«MENUET», 1967
ВИЗИТ
Достаточно глянуть на небо, не дольше трех секунд, и сразу же становится ясно: зиме конец. Возможно, что это и в самом деле так, даже если ты еще сомневаешься, последняя ли это зимняя туча, последний ли зимний туман. Весна проглядывает не только сквозь щели на небе, но и сквозь поры земли. Еще миг ты можешь заблуждаться из-за совершенно осеннего запаха паленой травы на юру под окном, ты еще не видел ни ласточки, ни аиста, но больше ты не поддашься обману, потому что знаешь: одна пятая зимы и одна пятая осени приходятся на три пятых весны. Даже горы не так стары, как этот круговорот…
Разумеется, ты встаешь поздно и мороз не обжигает тебе рук и ног. Пусть нехотя, но все же ты отдаляешь возвращение туда, где даже теперь не переставая тает снег. Туда, где выпадает иней, где пальцы прилипают к железу. Самые разнообразные и различнейшие причины манят тебя пробыть там хотя бы неделю. Ты хочешь вернуться и, возможно, обмануть себя надеждой, что многое вновь повторится? Вернись, заставь себя вернуться, отсуди себе несколько дней. Но что, собственно, случилось?..
Ты посетил Мэтра. Он принял тебя в скромной комнатке, и это сразу же убедило тебя в том, что все слухи о его добродетели правдивы. Однако ты не почувствовал тесноты, хотя комната казалась еще меньше из-за книжных шкафов, сплошь стоявших вдоль стен. И ты не мог не обратить внимания, что на одной из полок, длиной не менее трех метров, были только произведения Мэтра на родном языке и переведенные на многие другие. Может быть, ты слишком долго пил собственноручно приготовленный Мэтром черный кофе, потому что он заметно стал нервничать. Или он еще не доверял тебе? А то и подумал: что, если ты решился убить его, заколоть вилкой, подаренной самим Фолкнером? Да, в маленькой комнате все можно было достать рукой, и, кажется, именно в этот момент Мэтр подумал, стоило ли быть таким скромным: потому что пригласил тебя на люди, в кафе, где он не только регулярно обедал, но и пил.
Ты шагал по улице, шагал подле Мэтра!.. Уже одного этого довольно, чтобы человек почувствовал себя почти что Мэтром… И тогда ты не почему-либо другому, но именно от счастья поглядел вверх и именно тогда понял, что начинается весна. Ты хотел тут же поделиться с Мэтром своим открытием, но тот беспрестанно отвечал на приветствия и даже сам здоровался с некоторыми женщинами… Мэтр был полностью погружен в созерцание того, как действует его известность — сам факт того, что он является Мэтром, — на окружающую среду. И несмотря на это, вы не переставали идти, не переставали двигаться, то есть перемещаться во времени и пространстве. Только время ускорило свой ход, твое субъективное время; только пространство, которое вы должны были преодолеть, становилось для тебя меньше… Но это еще не повод для отчаяния, совсем наоборот…
Вы расположились у окна с видом на улицу. И не успел официант принести заказанное вино, Мэтр заговорил о Васнецове.
— Вы знаете его картину «Баян»? — спросил он. Его глаза только на секунду сосредоточились на твоей особе. Ты кивнул слишком рьяно, до такой степени ты боялся, что у Мэтра пропадет охота говорить с тобой.
— Когда-то давно я видел репродукцию, — постарался ты объяснить свое предыдущее заявление. — Теперь я уже плохо помню подробности…
— Ах, — облегченно вздохнул Мэтр, — я всегда мечтал о такой непосредственности… И вы знаете, — наклонился он к тебе, осененный новой мыслью, — писать — это так долго… Это длится слишком долго, пока вы что-нибудь напишете, пока вы решитесь издать написанное, книга слишком долго находится в печати, и неизвестно еще, когда ее хоть кто-нибудь прочтет… А если и попадет она наконец к кому-нибудь в руки, вы не узнаете, каково будет ее действие, ведь вы не будете рядом с читателем, не увидите отклика на его лице, согласия или несогласия в его движениях… да… И вот вдруг вы встречаетесь с такой непосредственностью… Певец сидит на холме, поет и играет, а рядом дружина… Вокруг собрались те, кто его слушает. — Он умолкает на минуту, грустит, но потом касается твоей руки, будто желает еще больше привлечь твое внимание.
— На картине Васнецова изображено не только бывшее некогда, — продолжает он, — но и мечта каждого художника, его и моя… А возможно, и ваша… И мечта эта — быть понятым непосредственно… Вспомните, — трясет он твою руку, — вспомните эту картину… На холме, на пригорке, сидит седовласый и седобородый старец… В лице его, во всем его облике мудрость, в том, как он сидит, и играет, и поет, и все это так мудро… И в то время, как его левая рука касается струн, десница могучим движением акцентирует его слова, которые точно вливают в слушателей веру, надежду или любовь или же дух борьбы, смелость, геройство… Все это запечатлено на лицах тех, кто слушает певца… Не может быть счастливей того, кто побуждает других к непосредственному действию…
Собственные слова огорчили его, он побледнел, казалось, вот-вот заплачет от волнения.
— Но ведь и ваши книги… — хочешь ты утешить его.
— Где там! — с пренебрежительным жестом прерывает он. — Это совсем-совсем другое…
Хорошо, что хоть вино на столе! Вы чокаетесь и пьете будто мимоходом, погруженные не так в воображаемое полотно Васнецова, как в какие-то старинные видения, в мифические или мистические эпохи не широкой, но непосредственной коммуникации. И обоим вам возжелалось чего-то, что вы чувствуете, но не можете высказать… Но ты?! Тебе больнее, ибо тебе известно, что твое присутствие косвенно послужило причиной такого расположения духа… И когда ты уже хочешь встать, поблагодарить и уйти, чувствуя, что становишься в тягость, Мэтр произносит:
— Пойдемте!.. Пройдемся немного, если конечно…
— Да, конечно, буду очень рад…
Но как только вы выйдете на улицу, из Мэтра тоскующего он тотчас же превращается в Мэтра торжествующего… Приветствия, поклоны, рукопожатия, полуобъятия… Но вершины все это достигает лишь тогда, когда вы входите в книжный магазин, ибо Мэтр решился купить тебе и подписать одно из своих творений. Это оказывается, однако, не столь уж просто.
— Добро пожаловать, Мэтр! — встречает его директор магазина, едва вы переступаете порог. Он под руку ведет его к самому удобному креслу. Продавщицы и покупатели шепчут: «Мэтр пришел! Глядите, вот он, Мэтр!»
— Не могли ли бы вы, очень просим вас, подписать несколько экземпляров, — решается просить директор и, когда Мэтр соглашается, наваливает перед ним целую гору книг. Мэтр достает китайскую авторучку…
— Здесь напишите «Фанстровой». — Незнакомая дама сует ему книгу под самый нос.
— А вот здесь черкните «Элеоноре», если вы будете так добры…
Так это и идет, пока каждый из присутствующих не получает книжку с подписью Мэтра… Наконец от излишнего внимания, которое ему здесь все уделяют, он мрачнеет.
— Хватит на сегодня, — говорит он. — Я еще зайду, — добавляет он, — но тогда я потребую от вас приготовить русский чай!..
