Поздним утром 19 июля 7134 года через ворота Божанси в город Менг въехал молодой, бедно одетый дворянин. Он был похож… Ну представьте себе Арнольда Шварценеггера в восемнадцать лет: здоровенный, двухметровый детина с атлетическим, мускулистым торсом, кирпичной мордой лучшего человека во вселенной и фирменной улыбкой, накачанной в предчувствии грядущего блеска софитов.

Так вот, наш дворянин не имел с вышеозначенным Шварценеггером ничего общего, за исключением возраста. Подобно Арнольду, ему тоже было восемнадцать лет. Производя впечатление юноши весьма крепкого, он в то же время не был сверх меры перегружен бицепсами и порядком недотягивал до двух метров, хотя и коротышкой тоже не выглядел. Его лицо, обрамленное темно-русыми локонами, притягивало взгляд трогательным сочетанием тонких черт, изобличавших ум соответствующих габаритов, и нежного пушка как над верхней, так и под нижней губой. Увы, но конфигурация этих самых губ в данный момент также не блистала весельем. Ничего похожего на улыбку не было и в помине.

Складывалось впечатление, что молодой дворянин отягощен приблизительно следующей думой: «Ну вот, понимаешь, въезжаю я через южные ворота в город Менг, а что хорошего, спрашивается, может ожидать меня в городе с этаким вот названием? Да ничего хорошего не может ожидать меня в городе с этаким вот названием! Хоть через южные ворота в него въезжай, хоть через северные, а хоть через подкоп под городской стеной проползи! Либо кошель срезать решат, либо Прасковью увести надумают, а то и вовсе глотку перехватить возмечтают! В общем, как обычно. Что вообще хорошего может ожидать меня в этой стране?!»

Хотя… очень может быть, что мысли юного дворянина текли иным руслом. Тут уж наверняка ручаться нельзя.

Но как бы там ни было, приблизившись к городской страже, молодой человек, восседавший на старой кляче весьма оригинального колера, назвал свое имя и беспрепятственно оказался в городе. Под ненавязчивый аккомпанемент подков, цокающих по старинной брусчатке, юноша неспешно проследовал от ворот до Главной улицы и, усмотрев на сей улице гостиницу в высшей степени пристойного вида, спешился подле нее. Велев служке обиходить коня, он вошел в гостиницу и, сев за столик у окна, заказал германскую ветчину, половину жареной курочки и бутылку бургундского вина. Получив немедля добрый кусок ветчины вкупе с белой парижской булкой и отменным вином, молодой человек наполнил стакан и небрежным, барским жестом подозвал хозяина гостиницы.

Приблизившись к его столику, достопочтенный трактирщик склонился в идеально выверенном поклоне и выжидательно уставился на молодого дворянина. Того, судя по всему, это не вполне устроило, и он повторил свое предложение, указав на стул, стоявший по другую сторону стола. Не имевший привычки перечить своим гостям трактирщик опустился на краешек стула.

— С кем имею честь? — поинтересовался юноша.

— Мэтр Давид, — отрекомендовался трактирщик. — К вашим услугам, господин…

— Д'Артаньян. Шевалье д'Артаньян, — в свою очередь представился гость.

— Д'Артаньян? — переспросил мэтр Давид с удивлением, которое не укрылось от молодого человека.

— Что-то не так? — осведомился шевалье, заломив бровь.

— Простите, бога ради, сударь! — вспыхнул трактирщик. — Но… мне всегда казалось, что Артаньян — гасконский город…

— Именно так, мсье! И что ж с того?

— Ничего, сударь! Ровным счетом ничего! — поспешил заверить его мэтр Давид, прекрасно знавший крутые нравы носителей золоченых шпор и длинных шпаг, то есть всего того, что наличествовало у его гостя. — Просто ваш язык… ну… я хочу сказать, ваш выговор, то, как вы говорите, выдает в вас скорее северянина, столичного жителя, а не… гасконца. Простите, бога ради, сударь!

— Полно. — Юный дворянин небрежно взмахнул рукой, словно священник, отпускающий грехи. — Вы правы, мэтр. Я действительно вырос в столице, однако вынужден был уехать оттуда три года назад. Так что выговор у меня и в самом деле парижский. Вы проницательный человек, мсье!

Хозяин харчевни расцвел от комплимента и, не испытывая более неловкости перед гостем, решил поддержать беседу:

— Но сейчас вы, видимо, опять направляетесь в Париж?

— Верно, — согласился юноша, также стремясь не упустить собеседника. — Как он там?

— Париж? — переспросил мэтр Давид. — А как Париж? Париж стоит на месте.

— То есть? — насторожился шевалье. — Что значит — стоит на месте? А бывало по-другому?

— По-другому? — удивился трактирщик. — Да нет, сударь, конечно же по-другому не бывало! Это ведь поговорка такая. Парижская поговорка. Неужели не слыхали?

— Не доводилось, честно говоря. — Юноша нахмурился. — А что означает сия поговорка?

— Что означает? — Трактирщик явно был изумлен тем, что человек, выросший в столице, не в курсе такого расхожего выражения. — Ну это означает, что там, в Париже, все по-прежнему, ничего не изменилось и… все в этом же духе!

— Ах вот оно что! — понял шевалье, а потом уточнил: — Что, прямо-таки уж ничего и не изменилось?

Хозяин трактира пожал плечами:

— Да практически ничего! Все как было. Король, королева, кардинал Ришелье, герцог…

— А что мушкетеры? — перебил его юный дворянин, делая глоток вина и пристально глядя на собеседника.

— Мушкетеры? — снова потерял мысль трактирщик, отметив про себя некоторую непоследовательность молодого человека.

Он вообще был странным, этот шевалье… д'Артаньян. Не только вопросы собеседника насторожили мэтра Давида, но и его непонятное произношение. Оно действительно было далеким от южного, хотя и имело некий налет гасконского диалекта. Однако и парижанину оно не подходило никаким боком. Его гостиница «Вольный мельник» по праву считалась лучшей в городе, и все сколько-нибудь серьезные вояжеры останавливались именно у него. Так что столичный говор был хорошо знаком мэтру Давиду, и он мгновенно отказал господину д'Артаньяну в праве считать его выговор парижским. Отказал, правда, мысленно, не желая лезть на рожон, да и вообще почитая это делом совершенно бесполезным и крайне опасным. Поди угадай, кто перед тобой. А ну как шпион всемогущего Ришелье…

— Я имел в виду мушкетеров его величества короля Людовика, — уточнил юноша. — Я направляюсь в столицу, чтобы поступить на королевскую службу, но, к сожалению, не в курсе даже того, кто сейчас командует ротой мушкетеров.

— Господин де Тревиль, — ответил трактирщик. — Так же как и три года назад, сударь.

— Де Тревиль? — поразился шевалье. — Старик де Тревиль все еще командир королевских мушкетеров?! Вот уж не ожидал! Он ведь… — Юноша осекся.

— Гасконец, как и вы, сударь, — подсказал Давид. И не такой уж и старик, прибавил он про себя.

— Великолепно! — воскликнул юный дворянин. — Похоже, мои шансы попасть в гвардию растут час от часу!

— Бог вам в помощь, сударь! — от души пожелал ему хозяин гостиницы и, заметив повара, несущего на блюде качественно прожаренную курочку, сказал: — Ваш заказ, сударь. Приятного аппетита!

Он встал, поклонился и направился к себе за конторку, размышляя о странном постояльце, почтившем своим вниманием его «Мельника».

