– Товарищи! Нельзя же так! Кто хочет получить слово, записывайтесь в очередь. Должен же быть какой-нибудь порядок.
– Так вы, товарищ, и следите. Это уж ваше дело. На то вас и выбрали председателем. Записывайте. Да так, чтобы можно было высказаться посвободнее. Твое мнение такое, а мое – такое. А звонком помахивать, как в старорежимноq палате депутатов, так что никого не слышно, – какой же это порядок?
– Товарищи, прошу успокоиться. Слово имеет товарищ Лербье.
– Я, товарищи, долго говорить не буду. Как комиссару продовольствия, мне канителить не к чему. Состояние продовольствия коммуны, надо прямо сказать, гибельное. Ежели выдавать по четверке хлеба, как в последние дни, хватит самое большее дня на три. Да и то считая, что население уменьшится за это время. Вчера поделили последний мешок картошки. Через три дня, товарищи, нечего будет в рот положить. Коммуна обречена на голодную смерть.
– А выход? Какой же выход?
– Выход, товарищи, по-моему, один: пробраться на территорию англо-американской концессии и завладеть ее складами. По-моему, товарищи, английские и американские империалисты испокон века еще не помирали с голоду, и уж, верно, накопили недурной запасец провианта. Конечно, мы-то должны быть готовы, что они окажут нам здоровое сопротивление. Английская милиция вооружена до зубов, и, чтоб перебраться на их концессию, надо будет взять два ряда баррикад да вырезать добрых несколько тысяч джентльменов. Другого способа, однако, нет. Население пойдет с нами охотно, коли узнает, что надо выставить из Парижа англичан. Конечно, это еще не спасение от голода, но по крайней мере отсрочка на некоторое время, пока хватит американских запасов. Ежели кто из товарищей видит выход получше – предлагайте. Вот и все, товарищи, что я хотел сказать. Я кончил.
– Спокойствие, товарищи! Спокойствие! Слово за товарищем Лавалем.
– Я, товарищи, с мнением предыдущего оратора согласиться никоим образом не могу. Конечно, вырезать несколько тысяч английских капиталистов и очистить от них центр Парижа – вещь, что и говорить, полезная. Но сейчас не время. Да и чума сделает это вместо нас поаккуратнее. Из-за нескольких дней спорить не стоит. А первым делом потому, что не верю я, товарищи, в эти продовольственные склады, что надеется найти на территории концессии товарищ Лербье. Да и откуда бы англичанам их взять? Другое дело – деньги, денег нашли бы, верно, уйму. Но на что же нам, товарищи, сейчас деньги? Хлеба на них не купишь. Не стоит, товарищи, из-за этого проливать кровь нашу пролетарскую. А провиант, ежели какой и был, сами давным-давно слопали. Не поживимся этим. Да и очищать Париж, товарищи, еще рано. Пока он сам от чумы не очистится, небольшой нам от него прок. Нет, товарищи, искать продовольствие в Париже – гиблое дело. Погубим только на баррикадах половину пролетариата, а его и без того с каждым днем все меньше. Чем же, товарищи, какими силами завладеем мы Парижем, когда чума в нем прекратится? Надо, товарищи, беречь как зеницу ока каждую каплю пролетарской крови, а не подсоблять чуме в ее работе.
– Не подсобишь ей ты – подсобит голод… Без хлеба долго не протянешь.
– Знаю, товарищи, без хлеба не проживешь, но и с одной краюхой тоже далеко не уедешь. И искать его, хлеб-то этот, надо в другом месте: там, где он наверняка есть, а не там, где заранее знаешь, что нет его. Искать его, товарищи, надо за кордоном.
– А как же через кордон-то? Через кордон рукой не подать, да и не пробьешься туда никак.