И ты засовываешь в карман книжечку с автографом Мэтра. Но когда он кивает тебе, покорно следуешь за ним и выходишь с ним вместе на улицу. Мэтру полегчало, он позабыл свою печаль, отчаяние от недостатка коммуникабельности, кажется, что он даже развеселился, потому что он улыбается. Ты используешь его хорошее, хоть и неизвестно надолго ли, настроение…
— А как насчет женщин, Мэтр? — задаешь ты первый и последний вопрос.
Он взглядывает немного удивленно, отнюдь не оскорбляясь, потому что, кажется, в этот момент ему импонирует такое доверие.
— Кого вы имеете в виду: ту, что из Поздишовиц, или из Варина? — спрашивает…
— Нет, я думал вообще о женщинах, — объясняешь ты.
— Ах так, — он понял, — вы знаете, женщины… — Он некоторое время молчит. — Кроме всего прочего, я оцениваю их, исходя из того, как быстро они уступают…
И раз уж у тебя не имеется в запасе никакого дополнительного или какого иного вопроса, ты прощаешься с Мэтром на ходу и спешишь на вокзал. И когда, пройдя добрых несколько десятков шагов, ты оглянешься, то увидишь, что Мэтр все еще стоит на том самом месте, где ты оставил его, и все это время он глядит тебе вслед. Но у тебя нет больше смелости вернуться, и поэтому ты прибавляешь шаг…
Ты входишь в поезд, не покурив, так как Мэтр не переносит дыма. Ты понимаешь, что и тут он сопровождает тебя, и дело вовсе не в книжке, от которой оттопырился твой карман… Но горы уже можно не только хорошо разглядеть, но и потрогать, и ты убеждаешься, что становишься все более одинок. Но нет! Не только то, что ты не покурил, не только книга, оттягивающая карман, но и приближающиеся горные вершины возвращают твои мысли к Мэтру. И вот ты ловишь себя на том, что нафантазировал такую картину: Мэтр восседает на заснеженном холме, вокруг него проталины, одни проталины… Мэтр оглядывается вокруг и что-то декламирует… Слова не слышны, но движения обеих рук подчеркивают важность того, что он говорит… Внезапно он умолкает, останавливается на полуслове и, когда понимает, что он один, плачет… Плачет долго, с раскрытыми глазами… А ты? И ты плачешь?! Ты можешь тряхнуть головой, отбросить свои фантазии, но слезы у тебя в глазах…
— Примите мои соболезнования. — Кондуктор пожимает тебе руку и даже не требует билета.
— Благодарю, — говоришь.
— Кто-нибудь у вас умер? — спрашивает проводник.
— Нет, еще нет, — отвечаешь. — Скажите, пожалуйста, — обращаешься к нему, — когда ближайший поезд обратно?
— Через пятнадцать минут, но, чтобы успеть на него, вам нужно выйти на ближайшей станции…
Ты выходишь на ближайшей станции, собираясь вернуться. Может быть, ты хочешь быть единственным слушателем Мэтра? Почему же единственным? А если не единственным? Ну, что же, иди! Мэтр, наверное, ждет тебя…
МУЗЫКАНТЫ
В городок Гибы я приехал дня за два до торжеств, которыми должна была ознаменоваться семисотлетняя годовщина провозглашения сего поселения королем Белой Четвертым вольным королевским городом, что имело место в 1265 году, с дарованием Гибам множества привилегий, и среди них — право охоты, право меча, право торговли, право неуплаты налоговых сборов по всему краю и прочая. Конечно, многие из этих привилегий к настоящему времени утратили свое значение, так что некоторые из нынешних жителей города и не вспоминали о них. Но осталась гордость, традиция отмечать выдающееся событие, уходящее в седую древность, имеющее историческое значение… Городок Гибы — это крест с тремя перекладинами, положенный на землю; а перекладины представляют собой улицы. Городок невелик, но хорошо спаян. Он не расширяется напрасно, не расползается бессмысленно во все стороны. И его каменные дома отмечены древностью, хотя они достаточно велики и высоки. Фасад украшен двумя или тремя окнами и главным входом с сенями. Остроконечные крыши выдерживают зимние снегопады. О богатстве земледельческих городков можно судить лучше всего по их дворовым постройкам, гумнам, пристройкам, не исключая хлевов, мастерских для деревообделочных работ и закромов для мякины… И как раз на примере этих строений демонстрировал городок Гибы от века свое материальное благосостояние. И даже навозохранилища строились из камня или бетона. И навозная жижа не растекалась во все стороны, а собиралась и хранилась…
Итак, я прохаживался по городу… И не только мое давнее и не потерявшее по сей день своей силы гражданство этого городка, но прежде всего приглашение на близящиеся торжества позволяло мне ходить куда угодно и смотреть что угодно. Я постоял некоторое время под трубой винокурни, на которой угнездилась чета аистов. Я вслушивался в ритм, который они выстукивали клювами, и долго наблюдал аэродинамически совершенные конструкции их тел. Наконец, когда у меня заболела запрокинутая голова, я направился на главную площадь…
Нет, не все прохожие были мне знакомы; уже теперь начали приезжать гости из окрестных деревень и хуторов. Они приезжали набраться праздничных и торжественных впечатлений. Они молча осматривались, наслаждаясь своим присутствием здесь, и это их присутствие придавало городку больше значимости, сообщая ему еще одну привилегию. Конечно, гости бы предпочли глянуть на эту площадь из окружающих ее окон, но это было не в их возможностях…
Я между тем входил в большой зал городского дома, где в соответствии с программой, отпечатанной на пригласительном билете, именно сегодня имел быть конкурс музыкантов на предмет учреждения в Гибах музыкального ансамбля. Да, непонятно, как случилось, что такой городок, как Гибы, до сих пор не имел музыкального ансамбля. Правда, мне было известно и то, что гибчане, обладая всеми другими достоинствами, начисто были лишены музыкальных способностей, и потому отсутствие ансамбля меня как раз удивляло не очень…
В Городском доме народу собралось видимо-невидимо. На возвышении сидел глава города, а рядом с ним — комиссия музыкальных критиков. Я не знал ни одного, они все, по-видимому, были не местные. Только я успел сесть в первом ряду, к микрофону подошел распорядитель, представлявший районные и городские власти…
— Помолчите минуточку, — попросил распорядитель, не переставая подобострастно потирать руки, — помолчите, пожалуйста, прошу вас, — добавил он.