Ну а шевалье д'Артаньян подлил себе еще вина и всерьез взялся за трапезу, рассеянно поглядывая на улицу, где его лошадь столь же увлеченно поглощала сено, а с небес, подпертых высоченными колоннами стройных тополей, падали огромные белые хлопья.

Он смотрел на этот белый тополиный снег, бесконечно кружившийся в ритме какого-то изысканного, незнакомого танца и устилавший за слоем слой пыльную брусчатку, и вспоминал…

…Как на улице уже вторые сутки кряду, то слабея, то вновь набирая силу, лютовала вьюга. Шурик Чучнев стоял подле окна, прижавшись лбом к деревянной раме, и смотрел, как ветер, попавший в западню узкого монастырского двора, мечется по нему взад и вперед, вправо и влево, вверх и вниз. Повинуясь его хаотичному полету, мириады снежинок, плененные властной рукой безумца, то припадали к высоким сугробам и наметам, перегораживавшим двор, то взлетали к увенчанным крестами куполам. А когда ветер заворачивал в сторону окна и с размаху швырял в него пригоршню снега, сквозь щели и зазоры в неплотно пригнанной раме проникали колючие язычки стужи, пощипывавшие лицо и руки юноши. Монастырский двор был пуст.

В очередной раз убедившись в этом, Шурик отошел от окна, пересек узенькую келью и прижался спиной к теплому выступу печной трубы, выдававшемуся из стены в углу. В келье было совсем не жарко. Толстые стены братского монашеского корпуса и печка, теплившаяся двумя этажами ниже, не в силах были противостоять трескучему морозу, накрывшему Сергиев Посад в предрождественскую седмицу, на стыке декабря и января 7134 года от Сотворения мира.

Хотелось спуститься на кухню, где наверняка была жарко натоплена плита и крутился хоть кто-то, с кем можно перемолвиться словечком. Но именно это — общение с окружающими — было строжайше запрещено ему. Шурик знал, что ему ни в коем случае нельзя покидать свою келью, разгуливать по монастырю и вступать в разговоры с окружающими, будь то монашеская братия или же миряне, находящиеся здесь на святом богомолье. Не для того его доставили в монастырь под покровом ночи и поселили в самом уединенном углу братского корпуса, чтобы он бродил по нему, раскрывая свое инкогнито. Даже еду, постную по случаю последней, самой строгой седмицы Рождественского поста ему доставляли прямо в келью, не вынуждая появляться в общей трапезной.

Нынешний ужин, состоявший из постных щей, овсяной каши на воде и хлебного кваса, Шурик уже благополучно оприходовал и теперь не видел иного способа согреться и хоть как-то убить время, кроме как забраться на жесткую монашескую койку и, укрывшись тонким шерстяным одеялом, подремать до приезда воеводы Данилы Петровича.

Остановившись на этой мысли, юноша стянул тяжелые кожаные сапоги, удобные, как изощреннейшее орудие пыток, и улегся не раздеваясь на постель, набросив поверх одеяла свой тулуп. В конце концов, воевода запросто мог сегодня и не вернуться. Вьюга пуржила уже вторые сутки, и дороги, скорее всего, напоминали монастырский двор, заваленный сугробами. А до Москвы-то путь неблизкий…

Москва…

Стоило только ему представить, что вскоре он собственными глазами увидит златоглавую столицу, — его сердце замирало от восторга и трепетного ожидания чуда. Вообще-то он рассчитывал увидеть ее еще позавчера и остановку в Троице-Сергиевой лавре воспринял без малейшего воодушевления.

Однако наличие или же отсутствие у него воодушевления меньше всего интересовало сановного начальника, и воевода, оставив юношу на попечение монахов, отправился в Москву один, велев дожидаться его, находясь в полной готовности.

С тех пор минуло уже три дня.

Шурик перевернулся с боку на бок, чувствуя, как толстая овчина отогревает его. Он вспоминал весь их неблизкий путь, монастыри и села, где они останавливались на постой, сказочный Ярославль с бесконечными шатрами церквей и храмов, но более всего — дом, оставшийся на берегах маленькой, извилистой речки Вологды. Вспоминал мать и отца, благословивших его в дальнюю дорогу. Вспоминал Старого Маркиза, преставившегося позапрошлой осенью. Да… жизнь… Кто бы мог подумать, что старик уже после смерти окажет такое влияние на его судьбу? Что знакомство с ним и долгие годы ученичества, казавшегося прежде не более чем забавой и приятным времяпрепровождением, некоторое время спустя приведут его ни много ни мало к столице российской?!

Нет, если кто и мог о таком подумать, то только не он!

Шурик остановил свои мысли на Старом Маркизе, до мелочей стараясь припомнить его черты, потускневшие со временем. Он всегда был для него Старым Маркизом, ибо имя его было слишком экзотичным для русского языка, да и кому оно было интересно, это имя? До недавнего времени практически никому…

Оборвав длинную нить воспоминаний, Шурик приподнялся на локте и прислушался. На лестнице послышались чьи-то шаги. Эта лестница, ведущая на верхний этаж братского монашеского корпуса, отличалась крутизной и исключительной скрипучестью, так что любой человек, поднимавшийся по ней, невольно сообщал о своем визите заблаговременно. Проскрипев по лестнице, ночной гость вышел в коридор и, подойдя к двери в келью Шурика, распахнул ее.

— Шурик! Ты здесь, сукин сын?

— Данила Петрович! — воскликнул юноша, отбрасывая одеяло вместе с тулупом.

— Я, — ответил воевода, переступая порог. В руке он держал потрескивавший смоляной факел, от которого в келье сразу же стало светло и которым он тут же затеплил лучину в углу перед образами. — Собирайся, Александра Михайлович! Время пристало! — распорядился воевода.

От его богатого, красивого тулупа, от высокой шапки и даже от его густой русой бороды тянуло суровой морозной стужей и разгульной снежной пургой.

— Уже едем? — спросил Шурик, спешно наматывая портянки и натягивая сапоги.

— Едем! — ответил воевода, устало приваливаясь на сундук, стоявший напротив койки. — Сейчас братья только лошадей сменят — и тронемся, помолясь! — Он внимательно следил за тем, как его подопечный обувается-одевается. — Узел свой смотри не забудь!

— Не забуду. — Шурик запахнул тулуп, подпоясался кушаком и достал из сундука, освобожденного воеводой, объемистый узел, крепко завязанный бечевой.

— Готов, что ли? — Воевода осмотрел его с ног до головы. — Тогда пошли, однако. Время не ждет! Завтра к полудню в Москве должны быть. Подставы на дороге уже изготовлены…

— Да ты, сукин сын, рот-то свой по сторонам не разевай! Ты слушай, что я тебе толкую, а не ротозейничай! — ворчал воевода, недовольно щурясь от яркого солнца, резвившегося на заснеженных улицах и золотых куполах церквей, обступивших улицу со всех сторон.

Ворчал он, однако, совершенно безо всякого толку, ибо не было в данный момент на всем белом свете силы, способной отвлечь Шурика от этой красоты.

Поскрипывая полозьями по укатанному насту проезжей части, сани, в которых сидели они двое да еще ямщик на облучке, степенно скользили мимо изумительной красоты теремов и храмов, каменных палат и исполинских врат…

Всю ночь до света тройка мчалась по Ярославскому тракту в направлении столицы. Впрочем, мчаться удавалось далеко не всегда: вьюга, без устали трудившаяся двое суток, нагромоздила-таки на дороге великое множество переметов, сквозь которые приходилось пробиваться мучительно долго, напрягая все три лошадиные силы и спешивая седоков. Хорошо еще, сама она, злодейка, выдохлась, угомонилась вскоре после полуночи, оставив в вышине лишь плотную завесу туч. Стылый восточный ветер разметал их краткое время спустя, расчистив кристальный небосвод с яркими точками звезд и месяцем, скатывавшимся в ущерб. Холодало. Шурик с воеводой плотнее прежнего кутались в тулупы, спасаясь от болезненных укусов стужи.