– Погодите, товарищи, дайте кончить. План мой простой. И пробиваться через кордон не надо, чтобы принудить империалистическое французское правительство снабдить нас провиантом. Радиостанция у нас сейчас своя имеется. Довольно, по-моему, послать от совета депутатов телеграмму правительству: так и так, либо в течение двух дней вы доставите нам по эту сторону кордона и будете доставлять впредь столько-то и столько вагонов муки и всякой там картошки, либо же мы пробьемся и прорвем кордон. А ежели даже прорвать нам его не удастся, то уж во всяком случае при стычке с нами заразится от нас ваше войско, а от войска, только дунешь, чума пойдет гулять дальше по всей Франции. Ждем ровно два дня. Выбирайте.
– Не ответят.
– А по-моему, товарищи, ответят и даже мигом ответят. Никакая угроза не имеет такой силы, как страх перед заразой. Поймут, что нам-то терять нечего. Побоятся: а вдруг удастся пробиться вплоть до самого кордона. Этого ведь они боятся пуще огня. Не захотят из-за нескольких там десятков вагонов провианта рисковать заразить всю Францию. А другое – радио не помешает послать французскому пролетариату за кордон: помирающий с голоду парижский пролетариат обращается к пролетариату Франции и всего мира, чтобы тот нажал на французское правительство и принудил его выслать голодающим продовольственную помощь… С этой стороны – чума, с той – всеобщая забастовка. Не пройдет и двух дней, как провиант аккуратненько, честь-честью доставят нам через кордон, Таково, товарищи, мое мнение. Я кончил.
Несколько голосов загалдело одновременно.
Поздно вечером совет рабочих и солдатских депутатов, приняв большинством голосов предложение товарища Лаваля, послал в пространство два радио.
Ответа не последовало.
* * *
Спустя два дня новое заседание совета депутатов приняло предложение товарища Лербье, поручив военной комиссии разработать подробный план овладения англо-американской концессией.
Уходя с заседания, товарищ Лаваль надвинул низко на лоб фуражку, что у него было всегда признаком сильного расстройства, и пустился в узкие темнеющие улочки. Моросил дождь.
Провал позавчерашнего предложения, точно личное оскорбление, задел товарища Лаваля за живое, наполняя его глухой злобой.
– Сволочи! Плевать им на наши угрозы. Хотят уморить голодом, как крыс, – ворчал он сквозь зубы.
Знал хорошо: империалисты. Какие с ними переговоры? Не растрогаешь их судьбой подыхающего пролетариата. Но крепко надеялся: убоятся заразы, не захотят рисковать. Нет, не убоялись. Видно, твердо уверены в силе своего кордона. Не подойти вплотную. Перебьют, как собак. Не подпустят на километр.
И немая, бессильная злоба клокотала в сердце товарища Лаваля.
Ненавидел эту шайку до скрежета зубовного, до судороги в пересохшем горле. Затоптали уже раз сапожищами солдатни Парижскую коммуну. Теперь спокойно дожидаются: передохнут с голода и заразы, – снова можно будет занять продезинфицированный Париж, залить полицией, затопить демократией, открыть шлюзы бесплодной парламентской болтовни, обставить капканами тюрем, раздавить в железных рукавицах. И опять потекут на фабрики пригнанные с пашен черные, забитые люди потом мозолистых рук ковать для тех покой, роскошь и праздность. Опять покатится все по-прежнему, по-старому, и никто даже не узнает, что была всего несколько месяцев тому назад в Париже коммуна, рабоче-крестьянская власть, советы депутатов, рабочая эпопея.
Жак Лаваль, капитан красной гвардии, в дореволюционную эпоху, то есть неделю тому назад, был матросом на броненосце «Победа». В партии – уже восемь лет, значит с того момента, когда двадцатипятилетнего румяного парня с лесопильного завода Комбэ военно-учетная комиссия определила во флот; когда, впихнутый в черный плавающий погреб, он стал всыпать черной лопатой в открытый зев печи тяжелые груды угля, огрубелыми пальцами считая ожоги на голом мускулистом торсе. Все приобретенные знания полетели куда-то кувырком, и сложный, непонятный мир заколебался в его голове, как пол под ногами в бешеную качку.
