем, бывало, говорила она. Теперь у меня, говорила, и без него имеется смысл в жизни! Вот рожу, говорила, вскорости сынишку, и всю свою непутевую жизнь положу на то, чтобы вывести его в люди! Очень она хотела, чтобы был именно сынишка…

— И родила — Витьку…

— И родила Витьку. Нет, попервоначалу он был парнишка как парнишка: улыбчивый, смышленый, а уж добрый-то! Поверите — «мама» в пять месяцев начал произносить! Уж как она ему радовалась, Зинка-то, своему Витьке: маковым цветом цвела! Горе-то началось потом, когда Витьке исполнилось годочка три, а может, и четыре. Я-то постоянно была рядом и все видела… Захворал, короче говоря, Витька. Да такой непонятной болезнью захворал — профессор из Москвы определить не мог, что это за болезнь! Верней сказать, определить-то он определил, а вот насчет того, чтобы вылечить… Нету, говорит, таких моих возможностей, наука, говорит, до того еще не дошла, чтобы лечить такие болезни… Не иначе, говорит, помрет вскорости ваш младенец. Мне и то такие слова было слышать надсадно, а каково матери, Зинке то есть? Кузьминична, плачет, что мне делать, смысла, говорит, в моей жизни без моего Витьки нет никакого, и самой жизни без него мне не надобно! Ну, а я-то откудова знаю, что делать? И тут-то меня вдруг осенило. Да что делать — тут что угодно сделаешь, лишь бы избежать этого горя неслыханного — смерти дитяти! А вот, говорю я Зинке, не сходить ли тебе со своим неописуемым горем к бабке Воробьихе? Жила в Овсянке в ту пору бабка Воробьиха, про которую говорили, что она — колдунья; да и сама Воробьиха насчет этого никак не возражала. Многие деревенские, да и приезжие из города тоже шастали к этой Воробьихе по всяким своим надобностям… Говаривали, что многим то шастанье помогало, а только чем и как оно помогало — про то я не ведаю… Ну и вот, говорю, снеси-ка своего сыночка к Воробьихе. Понятно дело, что в тот же самый день Зинка завернула своего несчастного сынка в одеяльце и отправилась.

— И что же, помогло?

— Да в том-то и дело, что помогло! Хотя — уж лучше бы не помогло: уж лучше бы этот несчастный Витька помер тогда во младенчестве, чем так-то… Ох, горе ты мое горькое, грех мой неумолимый!

— Да в чем горе-то? Ведь помогло же!

— Помогло… Да, на первых порах помогло, то есть Витька перестал чахнуть, стал опять улыбаться, лопотать и все такое. Но к семи своим годам… Нет, он все так же оставался смышленым да веселым, а только перестал расти! Вообрази, мил человек, взял и перестал расти! Нет, даже не совсем так: что-то одно у него все-таки росло, а что-то другое — совсем перестало! Вот горе так горе! Уродливое дитя! Кузьминична, плачет Зинка, присоветуй, что мне делать? Уж я, говорит, и профессору его показывала, моего Витьку, и всяко-разно — да все без толку! А бабка Воробьиха к той поре померла…

— Какая-то мистика… Что же, по-вашему, это бабка Воробьиха наколдовала?

— А я почем знаю — Воробьиха или не Воробьиха? Я лишь говорю, как оно было, а уж кто в том повинен — почем мне знать? Не упомню, как она называлась, эта Витькина болезнь: слово-то шибко мудреное… Ну и вот: какая тут школа, какая улица и друзья-приятели? Если Витька и показывался на улице, то только темным вечером, а то даже и ночью — чтобы не задразнили и чтобы никого не пугать своим уродством. Ну да ведь все едино и дразнили, и пугались, и дом трижды поджигали: убирайтесь, говорят, с нашей деревни, уроды вы эдакие!.. Ох, горюшко-то, горюшко! Возьмет бывало Зинка своего уродца в охапку, обольет его горючими слезами: сынок, причитает, что же нам делать в этой жизни, отчего мы такие с тобой несчастные? Не плачь, отвечает на это Витька: я, говорит, уберегу тебя, маманя, от всех на свете напастей. Ты не думай, говорит, я сильный! А она, то есть Зинка, слыша такое, еще пуще слезами зальется. Добрая была душа у Витьки, нежная, как цветочек полевой! Сам урод уродом, а душа — нежная…

— Да… И что же, они так и продолжали жить в деревне?

— Какое там — продолжали! Затравили их, загнали, дом трижды поджигали… А у меня в ту пору в городе померла бабка. Померла, стало быть, бабка, а дом-то, где она жила, и освободился. Вот я им и говорю, Зинке то есть: переезжайте, говорю, в город, поселяйтесь в бабкин домик, да и живите себе на здоровье. Город — он, знаете ли, не деревня, в городе и спрятаться можно. Город — он как дно морское: зароешься в песок, и не видно тебя и не слышно… Ну, они вскорости и переехали…

— Вот, значит, как. И где же теперь эта Зинка… виноват, Витькина мать?