Дважды сменив лошадей, утомленных борьбой со снегом, к утру они достигли северных предместий столицы и, ворвавшись в город по Ярославскому тракту, вскорости оказались на проспекте Мира. Промчавшись по нему до самого Скородома, тройка свернула на него и, смирив лихой аллюр на заполнявшихся людьми утренних улицах, добралась до Тверской…

Когда вдалеке показались высокие белокаменные церкви, опоясанные красной кирпичной стеной, Шурик боязливо тронул воеводу за рукав и спросил испуганным, громким шепотом:

— Данила Петрович, так мы что же, прямо туда?!

— Туда, малый! Туда! — улыбнулся воевода, исподлобья глянув на присмиревшего наконец-то юнца. — В Кремль! В самое сердце земли Русской путь держим!

Шурик робко кивнул, будто не вполне поверив ему.

Поминутно разъезжаясь со встречными повозками, медленно поднимавшимися вверх, сани, влекомые тройкой гнедых, соскальзывали вниз по Тверской улице. Кругом высились каменные палаты да деревянные терема, мимо которых вверх и вниз стекали наполнявшиеся с каждой минутой людские реки.

Кого здесь только не было! Низко понурив голову, глубоко засунув в карманы старых, дешевых, залатанных зипунов и тулупов почерневшие от работы руки, угрюмо шагали в свои мастерские работные люди. В противовес им гордо распрямив спину и вздернув нос до небес, браво маршировали на боевое дежурство царские стрельцы в нарядных красных кафтанах и прочий служилый люд. Красуясь друг перед другом собольими и куньими шубами, не торопясь поспешали открывать свои лавки и торговые ряды гильдейские купцы, сопровождаемые своими приказчиками. Распихивая дюжими локтями и тучными животиками рабов божьих, коих они по привычке числили и своими собственными, смиренно шествовали к заутрене священнослужители всех мастей и рангов. А среди всего этого изобилия бородатых и усатых физиономий нет-нет да и мелькали румяные по случаю бодренького утреннего морозца, кругленькие, миловидные девичьи личики, обрамленные пестрыми пуховыми платочками и оживленные озорными, веселыми глазками. Тверская — она и есть Тверская…

Однако сколь бы долго ни тянулась эта самая Тверская, а только и ей, как и всему на свете, пришел конец. Сани пересекли Охотный ряд и направились прямиком к высоким красным стенам Кремля…

— Шапку сними, олух царя небесного! Аль ты язычник какой, что храмом святым брезгуешь?!

Получив весомый тычок под ребра, Шурик стянул с головы заячью ушанку. Ямщик натянул поводья, и лошади остановились. Опершись на плечо Шурика, воевода поднялся из саней, троекратно положил крест и поклонился золотым куполам Успенского собора.

Стоя позади него, Шурик мял в руках шапку и боязливо озирался. С того момента как позади их тройки захлопнулись ворота Спасской башни, реальность, окружавшая его до сих пор, словно растворилась, оставив его в настоящей сказке. Он не просто приехал в Москву, он очутился в Кремле! В самом ее сердце! В самом сердце России! В доме Михаила Федоровича Романова, царя всея Руси! В царском доме!

Честное слово, даже если бы сейчас на крыльце этих вот нарядных белокаменных палат появился сам государь, Шурик совершенно не удивился бы. Сейчас он уже вообще ничему не удивился бы!

В третий раз отвесив земной поклон, Данила Петрович повернулся к юноше и, строго качнув головой, велел следовать за собой. Чувствовалось, что здесь, под сенью древних кремлевских стен, он порядком растерял уверенность, присущую ему в Вологде так же, как окладистая русая борода или роскошный боярский кафтан.

Сопровождаемый Шуриком, оробевшим не в пример сильнее и едва не наступавшим ему на пятки из боязни отстать, боярин пересек двор, поднялся на крыльцо одной из палат и, миновав стрелецкую стражу, вошел внутрь. В сенях (или как там называется передняя в царских палатах) Данила Петрович остановился и придирчиво осмотрел юношу. Шурик был одет в простой, но ладный, незаношенный тулупчик, справленный ему отцом на прошлое Рождество, такие же портки и сапоги, подаренные воеводой непосредственно перед отбытием из Вологды. Эти самые сапоги, обутые им впервые и долженствующие, по мысли Данилы Петровича, продемонстрировать хоть какое-то превосходство их носителя над простолюдинами, по ощущениям самого носителя ничего, кроме дикого, нечеловеческого дискомфорта его ногам, привычным к мягкой крестьянской обувке, не доставляли. Требовалась вся сила воли, чтобы сдерживать себя от желания болезненно морщиться при каждом шаге, когда жесткие кожаные складки вонзались в натертые уже пальцы, скользили по напрочь уже стертой косточке и словно крупной теркой обрабатывали воспаленную уже пятку. Впрочем, Шурик сдерживался, лишь крепче стискивая в руке шапку. Другая рука была обременена тяжелым узлом, вмещавшим весь его багаж, все пожитки, с которыми он пожаловал в Белокаменную.

Осмотрев его с ног до головы, Данила Петрович тем не менее недовольно покачал головой и, отвернувшись, выжидательно уставился куда-то в глубь помещения. Так и не поняв, что же в его облике не устроило воеводу, Шурик, однако, почувствовал себя виноватым и, смутившись, мрачно уставился на свои ненавистные сапоги, лишь краешком глаза посматривая по сторонам. Молчание повисло в воздухе, ощутимо нагнетая, концентрируя напряженное ожидание…

Ожидание тянулось не менее четверти часа, когда пронзительный визг петель (неужели даже в царских хоромах некому смазать?!) заставил Шурика вздрогнуть и поднять голову. Дверь в дальнем конце сеней распахнулась, и на пороге возник невысокого росточка дьячок с внимательными, остренькими глазками, в безыскусном сером кафтанчике и с серебряным письменным прибором на поясе. Данила Петрович встрепенулся и направился ему навстречу. Дьячок также сделал несколько шагов вперед и поклонился боярину, хотя и не так низко, как кланялись вологодские служки. Перебросившись с ним парой фраз, воевода обернулся к Шурику и резким взмахом руки велел следовать за ним. Дьячок распахнул дверь, и вся троица углубилась в сумрачный коридор без окон, ведущий, очевидно, в глубь массивной царской хоромины. Тьму разгоняли многочисленные факелы, укрепленные вдоль стен на высоте в полтора человеческих роста и помимо прямой, осветительной, функции еще и усердно коптившие сводчатый потолок своим черным, смоляным чадом.

Миновав несколько дверей, дважды повернув и спустившись по лестнице, Шурик вместе с обоими провожатыми очутился в просторном помещении, освещенном, как ни странно, естественным образом через маленькие оконца под самым высоким потолком. Помимо окон в комнате наличествовал еще десяток свечей, стоявших на длинном столе, отгораживавшем дальнюю ее часть от входа.

В комнате находились трое мужчин.