С палубы партии все стало вдруг ясно, прозрачно, как стекло, и, оглянувшись назад, товарищ Лаваль сразу понял многое. Старый Комбэ на собственном автомобиле заезжает раз в неделю на лесопильный завод: все ли в порядке? А старого Фроста, – ослеп от работы, вымеряя миллиметры, – мастер с полицией в шею – не годен. На броненосце пушки, бронированные башни – милитаризм. Щеголеватый офицерик и старый Комбэ – одно; только лица другие, а туловище то же – белый Интернационал. И, наводя пушку под углом 25°, рядовой Лаваль мечтал: согнать бы всю братву со всего мира, на автомобилях, с погонами, в рясах, поставить в одно просторное место и – бац! И широкой улыбкой расцветало лицо Жака Лаваля.
В Париж товарищ Лаваль приехал в отпуск. Когда в городе начались беспорядки, товарищ Лаваль, сдвинув на затылок кепку, ровным упругим шагом первый пошел в казармы, откуда через час вышел уже во главе голубого полка с раздобытым, бог весть откуда, красным флагом.
Потом пошла организационная работа. Мешала чума. Вырывала лучших товарищей. Оттеснила советскую власть в рабочие кварталы. Если б не это, товарищ Лаваль, поглощенный вопросом организации советов рабочих депутатов на территории южных периферий Парижа, вообще вряд ли бы ее замечал. Понятно само собой: гигиена и предохранительные средства. Остальное – уже дело врачей. В известной степени чума была даже полезна. Очищала центральные кварталы Парижа от буржуазных элементов. Надо было пока что организовать окраины, чтобы в момент прекращения эпидемии весь буржуазный Париж очутился, как в кольце, в тисках пролетарской блокады. Завладеть городом, расслабленным эпидемией, было бы тогда парой пустяков.
Но чума не унималась. Пролетарские ряды редели. Работать в этих условиях было более чем трудно. День за днем надо было начинать все сначала. И, в довершение всего, сейчас: обрыв – голод. Молодая, зарождающаяся коммуна, обреченная на голодную смерть… В борьбе за кусок хлеба на баррикадах англо-американской концессии лягут остатки и без того уже поределых рядов парижского пролетариата. К тому же в существование серьезных запасов продовольствия на территории концессии товарищ Лаваль не верил.
Все рушилось на глазах под тяжелым неумолимым обухом. Последняя угроза по адресу тех, империалистов, обжирающихся в покое и достатке за кордоном и терпеливо выжидающих, когда последний парижанин подохнет, наконец, от голода и заразы, – обманула. Что же оставалось? Капитулировать и сложа руки ждать смерти или бежать самому ей навстречу на баррикады зачумленной американской концессии?
Товарищ Лаваль молчаливо ворочал, как некогда лопатой уголь, пуды тяжелых, невеселых мыслей.
* * *
Поздно ночью в квартиру главнокомандующего войсками коммуны Бельвиль, товарища Лекока, постучались.
Товарищ Лекок ощупью отыскал на столе у кровати пенсне, посадил его кое-как на нос и, накинув на белье солдатскую шинель, пошел открыть дверь, зажигая по дороге электричество.
– Это вы, товарищ Лаваль? Что случилось? Произошло что-нибудь важное?
– Я к вам, товарищ командующий, по делу. А дело у меня спешное, не личное – коммунальное, не вытерпел до утра. Не прогневайтесь… – говорил, комкая в руках фуражку, товарищ Лаваль.
– Что вы, что вы? – засуетился Лекок. – Заходите. Я к вашим услугам. Если дело важное, всякое время подходящее. Сон не убежит. Закурить не хотите? Слушаю. В чем же дело?