Разговор в зале сделался тише, хотя напряжение не ослабевало. Кто-то еще кашлял, кто-то ерзал на стуле…
Распорядитель сошел с возвышения, поклонившись присутствующим в зале главе города и комиссии музыкальных критиков. Его согнутое в поклоне тело отбросило на минуту изломанную тень на противоположную стену. Наступила пауза. Глава города неуверенно огляделся и встал…
— Уважаемые гости, — так начал он, но когда он расправил плечи и испытал гипнотическую силу устремленных на него взглядов, когда осмыслил эту силу, то оттаял. — Дорогие гости, — повторил он теплее, — приветствую вас на конкурсе. Позвольте мне приветствовать сидящих здесь музыкальных критиков, которые вместе со мной составят жюри конкурса. — Он наклонился за стаканом и сделал глоток воды. — Наша задача состоит в том, чтобы выбрать четырех музыкантов, которые станут ядром нашего городского народного музыкального ансамбля, — он откашлялся, — значение которого объяснять нет нужды. Поэтому ограничусь лишь следующим: народный ансамбль будет играть для вас через два дня, а именно в день семисотой годовщины нашего вольного королевского города Гибы…
Не успел он договорить, как его прервали восторженные овации собравшихся. Радостный свист, аплодисменты и крики долго не стихали, так что главе города пришлось утихомирить их мановением руки. Но он улыбался, а критики рядом с ним, посмеиваясь и, очевидно, расчувствовавшись, подталкивали друг друга локтями…
— В заключение скажу, — продолжал глава города, — скажу, что в нашу задачу входит отобрать одного первого скрипача, одного второго, одного альтиста и одного контрабасиста… Так, что ли, я выразился? — повернулся он к музыкальным критикам.
Почти все одобрительно закивали…
— Итак, я просил бы, — продолжал глава города, — чтобы на сцену вышел тот, кто решится стать первым скрипачом…
Только теперь в зале наступила настоящая тишина. В словах главы города был не только призыв, но и приказ… Долго никто не трогался с места, долго весь зал ерзал на стульях и старался не дышать. Наконец… Некто из задних рядов направился к сцене. Глава города и музыкальные критики провожали его строгими взглядами, пока он не очутился лицом к лицу с ними. Это был человек среднего роста, худой и с гладкой кожей. Его лицо излучало отрешенность от всего обыденного… Держа скрипку и смычок под мышкой левой руки, он стоял по стойке «смирно»…
— Имя? — спросил глава города.
— Фридрих, — отвечал мужчина высоким голосом.
— Фамилия?
— Это мой артистический псевдоним. Просто Фридрих.
Глава города посмотрел на музыкальных критиков, которые строчили в своих блокнотах. Один из них сделал знак продолжать вопросы…
— Национальность? — прочитал глава города следующий вопрос из своего списка.
— Немецко-польская, — ответил Фридрих. — В моих жилах течет аристократическая кровь, мой род происходит из польской шляхты, хотя сам я родился в Германии, точнее, в Тюрингии… Кстати, там сохранилось много гуситских традиций, а если вы посмотрите на мои выступающие скулы, вы признаете, что корни мои славянские…
— Ясно, — пробормотал глава города. — А скажите, почему вы играете на скрипке?
— Потому что музыка — это наиболее совершенное проявление исконного духа!
— Великолепно! — воскликнул один из музыкальных критиков.
— Досточтимый пан, — продолжал Фридрих, обращаясь к главе города, — еще более виртуозно, чем на скрипке, я играю на фортепиано и импровизирую, в особенности перед грозой… Как-то в такую минуту я сочинил военный марш…
— Нам, однако, требуется хороший скрипач, — прервал его глава города.
— К вашим услугам, — поклонился Фридрих, положил подбородок на скрипку и поднял смычок.
— А знаете ли вы словацкие народные песни? — спросил глава города.
— Мелодии я знаю почти все, а слова позабыл. — Лицо скрипача выразило восторг. — Какую вам сыграть?..
— «Эх, убили, убили…» — начал глава города сиплым голосом.
Фридрих расставил ноги пошире и тронул струны смычком. Сначала могло показаться, что он настраивает скрипку. Но он играл дальше, и то, что он играл, нисколько не напоминало знакомую мелодию — тут и глава города, и критики заерзали.
— Не так, — возмутился председатель жюри и снова напел мелодию сам.
Фридрих сразу схватил мелодию и стал повторять одну и ту же музыкальную фразу.
— Достаточно, — сказал упавшим голосом глава города и взглянул на музыкальных критиков.
Некоторые еще делали записи, но первый справа встал.
— Вас привело сюда тщеславие, уважаемый Фридрих, — произнес он тихо, но значительно. — Вы не только не знаете той словацкой народной песни, которую вас просили исполнить, не только не владеете техникой игры на скрипке, но, сдается мне, господь бог не наградил вас музыкальным слухом…
— Это грубая инсинуация! — воскликнул Фридрих, и в зале сразу неодобрительно зашумели. Фридрих, побледнев, повернулся к жюри.
— Я должен, однако, вам сказать, — продолжал он, — уважаемый господин критик, что музыка, прекрасная музыка, возникает посредством погружения в тайны мироздания… А как же тут погрузиться в тайны мироздания, когда вы вылупили на артиста свои бараньи глаза…
В зале снова стало тихо. Спор захватывал сильнее музыки.
— Вы не только не умеете играть, — проговорил второй критик, — вы не умеете вести себя… Слышали вы хоть когда-нибудь песню «Эх, убили, убили…»? Это жемчужина словацкой народной музыки…
— Вы не дали мне выразить себя! — кричал Фридрих. — То, что вы слышали, — это, возможно, была импровизация, я творил, создавал, а это важнее, чем повторять давно созданное…
— Извините, — оскорбился критик, — по ваше творение не вызвало у нас ни малейшего отклика…
— Вижу, вы все тут одна шайка… — сказал Фридрих. — Смешно, в самом деле, когда отклик, который хочет вызвать артист, таков, что дает повод к критике, хотя критику даже не снилась возможность такого исполнения. В непомерности ваших требований, уважаемые господа, проявляется не только недостаток самообладания, но бесхарактерность современной личности…
— Выбросьте его! Выбросьте его отсюда! — заревел глава города и показал на Фридриха пальцем. Двое распорядителей мгновенно оказались на сцене, схватили Фридриха под руки и, когда он стал упираться, надавали ему оплеух. Начавшийся в зале шум глава города вынужден был прекратить колокольчиком, собственно колоколом величиной с его голову…
— Это был грубиян, — сказал он, — но продолжим… Кто еще желает быть первым скрипачом?..
И хотя пауза продолжалась не менее пяти минут, никто из присутствующих даже не пошевелился. Глава города пошептался с критиками и снова выпрямился…
— Конкурс продолжается, — сказал он нервно. — Пусть подойдут все, кто желает занять место второго скрипача!
Не успел он договорить, как к сцене направился человек низкого роста, кривоногий, точно он с малых лет ездил верхом. Когда он проходил мимо меня, я обратил внимание на его острый нос и морщинистое лицо. Скрипку он нес так же, как Фридрих, только вид его, когда он остановился перед жюри, был решительнее.
— Имя? — спросил глава города с неудовольствием, чуть не отплевываясь.
— Мишель де, — ответил человек низкого роста.
— Что такое «де»? Фамилия? — нахмурился глава города.
— Нет, господа, это означает, что я дворянин, как и тот господин, — сказал Мишель де, — но можете называть меня просто Мишель…
— Похоже, что сегодня играть собираются одни дворяне. — Лицо главы города вовсе сморщилось. — Национальность?
— Я потомок французского солдата! — провозгласил Мишель.
— Хорошо, хорошо! — огорчился глава города. — Короче, можете вы сыграть какую-нибудь словацкую народную песню?
