Дверь купе открылась так тихо, что я не сразу сообразил, почему передо мной стоит проводница.

— Я спрашиваю — вам нужна постель?

— Постель? Да, конечно.

Я вышел в коридор. Несмотря на полночь, лампы в коридоре не горят. Да в этом нет никакой необходимости, — здесь, возле Полярного круга, белые ночи все лето напролет. Зато зимой дни такие короткие… Сколько километров они могли проходить на лыжах в день? По целине, с тяжелыми рюкзаками… Воронов уверял, что не меньше двадцати пяти. Если они шли в день пять часов, а это максимум светлого времени в январе, то они должны были проходить пять километров в час. А снег в этих краях выпадал до двух метров… И им приходилось делать привалы.

Я расплатился за постель и вернулся в купе. Дневники проводница переложила на столик. Сверху оказалась тетрадь в коричневом переплете — дневник Васениной. Да, я не ошибся. Строчки торопливые, наползают друг на друга, вместо окончаний — кривые оборванные линии…

«26 января 1962 г.

Я опять еду в поход. Милые ребята, мне предстоит целые две недели спать с вами в одной палатке, есть из одного котелка… Сколько мы споем песен у костра!

Вагон качает, по стеклам бегут зыбкие тени, а колеса на стыках напевают однообразную бесконечную песню.

Под стук колес хорошо мечтать и придумывать волшебные замки. Из льда и инея, из детских грез и андерсеновских сказок. В прошлом году, тоже в январе, я видела на небе удивительный пожар. До этого я даже не могла представить, что солнце способно так раскрасить серенькое небо. Когда-то меня поразила картина Айвазовского „Среди волн“. Вздыбленное море, кусок нависшего неба и тонкий луч, прорвавшийся сквозь тучи. Я никогда не видела живого моря, я знала его только по картинам Айвазовского. А в прошлую зиму на Молебном Камне я увидела море — великолепное, яркое — на обыкновенном уральском небе. Это продолжалось всего лишь несколько секунд, когда солнце выглянуло из-за нижней кромки туч. И все преобразилось: на далекий Северный Урал ненароком заглянуло южное море. Над городом таких чудес не бывает.

Я люблю слушать перестук колес. Большинство людей в дороге спят. А я вспоминаю и мечтаю.

Иногда вдруг вспомнится, как на Тургояке удирал от града, крупного, с голубиное яйцо, Саша Южин, и хочется смеяться, и я зажимаю рот ладонями, чтобы не расхохотаться вслух. Саша бежал, прикрыв макушку руками, а на его лице был неописуемый ужас.

Однажды я забралась на крышу семиэтажного дома, и у меня закружилась голова. Ноги ослабли, к горлу подкатила тошнота, и я села. А в горах, на тысячеметровых вершинах, я чувствую за спиной крылья и страшно завидую птицам. Я закрываю глаза, поднимаюсь над вершиной — все внизу, все маленькое, все сливается в волшебный хоровод. Почему я не пошла в аэроклуб?

А колеса все стучат, стучат на стыках, напевая про длинный путь. Мы уже в пути четырнадцать часов. Всего четырнадцать, а так далеко дом, институт и город! Дома тепло, можно с ногами забраться на диван, включить торшер и читать: „Здесь легким образам и думам я отдаю свои стихи…“ А Люська говорит: „Вознесение Васениной“. Я знаю, она необыкновенно добра, перед каждым походом вяжет парням шерстяные носки, латает штормовки. Но ворчит и ругается при всем этом — боже упаси!

Почему мне не сидится дома? Мама моя — шумная, толстая, настоящая „тяжелая артиллерия“ — перед каждым походом смолкает, тычется из угла в угол и в сотый раз переспрашивает: „А когда у тебя этот самый, контрольный срок?“ И я ей в сотый раз объясняю, что такое контрольный срок, почему мы должны вернуться тютелька в тютельку, день в день, час в час и, наконец, беру красный карандаш, лист бумаги и крупно пишу: „Мамочка! Жди меня, и я вернусь!“ И ставлю дату контрольного срока. Мама вешает лист на кухне и качает головой: „Дурочка ты у меня. Вышла бы замуж, ходила бы с мужем в театр, филармонию…“ Тут я обыкновенно не выдерживаю и ору что есть мочи: „Молоко сбежало!“

Уже полночь. Вагон качает. Вправо, влево. Ребята благородно уступили нам с Люськой нижние полки. Я прекрасно устроилась на одеялах и куртке. Можно даже писать. Правда, буквы лезут друг на дружку, в моем „будуаре“ полумрак, но все равно после суматошного дня я одна. Когда я пишу дневник, я одна. Дома я никогда не пишу дневник. Дома все кажется таким обычным, что стыдно писать об этом, А в походе с первого же дня столько новых впечатлении, что руки сами тянутся к бумаге.

А ведь я совершенно случайно стала туристкой.

Однажды Люська затащила меня в свою турсекцию. Там она меня познакомила с парнем, который, по ее словам, был „просто мечта“. В прошлом году, летом она ездила с ним» куда-то на Северный Урал. «Просто мечта» оказался круглолицым блондином весьма обыкновенной наружности: прическа под «бокс», а глаза спокойные, безмятежные. Когда Люська предложила взять меня на Дрему, он посмотрел на меня откровенно изучающим взглядом. Это и был Глеб.