– Я, товарищ командующий, опять насчет того же продовольствия для коммуны. Недопустимая это вещь – посылать остатки пролетариата на английские баррикады. Да и продовольствия там никакого нет. Настоящее самоубийство.
Товарищ Лекок от изумления чуть не потерял пенсне.
– Как же это, товарищ? Ведь решение совета депутатов. Вы говорили это уже на заседании. Предложение ваше было принято. Не дало никаких результатов. Пришлось принять другое. А теперь, раз уж такая резолюция, возвращаться к этому поздно. Да и время неподходящее. Как же так: вдруг каждый из нас станет критиковать да отменять решение совета? Что бы из этого вышло? Да и сами вы хорошо знаете, отчего такое решение приняли, и не протестовали вы тогда. Поняли прекрасно: другого выхода нет.
– Есть выход, – угрюмо сказал Лаваль. – Тогда не видел, а теперь вижу. Затем и пришел к вам ночью, товарищ командующий.
– Какой же такой выход увидели вы вдруг теперь? Видите, не испугались они вашей телеграммы. Не доставили к сроку ни одного вагона провианта. Чего же еще ждать? Кто же вам его доставит?
– С тем я и пришел, товарищ командующий. Я его доставлю, – хмуро сказал товарищ Лаваль.
– Вы?! – Товарищ Лекок даже подался вперед от неожиданности. – Как так вы? Да откуда же вы его возьмете?
– Откуда возьму – это уж дело мое. Известно, из-за кордона возьму.
Товарищ Лекок захлебнулся раздраженным кашлем.
– Что же это вы, товарищ, смеяться пришли, что ли? Что значит – из-за кордона возьмете? Теперь не время шутить.
– Мне, товарищ командующий, не до шуток. Я пришел вам сказать, что завтра вернусь с провиантом, а ночью пришел потому, что дело срочное. Откладывать его нельзя.
Товарищ Лекок посмотрел внимательно на гостя и после большой паузы спросил:
– Каким же это образом вы собираетесь привезти для коммуны из-за кордона провиант?
– Известное дело, прорвавшись через кордон. Целая армия не пробьется, а несколько человек проскользнуть смогут. Особенно по воде.
– Что же из этого, если даже несколько человек проскользнут и вернутся с краюхой хлеба? Коммуну этим думаете накормить? Знаете, сколько нужно, чтоб накормить коммуну? Вагоны. Каким же образом вы собираетесь с этим проскользнуть? На спине, что ли, притащите?
– На спине не притащу, а по воде перевезти не трудно.
– Как так по воде?
– А так, очень даже просто. На реке ведь кордона нет. Стеной реку не загородили.
– Что же из этого, что не загородили? Стерегут днем и ночью. Рыба не проскользнет.
– Я, товарищ командующий, понапрасну к вам не пришел. Все сам наперед осмотрел на месте. Знаю, что говорю. Рекой проехать можно.
– Каким же это образом?
– Днем нельзя, а ночью можно.
– Да вы не знаете, что ли, что ночью всю Сену освещают прожекторами, опасаясь именно того, чтобы кто-нибудь не переплыл.
– Освещать – освещают. Да только не всю Сену, а лишь на протяжении одного километра. Двумя прожекторами освещают. Один на одном берегу, другой – на другом. А больше прожекторов поблизости нет. Да и незачем. И так светло, как днем.
– Каким же образом вы думаете в таком случае переплыть?
– Переплыть не трудно, даже не одному пароходу, а скольким угодно. Надо лишь потушить оба прожектора.
– А это каким же способом?
– Способ, опять-таки, очень простой, если знаешь точное положение каждого прожектора. Двумя выстрелами из шестидюймовки потушить можно. Потруднее фокусы делались у нас во флоте.
– Скажем, что вам удастся потушить оба прожектора. Через полчаса починят.
– За полчаса, если захотеть, весь Бельвиль переплыть можно. Особливо сейчас. Ночи темные, хоть глаз выколи.
