Хорошо только то, что ново, и я балованная уже приключениями, скучала все эти дни, хотя была почти все время в обществе своих друзей. Правда, они мало на меня обращали внимания и были поглощены разборкой привезенного.
Вскоре я услышала о новой поездке и вновь заволновалась от мысли, что меня могут оставить.
Этого, однако, не случилось, и через несколько дней я среди прочего «багажа» была отправлена с Джумой на вокзал железной дороги. Мы отправлялись на реку Аму-Дарью.
На пути к вокзалу и на самом вокзале я была предметом общего удивления. Джума очень гордился мной и, отцепляя мою цепь от ящика, часто водил меня, как собачку, по платформе.
Это было не безопасно, так как раз мне пришлось стремглав броситься в какие-то тюки, спасаясь от кинувшейся за мной собаки. Джума даже выронил от неожиданности цепочку. Отогнав собаку, он развалил тюки, извлек меня и взял для безопасности на руки, что привело всю глазевшую на нас публику в неистовый восторг. Смотревшие, между прочим, два туземных мальчика, одетые в халаты, не выдержали и захлопали себя по бедрам, прикрикивая:
— Ай байяй, ай байяй!
Наконец, приехали оба приятеля, и я снова очутилась в вагоне железной дороги.
Вновь трескотня и стук дороги, снова мельканье окрестностей в окне и остановка у станций. Впрочем, виды были не однообразные. Желтая пустыня с горами на горизонте сменялась у некоторых станций местностью, покрытой довольно густой растительностью. Мелькали селения людей с домами, похожими на хижину моего туземца; иногда встречались какие-то развалины, когда-то, должно быть, тоже бывшие жильем людей. Теперь они были пусты, и мой зоркий глаз усматривал, когда мы проезжали близко, только желтоватых сов, сидевших, словно сторожа, в трещинах разваливавшихся стен.
А поезд все мчался и мчался, громыхая по рельсам. Хотя мы и проезжали большие селения, но приятели решили ехать до реки Аму-Дарьи, не останавливаясь на пути.
Вот и ожидаемая река Аму. Это была широкая река, но море, на котором я столько претерпела, было неизмеримо обширнее, и я не удивилась величине реки. Все же я была поражена присутствием такой большой реки после необозримых пустынных мест, которыми мы проезжали и которые были так скудны водой. Впрочем, мои мысли очень скоро были отвлечены от подобных размышлений, так как весь наш караван начал выбираться из вагона. Как всегда в этих случаях, на меня мало обращали внимания, и я должна была даже заботиться, как бы меня не зашибли или чтобы меня не сцапала какая-нибудь шальная собака. Уверяю вас, что пренеприятная эта вещь: быть на привязи да еще к какому-то ящику…
Однако все хлопоты скоро кончились, и оба приятеля водворились в какой-то комнате с кирпичным полом, составлявшей часть домика, походившего и на городскую постройку присутствием окна, и на туземную хижину своей неряшливостью, нескладностью и небольшим наружным навесом.
Жилище это, как я скоро узнала, было временным, и оба хозяина мои устроились в нем до покупки лошадей для новой поездки.
Разумеется, я была по-прежнему предметом любопытства и расспросов. Мои хозяева, рассказывая про меня, звали меня Хрупом, но Джума, у которого тоже завелось много любопытных приятелей, упорно звал меня Узбоем. Я, между прочим, заметила, что его приятели, такие же, как и он, халатники, относились ко мне недружелюбно и старались всегда сунуть мне кулак, приговаривая:
— У-у, яман!
Но Джума, очень привязавшийся ко мне, не иначе говорил и обращался ко мне, как: «Якши Узбой, чох якши!»
Но, впрочем, все это вещи мало интересные, и я томилась жизнью в нашем временном жилье.
Дня через три лошади были куплены, и новый караван, напутствуемый провожавшими моих хозяев офицерами, двинулся вдоль реки, но не по самому берегу, а стороной.
На этот раз я сидела на той же лошади, где и Джума, впереди, в какой-то корзинке, прикрученной к седлу. Джума мурлыкал песню и изредка ласково посматривал на меня.
