Старик и его внучек. — Рыбная ловля. — Мысли о рыбах. — Речи о лесных зверях.
Новое жилище мое было меньше, но уютнее всех предыдущих. Со стариком мы вступили положительно в самые тесные, дружеские отношения. Трудно было бы даже поверить, что такие могли установиться между человеком и крысой. Уже на третий день нашего знакомства я не боялась подходить к столу, когда старик садился за еду и крошил сушеную рыбу в какую-то бурую жидкость. То был квас, как я узнала позже, — напиток очень невкусный. Старик подбрасывал хлеб все ближе и ближе к себе, пока я, подъедая крошки, не подошла к самым его ногам.
— Ну вот, и буде для первого разу… — сказал он, бросив последний кусок. — А завтрева, може, Бог даст, и из рук возьмешь, зверюга малая!..
И вытерев мокрый рот коркой хлеба, старик вновь принялся макать деревянной ложкой в чашку и хлебать свою еду.
На другой день я, действительно, осторожно взяла хлеб прямо из рук старика, который нашел нужным сказать мне опять несколько ободрительных слов:
— Так-то-сь, рыжий. Знакомься, знакомься с белым. Он хоть и бел, как лунь, да не ест вашего брата, как лунь. Небось, не обижу, а, може, еще и лучше покормлю. Приятелем будешь: рыжий… белому.
И старик славно хихикнул.
Впоследствии от того же старика я узнала, что луни — хищные птицы, что-то среднее между ястребом и совой. Пока же я, по сохранившейся привычке своей, только запомнила, впредь до разъяснения, просто звук «лунь» и что существо, носящее это имя, «ест нашего брата», т. е. крыс.
Через неделю мы были полными приятелями, и старик гладил меня по шерстке, когда я усаживалась рядом с ним на скамейку. Но во все наше знакомство он ни разу не разрешил мне прыгнуть на стол и никогда не ел ничего, попробованного мной. Собственно говоря, мне было совершенно все равно. Впоследствии же я узнала, что это значит — брезговать другим и что часто даже люди брезгуют есть один после другого.
Старик очень много говорил. Теперь это мне, одряхлевшей крысе, понятно, так как я не раз убеждалась в болтливости стариков, да и сама пишу эти воспоминания, может быть, по той же причине. Однако в те времена я не задумывалась над объяснением такой говорливости и была несказанно рада слушать старика.
Обращаясь ко мне, вступая со мной в настоящую беседу, старик и не знал, что его слова находят внимательного и неглупого слушателя, и эти речи его были, собственно говоря, действительным разговором.
Не берусь решать, был ли бы так разговорчив старик, если бы знал о моих способностях, но, не зная их, он то и дело выкладывал мне все свои знания и думы. А их у него за его век накопилось немало. Свою жизнь он помнил до мельчайших подробностей и не раз ее рассказывал мне, но самая жизнь его меня, говоря по правде, никогда не интересовала. Лес, поле, луга, степи, озера болота, речки и все населявшее их старик знал превосходно и обо всем этом время от времени и при случае сообщал мне своим тихим, вразумительным голосом.
Кстати, как я узнала из его первых же бесед, он был старым лесником какого-то барина, отдавшего ему за заслуги в пользование лесную избушку, в которой старик прожил что-то очень много лет, и снабжавшего его провизией. Когда нужно, старик даже брал в усадьбе на время лошадь и телегу.
Живя у старика, я частенько бродила по окрестностям. Я действовала теперь смелее, так как была уже опытной крысой, особенно после разных советов старика. Но больше всего любила я ходить всюду с самим стариком. Иной раз он брал меня даже на руки.
Старик был большой рыболов, и вот в такие часы его рыбной ловли я и была внимательнейшей и скромнейшей слушательницей стариковских речей.
Помню я его первую рыбную ловлю со мной.
— Эй, зверюга, вылезай из-под печки! Идем рыбу ловить… — сказал раз старик, вытаскивая откуда-то толстый прут, на конец которого был приделан круг с сеткой; в нее он бросил краюшку хлеба и жестяной ящик с чем-то.
Разумеется, я вылезла и начала внюхиваться в воздух.
— Ну, чего носом вертишь? Иди, коли говорю, — сказал старик, отворив дверь и приглашая меня выйти.
Я выскочила из избы. Старик достал из-под сарая длинные прутья с длинными же волосками, на которых в одном конце болтались какие-то пробки с воткнутыми в них крючками. Затем он махнул мне рукой и направился к берегу речки. Я поплелась за ним.
Подойдя к берегу, старик оглянулся, словно чего-то ища, и затем побрел вдоль речки, травой, подальше, к густому кусту ветельника, свесившегося над водой. Я бежала за ним, пробираясь между стеблей травы.
— Ну вот, тут и сядем, — сказал старик, снимая с плеча все взятое с собой.
Я уселась и стала ждать, что будет. Старик что-то развязывал, распутывал, затем, усевшись поудобнее на берег, раскрыл жестянку и вытащил оттуда ни более, ни менее как большого красного земляного червяка.
— Что это он? Есть его что ли будет? — мелькнуло у меня в голове.