Один — в дорогой боярской шубе, с золотыми печатными перстнями на белых холеных пальцах, хозяин по взгляду, по жестам, по… да по всему — восседал посередине стола, а за его спиной стояли еще двое. Шурик не успел рассмотреть их, ибо боярин с первой же секунды завладел его вниманием. И это было взаимно. Едва лишь переступив порог, юноша ощутил на себе цепкий взгляд хозяина. Ответив на земной поклон Данилы Петровича небрежным, скорее даже рассеянным, нежели высокомерным, кивком, он вновь переключил свое внимание на его молодого спутника, скользя взглядом вверх-вниз по фигуре Шурика и будто бы о чем-то спрашивая. Безмолвно спрашивая, потому как рот свой боярский он пока что держал на замке, а никто другой вперед него, разумеется, вякнуть не смел.

— Этот, что ли? — Боярин соизволил наконец-таки нарушить молчание, ставшее чрезмерно тяжелым.

Его перст, украшенный массивной золотой печаткой, плавно поднялся в направлении Шурика.

— Он самый! — Данила Петрович подтолкнул юношу к столу.

Боярин кивнул, неотрывно глядя на Шурика, а потом, не почтив того даже самым призрачным намеком на приветствие, спросил:

— Ну и где твоя… шпага?

Шурик растерялся, испуганно оглянулся на воеводу, потом сообразил, что заставлять ждать сановника негоже, и, присев, начал развязывать свой дорожный узел. Спешка и волнение сыграли с ним злую шутку, заставив провозиться с тесемками втрое дольше обычного, однако в конце концов они поддались, и Шурик извлек на свет божий тяжелую боевую шпагу в ножнах.

При виде ее один из людей, стоявших за спиной боярина, подался вперед, но тут же, повинуясь знаку хозяина, снова отодвинулся в тень. Сам же боярин протянул руку, властным жестом повелевая Шурику отдать оружие. Ни на секунду не усомнившись в его праве распоряжаться и приказывать, юноша сделал шаг вперед и с поклоном положил шпагу на стол. Потом отступил назад, во все глаза глядя, как сановник взял оружие, взвесил его на ладони и обнажил клинок. Покинув ножны, яркая, ухоженная, надраенная до серебряного сияния сталь блеснула в лучах солнца, заглядывающего сквозь маленькие оконца, примагнитив к себе взгляды всех без исключения людей. Стиснув рукоять привычной, крепкой рукой, боярин покачал клинок из стороны в сторону, потом резко взмахнул им, со свистом располосовав воздух, и, довольно хмыкнув, обернулся к человеку, стоявшему за его спиной и пытавшемуся уже рассмотреть оружие.

— Посмотри-ка, Игнатий Корнеич, чего это за артефакт басурманский такой, — сказал он, протягивая ему шпагу.

Купец. Точно купец, подумал Шурик, глядя как тот, кого назвали Игнатием Корнеичем, молча принял у хозяина шпагу и придирчиво начал осматривать ее со всех сторон. Осмотр занял добрых пять минут, после чего купец вернул ее боярину, утвердительно кивнув:

— Да, Афанасий Максимыч, сие достоверно есть шпага, или же эспада, распространенная на Европе как оружие благородного, боярского сословия.

Боярин тоже кивнул, словно копируя его движение, и, обернувшись к Шурику, спросил:

— Как попало к тебе это оружие, юноша?

Шурик еще раз оглянулся, ища поддержки у Данилы Петровича — единственного знакомого ему здесь человека, ставшего вдруг чуть ли не родным, и, уловив ободрительный взгляд того, начал.

Цепкий еловый корень, коварно замаскированный белым покрывалом, схватил его за ногу и со всего маху приложил лицом к снежному насту, жесткой, колючей корочке, оплавленной теплыми южными ветрами и отполированной студеными северными, как обычно с завидным постоянством сменявшими друг друга в декабре.

Шурик, сердце которого трепыхалось словно перепелка, попавшая в силок, сплюнул снег и осмотрелся. Широкая лесная просека, обрамленная могучими, вековыми елями, загибалась в сотне метров впереди, повторяя контур береговой линии озера, тянущейся в версте от нее. Несмотря на темноту, едва лишь только начавшую разъясняться первыми робкими сумерками, следы отряда Данилы Петровича, преследовавшего шляхтичей, просматривались совершенно отчетливо. Они тянулись вдоль просеки и терялись за поворотом.

Отдышавшись, Шурик поднялся на ноги, выковырял снег, набившийся за голенища валенок, и припустил дальше. Время не ждало.

…Примерно месяц назад его отец, первый вологодский кузнец Михаил Чучнев, подобно тысячам русских мужиков призванный в это суровое, смутное время в ополчение, отправился в поход к Кирилло-Белозерскому монастырю под предводительством Данилы Петровича. Молодой воевода, обретший это звание волей судьбы после безвременной кончины своего родителя во время вологодского разорения, давно уже получал тревожные письма от настоятеля святой обители. Игумен писал о многочисленных бандах шляхтичей, шляющихся подле монастыря, и о невозможности защитить обитель собственными силами. Поняв, что медлить долее невозможно, воевода собрал несколько сотен ополченцев и двинулся к Белому озеру.

И хотя жена, вполне ожидаемо, этому и не обрадовалась, кузнец взял-таки с собой старшего сына: воеводе было нужно несколько бойких и, главное, верных отроков для посылок и сообщения между частями отряда, случись тому разделиться.

За тот месяц, что отряд оперировал подле монастыря, гоняясь за мелкими бандами поляков и ускользая до поры от банд крупных, Шурику и пятерым другим парням довелось вдоволь набегаться по окрестным лесам, доставляя депеши от воеводы к настоятелю и обратно. И теперь, после нынешней ночи, кошмарной как Страшный суд, он снова покинул стены монастыря и мчался вослед отряду, гнавшемуся за остатками шляхетской нечисти. Впрочем, не случись ему свернуть в лес, отыскивая короткую, скорую дорожку к этой вот просеке, он, вероятнее всего, не спешил бы так сильно, падая, спотыкаясь и снова что было сил устремляясь вперед…

Лошадиное ржание и привычную его слуху перебранку ополченцев Шурик услыхал еще до поворота.

Обогнув его, он тут же увидел темную колышущуюся массу людей, лишь немногие из которых были верхами, а в большинстве своем стояли на опушке просеки, устало опершись на рукояти пик и бердышей.

Попавшись на глаза ополченцам, Шурик тут же был схвачен, признан за своего и отпущен на волю. Однако воля — последнее, что интересовало его в данный момент. Первым делом ему был нужен воевода Данила Петрович. Он заметался, не зная куда броситься, к кому обратиться, и тут…

— Шурка! — Сильная, с колыбели привычная рука сгребла его за шиворот и выдернула из толпы. — Ты чего тут делаешь, сучий сын?!

Оказавшись прямо перед лицом родителя, Шурик в первое мгновение не узнал его. Тулуп отца, опрятный и чистый несколько часов назад, равно как и вся остальная одежда, потемнел, истрепался, а в одном месте оказался даже распорот до меха крепким вражеским ударом. Шапка, помятая в рукопашной схватке, была сбита набекрень, а из-под нее выбивался длинный непокорный черно-белый чуб. Или бело-черный? Шурик с трепетом смотрел на седые батькины волосы, на его осунувшееся, почерневшее лицо с углубившимися вдруг оврагами морщин, на одежду, выпачканную его (его ли только?) кровью, и ощущал слабость, стекающую в колени.

— Ты чего тут делаешь, сучий сын?! — снова рявкнул Чучнев-старший, возвращая ему чувство реальности. — Тебе где велено было?!

— Там… — пискнул Шурик, указывая рукой за спину и лихорадочно соображая, сколько времени ему отпущено, покуда отец не перешел от слов к делу.

— Чего там?! — встряхнул его отец, подгоняя.