Удивительная была эта дорога. То мы ехали краем редкого леса, за которым начиналась песчаная холмистая равнина, бугры которой были скудно покрыты кустиками и чахлой травой; эти бугры, наверное, дальше становились все пустыннее и пустыннее. То мы перебирались через море низкого кустарника, очень густого и колючего, судя по тому, с какой осторожностью ходили по нему босоногие туземцы. Эти места и вообще наш путь часто пересекались длинными вырытыми канавами разной величины; через них были переброшены мосты, иной раз трепещущие под ногами лошадей и даже осликов, иной раз плотные, улежавшиеся. То слева или справа от нас шли почти беспрерывно постройки туземцев с домами, напоминавшими просто глыбы желтой глины и с бесконечной сетью высоких и низеньких стен, из которых кое-где торчали стебельки соломы.
Внутри этих стен были или сады, или поля. На полях, всюду изрытых канавками, посеяна была какая-то зеленая, выглядевшая очень свежей, трава, которую Джума звал «юрунжа», а мои хозяева клевером; росла тут и другая высокая трава, которую все звали джугурой. Встречались также и знакомые мне еще по родине дыни и арбузы. Наконец, мы часто выезжали к самому берегу реки Аму, и я видела ее берега, поросшие то густым камышом и непролазным кустарником, то высоким и густым лесом. Вода самой реки была удивительно мутная, желтая.
К великому моему огорчению, я очень мало пополняла свои знания, так как на всех стоянках к нам откуда-то набирались туземцы-халатники и очень мешали моему изучению животных и природы; оба хозяина мои, как всегда, уходили на экскурсии и возвращались только отдохнуть и поесть.
Раз Николай Сергеевич принес удивительную птицу, которую он назвал саксаульной сойкой. Эта птица, по словам его, больше спасается бегством, чем летаньем, и на бегу так скачет, что след от следа иногда бывает на расстоянии человеческого шага и больше. Николай Сергеевич был очень доволен своей добычей, так как, по его словам, эта птица вблизи Аму-Дарьи — большая редкость. Они живут в пустынных местностях, где растут сухие травы да редкий саксаульный лес-кустарник.
По ночам Константин Егорович продолжал ловить насекомых, но это все-таки было уже не ново. Что мне было больше всего неприятно — это то, что после экскурсий в короткое пребывание свое на бивуаке оба приятеля большею частью, вместо беседы о животных, толковали с Джумой и туземцами. Ах, как я ненавидела тогда этих смуглых бородатых туземцев, рассаживавшихся возле наших вещей!
Лопоча с ними на их языке, Джума обыкновенно выковыривал нору в какой-либо возвышенности земли или просто в стене, прокапывал сверху тоже яму навстречу этой норе и ставил над верхним отверстием чайник. В норе он разводил огонь, дым и пламя которого выбивались около чайника. Так кипятилась вода.
Когда приходили с прогулки по окрестностям оба приятеля, они принимались за чай и пили его с сахаром вприкуску. Туземцы смотрели им в рот и иной раз чего-то просили, приговаривая: «Пешкешь!»
Мои хозяева не часто, но все же давали им сахару, который они грызли не хуже любой крысы. Удивительный народ!
Частенько кто-нибудь из туземцев потихоньку утаскивал или сахар или какую-нибудь вещь, вроде маленьких ножниц или пузырьков. Об этом догадывались тогда, когда было уже поздно, и, как ни сердился Николай Сергеевич, взятое обратно не возвращалось, и только туземцы да я хорошо знали, у кого и где лежит украденное.
Иногда мы встречали другие караваны все с туземцами, которые ехали или шли около ишаков, лошадей и верблюдов. От нечего делать я занялась изучением этих безропотных друзей человека.
Грустное было это изучение! В криках и взглядах животных я читала много упреков людям.
— Ну, будет: понимаю! — укоризненно говорил всей своей фигурой маленький ослик, на котором сидели два толстых туземца, из которых один бил все время ослика по шее и ушам тяжелой железной цепью.