— Я сыграю ту песню, что должен был сыграть тот господин, — сказал Мишель, и скрипка очутилась у него под подбородком в мгновение ока… И зазвучала протяжная и грустная мелодия песни «Эх, убили, убили…». Первые звуки заставили главу города улыбнуться, он стал подпевать, и скоро к нему присоединились многие в зале. Музыкальные критики слушали внимательно, с неподвижными лицами, только время от времени кто-нибудь из них что-то писал… Когда Мишель доиграл, в зале стало опять тихо…
— Ну, — встал один критик, — что думаете вы сами о своей интерпретации? — обратился он к Мишелю.
— Я, уважаемый пан? — удивился Мишель. — Мне кажется, что я играю не хуже других…
— Хуже, не хуже, — возразил критик, — вы скажите: вы хорошо играете? А?
— Хорошо? — еще больше удивился Мишель. — Почему же нет?..
— Ну, как же, — погрозил критик авторучкой, — а знаете ли вы вообще, что должно выражать каждое исполнение словацкой народной песни?.. Оптимизм, остроумие, юмор, задор, бодрость и темперамент, даже если это грустная песня.
— Возможно, вы правы, — заявил Мишель. — Ну что же, значит, я играл плохо…
— Вот видите, — улыбнулся критик, — как быстро вы меняете свое мнение…
— Тут ничего особенного нет, — сказал Мишель, — смена мнений шокирует только профессиональных философов, которые вынуждены оставаться дураками, исходя из своих школярских принципов, чтобы не лишиться куска хлеба… Честь имею…
— Подождите, подождите, — вскочил с места глава города. — Господа, — обратился он просительно к критикам, — музыкант, в самом деле, играл не так плохо… Не могли бы мы его…
Критики снова пошептались, полистали блокноты и принялись отчаянно между собой-спорить. Глава города смотрел то на одного, то на другого, то улыбался, то хмурился… Большим носовым платком он неустанно вытирал лоб. Наконец критики угомонились и самый старший из них согласно кивнул головой. Глава города довольно захохотал…
— Садитесь тут, позади жюри, — приказал он Мишелю, который в нерешительности стоял на краю сцены.
После слов главы города он быстро поблагодарил всех поклоном и мелкими шагами, почти на цыпочках, обошел жюри и устроился позади всех в кресле.
Глава города достал сигареты и предложил критикам. Все взяли и закурили разом, и глава города с ними. Он раза два затянулся, выпустил дым…
— Я попросил бы того, — начал он, — кто добивается места альтиста, приблизиться…
На этот раз ждать пришлось совсем недолго. Коротко остриженный мужчина с бородой, одетый в какую-то тунику, уже карабкался на сцену.
— Дворянин? — спросил строго глава города.
— Нет, — ответил мужчина басом.
— Это хорошо, — успокоился глава города. — Ваше имя?
— Эмпедокл…
— Эмпедокл? — всполошился глава города. — Уж не греческое ли это имя? — Он, казалось, очутился в затруднительном положении.
— Вы правы, — ответил Эмпедокл. — Но какое это имеет значение для интерпретации народных песен?
— Ну, знаете, — возмутился глава города, — мы обязаны считаться с общественным мнением…
— Это инертность мышления отдельных лиц, — оскорбленно произнес Эмпедокл.
Он был мне симпатичен, и, хотя я терпеть не могу вмешиваться в общественные дела, тут я не выдержал.
— Вы делаете глупость, — выкрикнул я, — если вы дискриминируете этого человека только из-за его греческого имени!..
— Однако, гражданин, — накинулся на меня глава города, — ведь, насколько мне известно, у вас нет никакого музыкального образования… И не стоит вам вмешиваться в то, в чем вы не разбираетесь… И наконец, никто тут не собирается никого дискриминировать…
Но мое замечание, по-видимому, подействовало, так как глава города улыбнулся бородатому человеку.
— Сыграйте нам какую-нибудь народную песню, — предложил он ему, заговорщически подмигнув.
Эмпедокл кивнул и стал играть… Мало кто слышал такую игру, это была удивительная игра, поэма горя, глубокий пессимизм из-за мучений, которые претерпевает каждый достигший вершины эволюции вид; в его исполнении был и оптимизм, и остроумие, и юмор, и задор, и бодрость, и темперамент; в его исполнении была и таинственная вражда, и познанное разочарование, и безоглядное любопытство… Перед нами стоял артист…
Когда он кончил, многие плакали, а некоторые смеялись от радости… Критики молчали, очарованные, не находя слов. Будто сговорившись, они все разом закивали головами. Эмпедокл, однако, не обратил на них никакого внимания, и, пока он шел к креслам позади жюри, его провожал радостный шум зала.
— Нам нужен еще контрабас, — сказал после долгого молчания глава города, он вынужден был кричать, чтобы перекрыть шум в зале.
— Музыкант здесь, с инструментом! — выкрикнул сразу же кто-то в задних рядах, будто только и ждал приглашения главы города.
— Подойдите! — потребовал он.
На сцену взошел высокий мужчина, с длинными черными волосами, с еще более длинными остроконечными усами. Инструмент подчеркивал элегантность его движений.
— Меня зовут Сальватор, и я иногда играю на контрабасе… — начал он. — Однако, до того как я начну играть, я должен вам изложить свои взгляды на музыку и музыкантов. Нет ничего более далекого от искусства, ничего более пустого, чем музыка… И я не знаю более безумных людей, чем музыканты, ибо они ошибочно думают, что музыка выражает мир…
— Что вы говорите! — воскликнул, не сдержавшись, один критик.
— Не огорчайтесь, уважаемый, — обратился к критику Сальватор, — ваше положение еще хуже; кто-то сказал, что в критиках искусства есть, возможно, и то, что в произведениях, а может быть, и что-нибудь другое, и потому они опасны… А к музыкальным критикам это относится втройне…
— Вы пустомеля! — прервал его глава города, — усмехаясь в усы. — Лучше сыграйте что-нибудь…
— Я этого очень не люблю, — сказал Сальватор.
— Так зачем же вы сюда пришли?
— Хочу подработать на табак. А вообще-то я скульптор…
— А умеете ли вы играть вообще?.. — спросил глава города и сделал движение, будто он водит смычком.
— Конечно, — сказал Сальватор, — каждый день я отгоняю игрой на контрабасе птиц, которые портят мой мак…
И он заиграл. Громкие звуки наполнили зал. Это были приятные протяжные звуки, и у Сальватора, пока он играл, хватило времени подергать себя за усы. Когда он кончил, критики точно застыли…
В тишине поднялся глава города.
— Мы принимаем вас, — сказал он твердо, и Сальватор бодро обошел жюри и уселся в кресло. Пока он шел, критики провожали его полными ненависти взглядами.
— Большая часть народного ансамбля у нас уже есть, — объявил глава города присутствующим. — Желает ли еще кто-нибудь выступить? — спросил он и подождал некоторое время. — Итак, никто?.. Ну что же, все в порядке…
Он почесал затылок, лицо его прояснилось.
— Жиго, — позвал глава города, и сразу же появился распорядитель.
— Слушаю, — сказал Жиго.
— Где этот самый Фридрих?
— Мы его пока заперли в подвале…
— Приведите его немедленно!
Через минуту Фридрих был на сцене. Он отряхнулся и стал по стойке «смирно».