Шурик не сомневался: кабы не обстановка, менее всего располагающая к выяснению семейных отношений, батька уже сто раз всыпал бы ему ремня или как минимум отвесил звонкую затрещину тяжелой рукой молотобойца.

— Там след! — страшным шепотом сообщил Шурик.

— Какой еще след?

— Лошадиный. С кровью! — выпалил Шурик.

— С какой еще кровью?

Отец подозрительно нахмурился, однако Данила Петрович властно оттеснил его плечом и, нагнувшись к парню, спросил:

— Далеко этот след будет?

— С полверсты, — ответил Шурик, благоговейно глядя на молодого воеводу, по левой щеке которого змеился уродливый длинный шрам.

Тот распрямился и обвел тревожным взглядом свое присмиревшее войско, состоявшее частью из служилых людей, частью из ополченцев вроде Шуркиного отца, кузнеца Мефодия, первого его конкурента и товарища, плотника Никифора из Ивановой слободы и многих других.

— Неужто утек кто из шляхтичей? — раздался голос за спиной Шурика.

— Да вроде не должны были! — хором возразили ему. — Обложили-то мы их крепко! На совесть обложили!

— Ну стало быть, неважная у вас совесть! — Данила Петрович мрачно усмехнулся, пресекая дебаты.

Как и все прочие, Шурик не отрываясь смотрел на него, понимая, чья рука сейчас владыка и за кем останется последнее слово.

— Куда след ведет? — спросил воевода у Шурика.

— Туда, к озеру.

— А что там? — поинтересовался боярин.

В ответ Шурик лишь пожал плечами, не имея ни малейшего представления о том, куда выводит тропинка, на которой он заметил кровавый след.

— Избушка там, — ответил кто-то из местных ополченцев. — Избушка махонькая да сараюшка с баней при ней. Там летом рыбаки, что на промысел приходят, ютятся.

— Избушка, говоришь… — Воевода нахмурился.

Шурик смотрел на этого молодого, по всему видать, вчера только начавшего бриться парня с обожанием и немым восторгом. Ведь боярин, поставленный во главе вологодского отряда волею провидения, старше его самого лет на… пятнадцать! И уже — воевода! Лидер, вожак, командир, надежда этих матерых, бородатых мужиков, обступивших его со всех сторон в ожидании решения.

— Значит, упустили мы кого-то из шляхтичей, — вымолвил наконец командир. — Утек кто-то из них.

Ополченцы, окружавшие его, разразились бранью и возгласами удивления, усердно пытаясь спихнуть вину со своей головы на соседскую, однако воевода вновь оборвал дискуссию:

— После разбираться будем, чей промах. Сейчас беглеца нужно спеленать! Нельзя чтобы хоть одна шавка из этой своры улизнула.

— Раненому далече не уйти, — сказал один из служилых, выделявшиися покалеченной рукой, висевшей на перевязи.

— Раненый раненому рознь, — тут же возразили ему.

— По коням! — гаркнул Данила Петрович, взлетая в седло подведенного ему жеребца.

Конные ратники поспешили исполнить приказ, а сам воевода нагнулся вдруг к Шурику, о котором в суматохе как-то подзабыли, и, протянув ему руку, велел:

— Давай сюда!

Ухватившись за его крепкую ладонь, Шурик, не помня себя от счастья, птичкой взлетел и, оказавшись верхом впереди седла, вцепился в конскую гриву. Данила Петрович дал жеребцу шпоры, и тот, недовольно потряхивая головой, двинулся вперед, вспахивая снег усилием могучих ног. Остальные воины, кто пешим, кто конным, двинулись за ними.

— Дорогу смотри, — строго приказал воевода.

Шурик кивнул, хотя и без того до боли в глазах всматривался в опушку ельника, вдоль которой бежал полчаса назад. Над лесом разгоралась ранняя, смертельно-красная заря…

Свой ориентир — могучую, неохватную ель, рухнувшую под гнетом своих лет и снега, осевшего на ее широченных лапах, — он приметил издалека и, обернувшись к воеводе, прошептал:

— Данила Петрович! Там!

— За деревом?

— Да! Там, за деревом, тропка начинается! — кивнул Шурик, ощущая острый зуд под коленями и непреодолимое желание, соскочивши наземь, развязать штаны где-нибудь в сторонке и слить избыток эмоций. — Отсюда не видать, след дальше начинается, в чаще, за деревьями, — сказал он, совладав с собой.

Боярин кивнул и, тронув поводья, повернул коня на тропинку, действительно обозначившуюся за поваленной елью. Растягиваясь, отряд вступил под своды сумрачной чащобы.

— Внимательнее по сторонам! — распорядился воевода. — Не попасть бы в капкан…

— Со шляхтичей станется, — согласился кто-то позади.

Отряд насторожился, подобрался и продолжал двигаться вперед, ощетинившись стальными шипами сабель и бердышей, а также малочисленными стволами фузей.

Однако никакого капкана в итоге на пути не встретилось, а вот кровавый след, запримеченный Шуриком ранее, никуда не делся.

— Вот же он, Данила Петрович!

— Вижу, малый, вижу. — Воевода одобрительно похлопал его по спине, всматриваясь наравне с остальными в отпечатки лошадиных копыт, густо окропленные красным… — Из лесу вывернул, гаденыш, — констатировал он наконец.

— Стало быть, чащей он, паскуда, от монастыря-то и утек! — высказал кто-то предположение, имевшее теперь второстепенное значение.

— Не в том суть, как он от монастыря утек, — сказал Данила Петрович. — Суть в том, чтобы он здесь нас по новой не объегорил!

— Здесь-то уж не объегорит! — убежденно сказал один из местных ополченцев. — Там же дальше озеро начинается! А льда-то основательного еще почитай что и нет! Верхом ему далече не уйти!

— Ну-ну! — угрюмо хмыкнул воевода, не далее как вчера вечером, перед началом битвы за Кирилло-Белозерскую обитель, слышавший подобные заверения. — Ежели что, я с тебя шкуру самолично спущу! — пообещал он напоследок и тронул коня вперед по кровяному следу. — Хватит языками чесать, пора глянуть на этого шустрого шляхтича.

Отряд двинулся дальше, пустив в авангарде дозор из трех человек на тот случай, если шляхтич окажется слишком уж шустрым.

Не прошло и пяти минут, как один из дозорных вернулся с докладом:

— Лошадь павшая впереди.

Одолев совсем небольшое расстояние, отряд и в самом деле наткнулся на лошадь под шляхетским седлом, бессильно повалившуюся на правый бок рядом с тропинкой. Грязный красный снег вокруг нее подтаял и просел.

— Остыла уж, болезная, — доложил дозорный, осматривавший клячу.

Данила Петрович сдержанно кивнул, а после указал на тропу:

— А след-то дальше тянется.

— Точно так, боярин! Пешком он, подлец, дальше побег!

— Смотрели уже дальше?

— Смотрели!

— След с кровью?

— С кровью!

— Значит, не бежал он дальше, — сказал воевода. — Просто шел.

— Да почему же, боярин?

— А ты раненым бегать пробовал? — усмехнулся Данила Петрович безнадежной глупости собеседника. — Если нет — попробуй! А я посмотрю, далеко ли ты убежишь!

Дозорный замер с разинутым ртом, а воевода дал коню шпоры, отправляя его дальше.

Тонкая путеводная ниточка красных пятен вела отряд вперед и вперед, покуда вдалеке, в просветах между деревьями, не замелькало озеро, укрытое белым полотном снега.

— Вон изба стоит! — воскликнул ополченец в тот момент, когда Шурик, по-прежнему восседавший впереди воеводы, и сам увидел приземистую, потемневшую от времени избушку, притулившуюся под елями на самом берегу.