— Ну вот, опять! Да ведь сказал, что понимаю, — твердил одно и то же ослик и торопливым шагом тащил свою тяжелую ношу через песчаный бугор, пересекавший дорогу.
— Ты чего? — обратился к нему шедший сзади, но догнавший его вьючный ишак.
— Да вот — все дерется! И зачем дерется, — не знаю: иду хорошо, не спотыкаюсь, не останавливаюсь, а он все дерется. Да и норовит-то как: все по уху!
— Н-да! — сочувственно взмахнул головой вьючный приятель и вдруг, остановившись, заорал знакомое мне «и-га-а, и-га-а», которое я всегда переводила: «вот и я, вот и я».
Другие ослики ничего ему не ответили, но очень скоро один из них проделал то же самое.
Наш караван шел рядом, так как Николай Сергеевич о чем-то расспрашивал одного из туземцев и ехал бок о бок с его лошадью.
Я мельком видела, сидя на краю своей корзины, как лошадь моего хозяина кивала соседке, иногда стараясь щипнуть ее за морду.
— Ну что, приятель, как дела?
— Да как всегда! — кратко отвечала соседка.
Шедшая сзади вьючная лошадь, старательно вышагивая со своей ношей громадного пука юрунжи, думала про себя, наверное, такие речи:
— Ну что ж! Скоро и дом… там поем. А теперь нужно идти, идти, идти. Мне бы только поесть да попить… а теперь идти, идти, идти.
И она покорно шла, полная одной мыслью о необходимости вечного труда за пищу и питье.
Только раз мы встретили целую группу верховых туземцев, сидевших на веселых красивых лошадях. Впереди на каком-то зеленом седле ехал молодой туземец на статном коне.
Высоко держа свою голову, его конь окинул взором наш караван и заржал:
— Здравствуйте, друзья!
Одна из вьючных лошадей тотчас же откликнулась: «Здравствуй и ты!»
На морде выхоленного коня я ясно читала спокойные мысли:
— Жизнь хороша, особенно после стойла. Какая прелесть — идти или скакать по этим чудным местам! Все хорошо. Я не прочь носить на себе даже моего господина. Одно только неприятно, это — удила. Их я-таки недолюбливаю.
И он грыз свои удила.
Даже и у него, этого жизнерадостного коня, нашлась неприятность, омрачавшая прелесть жизни! Я невольно подумала о своей неволе, хотя и не тягостной, но все же… неволе.
Но никто не был так покорен своей судьбе, как верблюды! Эти животные меня положительно удивляли. В одну из наших остановок мы остановились в самом селении туземцев. Наш караван расположился возле площади, на которой помещался базар. В день нашего приезда сюда начали съезжаться и сходиться целые толпы туземцев. Ишаков, лошадей и верблюдов проходило мимо очень много. Верблюды шли своей мерной походкой вперевалку, изредка покрикивая:
— А вот и я!
В ноздрях у них были проткнуты кольца, на которых были привязаны повода. Вот передний из каравана подошел к базару. Туземец слегка дернул за повод и крикнул, приказывая лечь. Верблюд закричал резким криком, но вполне благодушно:
— Изволь, лягу! — и опустился на колена.
В другом месте я рассмотрела обратное. Оседланного верблюда хотели навьючить. Туземец приказал ему лечь, и верблюд лег, прокричав свое:
— Изволь, лягу!
Ему навьючили большую поклажу, он только покрикивал, посматривал назад:
— Клади, клади, только не перекладывай. Сколько могу, свезу, а больше… и не проси.
Действительно, когда ноша была очень тяжела, верблюд отказывался встать и мычал:
— Да, ведь, не могу же я! Все равно дорогой свалюсь! Уж лучше теперь снимайте.
И, несмотря на удары, упорно не вставал.
Удивительные создания! Вся просьба к человеку только о том, чтобы не вьючил через силу, в остальном — полная покорность! А ведь какое огромное животное!