– Положим, а как же обратно?
– Обратно потруднее будет. Только все же попытаться можно. Будем плыть обратно, не сразу спохватятся, кто да куда. А спохватившись в первом кордоне, и стрелять очень не станут. Ведь главное – на то и кордон, чтобы никто из Парижа не прошмыгнул. А кто сам, по собственной воле, волку в пасть лезет – такому крест. Зачем же по нем стрелять? Выстрелят два раза для острастки и бросят.
– Все это прекрасно. А откуда же вы собираетесь раздобыть провиант?
Товарищ Л аваль пододвинулся ближе:
– Ежели ехать прямо по Сене, в шестидесяти каких-нибудь километрах от Парижа есть на берегу местность такая, называется Тансорель. Мои, так сказать, родные места. Каждую пядь наизусть знаю. За километр от берега стоит там паровая мельница, большущая: на все окрестности муку мелет. Особливо в эту пору муки в ней будет вагонов десятка с три. Много ли, мало ли: три баржи по двести мешков забрать можно будет. Больше буксир не потянет. Думал я раньше брать баржи отсюдова, пустые, да обойдется и без этого, и проскользнуть одному пароходу в ту сторону легче. Баржи возьмем тамошние. Есть там вблизи лесопильный завод. Доски на баржах сплавлял в Париж. Сейчас не сплавляет – значит, и баржи на месте. Нагрузим три баржи. До рассвета будем обратно. Шестьсот мешков по сто кило. Как-никак на месяц на прокормление всей коммуны хватит, а там – посмотрим. Может, эпидемия к тому времени кончится, а может, пролетариат отзовется в тылу. Будет время переждать.
Товарищ Лекок ответил не сразу.
– Романтически что-то больно выглядит вся эта ваша затея, – сказал он после долгого раздумья. – Если даже удастся вам в ту сторону прошмыгнуть, не думаю, чтобы пропустили вас обратно. Утопят вас вместе со всем багажом.
– Попытаться не мешает. Перебьют – так перебьют человек десять. Одно дело десяток человек, другое – вся коммуна. Американская концессия не убежит. Затопят нас – пойдете искать хлеба там Попробовать надо.
Товарищ Лекок молча затянулся папиросой.
– Видите ли, товарищ, собственно говоря, суть-то дела не в том. Допустим, что вам удалось бы даже проскользнуть через кордон и вернуться с провиантом, хотя шансы на это минимальные. Все равно мы не имеем права, товарищ, даже для того, чтобы спасти от голодной смерти всю коммуну, занести чуму за кордон. Одно дело – угрозы, другое – реальное действие. Если бы даже в вашей вылазке вам повезло, в поисках продовольствия вы должны были бы высадиться на берег по ту сторону кордона и столкнуться с тамошним населением; тем самым вы должны считаться с возможностью оставить им чуму. Не имеем мы права, товарищ, для спасения от голодной смерти десяти тысяч жителей коммуны рисковать заразить пролетариат и крестьянство всей Франции. Не могу я вам дать разрешения на эту вылазку.
– Правильно говорите, товарищ командующий, только ведь подумал я об этом раньше всего. Нашел я способ даже не причаливать к берегу. Приедем, остановимся на середине реки, заберем провиант и айда обратно. Вот даже наших барж потому с собой не беру – ихние. Взял только на буксир и пошел.
– Как же это так? Полагаете, что сами муку вам вынесут, нагрузят на собственные баржи да еще попросят: «забирайте!»?
– Так и будет. Сами нагрузят. План у меня, увидите сами, простой, нетрудный, только досказать мне его до конца не разрешаете.
Товарищ Лаваль взял со стола лежащий на нем карандаш и, выводя на промокательной бумаге кривые, неуклюжие линии, стал подробно излагать свой план.