— Там он, стервец! Больше ему укрыться негде! — убежденно переговаривались ратники.

Однако при ближайшем рассмотрении стало ясно, что след ведет не в дом, а огибает его и скрывается в дощатом сарае, позади которого и начиналось озеро.

— А ну-ка, ребятки, берите-ка его в кольцо! — распорядился воевода, останавливаясь поодаль и спешивая Шурика.

Ополченцы, впрочем, и сами уже сообразили, какой маневр будет оптимальным в данной ситуации, и проворно окружили сарай, не приближаясь к нему до поры. Кому, спрашивается, охота лезть на рожон, когда главная кровь уже позади и ты без всяких скидок ощущаешь себя солдатом-победителем?

— За дерево стань, олух царя небесного! — Отец, не случайно, пожалуй, оказавшийся поблизости, бесцеремонно толкнул Шурика под защиту толстого елового ствола.

Обхватив его обеими руками и прижавшись щекой к холодной, колючей, смоляной коре, Шурик во все глаза смотрел, как ратники не торопясь подтянулись к дощатым стенкам, примерились к хлипкой двери, а потом, стремительно выбив ее, ринулись внутрь.

Треск сломанных досок, глухой отзвук выстрела и отчаянный взрыв брани прозвучали в унисон, слившись в единую грозную мелодию скоротечного штурма. Ни Шурик, ни его отец, ни остальные ополченцы, оставшиеся снаружи, не успели толком разобрать, что стряслось, а их товарищи, взявшие вражескую цитадель, уже выкатились наружу, волоча за собой ее поверженного защитника.

— Вот он, собака поляцкая! Под сетями рыбацкими схорониться надумал! — доложили они, швыряя к ногам воеводского коня человека в изодранном, окровавленном кафтане нерусского, западного кроя.

— Никого не задел? — осведомился Данила Петрович, рассматривая последнего героя из банды, хлынувшей нынешней ночью на приступ Кирилло-Белозерского монастыря, чьи соратники уже отдыхали вечным сном на дне озера или готовились быть погребенными под стенами обители.

— Не сумел! — весело отрапортовали бойцы. — В белый свет пальнул, шельмец!

Сообразив, что отцовский запрет более не действует, Шурик вылез из-за дерева, вместе со всеми рассматривая пленника, неподвижно лежавшего у ног воеводского коня.

— Живой ли он еще? — усомнился боярин.

— Живой, Данила Петрович! Живой! Просто ранен крепко, кровищи много растерял, да мы еще его помяли!

— Поляк? — спросил воевода.

Один из ополченцев нагнулся, то ли присматриваясь, то ли прислушиваясь к пленнику.

— Да бес его знает! — сказал он, распрямившись. — Бормочет вроде бы не по-поляцки. Хотя конечно же и не по-нашенски.

— Да все одно — не наш!

— Точно!

— Правильно! — зашумели кругом.

— Да чего на него смотреть-то?! — высказался кто-то. — Добить его, стервеца, и вся недолга!

— Ну вот ты и добей, — предложил ему воевода.

Шурик озирался вокруг себя со смешанным чувством ужаса и любопытства. Неужели и впрямь добьют? Или же не посмеют? Он конечно же враг, но…

День, вступавший в свои права, с каждым мгновением все сильнее теснил сумерки, не оставляя им места даже здесь, под сводами леса, под раскидистыми еловыми лапами. И лица ополченцев становились все более различимыми. И на лицах этих сейчас можно было увидеть лишь безмерную усталость и желание поскорее вновь оказаться за прочными монастырскими стенами, где, поди, уже вовсю праздновали победу над супостатами. А вот жажды крови ни у кого уже не осталось. Нынешняя ночь утолила эту жажду на годы вперед…

— Ну тогда нехай здесь остается да сам собой подыхает! — последовало очередное предложение.

— Правильно… — раздалось несколько голосов, но их внезапно перекрыл другой, сильный голос, заставивший Шурика оглянуться.

— Неправильно это! — твердо сказал его отец.

Чучнев-старший дождался, пока воевода и остальные обернутся в его сторону, и повторил:

— Неправильно это! Не по-христиански. Не по-божески так вот человека бросать на корм зверью, будь он хоть трижды вражина! Нечего Бога гневить, боярин! Он нам сегодня крепко пособил, Данила Петрович, чтоб мы его вот так…

Шурик слушал отца, часто-часто, словно от мороза, хлопая ресницами и чувствуя комок, подкатывающий к горлу. Эх, жаль, не видели их сейчас соседские мальцы! Вот бы уж точно перестали сомневаться, чей батька выше!

Как хороший кузнец, настоящий мастер своего дела, Чучнев-старший всегда был уважаем в Вологде, но то, как он дрался нынешней ночью, то, какие благородные и чистые слова произнес только что, сразу же вознесло его на недосягаемую для других высоту. И не только в глазах Шурика…

Данила Петрович, его ратники и простые ополченцы смотрели на него, и лица их менялись. Они оттаивали, словно перед мысленным взором этих утомленных, измотанных людей заново вставали события дней минувших.

Как будто наяву видели они шляхетских бандитов, оглодавшим, озлобленным зверьем бродивших вокруг Кирилло-Белозерского монастыря, что привлекал их слухами о несметных богатствах и кладовых, полных снеди. Как эти волки сбивались в одну большую стаю и как эта стая в отчаянии, когда в окрестных деревнях и селах уже нечем стало поживиться, ринулась на приступ святой обители. И как на их пути встали защитники монастыря, значительно уступавшие им в численности, но исполненные решимости уничтожить врага или умереть самим. И как полная луна в окружении звезд торжественно и печально взирала на кровавую сечу, без малого три часа бушевавшую в темноте, разгоняемой помимо нее малочисленными факелами и непрестанными всполохами ружейного огня. И как моменты отчаяния сменялись минутами ликования, а потом чаша весов снова склонялась на сторону нападавших, и тревога вновь овладевала русским воинством. И как в конце концов решимость оставила шляхтичей, как они дрогнули и побежали куда глаза глядят, помышляя уже не о монастырской сокровищнице, а только лишь о спасении собственной шкуры. И как в спину этой поганой нечисти ударили уцелевшие русские ратники. И как побили они до смерти всех лиходеев за редким, видимо, исключением…

И, вспоминая все это, думали они: как же такое могло приключиться? Как удалось им, находясь в меньшинстве, разгромить супостатов, превосходивших их более чем вдвое? Чьей волей была дарована им эта победа?

Данила Петрович стянул с головы свою высокую меховую шапку и торжественно, неторопливо положил крест. Ополченцы перекрестились за ним следом, как показалось Шурику, вроде бы даже светлея при этом лицом.

— Твоя правда, Михайло, — сказал боярин. — Без Божьей помощи нипочем бы нам обитель не отстоять. Не будем гневить Всевышнего! — И прибавил, кивнув на пойманного беглеца: — Тащите его в сани. В монастырь свезем. А там уж пускай Бог сам решает, жить ему аль помирать.

Ополченцы подхватили было раненого на руки, когда Данила Петрович спросил их:

— Оружие-то у него хоть есть какое?

— Да негусто, боярин! — ответили ему, подавая пару пистолетов и саблю в ножнах, изъятые у пленника.

Пистолеты воевода сразу же определил себе за пояс, а саблю обнажил.

— Что за диковина! — поразился он, поворачивая ее и так и сяк и удивленно рассматривая чудной клинок.

— Да шляхтич, видать, портным подрабатывал! — высказал кто-то предположение, встреченное дружным хохотом.

— Точно! Или скорняком! — ответил ему другой зубоскал.