Но старик совершил что-то уж совершенно непонятное. Он взял извивающееся существо двумя пальцами и ловко вдвинул в его тело черный крючок, прогнав всего червяка по крючку до самого конца, почти до волоса. Червяк барахтался уже вздетый на крючок. Поднеся червя ко рту, старик поплевал на него и, взмахнув прутом, вскинул в воздух и волос, и пробку, и крючок с червяком. При этом и тот, и другой оказались на самом конце волоса, немного пониже какого-то темного кусочка. Червяк унесся куда-то далеко, затем булькнул в воду и ушел в нее, потянув волос. Пробка, упавшая вслед в воду, пошла было за червяком, но потом вдруг остановилась как раз над местом, где он утонул.
То же самое проделал старик и с другим прутом, и другим крючком, и другим червяком. После этого он набросал в воду хлеба, что проделывал изредка и потом.
Разумеется, мне это было интересно, и я была рада, что пошла за стариком.
— Ну что, зверюга, любопытно? — начал старик, и затем из уст его полилась длинная, предлинная речь, прерываемая только иногда плеском вытаскиваемой из воды рыбы.
— Вот ты теперь, крыс, смотришь на воду, да на снасти мои и ничего не понимаешь. Так-то!.. Я тоже малый был, не понимал этого дела. А вот, как чуть не девятый десяток пошел, так, сделай милость, всю эту хитрость-то рыбью очень хорошо понимаю… Да! И окуня понимаю, и плотву, и ерша-стригуна, что моих червей стрижет, допрежь другая рыба возьмет, — понимаю. Всех их знаю: и карася-тинника, и вьюна-ильника, и щуку долгоносую и ту теперь всю, как есть, скрозь воду вижу. Вот и его сазана, а бо, вишь, карпию, что-ль, — и ту понимаю. Вишь, крыс, смотри, как он уду-то дергает? Это он червя-то только носом трогает, носом в его тычет. А ты, вот погодь, как он всасывать его начнет, что с поплавком-то приключится!
И, взяв в руки уду и как-то насторожившись, старик шепотком продолжал:
— Вот наплавок-то, вишь, как поехал, поплыл… Это — он червя в рот взял. Взял, значит, и ведет, легохонько так. В эту пору его тащить николи нельзя: только червя изо рта вытащишь, а сазан уйдет и другую рыбу спугнет. А вот теперь, как наплав-то утоп, теперь тащи, теперь он его, червя-то, заглонул, теперь уж он твой…
— Теперь уж он мой… шалишь! — сказал старик, дернув и поведя в сторону согнувшимся прутом.
Кто-то сильно тащил за волос в воду прут, трепетавший в руках старика: в воде что-то ходило…
А через несколько секунд старик подтащил ближе высовывающуюся из воды крупную, больше крысы, рыбу, которую и выволок прямо на берег; прерванная речь полилась снова:
— Ишь, как заглонул! Значит, в надежде был, что его будет — червь-то. Ан, брат, шалишь: супротив человека тебе не устоять! Ну, теперь иди на «кукан»! — и, продернув в рот и жабры рыбе какую-то палочку с привязанной к ней веревочкой, старик пустил рыбу в воду. Рыба заплавала на веревочке. В былое время вроде этого, только на цепочке, водили Бобку.
Оправив что-то на крючке, с которого была снята рыба, старик опять бросил червя и поплавок в воду.
— А вон, видишь, крыс, на той уде, на второй, наплав-то дрыгает! Это окунек либо ерш. Одно слово — брадобреи, стригуны. Им только бы червя обглодать, да мне время извести. Ишь танцует! Это они налетают да рвут червяка. И поймать-то их — плевое дело, да штучка-то махонькая. Что из их толку-то? На уху — и то чуть не ведерко надоть! А сколько их туда влезет! — Чай, съел червя-то? Ну, так и есть — сглодал! На их николи не напасешься! Переменим, что делать! Мала рыбка, а пакостница.
Вот среди такого или подобного разговора впоследствии я и узнавала много новых и интересных для меня вещей. Узнала, что и рыба — не безмозглое животное, а тоже имеет свои рыбьи мысли, и даже человеку нужно перехитрить ее, чтобы ловить себе на еду. Мои способности, прикопленные знания помогли понять, что и на рыб, как и на крыс, у человека запасено много уловок. Узнала я, что сазан, карась да плотва, хотя едят больше тину да траву, но идут на хлеб и на червя. Окунь же и щука идут только на мелкую рыбку да на червяка, а на хлеб не пойдут, так как питаются живой добычей. Это старик объяснил по-своему: «Мучного не едят!».
Одну рыбу, особенно мелкую, по словам старика, нужно тащить сразу, и она легко выволакивается, другую — надо долго водить в воде, пока она не утомится, и тогда уже вытаскивать, а то она, рванувшись, оборвет волос и уйдет. Одна рыба идет на крючке в воде легко, а, как высунет нос из воды, непременно дернет, рванется и может оборвать крючок, а другая — упирается, ровно большая, а вытянут ее — «так, ершишка меньше мышонка!»