Впрочем, узнав поближе всех домашних животных, я теперь, право, не знаю, кому отдать первенство в безропотной покорности человеку: верблюду или лошади?
Итак, мы ехали караваном вдоль Аму-Дарьи, и, несмотря на новизну мест, я скучала. Судьба, наконец, сжалилась надо мной и дала работу уму.
Давно уже, сидя высоко на седле, я замечала на дороге каких-то огромных жуков, хлопотливо бегавших зачем-то по дороге: некоторые жужжа прилетали со стороны и, сев, тотчас же принимались сновать туда и сюда. Именно от скуки я обратила, наконец, свое внимание на этих животных. Летевшие мимо птицы, несмотря на то, что среди них были красивые, ничем не заинтересовали моего внимания, а вот эти малые творения заставили-таки задуматься: что это приводит их в такое хлопотливое настроение? Но с лошади это было трудно расследовать, и я стала дожидаться случая. Он не заставил себя долго ждать. На одном из привалов моя корзинка очутилась около кучки навоза. Это соседство было не из совсем приятных, но я им была довольна, так как увидела возле кучки целую толпу интересовавших меня жуков.
К удивлению своему, я увидела, что жуки быстро разбирали эту кучку, наделывая из нее при помощи своих лапок шарики величиной с небольшую картофелину. Сделав шарики, жуки поспешно укатывали их прочь, становясь головой вниз и катя шары взад задними ногами. Если бы у этих созданий был язык, они, наверное, говорили бы в это время: «Скорей, скорей, скорей». Положительно они спешили.
Навоз быстро разбирался, и я была настолько терпелива, что досмотрела, как трудолюбивые животные подчистили все. Прилетевшие поздно жуки напрасно бегали кругом, собирая остатки: из них не выходило шарика величиной даже с простой орех. Моя цепочка мешала мне следовать за насекомыми и мое любопытство было только раздражено: куда это катились эти удивительные навозные шары?
Но судьба была мне благоприятна, и я узнала секрет этих удивительных хлопотунов очень скоро, не сходя с места. Оказалось, что около всех кучек навоза шла одна и та же работа: жуки точно нанялись очищать дороги. От одной из отдаленных кучек по направлению ко мне катился один из таких шаров. С той стороны его толкал жук, а от меня казалось, что шар катился сам. По дороге встретилась какая-то ямина, и шар вместе с его владельцем скатились вниз. Вот была забота! Бока ямы оказались крутыми, и жуку приходилось, почти выкатив шар, несколько раз лететь кувырком обратно вниз. Наконец, он все-таки выбрался, но явилась новая беда: другой жук начал отнимать от него шар. Без особенной драки оба жука все же соперничали и старались, взявшись поудобнее, откатить шар друг от друга. Отбившись от одного, жук натыкался на другого. Потешнее было то, что один такой приставала вцепился в шар всеми лапками, и хозяин, не обращая на него никакого внимания, покатил шар дальше вместе с непрошенным гостем. Так он докатил шар до кустика, у самой моей корзины.
Тут он остановился и, оставив шар, побегал немного вокруг, ощупывая землю усиками. В одном месте он вдруг начал рыть яму, и очень усердно заработал своими лапками. Время от времени он оборачивался и смотрел на шар. Притаившийся было воришка пытался раза два откатить шар от куста, но хозяин нагонял его и прикатывал шар обратно, причем не делал воришке ничего дурного.
Яма понемногу превратилась в норку, в которую жук и свалил свой шар и спрятался сам. Я очень огорчилась такому концу, так как загадка оставалась загадкой, как вдруг услышала голос Константина Егоровича:
— Так-с! Теперь посмотрим, что вы делаете в вашей норе? — и он, подойдя, начал тихонько разрывать место, куда исчезли жуки и шар.
Оказывается, мой хозяин одновременно со мной следил за этими жуками, и я не заметила этого потому только, что сама была поглощена наблюдением.
— Эге, приятели, да вы просто едой занимаетесь, — сказал он, расширив отверстие норы.
Жуки действительно уплетали шар, расположившись дружелюбно рядышком.