— Ну что ж, попробуем, — согласился Глеб, и любопытство в его глазах на секунду сменилось доброй усмешечкой. Потом я убедилась, что он усмехается по любому поводу, его так и прозвали «Глеб-усмехами», но тогда я сразу разозлилась. И если бы Люська не была такой упрямой, не пошла бы ни на какую Дрему. Сколько мне слез стоило приобщение к туризму!

Я хорошо запомнила этот день — день туристского крещения. Было воскресенье — первое воскресенье декабря. До Дремы мы добрались электричкой. Там были склоны, на которых Глеб решил отрабатывать спуски и падения, но об этом я узнала потом, Люська меня уверяла, что покатаемся, разведем костер, попоем…

…Помню, Глеб машет снизу от озера рукой, я отталкиваюсь, и начинаю скользить между деревьев. Повороты резкие и крутые, меня забрасывает, я нелепо машу руками, отчаянно мешает рюкзак, какой-то угловатый и тяжелый.

«Падай!» — кричит Глеб. И я падаю. Но падаю, видимо, плохо, потому что одна лыжа удирает от меня, левая рука оказывается почему-то вывернутой за спину, снег набивается за шиворот, и в довершение всего рюкзак давит на меня так, что я уже без чужой помощи подняться не могу. Меня поднимают, отряхивают от снега, иронически интересуются самочувствием и возвращают лыжу. Затем предлагают повторить спуск.

— Вы падаете, — объясняет Глеб, — бессознательно, зажмурив глаза. А падать надо с расчетом, сжавшись в комок, чтобы мышцы были напряжены. Пока вы не умеете падать. Повторите, пожалуйста!

Так я узнала, что туризм начинается с падений. Я бы не сказала, что это открытие меня обрадовало. Падать с открытыми глазами и, сжавшись в комок, я научилась гораздо позже, в походах. Этому искусству научила необходимость, а тогда на Дреме я, услышав команду «Падай!», а часто и без команды, валилась туда, куда тянул меня мой рюкзак.

— Кто у вас командует? — кричала Люська. — Ты или рюк? Приседай ниже!

Я вся вымокла от снега, от усердия, я ненавидела уже и этот петляющий спуск в озеро, и Люську, откровенно хохотавшую над моей неуклюжестью, и туризм, но больше всего я ненавидела рюкзак. Я была уверена, что без рюкзака я бы смогла упасть где надо и как надо и спокойно спуститься с этого проклятого склона. Ведь я же неплохо хожу на лыжах. Все дело в том, что раньше я никогда не спускалась с горок с рюкзаком, да еще с таким тяжелым и неудобным.

На десятом или двенадцатом спуске я не сумела вовремя сделать поворот и налетела на сосну. Хорошо хоть скорость была небольшой. Я ударилась о сосну плечом, раздался треск, какой-то лязг, и я зарылась в снег.

Это был предел. Протерев глаза, я увидела, что мой рюкзак распоролся и из него вывалились старые утюги и гантели. Четыре утюга и две пары гантелей, кое-как обернутых в какие-то тряпки. Старые утюги вместо банок с консервами! Это же издевательство! И я заревела. Я все могла вынести: и глупые команды «Падай!», и улюлюканье Люски, но ржавые утюги…

— Неленька! Что с тобой? Ты ушиблась? — лепетала растерявшаяся Люська, а я не могла никак успокоиться, хотя понимала, что слезы — просто позор.

— Утюги-и. Я думала, консервы… Лучше бы я промолчала.

Когда унялся смех, Люська совершенно серьезно объяснила мне, что «утюжного испытания» не избегает ни один новичок.

Ну, нет! Обойдусь и без туризма. Я молча повернулась и пошла на станцию.

Километра через полтора я услышала за своей спиной шуршание лыж. А через несколько секунд Глеб обогнал меня и встал поперек лыжни.

— Уйдите с дороги!

— Вы напрасно ушли. Если вы сейчас не отработаете спуски, вам в походе придется туго. И мы с вами намучаемся, и вы…

— С чего вы взяли, что я с вами собираюсь в поход?

— Возвращайтесь. Вы должны научиться падать.

— Уйдите с лыжни.

— А что касается утюгов, так сами посудите: могли ли мы доверить вам консервные банки? Ведь вы бы их перебили при первом же падении. Разве неправда?

Вот нахал!

— Уйдите с дороги.

— Возвращайтесь.

Глеб вдруг сказал:

— Вы знаете, когда я в детстве здорово обижался на кого-нибудь, я забирался в угол и молчал. А мама находила меня и говорила: «Глебка, у соседки петух лопнул. Дулся, дулся и лопнул. Дай-ка я посмотрю на твой живот».

Сказано это было с такой милой усмешечкой, что я не выдержала и засмеялась.

Мы вернулись на Дрему, и Глеб как ни в чем не бывало вручил мне «утюжный» рюкзак и начал командовать: «Падай! Поворот, падай!»

А маме Глеб понравился сразу. Когда он пришел к нам впервые, мама взглянула на него пристально и сказал певучим голоском:

— Ну, ну, наслушалась о вас. Очень рада познакомиться с таким человеком.

Мама не уточнила, с каким именно человеком, а Глеб все равно залился краской.

Но лучше бы я его не приглашала в гости. Глеб в нашей квартире был все равно что троллейбус. Он всюду куда-то не влезал, всем мешал, хотя было нас трое; мама, я да Глеб. И мне было досадно видеть, какой он бестолковый, громоздкий, неуклюжий…"