Узнала я, что одних рыб ловят на удочки из волос, как у старика, других — на веревку, привязанную к кусту, например огромных щук, — я их потом у старика видела, — третьих — в сети, которые либо ставятся с вечера, либо волочатся по дну реки.
И еще много уловок рассказывал мне старик. Всех я теперь и не припомню. Да, и нужно ли?..
Тогда лишь одно запало у меня в уме — рыбы, хоть и в воде живут и на других животных мало похожи, но и у них есть свои горе и радости. Во мне пробудилось даже нечто, вроде чувства жалости к этим животным, лишенным прелестей суши и воздуха. Впрочем, впоследствии я узнала, что воздуха они не совсем лишены, так как он и в воде есть; без него они тоже жить не могут.
Наловив с разговорами и прибаутками разной рыбы, старик вытянул из воды связку плававших на веревке сазанов, окуней, плотвы, густеры — названия прочно застревали у меня в памяти, — пошел домой, потрепав предварительно меня по шерстке и сказав:
— Ну, внучек, домой! Клев кончился, теперь до утрева, до солнышка, клевать не будет.
Было уже темно, и сумерки быстро гасли. Придя домой, старик вычисгил рыбу, бросил одного окунька мне, — я до него не дотронулась, — и, положив добычу в деревянную чашку, покрыл тряпкой.
— Завтра уха, варево, будет… а теперь — пожуем хлебца да идем, внучек, спать: ты под печь, я на печь! Так-то…
Наступила ночь. Старик долго не мог заснуть и кряхтел на печи. Я тоже плохо спала. Мне чудилось, что пора ученья у меня не проходила; напротив, каждый день прибавлял все новые и новые задачи моему уму и памяти.
Один раз, когда у старика рыба не клевала, он неожиданно повел другие речи, перейдя как-то на лесных животных.
— Ведь вот, крыс, умная ты зверюга, а в лесу много народу поумнее тебя будет. Так-то-сь! На всякого зверя свой умница найдется. Вот, хотя бы твоя крысиная, али бо мышиная порода. Ведь, сколько вас в лесу сортов-то! Скажем, первая — мышь лесная. Я, чай, ты ее где-либо возле лачуги встречал, а то, грешным делом, и задавил. Она не более городской-то, домовой, будет. Потом — мышь полевая, это уж к опушке, у полей. Потом — водяная крыса; в энтой отличка есть от вашего брата. Да вот ты отколи-то взялся. Это выходит — четыре сорта. И всех-то вас по лесу гоняют другие звери — лиса да волки, а в ину пору и барсук словит. А уж про летучих-то разбойников и говорить нечего: не жалуют вашу породу ни филин, ни сова, ни ястреба, ни сокола, которые побольше, ни орлы. Я чай, у тебя на спинке значок-то от совы? Если крупная была, то мне и невдомек, как ты от нее выбрался? Теперь возьмем белок, али других древесных лазунов, вроде их. На них другие умники — ласка, да хорь, да куница лесная, да горностай-переодевальщик: зимой он, вишь, белую шубку одевает. Куница да хорь, те на сонных больше кидаются, иной раз и сову умудрятся поймать. А все же и на них есть охотники: волки, да филины, да орлы. Есть в лесу да по лесным рекам и другие, мельче звери; в лесу еж-пыхчун, в реке выдра-рыболовка. Одного взять нельзя — колется, другая ныряет больно ловко. А все же и им не легко живется. Лиса какого хошь ежа перехитрит. Игол что ли его не боится, а либо что придумает: в воду, говорят, его скатывает, чтобы развернулся. Только поедают лисы ежей да и только, особливо еженят, у коих и иглы-то мягкие, ровно кожаные. Ну, а выдру иной раз орел-скопа только разве обидит, а взять — не возьмет, зато люди ее шибко ловят капканами за рыбье воровство. Одначе теперь их что-то не видать, а прежде много было. Вот на этой речке одна живет. Сколько она этой рыбы губит — страсть… Есть, как следует, не ест, а только спинки выедает, самое, значит, лакомое место. Кажись, клюет? — перебил он вдруг свою речь.
— А вот там, за рекой, мочажина такая есть, — продолжал старик, потрогав удочку и заметив, что ошибся. — В этой мочажине к концу лета, почесть, совсем воды не остается: лошади по брохо не будет. Так в ей чудной зверь живет. Хохулей прозывается. Морда у ей ходуном ходит; все берет носом, что потребуется. Намедни я ездил вдоль краю, так сверху, от леса с обрыва, сам видел, как она по дну бегает да всякую мушеру в грязи меж травы ищет. Забавно… У ней близко там, должно, нора есть.
— Одначе, внучек, довольно тебе я тут наболтал. Пойдем-ка-сь домой; видно, сегодня нам рыбки не готовить.
И, собрав снасти, старик поплелся к себе, сопутствуемый ручной крысой, которой такая неудача была одной из самых желательных: когда клевало, старик, кроме как о рыбе, мало о чем говорил.
Я вспомнила и передала эту беседу старика нарочно, так как она имела связь с двумя моими экскурсиями по реке и на озеро.