— А ты что, Хруп? — обратился хозяин ко мне. — Интересуешься, Узбоич? Это, братец, жуки копры, удивительный, доложу, народец. Вот они сейчас закусывают, а когда прийдет пора, то жучиха скатает шарик поменьше, да и запрячет его в норку, а там в него яичко положит. И выйдет из этого яичка крошка-личинка. Поест она навозу и вырастет, меняя кожу, в большую личинку, а там и в жука превратится. Превратится и выползет наружу. Понял? — и Константин Егорович щелкнул меня в нос.
Разумеется, я поняла, но… зачем же в нос щелкать? Хоть и не больно он это сделал, но я этого не любила: нос у нас — крыс — место деликатное, нос наш — первый помощник, и мы его очень холим. Нехорошо поступил Константин Егорович, очень нехорошо.
А все же мне было по душе, ведь было от чего вновь задуматься. Поди ж ты! Эдакая тварь, а как заботится о потомстве. И вспомнила я о могильщиках, зарывших землеройку, а вместе с этим и о моем когда-то мнении о насекомых, как о безмозглых тварях. Нет, видно, ничего нет на свете безмозглого!
Удивительно, как судьба играла с моей страстью к изучению. То по целым дням ничего не подарит, то вдруг разом покажет так много интересного.
В этот же день у моих хозяев был разговор о копрах, начавшийся с беседы о двух лакомках, спрятавшихся в нору. Из этого разговора я узнала одну чрезвычайно важную новость, что у живых существ есть два ума. Один ум — родительский, наследственный, который, помимо животного, указывает ему — что он должен делать, чтобы прожить свою жизнь; другой ум — свой, развивающийся у каждого отдельно и далеко не у всех животных. Этот ум дается опытом и напряженной думой. Его понемногу встречают у многих животных, но у кого он преобладает над наследственным умом и кто особенно богат им, так это — человек.
Так узнала я в первый раз о разнице между инстинктом и разумом. Плохо я поняла тогда самую суть дела, но хорошо усвоила, что копры делают запасы своим личинкам не по разуму, а по инстинкту. Николай Сергеевич прямо сказал:
— Молодой жук, вылезший из норы, где он вышел из личинки, и никогда не видавший ни отца, ни матери, сразу принимается за катанье шаров. Кто же его научил этому, кто подсказал? А вот этот самый инстинкт, наследственный ум.
Скверно было то, что Николай Сергеевич, сказав это почему-то мне, тоже щелкнул меня по носу.
Если они будут так делать, я сбегу, положительно сбегу. Неволю могу с грехом пополам переносить, но щелчки по носу… никогда!
А наш караван все подвигался и подвигался, пока не пришел в какое-то большое селенье с высокой горой, на которой возвышались зубчатые стены.
Здесь вся поклажа вновь была помещена в какую-то комнату с каменным полом. Очевидно, вновь продолжительная стоянка. Из бесед людей я узнала, что мы в бухарском городе и что мои хозяева пробудут здесь недели две. Это мне не понравилось. Быть может, для моих приятелей путь пройденный был настолько интересен, что они не прочь были потолковать о нем с друзьями и пожить на одном месте.
Что касается меня, то я имела полное основание не любить таких остановок. Неволя в пути, когда вы все-таки видите кругом новое, и неволя на одном месте среди однообразной обстановки не одно и то же. К тому же жизнь с моими двумя друзьями дала мне так много нового, иногда загадочного, что жажда к новизне у меня только возрастала. А вместе с ней у меня возрастало недовольство на однообразное отношение ко мне окружающих. Никто, никто не понимал меня, хотя я всех понимала… Никто не относился ко мне, как к разумной крысе, а все видели во мне только забавную крысу. Что может быть тяжелее чувства невозможности быть понятым!
И вновь запала во мне тоска и вновь ее объяснили хворостью.
— А, ведь, какой веселый был дорогой! — удивлялся Николай Сергеевич.
— Удивительно, — соглашался Константин Егорович.
И только Джума твердил одно: «Якши Узбой, чох якши!»