— Уважаемый господин Фридрих, — обратился к нему глава города, — мы решили принять вас в наш ансамбль, однако не первым скрипачом, а вторым… Первым скрипачом будет господин Эмпедокл! На этом конкурс заканчивается, мы приветствуем наш ансамбль…
Раздались аплодисменты и заглушили слова Фридриха. Когда я среди этого шума выходил из зала, я заметил, как он сел в кресло рядом с остальными тремя музыкантами. Все же эти королевские привилегии кое на что пригодились, подумал я и направился к ближайшему кабаку…
РОСА
Скрипнули двери. Значит, кто-то вошел, потому что утренний полумрак таков, что движение невозможно различить на фоне темной стены. Мартин видит, как сгорбленная фигура старика появилась перед окном и на некоторое время заслонила его. Наверное, около трех часов. Старик подошел к окованному сундуку и, судя по звуку, поднял крышку. Тихий скрип наполнил комнату. Мартин не двигается, почти не дышит.. Он старается разглядеть в этом полумраке, что делает дед. Это ему плохо удается. Однако он слышит, как старик тихонько роется в сундуке, и ему кажется, будто он что-то достал из него, захлопнул крышку и снова идет к дверям. Фигура деда только что заслонила на минуту окно. И он уже стоит в дверях, и скрип означает, что он открывает дверь и хочет выйти.
Тогда Мартин садится на кровати и спускает ноги. Он чувствует ступнями холодный пол.
— Дед! — зовет он громко и сам пугается своего голоса. Скрип прекращается, старик успел только приоткрыть дверь.
— Ну, что тебе? — отзывается прерывистый и, пожалуй, немного удивленный голос. Наверное, старик уже успокоился, двери снова скрипнули.
— Возьмите меня с собой, — говорит Мартин.
Тишина. Кажется, что сумрак редеет, расплывается и на его место приходит свет дня. Но это неправда — это Мартину только мерещится. Он не слышит, как дышит старик, и вдруг пугается, не ушел ли он. Но нет. Он здесь и стоит неподвижно. Он должен быть здесь. Видно какое-то темное пятно, и оно напоминает очертания человеческой фигуры. Если бы дед пошевелился, двери бы снова заскрипели, потому что они не полностью открыты, не слышно и шагов на рассыхающихся досках.
— Рано еще, — долетает голос с порога, — еще трех нет.
В голосе слышно сомнение. Если бы дед не хотел брать его, он бы сразу же вышел, но он стоит, значит, колеблется и размышляет. Мартин встает. Его движения хорошо видны, потому что он в длинной белой ночной рубашке. И на него падает свет, идущий из окна, хотя и очень слабый.
— Ты полежи, — раздается голос с порога, однако в голосе не чувствуется строгости, — поспи еще немного! Придешь ко мне попозже.
Двери снова скрипят.
— Нет! — быстро отвечает Мартин. Он почти кричит: — Я иду с вами!
Черное пятно на пороге сначала неподвижно, а потом вдвигается в комнату. И снова тишина. Мартин стоит, немного наклонившись, точно пол жжет ему ступни. Старик снова входит в комнату, приближается к Мартину настолько, что они уже ясно различают друг друга.
— Я тебе сам подберу сумку с бруском, — говорит дед и идет к сундуку. Он снова заслонил окно и взялся за крышку сундука.
— Я его еще вчера вечером приготовил, — отвечает Мартин тихо и подходит ближе к деду.
Он видит, что дед выпрямился, и что-то зазвенело у него в руках, и ему ясно, что это брусок в сумке.
— Ну, одевайся, — говорит дед и идет к выходу. Он одним толчком распахивает двери, и скрип вновь наполняет комнату.
— Мы сейчас выходим, — добавляет он, скрываясь в сенях.
На крыльце немного светлее. Мартин оглядывается. В воздухе чувствуется приближение дня. Наверное, потому, что небосвод побледнел и на горизонте начинает разгораться заря. Еще слабо мерцают несколько звездочек, но вот-вот и они погаснут. И серп месяца потерял свой цвет и побледнел. Только это и говорит о приближении дня. И все же наступление его чувствуется, хотя солнце взойдет не раньше, чем через полчаса.
Мартин ждет, пока выйдет дед. Он слышит, как через открытые двери доносятся удары, то сильные, то совсем слабые. Дед достает лезвия кос и насаживает их на рукоятки. Дважды раздается пронзительный свист: это он проверяет их прочность.
Мартину немного холодно. В воздухе чувствуется утренняя сырость, которая обволакивает все, платье и тело. Забирается в ноздри. Мартин уже различает предметы вокруг себя. Он точно знает, что впереди, у забора, уложены поленья, а рядом с ними куча щепок. Топор еще неразличим. А через десять минут мальчик мог бы уже пересчитать планки в заборе. Что это, он привык или уже так развиднелось? Он понял, что дед не зажигал фонарь. А то бы через двери сарая был виден свет. Он знает, что дед стоит у входа в сарай и насаживает косы. Значит, у него еще очень хорошие глаза.
Но вот дед уже выходит из сарая. В левой руке он несет перед собою косы, правой закрывает двери на большой ключ. Слышно щелканье замка. Мартин прикрепляет сумку с бруском к ремню. Он не смотрит больше в ту сторону, откуда идет дед, но слышит приближающиеся шаги. Потом поднимает голову.
— Вот, бери, — говорит дед и подает ему косу.
Он берет ее, взвешивает на руке, пробует ногтем острие. По-видимому, оно хорошо отбито.
— Пойди набери воды в бутылки, — говорит дед, сгоняя с лица улыбку. Мартин прислоняет косу к ступеням лестницы и исчезает в доме. Он осторожно двигается в сенях, стараясь, чтобы не скрипели половицы. Все же на улице виднее, думает он, и наполняет бутылки водой. При этом он делает несколько глотков.
Дед закурил. Сигарета светится слабым огоньком. Он стоит, опершись на косу. Когда он видит, что Мартин выходит из дому с водой, он перекидывает косу через плечо. Мартин замечает, что рукоятка обернута полотняным мешочком. И он немного завидует деду, потому что у него такого нет. Все нужное ему для косьбы дед должен был бы принести сам.
Коса Мартина стоит у ступенек, но дед уже вышел из калитки. Он курит и смотрит по сторонам, будто его и не занимает, идет ли за ним Мартин. Однако он идет медленно. И немного сутулится. Мартин минуту-другую колеблется, но потом вскидывает косу на плечо и бежит за дедом.
И вот они уже идут рядом. На большой дороге и света больше. Побеленные фасады домов, которые окаймляют дорогу с двух сторон, видны совсем ясно, видны даже украшения. В некоторых окнах уже горит свет, но не ярко. День все приближается.
Утро свежее, воздух прохладен, и от дыхания клубится пар. Шаги двух людей раздаются в тишине, ничем не заглушаемые. А когда косы стукаются друг о дружку, они весело звенят. Две фигуры тогда отдаляются друг от друга, но через несколько шагов снова сближаются и идут рядом, как только что.
— Куда мы идем? — спрашивает Мартин, глядя на светящийся конец сигареты.
— За Горку, — отвечает дед, сжимая, в зубах сигарету, и голос его от этого кажется приглушенным.