— А померла. Как только исполнилось ему, то есть Витьке, двенадцать, кажется, годков, так и померла. В больничке, ага. Я так думаю, что это от тоски: извелась она и измаялась, на сына своего глядючи. Какое же материнское сердце это выдержит? Схоронили. А как схоронили, так вскорости сам Витька и исчез. То есть так вот и исчез — будто сквозь землю провалился!

— И что же, с той поры вы его ни разу и не видели?

— А можно сказать и так: не видела. Слышать слышала, а чтобы видеть…

— И что же слышали?

— Да что люди говорили, то и слышала. Живет, мол, в городе такой-то карлик — Витькой звать. А больше ничегошеньки и не слышала…

— Скажите, Вера Кузьминична, а вы слышали, что Витька совершил несколько убийств?

— Да как же не слыхать, если весь город только о том и говорит? А только — не верится мне… Душа у него была сызмальства — будто цветочек полевой. Неужто можно, с такой-то душой?..

— Наверно, можно… По сути, он уже сознался, что это именно он…

— Свят, свят! Вот уж горюшко так горюшко! Что же теперь ему за это будет-то? Как же это он, зачем?

— Пока не знаю…

— А гостинчик ему какой-нибудь в тюрьму-то можно передать али нет?

— Я думаю, можно. Через следователя. На этой бумажке — фамилия следователя. Через него и передадите, если уж вам так хочется.

— А то не хочется! Тюрьма ведь — не дом родной. Ах, Витька, Витька, нежная твоя душа! Вот тебе и душа! Хорошо, что мама твоя померла и ничего этого не увидела!..

— Ну, до свидания, Вера Кузьминична. Спасибо за помощь. Простите за беспокойство и за грубость нашего сотрудника. Не беспокойтесь, я его накажу.

— Да чего там… Ох, горюшко ты мое, горюшко! Ох, грех мой тяжкий и неизгладимый!»

Ну вот, и полдня уже минуло, а к главному делу, то есть допросу карлика, я еще и не приступал. Как быстро все-таки бежит время: едва успел побеседовать с двумя людьми, ан вот он уже и обед. После обеда велю привести к себе карлика. Покамест же надо сходить домой: как там моя Мулатка?

Я шел домой и думал о моей беседе с этой свахой. В принципе ничего по сути дела она не рассказала. А вот что касается характеристики карлика-убийцы — тут я узнал преизрядно, вплоть до участия в его судьбе ведьмы по прозвищу Воробьиха. Впрочем, мистика — это уже не моя специальность: я сыщик, а не охотник за ведьмами. Да и никто от меня не требует вникать во все подробности биографии подследственного. Убил, пойман, сознался — да и ладно: как говорится, для суда достаточно. Тогда, спрашивается, для чего я вникаю в эти самые подробности? Не знаю: правая рука не ведает, что делает левая. Прошу сам у себя прощения за излишнюю витиеватость слога. Сыщику не нужна витиеватость слога, сыщик должен изъясняться (даже наедине с собой) исключительно подлежащими и сказуемыми: он убил, я поймал, он сознался…

…Придя домой, я нарочито долго нажимал на кнопку звонка: мне хотелось, чтобы дверь открыла моя Мулатка. И тогда все должно быть очень даже хорошо: она откроет, я шагну, обниму ее, зароюсь лицом в ее волосы, вдохну уже ставший для меня привычным запах… Может быть (хотя и не знаю за что), попрошу у нее прощения, может быть, она попросит прощения у меня…

Однако сколько я ни трезвонил, никто мне не открывал, и мне пришлось воспользоваться своим ключом. Едва только я перешагнул порог, мне бросился в глаза непривычный беспорядок внутри моего жилища. Впрочем, не то чтобы беспорядок, все было на месте, а — что-то было сдвинуто в сторону, что-то лежало не на месте… К зеркалу в прихожей был приклеен скотчем листок бумаги. Я включил свет, отлепил листок… «Я ухожу, — было написано на листке рукой моей Мулатки. — Извини, что так, впопыхах и без объяснений, но, думаю, так будет лучше и для тебя, и для меня. Ненавижу прощальных объяснений, после них труднее уходить (только не подумай, что у меня в этом деле большой опыт: просто мне так кажется). Я ошиблась: твоя жизнь — это всего лишь твоя жизнь, а вовсе не моя. Ты надеялся, что я привыкну: нет, не привыкну. Не привыкну, понимаешь? Эти бесконечные одинокие ночи, эти твои маньяки-карлики, которые, я теперь убеждена, занимают в твоей жизни гораздо больше места, чем я, — разве к этому можно привыкнуть? Да и к чему мне привыкать? Я молода и красива, я найду себе тот вариант, который меня устраивает гораздо больше, чем то, что ты мне можешь предложить. Наверно, я эгоистка, но лучше быть эгоисткой, чем несчастной. Если ты считаешь, что я перед тобой в чем-то виновата, то — прости. Твоя Мулатка. Нет, просто Мулатка. Да даже уже и не Мулатка. Прощай».