* * *
Когда товарищ Лекок остался в комнате один, уже светало, и на закопченных сажей ночи стеклах окон матово-бледным отсветом отражался маленький мирок улицы.
Товарищ Лекок сбросил шинель и, вытянувшись на кровати, попробовал заснуть, однако вспугнутый сон не возвращался. Протянул руку к полке и взял книжку. Раскрыл: «Ленин. Задачи пролетариата». Попытался читать.
Где-то на зеркале памяти запоздалым отражением мелькнуло смуглое, схлестанное ветрами лицо, припомнились простые улыбчивые слова:
«Перебьют – так перебьют человек десять. Одно дело – десяток человек, другое – вся коммуна. Попробовать надо».
Товарищ Лекок улыбнулся: ухарство. Или действительно уж такая любовь к коммуне?
Сын захудалого учителя гимназии, он встречался с этими людьми долгие годы ежедневно лицом к лицу, еще будучи в университете, когда, на минуту отрываясь от книг, он бежал из студенческой столовки на собрание – проверять на реальном материале черные цифры статистики. Он выучился смотреть в эти глаза, расшифровывать по морщине, по ударению ругательства глубокую, незалечимую конкретную обиду; угадывать в рисунке мимоходом выброшенных знакомых слов: «пролетариат», «империализм», – цифры урезанных заработков, калибр перенесенных унижений. И вдруг здесь: простые синие глаза, улыбка и смерть. Влияние романтических книжек? Подвиг?
На письменном столе затрещал телефон.
Товарищ Лекок встал, принял отчет, потом в черную раковину трубки продиктовал несколько распоряжений. И, вытягиваясь в третий раз на узкой, солдатской кровати, поворачиваясь лицом к стене и закрывая уже глаза, подумал:
«Задавят парня, как дважды два. Жалко. Пройдет чума, придется строить коммуну, таких тогда нужно было бы побольше».
И губами куда-то в сон, как ежевечерний выученный наизусть урок:
– Но тогда меня уже не будет тоже.
Сон не приходил. Долго товарищ Лекок ворочался с боку на бок; наконец закурил папиросу. Посмотрел на часы: четыре. Докурив папиросу, встал. Зажег свет. Подошел к письменному столу. Вынул из ящика толстую тетрадь в клеенчатой обложке, спрятанную глубоко под докладами, и раскрыл ее.
Тайком от всех товарищ Лекок писал историю зачумленного Парижа. О том, что он когда-то занимался литературой, знали немногие. В молодости даже будто бы писал стихи, и, как говорили, неплохие. Впрочем, бросил давно. Литературного дарования стыдился, как своей эрудиции, как своего интеллигентского происхождения.
С первых же дней чумы в нем укрепилась уверенность, что Париж в кольце кордона обречен на смерть, что не уцелеет в нем ни одна живая душа.
Правда, с первых же дней существования коммуны, по распоряжению ЦК, приняты были для борьбы с эпидемией самые энергичные меры. Пользуясь суматохой, водворившейся в буржуазных кварталах, коммуна Бельвиль бешеной вылазкой овладела Пастеровским институтом, перевезя на грузовиках на свою территорию весь его уцелевший инвентарь. В оборудованных кое-как лабораториях десятки ученых, преданных делу пролетариата, днем и ночью в нечеловеческом напряжении работали над умерщвлением смертоносной бациллы. Каждый день проводились опыты с новоизобретенными сыворотками, по-прежнему не давая желательных результатов. Товарищ Лекок перестал верить в возможность положительного исхода. На разыгравшиеся кругом события он смотрел с любопытством естественника, наблюдающего отмирание организма. Страдал при мысли, что столько документального материала пропадает даром, не станет никогда достоянием человечества. Мысль эта мучила его по ночам.
Вымрут все, не останется никого, кто воспроизвел бы для будущих поколений историю этого осажденного города.