Нет худа без добра. Мое грустное настроение не интересовало любопытных, и понемногу все перестали ходить смотреть «диковинную» крысу. Что было диковинного в крысе, понуро сидевшей около дорожного ящика, прикованной на цепь к его крышке.
Немножко развлекало меня то, что по комнате шмыгали не черные, а темные мышки, но я уже догадывалась, что это цвет песчаных окрестностей. Других же животных наблюдать из этой темной комнаты в одно маленькое окно было нельзя. Да и было ли что-нибудь интересное в городе?
Но… скоро всякая грусть моя прошла. Это было вполне понятно. Поправляя цепочку на моей шее, Николай Сергеевич нашел, что она меня давит и сделал ошейник послабее. Какова же была моя радость, когда я вечером, возясь около баула, неожиданно сняла свой ошейник!.. Свобода! Великое это слово для животных.
Я выбралась тихонько из своего угла и вдоль стенки пошла вон из комнаты, минуя спавшего на лавке Джуму. Собственно убегать я не собиралась, но я вообще ни о чем не думала, а просто под влиянием охватившей меня свободы пошла вперед, куда глядели глаза.
Я опомнилась только тогда, когда пробралась на какую-то улицу, вдоль которой шли странные стойла вроде тех, какие я видела на базаре. И очнулась я оттого, что где-то залаяла собака. Даже залаяла не на меня, так как я слышала просто собачий оклик:
— Эй, собаки, спите что ли? — на который другие приятели отвечали:
— Разумеется, нет, нашел, что спрашивать.
Возвращаться назад было невозможно: я потеряла свой след. Тут только сообразила я всю сделанную мной глупость. Оставить трех приятелей, сытый угол и безопасное убежище и вновь вступить на путь искателя приключений! И где? В стране, где мне непонятен язык людей! Это безрассудство!
Но, свобода, свобода… ты многое можешь заменить собой.
Вдруг мои размышления были прерваны каким-то цыканьем. Мимо меня промчались… два пасюка. Что это? Сородичи? Я не на чужбине, а среди своих! Горячее чувство радости хлынуло на меня волной, но сейчас же и отхлынуло.
Среди своих! Да разве признают животные родственников? Безумная, ты забыла, как тебя встречали крысы на твоей же родине! Ты забыла, чего тебе стоил твой угол под конюшней! А здесь: разве не видела ты яростной погони крысы за крысой!
Везде борьба и везде самая ожесточенная, беспощадная борьба! Вот тебе еще закон природы, если только ты теперь в состоянии думать об этом…
Грустные мысли, тяжелые мысли, ну… а все же нужно было действовать.
Ночь я провела, осторожно бродя по сонному городу. Над улицами носились какие-то птицы. Одних я узнала — это были маленькие совы, другие, очень похожие на сов, но, очевидно, другой породы, так как они летали и, спугивая откуда-то ночных насекомых, ловили их. Их рот разевался, как у ласточек. Я не знала, конечно, что это были безопасные козодои и очень боялась выбегать на чистые места.
Удивительная вещь: в минуты опасности становишься в десять раз внимательнее и делаешься чрезвычайно наблюдательной. Ведь этих козодоев я не раз видела и раньше, но и не думала всматриваться в них и искать разницы между ними и совами. Безопасная жизнь возле друзей усыпляла мою осторожность и бдительность, которая тотчас же проснулась, когда я вновь была предоставлена только своим силам.
Много я исходила за ночь в поисках того домика, в котором остановились мои приятели, но тщетно. Я только проголодалась. Пока ночь еще не прошла, я спешила отыскать что-нибудь съедобное, чтобы иметь еще время скрыться на день в надежном убежище. Это оказалось нетрудно, так как улицы были грязны и среди невыметенного сора было много съестного. Хотя я и отвыкла от такой пищи, но, боясь обессилеть, съела найденный под одной из ступеней недоеденный початок какого-то растения. После такого невзыскательного ужина я забралась в чью-то хижину и спряталась в груде вещей.