Не успевают они дойти до главной дороги, как навстречу начинают попадаться и другие косцы. Сначала им встречается один, потом небольшая группа. Косцы показываются из полумрака и исчезают между домами. И Мартин замечает, что дед невольно убыстряет шаги. Приходится и ему идти быстрей. Он чувствует, как брусок болтается в сумке в такт его ходьбе, но скоро перестает это замечать. Они миновали последние дома и по крутой тропе стали подниматься на Горку. Дед останавливается в начале поляны, делает еще две затяжки и затаптывает сигарету в землю.
Они пошли тише и начинают долгими вдохами вбирать в себя свежий воздух. Чем выше они поднимаются, тем становится светлее, будто полумрак они оставили за спиной в деревне. Теперь они уже видят, что точка на востоке, в которой появится солнце, начинает краснеть. Из-за гор появляются первые солнечные лучи. Они меняют весь небосвод, хотя солнца еще не видно. Небосвод еще более побледнел, и несколько продолговатых полупрозрачных облачков на большой высоте налились краской. Мартин смотрит на деда. Ему кажется, что дед идет очень медленно, с трудом делая каждый шаг. А Мартину бы хотелось побежать, хотя дорога поднимается очень круто. Очень свежо, вот-вот покажется солнце. Ему бы хотелось быть наверху как можно скорее. Однако дед идет с трудом, и стоит Мартину перестать сдерживать себя, как он оставляет деда позади. Ему приходится останавливаться и замедлять шаги, чтобы дед мог его догнать.
— Ты не торопись, — говорит дед, — а то станешь задыхаться.
Мартин оборачивается и видит, что дед тяжело дышит, и тут ему становится стыдно. Он ждет деда и старается больше его не обгонять. На полдороге они останавливаются. Дед оглядывает луга, расстилающиеся внизу, но Мартин знает, что они остановились потому, что дед устал. Он готов снять косу с плеча, потому что не знает, сколько будет стоять дед, но дед снова трогается в путь. Он вздыхает, откашливается и выходит на середину дороги. Мартин не торопясь следует за ним.
Где-то внизу слышится уже звон косы. Те, у кого луга поближе, уже работают. Дед прибавляет шаг. Ему не хочется приходить на луг последним. Еще немного, с радостью думает Мартин, и мы на вершине.
Дед задыхается. Он стоит, опираясь на косу, и свертывает самокрутку. Мартину кажется, что он слегка улыбается. Возможно, радуется сигарете, а то и тому, что ему удалось так быстро подняться в гору. Солнца еще не видно. Мартин смотрит во все стороны и чувствует разочарование. Они поднялись в гору раньше, чем взошло солнце. Сейчас они станут спускаться, а там уж восход будет не такой. Мартин, огорченный, уселся на обочину дороги.
— Хочешь посмотреть? — спрашивает дед, показывая туда, откуда должно появиться солнце.
Мартин кивает. Он встает, хочет что-то сказать деду, но тот отворачивается, смотрит куда-то за горы и курит. Дым медленно поднимается над его головой. Воздух неподвижен.
— Не пройдет и десяти минут, как ты увидишь солнце, — говорит дед, не вынимая сигареты и не прекращая курить. Сигарета прилепилась к его нижней губе. — Сегодня будет хороший день, — добавляет дед.
Потом они молча смотрят каждый в свою сторону. Мартин носком ботинка ковыряется в дорожной пыли и все время поглядывает на восток. Сияние становится ярче, небосвод уже почти белый, а над головой начинает синеть. Когда Мартин снова поднимает голову, он удивлен.
— Глядите! — кричит он.
— Вижу.
Оба они поворачиваются к востоку. Солнце как будто бы вдруг выходит из-за гор, и сразу появляется целая половина. Смотреть на него уже нельзя, и они зажмуриваются.
И вот уже день. Настоящий день с солнечными лучами. Все вокруг сразу же изменилось. И стоит посмотреть на траву, она сразу же начинает сверкать миллионами капель росы, Точно вся она купается. Солнечные лучи играют в каплях всеми цветами радуги.
— Ну, идем, — говорит дед, слегка касаясь локтя Мартина. Мартин и не заметил, как он поднял косу на плечо. Они улыбаются, в последний раз осматриваются и начинают спуск с вершины.
Некоторое время они идут в тени вершины, но скоро выходят на ровный луг, и снова солнце светит им в лицо.
— Вот наш луг, — говорит дед.
Они останавливаются, меряют луг взглядами и спускают с плеч косы. Дед достает брусок и заправляет его за ремень. Он пробует косу, хорошо ли она насажена, и делает первый замах.
Звук разносится далеко. Мартину кажется, что вокруг косы летают огненные искры. Все вокруг ожило, наполненное звоном металла.
— Сначала нужно скосить первый ряд. — Дед взял косу в обе руки. Он еще стоит на дороге, но уже разгоняется. Упала первая трава. Звук, который сейчас издает коса, глуше, она не звенит, а, скорее, свистит. Дед идет точно по меже. Первый ряд принадлежит ему, и Мартин должен подождать, пока он кончит, чтобы косить друг за другом. Он наблюдает за дедом, за его освященными ритуалом движениями. Первые замахи были неравномерными, но, чем дальше, тем более ладными становятся они. Человек входит в ритм не сразу.
— Хорошо косится, — говорит дед, показывая на траву. — Роса что надо!
Мартин ждет, пока дед пойдет обратно, и становится за его спиной. Коса у него острая. Он торопится. Первый замах, трава падает и ложится в ряд. Перед ним колеблется спина деда, а он изо всех сил старается выдержать дистанцию и не отстать. Когда косы затупляются, оба их враз поднимают и подтачивают. Хуже всего, когда в высокой траве попадаются муравейники, которые трудно вовремя заметить. Тогда острие косы нужно выравнивать легкими ударами бруска.
Через час расстояние между Мартином и дедом начинает уменьшаться. Мартин нарочно чаще точит косу, чтобы не наступать деду на пятки.
— Принеси-ка воды, что-то пить хочется, — говорит дед, отирая лоб тыльной стороной ладони.
Мартин отбрасывает косу и бежит туда, где они сложили все свои вещи, и теперь он видит, какой кусок они уже скосили. Дед сгребает ногой траву в кучу и садится. Он смотрит, как быстро бежит Мартин, перескакивая через ряды травы. Солнце уже поднялось высоко, начинает припекать, и дед снимает безрукавку. Рубашка во многих местах мокрая от пота. Мартин вернулся, он подает деду бутылку с водой.
— Пейте, — говорит он.
Старик пьет жадно. Вода течет по его подбородку и капает на рубашку. Он не замечает. Потом передает бутылку внуку.
— Не пей залпом, — говорит он, — вода очень холодная.
— Вы пока покурите, а то вы еще не отдыхали, а я покошу один.
— Не стоит, — отвечает дед, — и ты отдохни. Все равно до обеда все скосим.
Они сидят рядом, касаясь локтями друг друга. Дед свертывает самокрутку, Мартин видит, как трясутся его руки. Мартину бы очень хотелось как-то остановить эту дрожь. Он думает, что дед устал, однако дед не просыпает ни крошки табака.