Решил наконец сам, основываясь на собранных сведениях, устных сообщениях, с помощью собственных наблюдений тайком написать его хронику. Умрет он, вымрут все, – останется рукопись. Исчезнет чума, придут новые люди, найдут ее, отряхнут от пыли, не пропадет для потомства богатый неожиданными опытами материал этих дней, – необыкновенные перипетии этого неповторимого периода.
И по ночам, украдкой, в часы, свободные от служебных занятий, заносил он в толстую тетрадь собранные за день известия, приводя в порядок и пополняя в изобилии наплывающие документы.
Открывая тетрадь на последней странице, товарищ Лекок еще раз подумал о Лавале. Какой великолепный экземпляр! О таких – писать героические поэмы! Впрочем, надо переждать конца экспедиции. Какая патетическая глава!
В раздумье перелистал несколько страниц. Задержался на последней заметке – относительно образования на территории площади Пигаль и окружающих ее улиц новой, автономной негритянской республики, основанной неграми Монмартра (джаз-бандистами и швейцарами) в знак протеста против образования на территории центральных кварталов негрофобской американской власти. По рассказам очевидцев, каждому белому, пойманному в пределах нового государства, негры отрезают голову с соблюдением всех церемоний, перенятых у Ку-клукс-клана.
Товарищ Лекок открыл новую страницу, достал стило, перебрал в мыслях собранные за сегодняшний день материалы, потом аккуратно, сверху, ровным, мелким почерком вывел название новой главы:
«ПРИТЧА О СИНЕЙ РЕСПУБЛИКЕ»
Никто не заметил и не стал ломать себе голову над тем, куда девались вдруг с перекрестков улиц маленькие, напыщенные человечки в синих пелеринках, возвышавшиеся там десятки лет, как само собой понятные, необходимые аксессуары.
Известно, однако, что в природе ничего не пропадает.
Растерявшаяся, ненужная полиция, поочередно вытесняемая из всех новообразованных государств, вернулась в силу привычки в свои казармы на островок Ситэ, блокированный с трех сторон тремя обособленными республиками, желтой, еврейской и англо-американской.
Островок Ситэ, покоящийся в объятиях двух рукавов Сены и выделенный самой природой в своего рода самостоятельную территориальную единицу, вдруг закишел безработными синими людьми.
Предоставленная самой себе полиция очутилась в первый раз в довольно затруднительном положении Внезапно потеряв компас законности, не в состоянии решить, которое из образовавшихся правительств считать законным, одновременно прекрасно отдавая себе отчет в призрачности какого-либо правительства вне кольца кордона, безработные синие человечки вскоре осознали, что в сущности теряют с каждым днем видимость реальных существ; становятся метафизической фикцией, такой же бессмысленной, как и само понятие: «полиция для полиции».
На третий день остров Ситэ стал свидетелем первой в истории человечества демонстрации безработной полиции.
Толпа безработных синих человечков широкой рекой разлилась по всему острову, задерживаясь перед префектурой. Впереди шествия демонстранты несли знамена с лозунгами: «Республика умерла – да здравствует республика!», «Требуем какого-либо правительства», «Полиция без правительства – это трамвай без электростанции» и т. п.
На площади перед префектурой состоялся внушительный митинг. После длинных прений, во имя спасения полиции как таковой, демонстранты решили поочередно обратиться ко всем правительствам государств, образовавшихся на территории Парижа, предлагая им свои услуги.
– Не важна здесь окраска или национальность правительства, – доказывал автор проекта. – Чтобы вновь обрести смысл своего существования, полиция должна как можно скорее раздобыть себе какое-либо правительство, хотя бы идею правительства. Без понятия законности мы только тени.
Предложение было принято единодушно, и ко всем правительствам, за исключением советского правительства Бельвиль, высланы были курьеры с предложениями.
Все правительства, опасаясь брать на себя обузу из нескольких тысяч лишних ртов, ответили отказом.