Утро было полно неожиданностей. Начать с того, что вещи, в которые я забралась, вместе со мной куда-то понесли и положили на широкий двор, окруженный каким-то навесами. Шум и гам поднялся невообразимый. Под навесами ржали лошади, кричали ослы, ревели верблюды. Возле сложенных на дворе вещей толпились туземцы-халатники. Речей я не понимала, но по всему видела, что кто-то куда-то отправляется караваном.
Какая-то лошадь тихонько ржала:
— Скоро ли? Шумите, а никто нейдет.
Верблюды хором кричали:
— Отправляться, так отправляться. Ну что ж! — И отправимся.
Шмыгавшие в воздухе ласточки ловко вылавливали мух около самой толпы шумевших людей. Маленькие серенькие горлинки безбоязненно летали и садились возле людей и животных. Началось вьючение. Выводились только верблюды и лошади. И те, и другие покорно давали себя нагружать поклажей. Лошади молчали, и только по глазам их я читала, что они согласны на дорогу при условии, чтобы их за это наградили едой и питьем. Верблюды ни о каких условиях не думали и только твердили свое излюбленное «извольте».
Все это я видела в щелку того тряпья, в которое забралась. Вдруг все это тряпье поднялось на воздух и очутилось на спине лежавшего поблизости верблюда. Я мигом выбралась наружу, но, завидя толпу людей, вынуждена была вновь спрятаться в тот же вьюк. Почти тотчас же какая-то веревка плотно увязала то место, в которое я забилась.
Вот тебе на! Новое путешествие в неведомые страны! При всей своей любви к ним я этому не обрадовалась: я не приготовилась к такому исходу дела. Но рассуждать было нечего — приходилось покоряться.
Прошел долгий час, а, может быть, и больше, когда, наконец, целый караван из верблюдов и нескольких лошадей тронулся в путь и вышел из двора на улицу. Я сидела в каком-то мешке, хуржуне, положенном в свою очередь в большой тюк, увязанный волосяными веревками. Это я узнала позже, а пока была ни больше, ни меньше как запеленута в тюк так, что едва, едва могла поворачиваться на месте. Но что всего было ужаснее: я ничего не могла видеть, хотя все слышала. Увы, я не все понимала, а что понимала, то не было для меня полезно. Верблюд, на котором я ехала, ужасно качался, точно стоял на лодке, поднимаемой волнами. Мне было очень не по себе. О, как я хотела попасть в прежнюю неволю! Да разве в настоящем-то была свобода!
Вдруг сердце мое вздрогнуло от радости. Я услышала знакомый голос. Должно быть, все радости скоротечны, так как мне в ту же секунду пришлось разочароваться. Что я могла сделать, запакованная и зашнурованная? А между тем где-то в нескольких шагах от меня слышался голос Николая Сергеевича, причем речь шла ни о ком другом, как обо мне.
— Я думаю, не пропадет, — говорил он, — их, ведь, здесь много. А все же представить вы себе не можете, как жаль ее!..
Другой, незнакомый мне голос отвечал:
— И-и, батенька! От них житья нет. И всюду-то эта погань разводится. И как это они набираются, уму непостижимо!
— Ваши-то все с солдатами в ящиках, со свечами да с мылом, да с другим провиантом прибыли, а вот как наш Хруп Узбоевич к туркмену попал, это я, действительно, не постигаю.
И голоса замолкли в отдалении.
Как попал? Да вот все так же, как сейчас: по своей глупости. Эх, Хруп, Хруп, как-то проживешь ты свою жизнь, какие еще имена дадут тебе друзья, если судьба пошлет их, да и дадут ли имя? Хруп… Узбой… довольно для одной крысы! А глупец ты, Хруп, ах какой глупец, а совсем не умная крыса! Не сумел удержать своего счастья. Вот теперь и кайся.
Такими невеселыми думами полна была моя голова, когда я, ворочаясь в каком-то тряпье, качалась на колеблющейся спине верблюда. У меня кружилась голова, меня мутило, но горше всего все-таки были мои думы.
Ах, зачем я не обыкновенная подпольная крыса!..