— Еще два года назад я косил тут с твоим дядей, — медленно говорит дед, сделав несколько затяжек, — а теперь он где? Был бы он здесь, — продолжает дед, — мы бы уж давно половину скосили. Вот так-то, — вздыхает дед, и Мартину кажется, что голос его дрожит. — Один в землю уходит, а другой косить должен. — Он молчит, покашливает, стараясь скрыть волнение, и продолжает: — Вот видишь ту дорогу? — показывает он пальцем. — Там его и застрелили. — И Мартин смотрит туда, потом наклоняет голову, потому что он давно знает, где застрелили его дядю. Дед раз десять ему уже показывал. Он наклоняет голову еще ниже и ждет продолжения, которое ему тоже известно. Он ждет, что дед снова станет рассказывать, как дядя мог спрятаться и без единого ранения дождаться конца войны. Но дед молчит, Мартин украдкой смотрит на него и видит, как по его лицу текут слезы. Он быстро встает. Берет косу и начинает новый ряд.
Дед еще некоторое время сидит, потом встает.
— Ты перегнал меня, — говорит он. Но в голосе его не слышно упрека. И Мартин вдруг начинает злиться, сам не зная почему; потом разгоняется изо всех сил и косит все быстрее. Может быть, он сердится оттого, что видел, как плакал дед, а может быть, потому, что не мог усидеть. Но он успокаивается, начинает косить медленнее, чтобы дед догнал его.
Когда Мартин снова точит косу, он вдруг замечает, как высоко солнце. Почти вся роса вокруг пропала. Трава больше не сверкает. Он улыбается, поворачивается к деду и видит, что тот косит резкими движениями. И ему сразу становится легко и хорошо.
INTRA MUROS
[1]
1
Семь часов утра.
Солнце освещает комнату через левое окно, обращенное к востоку. Горящий световой шар находится приблизительно в центре окна. Штора давно поднята, и солнечные лучи просвечивают сквозь листья растений, поставленных на подоконнике; никогда, ни ранее, ни позже, их цвет не был и не будет так пронзительно зелен, как теперь.
Постель в правом углу комнаты еще разобрана. Белые наперники, наволоки и простыня сверкают в солнечном свете, точно сугробы. На подушке осталась вмятина там, где покоилась голова. Рядом с этим углублением и в нем самом можно найти несколько длинных волосков, которые, свиваясь в дуги, кривые и кольца, резко выделяются своей чернотой на белом. Перья сбились в верхней части подушки, уголки стоят, как рожки.
Простыня сильно измята; сильнее всего смята она в той части, где среди углублений и складок четко проступает красное пятно неправильной формы величиной со спичечную коробку. Ярко освещенное солнечными лучами пятно очень отчетливо, и края его лиловеют.
Перина сложена, откинута к изножию и касается ковра на полу.
В ванной шумит вода. Ровный монотонный звук сквозь отворенные двери проникает в комнату и наполняет ее. Напор так велик, что заглушается тиканье стенных часов. Подле кровати, прислоненный к изножию, стул, обтянутый красным плюшем. Через его спинку переброшена прозрачная розоватая комбинация, ночная рубашка и белый лиф. На сиденье стула — пояс с чулками.
На столе посреди комнаты лежит браслет с темно-зеленым изумрудом. Солнечные лучи преломляются в драгоценном камне, проходят сквозь него и создают над ним светящуюся зеленым пламенем корону. Солнечный свет, который входит в комнату, в левое окно, обращенное на восток, освещает постепенно: цветы на подоконнике, письменный стол с рядом книг на нем, рамку фотографии, настольную лампу с абажуром, напоминающим шляпу, чернильный прибор с двумя чернильницами, три остро отточенных карандаша, один красный, другой синий, третий черный, стопку чистой бумаги, спинку стула возле письменного стола (сиденье стула скрыто под столом в тени), стол и браслет с изумрудом посреди него, два стула подле стола, большую часть ковра на полу, кровать и два портрета. Дальше в тени остаются только корзина для бумаги около стола под окном, кое-какая мебель, а главное — книжный шкаф у стены влево от окна и ветвистое растение на самом верху шкафа.
2
Плеск воды в ванной прекратился. Одежду на стуле у кровати накрыл зеленый халат с черными горошинами не менее, чем трехгеллерные монеты, но и не более циферблата ручных мужских часов. Какую-то часть поверхности халата, возможно менее восемнадцати черных горошин, покрыло махровое полотенце. Оба рукава халата, перечеркивающие сиденье стула, свисают до самого ковра. Если бы халат внезапно наполнился телом, голова с короткой прической вольно болталась бы над полом.
Махровое полотенце теперь переброшено через изножие кровати, но и халат исчез с того места, где находился недавно. На стуле все еще остаются: ночная рубашка, комбинация и лифчик. Сиденье стула, как и прежде, наполовину закрывает пояс с чулками.
Браслет с темно-зеленым изумрудом лежит на письменном столе рядом с чернильницей. Стол посреди комнаты покрывает белая скатерть. Стол накрыт на двоих. Он круглый. Четыре ножки делят его на четыре сектора; два стула стоят один против другого. Это такие же стулья, как тот, что у письменного стола, и тот, что у кровати; только сиденья стульев, придвинутых к столу, более потрепаны. Обивка из красного плюша сильнее примята и темнее. Но это может показаться и из-за неправильного освещения.
Из двух чашек на столе поднимается пар, и запах кофе наполняет комнату. Рядом с каждой чашкой лежит рожок, разрезанный пополам, намазанный маслом и снова сложенный. Посреди стола возвышается небольшая корзинка, наполненная свежими рожками. Масло утоплено в миске с водой. Кухонный нож прислонен к краю корзинки с рожками. Кусковой сахар — на тарелочке рядом с рукояткой ножа. В каждой чашке неподвижно стоит ложка.
Тени, которые отбрасывают предметы, освещенные солнечными лучами, проникающими в комнату через левое окно, обращенное на восток, неустанно продвигаются вправо. Час назад тень настольной лампы захватывала левый угол письменного стола, но теперь передвинулась ближе к центру, где находятся три остро отточенных карандаша, чернильный прибор с двумя чернильницами и браслет, украшенный изумрудом.
3
Постель постлана.
Она покрыта шелковым покрывалом с орнаментом по краям. Перина расправлена, она занимает больше места, чем раньше; кажется, что вся кровать больше размером. Поверхность атласного покрывала ровная, приглаженная; на краю, однако, поверхность нарушена там, где перина сложена вдвое.
Стул отодвинут от кровати и придвинут к столу. Своим новым местом он нарушает прежнюю симметрию стола с двумя стульями друг против друга. На спинке стула нет комбинации, ночной рубашки и лифчика, но на стуле все еще лежит пояс для чулок.
Стол пуст, на нем нет скатерти. Так же, как прежде, посреди стола браслет, украшенный изумрудом. Вблизи него — круглая пепельница и книга под названием «Логика». Поближе к краю стола и восточному окну — начатая пачка сигарет марки «Клеопатра» и спички.
Солнечные лучи не проникают в комнату, но освещают лишь половину балкона перед восточным окном. В комнате полуденный полумрак, который наполняет квартиры только тогда, когда солнце поднимается над крышами домов. Предметы потемнели, они не отбрасывают никаких теней, хотя их контуры все еще выразительны. Изумруд, находящийся на столе, не светится, и все оттенки листьев и цветов на подоконнике, цвет атласного покрывала на кровати, карандашей, пачки сигарет, цвет плюша, обтягивающего стулья, и цвет ковра с геометрическим рисунком — все эти цвета приглушены.