Шурик покатывался вместе со всеми, прекрасно понимая, о чем идет речь. Действительно, создавалось впечатление, что мастер, изваявший на своей наковальне это явное недоразумение, эту откровенную насмешку над настоящим оружием, взял за образец большую портняжную иглу, увеличив ее до совсем уж исполинских размеров. Прямой клинок сего оружия был укреплен на рукояти, представлявшей нечто среднее между рукоятками обычной сабли и старинного меча. Сам же клинок был невероятно длинным и тонким, как самая настоящая игла, а кроме того, оставлял впечатление хрупкости и ненадежности.

— И как только таким рубятся?! — Недоумевая, воевода сделал пару пробных замахов.

Клинок рассек воздух с тонким, пронзительным посвистом.

— Не то что башку не снесешь, кафтан, поди, и то не продырявишь этаким-то… жалом осиным! — презрительно резюмировал он, бросая клинок в ножны.

Затем воевода придирчиво осмотрел сами ножны, но и они не произвели на него никакого впечатления: резьба и чеканка более чем примитивны, ни драгоценных, ни самоцветных каменьев нет и в помине.

— Ни богу свечка ни черту кочерга! — вздохнул Данила Петрович, пренебрежительно поигрывая абсолютно бесполезным трофеем.

Присовокуплять его к своей добыче ему совершенно не улыбалось, но ведь не выбрасывать же…

Воевода огляделся по сторонам, заметил вдруг Шурика, улыбнулся и, размахнувшись, перебросил чудное оружие ему:

— Лови трофей, разведчик! Заслужил!

Ошеломленный Шурик обеими руками поймал диковинную саблю, оказавшуюся на деле совсем не такой легкой, как с виду, и, потеряв равновесие, шлепнулся на пятую точку. Щеки его пылали, перед глазами хороводом кружились смеющиеся ополченцы, улыбающийся воевода и отец, чье лицо тоже оттаяло, потеплело, а в голове Шурика звенела одна-единственная мысль: эх, жаль! Жаль, не видят их сейчас соседские мальцы!!!

Таким вот образом Старый Маркиз и поселился в доме первого вологодского кузнеца Михаила Чучнева. По всей видимости, Господу Богу пока еще неугодно было видеть его перед собой, и, несмотря на два весьма серьезных ранения, чужеземец, оставленный на попечение монахов, довольно скоро пошел на поправку. Данила Петрович, вернувшийся со своим воинством в Вологду после Рождества 7121 года, когда стало ясно, что основные силы польско-литовских оккупантов в районе Белого озера уничтожены и Кирилло-Белозерской обители ничто уже не угрожает, постоянно справлялся о здоровье военнопленного. А когда стало известно о высоком происхождении того, распорядился доставить его после выздоровления в Вологду. Распоряжение было исполнено к тому же лету, и воевода, памятуя о том, кому пленник обязан жизнью, определил того на постой в дом кузнеца, назначив ему пять рублей серебром годового кормления.

Оказалось, что Старый Маркиз, хотя и прибыл в Россию вместе с польскими войсками, отношение к Речи Посполитой имел самое незначительное. Историю же своего появления в Кракове он описывал следующим образом.

Давным-давно, в далеком-далеком королевстве, что именуется Францией и лежит ощутимо западнее Польши, правил славный и могучий король Генрих II. И было у него четыре сына. Двоих крайних — старшего и младшего — он назвал в честь батьки своего героического, короля Франциска I, второго нарек Карлом, ну а третьему соответственно дал свое имя. Был король Генрих II государем строгим, но справедливым. Правил он как и положено достойному монарху: все свои обязанности перекладывал на плечи подчиненных, и если дела в королевстве шли хорошо, то похвалялся он перед всеми: «Видите, какой я мудрый король! Как правильно назначаю я министров и прочих губернаторов! Кадры, они, как известно, решают все!» Ну а ежели внутри- и внешнеполитическая обстановка в этой самой Франции оставляла желать лучшего, то в этом, разумеется, была вина исключительно тех же самых министров и губернаторов, подвергавшихся тут же гонениям и репрессиям.

Досужее же время, коего при таком-то распределении труда у него было хоть отбавляй, Генрих II употреблял на борьбу с иноверцами, общение с прекрасными дамами и на молодецкие потехи, именовавшиеся во Франции рыцарскими турнирами. Последним он уделял особо много времени, полагая их невинным аналогом реальных сражений, участвовать в коих он считал опасным, оставляя их на долю своих французских воевод.

Однако полагал он так совершенно напрасно, ибо, как показало время, забавы с оружием, пусть даже и потешным, рано или поздно доводят до беды. Не обошла беда и Генриха. Во время одной из подобных забав один из придворных его бояр так ловко подцепил своего государя на потешную пику, что тот отдал Богу свою царственную душу, не хуже чем от настоящей. Раз и навсегда. Честное слово, лучше б уж иноверцам с дамами больше времени уделял…

Схоронили его сыны многочисленные, оплакали и стали думу думать: как же им дальше жить да государством, от батьки оставшимся, управлять? Первым воссел на престол отцовский старший сын Франциск, получивший, как и его батя, порядковый номер II. Но было у Франциска II здоровьице до того слабое и хрупкое, что не прошло и года, как снарядился он следом за своим родителем, не успев, в отличие от того, ни с иноверцами толком повоевать, ни с дамами прекрасными пообщаться, ни потехами молодецкими душу свою усладить.

Сменил его на троне малолетний братец Карл, которому, к счастью, удалось избежать несчастливой цифры II и стать Карлом IX.

Карл IX царствовал, подрастая помаленьку и осваиваясь постепенно с королевскими обязанностями (иноверцы, прекрасные дамы, молодецкие потехи). И все бы ничего, да только вот братишки его меньшие тоже год за годом взрослели, в силу входили и вроде бы как начинали уже выражать недоумение: не долго ли их старший брательник засиделся на троне?

Самому же Карлу совсем не казалось, что его царствование длится слишком уж долго, и призадумался он: куда бы ему определить братишек своих меньших, чтобы они образумились маленько да присмирели? А тут как раз довелось ему прознать, что случился в королевстве польском кризис династический: старый-то король помер, а наследника-то после себя законного и не оставил. Ввиду чего начались в том королевстве разброд и шатание, угрожающие ни много ни мало целостности оного государства.

А Карлу-то IX от новости такой негативной, напротив, один позитив, в смысле — радость! Вот, думает, я сейчас братишку-то своего меньшого, Генриха, и определю на вакантное местечко. Дальше, как говорится, дело техники: снарядил Карл IX послов чрезвычайных и полномочных, дал тем и другим характеристики на братца Генриха, древо его генеалогическое, уходящее корнями лет на пятьсот в историю Франции, и велел без короны польской домой не возвращаться. Ну тут уж история умалчивала — то ли послы, напуганные гневом королевским, расстарались сверх всякого разумения, расписывая сказочные достоинства французского принца, то ли самим шляхтичам захотелось видеть представителя столь древней фамилии на своем престоле, а только воротились послы домой с победой, то бишь — с короной. И как ни печально было принцу Генриху собираться в дальнюю дорогу и казенный дом, сиречь Краковский королевский дворец, а пришлось ему напялить на голову ненавистную корону и ехать царствовать в Речь Посполитую. Взял он с собой обоз богатый да свиту немалую, в которой оказался и Старый Маркиз, тогда еще не то что не старый, даже не молодой еще, а попросту юный.

