«Кожар, городская прокуратура, тов. Новикову.

18 июня 1963 года.

Товарищ Новиков!

Я прошу вас, если это можно, вернуть мне мой дневник. Я решила ответить на ваши вопросы. Может быть, после того, как я уже дважды отказалась ответить на них, мое письмо вызовет у вас удивление, поэтому я постараюсь объяснить, чем оно вызвано.

Когда вы допрашивали меня в первый раз, вы требовали исповеди. Я не понимала и не хотела понимать, для чего вам нужно знать такие подробности, которые не доверишь даже дневнику. А дневник был у вас в руках. Но тогда я молчала по другой причине: я молчала потому, что мне было страшно вспоминать.

Теперь я могу ответить на ваши вопросы. Но прежде всего я хочу объяснить, почему же я все-таки решила на них ответить.

Однажды мне на глаза попался афоризм: человеческая память — это сито. Отсеивает горе — оставляет радость. Это, наверное, правильно, потому что вряд ли бы иначе у меня хватило мужества написать вам письмо. Ведь, чтобы ответить на ваши вопросы, мне надо все вспомнить…

Там, в Кожаре, вы часто повторяли слово „мужество“.

Вы мне говорили о „мужестве очевидца, о мужестве свидетеля“. Я все помню, но дело не в этом. Каждый из нас и очевидец и свидетель. И каждый мог рассказать вам обо всем, что вас интересует.

Но я хорошо запомнила ваши слова, которые мучают меня уже полтора года: я не простой свидетель, а главный.

Да, именно эта ваша уверенность, что я не простой свидетель, а главный, может быть, виновник, — вот что заставило меня вспомнить все и написать вам письмо. Да, я отлично вас поняла: если я не „исповедуюсь“, я еще раз распишусь в малодушии, в трусости.

Когда врач, прилетевший с вертолетом, не сказал мне, что с Глебом все в порядке, я поняла, что случилось самое страшное. Вот тогда я почувствовала, что мне все, абсолютно все равно. Что со мной будет, как я буду жить дальше и зачем я буду жить, — мне было все равно…

Но я ничего не забыла. До чего я бы ни дотрагивалась, каждая вещь напоминала о Глебе. Меня оберегали от воспоминаний, никогда в моем присутствии не произносили его имени, а я все равно все помнила.

Кого бы я ни слушала, я слышала его голос, его смех. Я не чувствовала себя ни виноватой, ни больной, просто я ничего не чувствовала… Так было почти полтора года.

А вот сейчас я снова в походе и снова сижу у костра, а вчера даже попробовала подтягивать песню. Я не знаю — плохо это или хорошо. Скорее всего плохо. Наверное, поэтому я и пришла, в конце концов, к мысли, что я должна вам рассказать, что я должна ответить вам на ваши вопросы.

Прошло полтора года, вы, наверное, уже забыли и про Рауп, и про нас. И возможно, что это запоздалое письмо сейчас нужно не столько вам, сколько мне самой.

А поход на Телецкое озеро был задуман еще два года назад. Он был задуман еще им, Глебом Сосновским. Вот видите, я уже могу спокойно писать его имя и фамилию. Может, я и в самом деле просто выздоровела. Я вам об этом пишу потому, что именно здесь, на Телецком озере, я пришла к мысли написать вам письмо. Я расскажу, как это случилось.

В Артыбаш мы добрались на попутном грузовике около десяти утра. Телецкое озеро было затянуто дождевой кисеей. Мы ничего не видели, кроме дождя. Из нашей „десятки“ только трое бывали на Телецком озере, остальные, как встречи с чудом, ждали Артыбаша.

Около одиннадцати, когда мы за турбазой уже разбили палатку и развели костер, с низовьев подул сильный ветер и погнал дождевую тучу наверх, к Чулышману.

Я в это время сидела на скале, под кедром. Здесь было относительно сухо, тихо. Я думала, что мне делать. За вчерашний день, первый день пешего похода от Турочака до порогов, где нас прихватила попутная машина, я поняла, что у меня не хватит сил вернуться к тому, что безвозвратно потеряно и вызывает такую боль. Возможно, что я переоценила свои силы, возможно, что мне рано было идти в поход, а может, я смертельно устала, так или иначе, но я решила вернуться домой. И сейчас, сидя под кедром, я придумывала, что скажу ребятам. Но ничего путного придумать не могла. На меня напала апатия. Ни о чем не хотелось думать, ничего не хотелось делать.

И вдруг ветер, холодный „низовик“, погнал дождевую завесу по озеру. Мокрое облако, прочно осевшее на озере, заклубилось и начало таять, открывая отвесные, поросшие хвойной щетиной берега. Это была удивительная картина: из дождевой тучи рождались зеленые утесы.

Вслед за темно-зеленой щетиной проявились пепельно-оранжевые вершины. По ним змеились языки вечных снегов. Через вершины скатывались в озеро облака, а ветер набрасывался на них, и они бесследно растворялись в воздухе. А потом открылось небо: невероятно синее и чистое, и пепельные вершины, берега и свинцовое озеро осветило солнце. И сразу все: тайга, вечные снега, утесы, капли дождя, застрявшие в сосновых иглах, и само озеро — все засверкало и ожило. И тогда-то я вдруг вспомнила, что уже видела что-то подобное. Достаточно было на секунду закрыть глаза, как я вспомнила, где и когда я видела такой яркий свет. Да, это было там, на Соронге.

И вдруг воспоминания перестали давить меня. Словно все, что произошло полтора года назад в долине Соронги, случилось не со мной. Я просто все это видела со стороны… Наверное, я объясняю путано, но именно все так и было, я как бы раздвоилась. Я даже удивилась: неужели это я, разбившаяся на камнях, обмороженная, прошагала двадцать километров по снегу? Неужели это у меня потом хирург отрезал на руке пальцы? Со мной что-то случилось. Впервые без отвращения я взглянула на свою левую кисть, пошевелила коротышками и почувствовала к ним даже какую-то симпатию. И тогда я поняла, что стала другим человеком, что я хочу жить, хочу опять смеяться, хочу опять петь и радоваться. Я тогда еще не думала — плохо это или хорошо. Уже потом я решила, что это плохо. А тогда я просто почувствовала, что могу вспомнить обо всем и ответить на ваши вопросы. И не просто могу, а должна ответить.

Да, это было там, в долине Соронги, на пятый или шестой день, когда сквозь низкие тучи, из которых беспрестанно валил снег, пробилось солнце. Там я видела такой же ослепительный свет. Я отчетливо вспомнила, как, увидев луч, с трудом пробившийся сквозь замерзшее окошко, я встала, прошла к двери и распахнула ее настежь.

Я едва устояла на ногах. От слабости, от боли в глазах, от холодного воздуха и еще — от такого же ослепительного света. Я сделала шаг, кто-то за мной закрыл дверь, я оперлась о стенку и зажмурила глаза. Глазам было больно, и я заплакала. Это не были слезы отчаяния, которые душили меня позже, в больнице и дома. Тогда, на Соронге, я плакала просто от света…»