В последней попытке самозащиты принято было предложение одного из полисменов отыскать любого штатского и потребовать от него, чтобы он провозгласил себя диктатором острова Ситэ. Решено было безотлагательно отправиться на поиски. После получасовых бесплодных поисков в одной из улочек вдруг показался полицейский патруль, неся на руках какого-то старикашку, разбитого параличом. Старикашка недвусмысленно проявлял ужас.
Когда его вносили в префектуру, он стал рыдать и пытался вырваться, – конечно, безуспешно.
В кабинете префекта делегация полисменов объявила ему, что он диктатор и как таковой должен немедленно издать несколько декретов, устанавливающих понятие законной власти.
Старичок вяло сидел в кресле, не реагируя на предложенную ему почетную власть. Попытались изложить ему вещь в возможно более доступных выражениях. Напрасно. Оказалось, он был глух.
С трудом наконец удалось договориться с ним письменно. Канцелярия составила воззвание, которое старичок после долгих отнекиваний – под угрозой револьвера – решился в конце концов подписать.
Час спустя на стенах Ситэ появилось первое воззвание нового диктатора. В нем новый диктатор объявил, что он берет в свои руки власть над островом Ситэ, восстанавливая на нем государство законности. Всякое действие, направленное против власти нового диктатора, надо считать незаконным и подлежащим самому суровому наказанию. Под воззванием стояла подпись: Матюрен Дюпон.
Весь остров испустил общий глубокий вздох облегчения. Существование полиции, как таковой, было спасено. Радостные полисмены ступали по земле, звонко постукивая по асфальту каблуками, как будто желали сами убедиться в своей несомненной реальности.
Однако с выпуском воззвания безработица отнюдь не прекратилась. Против власти нового диктатора никто не собирался протестовать, тем самым понятие незаконности оставлялось в области чистой теории.
Несколько дней спустя старичок, убедившись, что никто не делает ему никакого вреда, стал разговорчивее и даже дал себя уговорить лично взглянуть на государственные дела.
Первым самостоятельным распоряжением нового диктатора были большие маневры на площади перед префектурой. Обрадованные активностью своего диктатора, полисмены бодро проходили церемониальным маршем. Диктатор смотрел на парад с балкона, хлопая в ладоши.
После этого признака оживления он впал, однако, в прежнюю апатию.
На третий день в утреннем докладе, после обычных фраз, что в государстве – порядок и никаких случаев нарушения законности не замечалось, канцелярия донесла диктатору, что необходимо сызнова определить понятие незаконности и назначить хотя бы нескольких преступников, так как полиция без преступников начинает сомневаться в своей подлинной реальности.
В ответ на доклад старичок неожиданно оживился и в первый раз потребовал перо и бумагу.
Через полчаса на стенах Ситэ появился декрет, вызвавший на сонном островке необычайное возбуждение. В силу этого декрета все жители острова – блондины – объявлялись врагами отечества, в отличие от благонадежных граждан – брюнетов. Законным кадрам полиции повелевалось ликвидировать новых преступников в возможно кратчайший срок, не разбираясь в средствах.
К вечеру того же дня остров Ситэ имел вид, как в лучшие свои времена. Из ворот префектуры один за другим выходили дисциплинированные вооруженные патрули, поочередно исчезая в мрачных проулках. Преступники-блондины спрятались и забаррикадировались в домах. Облава длилась три дня, переходя местами в кровавые стычки. К концу третьего дня преступники были ликвидированы и доставлены в полицейский арестный дом. На острове Ситэ снова воцарилось спокойствие.
Утомленный внезапным проявлением энергии диктатор опять впал в состояние полной апатии, и не было никакой возможности принудить его читать даже ежедневные доклады.
Опираясь на вышесказанное, мы принуждены заключить, что храброму островку вряд ли удалось бы спасти весьма полезное установление полиции, если бы на выручку вялому диктатору не пришла такая же вялая, но более последовательная чума…»