Через полуоткрытые балконные двери в комнату входит свежий воздух. В эти же двери входят и уличные звуки. Слышен звон; потом минуту под окнами раздается громкий разговор, но слов разобрать нельзя. Говорят торопливо, глотая окончания. Вот разговор переходит в ссору, и слова сливаются в единый непрерывный и непонятный поток. Звуки, однако, удаляются, их прерывает рычание мотоцикла, а потом снова надолго наступает тишина.
4
Пять часов дня. По радио передают последние известия и музыкальные новинки из разных стран. Солнечные лучи снова освещают комнату, теперь уже через правое окно, обращенное на запад. Красноватый свет нежно окрашивает все предметы. Изумруд на столе не светит так ярко, как утром; его зеленый свет приобретает более темный оттенок, и сам камень кажется больше, чем в действительности.
Двери балкона затворены, однако западное окно, выходящее во двор, приоткрыто. Во дворе тихо, только временами слышится лай.
Элегантная черная кожаная сумка появилась на стуле, отодвинутом к западному окну. Она полуоткрыта. Из нее выглядывают темные очки и край зеленоватого головного платка.
На ближайший стул постепенно падают детали женского туалета: черная юбка с «молнией» на боку, потом красный свитер с застежкой впереди и, наконец, силоновые чулки.
Из соседней комнаты сквозь полуотворенные двери проникает высокий поющий женский голос. Слышны и шаги, вернее, шарканье домашних туфель по полу. Паркет потрескивает в некоторых местах. Хлопают дверцы шкафа, и тогда пение прекращается.
Снова раздается шум воды, он продолжается некоторое время.
На третьем стуле висит темно-синий костюм. Сквозняк едва шевелит его. Но меньше, чем через пять минут, костюма больше не видно. И с другого стула исчезли все вещи. Оба стула опять придвинуты к столу. А третий стоит как-то косо. Первый стул так и стоит, и черная сумка на нем.
Вода больше не идет, но в комнату из ванной продолжает проникать теплый пар. Он оседает над дверями под потолком, который запотел.
В последних лучах солнца блестит на столе зеленым светом изумруд.
5
Стол без скатерти, но на нем две тарелки. На каждой три тонких ломтя мяса с несколькими каплями уксуса на них. Бутылочка с уксусом поставлена между тарелками рядом с солонкой. Ближе к центру стола меньшая тарелка с нарезанным луком; лук полит уксусом и посыпан солью. На дальнем конце стола между двумя стаканами бутылка минеральной воды «Фатра» — это лечебная щелочно-углекислая вода. По правую сторону тарелки нож, по левую вилка.
На столе нет ни книги под названием «Логика», ни спичек, ни сигарет, ни пепельницы. Все это на письменном столе. Но на самой середине стола, среди тарелок, бутылок и приборов, все же находится браслет, украшенный изумрудом; и кажется, что его металлическая часть посыпана солью.
Стулья в прежнем положении, только тот, на котором до сих пор лежала черная сумка, дальше отодвинут от стола. Сумка вместе с сигаретами, спичками и пепельницей — на письменном столе.
Бутылка от минеральной воды пуста; стаканы стоят рядом с тарелками. И мясо исчезло с тарелок, на них только ножи, вилки и тонкая пленка от мяса.
В солонке остались ямки от ножа.
6
Часы спокойно тикают, каждые полчаса раздается короткий удар, каждый час четыре, пять или другое соответствующее количество ударов. Тиканье не прекращается и во время боя часов; кажется, что в эти моменты они и тикают быстрее, но потом все снова входит в свой ритм.
Солнце только что зашло, но еще светло. В комнате полумрак; предметы, обращенные на запад, светятся красноватым светом. Возможно, потому, что небосвод у самой линии горизонта покраснел.
Вещи, разложенные на столе, остались на своих местах. Изумруд теперь кажется черным. В комнате тихо, но из соседней, где находится зеркало в человеческий рост, слышатся шаги по паркету и тихое пение. Высокий голос спускается до низких нот.
Кроме этих звуков — шагов и пения, — ни с улицы, ни со двора в комнату не проникает ни единого шороха.
7
Часы пробили семь ударов. После того как прозвучало одиннадцать ударов, тиканье становится чаще, потом замедляется. Часы, однако, не останавливаются, секундная стрелка так же обегает циферблат.
Хотя двери в ту комнату, где стоит зеркало в человеческий рост, открыты, оттуда не слышится ни потрескивания паркета, ни пения. Квартира кажется пустой, и неустанное тиканье часов только подтверждает это впечатление.
Полумрак сменился мраком. Предметы утратили красноватый отблеск; только привыкнув, глаз может различить убранство комнаты.
На столе между тарелками, мисками и бутылками нет больше изумрудного браслета. Его очертания не угадываются нигде в комнате. А с письменного стола исчезли сигареты «Клеопатра» вместе со спичками. Рядом с отточенными карандашами только пепельница.
Окна — восточное и западное — закрыты. Занавески неподвижны, воздух не циркулирует. Все в комнате замерло.
8
На письменном столе зажжена лампа. Круг света захватывает близлежащие предметы: столешницу, книги, чернильницы, карандаши, резиновую подушку, спинку стула. И еще маленькое пятно ковра. Отдаленные предметы продолжают оставаться в темноте, хотя они различимы. Только белый циферблат настенных часов светится ярче, хотя движения секундной стрелки не видно.
9
Сразу же после одиннадцати вечера на стуле снова появляется черная сумка, стул отодвинут, он теперь стоит под острым углом к столу. Красный плюш, обтягивающий сиденье стула, кажется таким же черным, как и сумка.
На стол упал браслет с изумрудом и за ним кольцо. Единственный предмет, новый в этой комнате. Он одного стиля с браслетом и с таким же камнем.
В пепельнице догорает сигарета, и дым почти вертикально поднимается к потолку. Возможно, в точке, где дым встречается с люстрой, он расплывается и рассеивается.
Шум воды в ванне перекрывает тиканье часов. В комнату проникает теплый пар и оседает на потолке, но больше всего над дверями. Из двух стеклянных стаканов на столе поднимается пар. В стаканах ложечки. Запах чая, слишком крепкого и темного, наполняет комнату. Сразу же после прекращения в ванной шума воды раздается звон ложечек о края стаканов.
10
Постель снова разобрана; в полутьме она видна хорошо. Один стул снова прислонен к изножию. На спинке его комбинация и лифчик. На сиденье темные силоновые чулки и пояс.
Сигарета в пепельнице догорела. Дым рассеялся по комнате, но запах остался. Подле пепельницы пачка сигарет, даже приблизительно не напоминающая сигареты «Клеопатра».
После того, как погаснет лампа на письменном столе, заскрипит кровать. Потом — ничем не тревожимая тьма.
— Тебе лучше? — слышится голос.
— Да, сегодня я сделал уже тридцать восемь шагов, — слышится ответ.
Кровать снова скрипнула, потом тишина. Тихое ровное дыхание не может нарушить тиканье часов.