В начале было Слово. И Слово было у Бога…
Вот именно, убого было это слово. Куцое какое-то, короткое. Наименьшая значимая часть языка. Ерунда, есть и меньше, любой филолог скажет.
Но это слово было в самом начале. И в конце — оно же. И все из него исходит и в нем же заканчивается. И человек из слов. Словами описано все в человеке, как и во всем мире. И тому, для чего нет названия, сразу дается имя, для неназванного сразу рождается слово.
И что человек без слов? Ничто. Впрочем, ничто — это тоже слово. Оно было всегда, оно было первично. Оно было до нас и будет после. Оно живет и меняет мир.
Это слово… А какое же это слово? Вот только помнила и — забыла. До тех пор помнила, пока не осмелилась назвать, а как только решилась, кто-то словно коснулся легонько ее губ и тем прикосновением стер и слово, и память…
И снова что-то мягкое и теплое коснулось ее губ. Что-то влажное. Она силилась открыть глаза, но веки были такие тяжелые! Каменные. Чуть-чуть, немыслимым усилием, но открыть глаза. В этом желании вдруг сосредоточилось все самое важное, самое необходимое. Если сможет она открыть глаза и увидеть свет, то с этим светом вернется к ней жизнь.
И она открыла глаза сквозь бессилие и боль. И безжалостный свет ярко полоснул по ее мозгу. Он влился в ее существо с пронзительностью расплавленного металла, со стремительностью электрического тока. Этот свет вернул Маше Рокотовой и дыхание, и сознание, и жизнь.
Она снова обрела способность видеть, но тут же пожалела об этом: картина, которая предстала перед ней, повергла ее в ужас. Над ней склонилась ужасная рожа. Пол-лица занимал огромный лиловый синяк, скрывавший совершенно заплывший глаз. Губы в растрескавшихся корках были жуткого зеленого цвета. Когда Маша приоткрыла глаза, эти губы разъехались в улыбке, обнажая обломки передних зубов.
— Наконец-то! — сказала кошмарная физиономия голосом Кузи. — Как ты себя чувствуешь?
Глаза Маши широко распахнулись от удивления и ужаса, и она с воплем обхватила мальчика, притянула к себе, прижала его голову к себе и разрыдалась.
А Кузя, Кузя был счастлив!
Наобнимавшись, наплакавшись и обретя, наконец, способность говорить и понимать, они оторвались друг от друга.
— Ты лежи, мам, лежи, — шептал Кузя, размазывая по опухшему лицу слезы. — Тебе вставать нельзя.
Мам! Мам… Они столько лет жили вместе, были одной семьей… Или не были? Или стали только сейчас? Какое это счастье! То самое, которого не было бы, если б несчастье не помогло.
Не раз собиралась Маша оформить усыновление Кузи. Собиралась, да как-то все откладывала, оправдываясь отсутствием свободного времени. Но в иные минуты наедине с собой, когда лицемерить было вроде бы не перед кем, думала она, что это лишь отговорка, просто не готова она назвать Кузю сыном, ей все казалось, что этим она отберет что-то важное у единственного родного ребенка.
Теперь все встало на свои места: не надо ничего оформлять, жизнь все решила за них, совершенно не считаясь с тем, что записано в их документах.
— Кузенька, расскажи мне все, — попросила Маша, — где же ты был? Как это случилось?
— Да не волнуйся ты, я потом все тебе расскажу, когда ты поправишься, а сейчас мне вообще тут находиться нельзя. Если врач меня тут застукает, ой, что будет! А уж если бабушка!..
Не успел Кузя договорить, как за дверью послышались голоса. Мальчик смешно заметался по палате, едва не свернув стойку с капельницей, и нырнул под соседнюю пустую койку.
В палату вошла Алла Ивановна.
— Слава тебе, Господи! — горячо воскликнула она, двигаясь к дочери. — Как ты?
— Бывает и лучше, — улыбнулась Маша, чувствуя при этом, что силы стремительно покидают ее.
— Бывает и хуже, — парировал незнакомый мужской голос. Мягко отстранив Аллу Ивановну, над Машей склонился доктор. — Голова болит?
Маша задумалась:
— Болит…
— Болит, значит, она есть. А вот у водителя вашего…
— Ему голову оторвало? — в ужасе прошептала Маша.
Врач снисходительно улыбнулся, глядя на пациентку как на дурочку.
— Нет, не оторвало, но я знаю кое-кого, кто не преминет это сделать. Ваш спутник отделался легким испугом и крупным ремонтом машины. А вот вы у нас еще полежите.
— У тебя сотрясение мозга и смещение позвонков, вставать тебе категорически нельзя, поняла? — строго сказала Алла Ивановна.
Маша кивнула. Спина действительно очень болела.
— С позвоночником мы разберемся, — заверил доктор. — А с головой… Вот пролечим, а потом я вас направлю в отличную клинику. У меня там хороший знакомый работает. Это в Москве, в Институте нейрохирургии мозга…
— Нет! — закричала Маша, рванувшись с постели с такой стремительностью, что опрокинула-таки стойку капельницы. Пол-литровый флакон выскочил из держателя и, не разбившись, покатился под ту койку, под которой прятался Кузя.
В глазах у Маши потемнело, острая боль просверлила позвоночник, словно в него вонзили раскаленную спицу… В меркнущем свете она увидела, как Алла Ивановна, нагнувшаяся за упавшим флаконом, выуживает из-под койки Кузьку.
— Мне можно! Я муж! — эти слова были первыми, которые она услышала после того, как вновь очнулась. В палату ворвался Ильдар.
Маша снова попыталась сесть, но вовремя вспомнила, чем эта попытка закончилась в прошлый раз, и постаралась собраться с силами, чтобы обороняться лежа.
— Марья!
— Убирайся отсюда!
Каримов оторопел.
— Не понял…
— Ты! Это все ты! Ты думал, я не узнаю? На что ты надеялся, а? Как у тебя рука поднялась? Что ты сделал с Кузькой? А Тимка? Где Тимка? Он же твой родной сын!
Маша не выдержала и разрыдалась, закрыв лицо руками. Ильдара тут же оттеснила вошедшая медсестра и зашикала, зашипела на него. Зашуршал целлофан, щелкнул сломанный носик ампулы.
— Выйдите немедленно, — снова сказала медсестра, очевидно, Ильдару. Руку Маши кольнула мгновенная боль, тут же разлилось по руке, по телу нежное тепло, приносящее сон и очередное забвение.