По приезде в Краков встретил Маркиз там панночку, в смысле — девушку из знатного рода, сказочной красоты, да и обвенчался с ней, благо были они оба католиками-единоверцами. И стали они жить-поживать да добра наживать. А как через год прилетело из Франции известие о скоропостижной смерти Карла IX да как дал король Генрих деру из Польши, так что только его там и видели, остался Маркиз и еще несколько приближенных короля в Кракове в полном одиночестве, без какой бы то ни было связи с родиной.

Впрочем, по признанию самого Маркиза, он по той родине не особенно-то и кручинился: охота в поместье была отменная, хозяйство приносило доход, жена — детишек, а что еще нужно-то человеку для полного счастья? Лично Маркизу ничего более нужно и не было. И жил он так поживал много лет…

Увы, ничто не вечно под луной! Прошли годы. Жена Маркиза умерла. Дети повзрослели да разбрелись кто куда, хозяйство постепенно пришло в упадок, а сам он залез в долги. И, по собственному же его признанию, страшно обрадовался, когда ему в числе прочих бояр предложили сопровождать невесту треклятого самозванца Дмитрия Марину Мнишек в Москву.

Чем закончил оный самозванец вместе с оною невестой, было известно всей России, а вот судьбы шляхтичей сложились по-разному. Кто-то, почувствовав запах паленого, поспешил удалиться на родину, предпочтя жизнь призрачной наживе. Иные, напротив, обрадовались смуте русской, углядев в ней возможность пограбить да побеспредельничать, понасильничать да побесчинствовать. Словом, оттянуться по полной программе.

Среди последних оказался и Старый Маркиз, справедливо полагавший, что возвращаться в разоренное, заложенное-перезаложенное польское имение ему резона никакого нет.

Ну а Вседержитель Небесный соответственно не видел пока что никакого резона призывать старого грешника на последний суд, и тот, в отличие от тысяч иных шляхтичей, упокоившихся по всей необъятной России от Черного до Белого морей, спокойно доживал свой век в доме первого вологодского кузнеца Михаила Чучнева, замаливая на свой католический манер свои многочисленные грехи да забавляя вологодский народ диковинными своими байками.

Необходимо отметить, что байки сии воспринимались народом с изрядной долей сомнения.

Во-первых, Маркиз явно что-то путал с количеством сыновей славного и могучего короля Генриха II. Он утверждал, что их было четверо, в то время как вся мировая история, по крайней мере в той ее части, которая была известна вологжанам, настаивала, что у царя, короля, равно как и у любого государя иного ранга, могло быть не более трех сыновей. Меньше — пожалуйста! Больше — ни в коем случае! В конце-то концов, государь — это же вам не землепашец какой безродный, которому в темное время суток, оставив лошадку в хлеву и соху в сарае, нечем было больше заняться, кроме как окучиванием своей бабы. Государь — человек исключительно занятой, отец нации, так сказать, и больше трех отпрысков мужского пола ему… собственноручно никак не одолеть.

Во-вторых, описание этих самых сыновей также не укладывалось в рамки привычной логики. Общеизвестно, что государевы дети должны быть наделены совершенно определенным набором личных черт и характеристик, что, собственно, и отличает их от детей, скажем, кухаркиных. Один из них непременно должен быть умный, второй — ни то ни се, ну а третий, разумеется, дурак. Что же касается сыновей славного и могучего короля Генриха II, то все они, если верить Маркизу, соответствовали второму типу, то есть дураками в буквальном смысле этого слова не были, но и на умных никоим образом не вытягивали. И это опять-таки противоречило здравому смыслу и законам мировой истории.

Ну и, наконец, в-третьих, Маркиз однозначно был не в ладах с географией. Свою мифическую Францию, где правили короли с аномально большим потомством, он располагал за Польшей, если смотреть со стороны Вологды. Но ведь любому цивилизованному человеку, вышедшему из цыплячьего возраста, доподлинно известно, что сразу за Польшей начинается Балтийское море, за ним лежит Великий океан, ну а за океаном, как и положено, располагается Индия, ибо что еще может располагаться за океаном?

И никаких Франций там нет и быть не может!

По этому пункту, правда, мнения разделились. Кое-кто выдвигал версию, что Францией может именоваться отдаленная, западная область Польши, имеющая собственное название, но являющаяся вместе с тем столь же неотъемлемой частью Речи Посполитой, как Урал является неотъемлемой частью России, а остров Тайвань — неотъемлемой частью Китая.

Но тут, однако, появлялось встречное возражение, касающееся языка Старого Маркиза. Как ни крути, но на Урале-то говорят на русском языке, а на Тайване соответственно на китайском, только буквы свои замысловатые, иероглифические, малюют немного иначе, нежели в континентальной части Поднебесной империи.

Язык же Старого Маркиза разительно отличался от польского. Кое-что общее, безусловно, имелось, но так… по мелочам. В целом же говор был совершенно чужой. Несравненно более чужой, нежели шляхетский, набивший оскомину всей Руси за последнее десятилетие.

Ввиду этой самой оскомины общаться с Маркизом на польском, разумевшемся кое-кем из вологжан с пятого на десятое, никто не хотел. И его диковинные, вызывающие столько споров и разногласий истории так и остались бы для вологодского народа неизвестными, если бы не Шурик…

С первого же дня появления военнопленного в их доме он проявлял к нему повышенный интерес. Как-никак это был его личный трофей. Такой же, как и чудная иглообразная сабля, именовавшаяся, если верить самому Маркизу, шпагой.

Эта самая шпага, выскобленная от грязи, отполированная до блеска и наточенная в отцовской кузнице до бритвенной остроты, являлась предметом его особой гордости.

Авторитет Шурика, как непосредственного участника битвы за Кирилло-Белозерский монастырь, среди вологодских мальцов и без того был велик. А уж когда он, препоясавшись перевязью со шпагой, выходил со сверстниками за городскую околицу и в очередной раз заводил рассказ об этой самой битве, лихими ударами отточенного клинка снося макушки репейных и крапивных кустов, олицетворявших поверженных им шляхтичей, на него и вовсе смотрели как на былинного витязя!

Самым страшным наказанием для Шурика с момента обретения шпаги стало ее изъятие отцом на более или менее длительный срок за какую-нибудь провинность…

Невзирая на благородное происхождение Старого Маркиза, Чучнев-старший сразу же указал ему место, которое французский шляхтич должен был занять в его доме. И находилось это место где-то между ребятней кузнеца количеством в восемь ртов и дворовыми псами числом в три морды. В принципе ничего удивительного здесь не было: первый вологодский кузнец и перед своими-то боярами шапку отродясь не ломал, а уж про пленного Маркиза и говорить нечего! Убить не убили? Вот тем пускай и довольствуется! Какие ж ему, басурману, еще почести-то потребны?!

Да Маркиз в общем-то никаких почестей и не требовал. Жил себе поживал, наслаждаясь летом — ясным солнышком, а зимой — теплой печкой, осенью — крышей над головой, а весной — девичьими хороводами над рекой, до которых он был великий охотник. Принять душеспасительное православное крещение он, хотя это ему не раз предлагалось, отказался, уповая, видимо, на молитвы далекого, но привычного папы римского.

Кое-кто спервоначалу опасался, что Старый Маркиз может дать деру, но потом эти опасения рассеялись сами собой: бежать уж больно далеко, а годков-то ему уже будь здоров, да и раны давали о себе знать.

Ввиду этого пленный спокойно сидел в Вологде, не помышляя о побеге. Единственным темным пятном в его жизни на первых порах был лишь недостаток общения. Сообразив, что разговаривать с ним на польском языке никто не станет из-за неприязни местного населения к оному языку, а на французском не будут изъясняться просто по незнанию этого самого французского, Старый Маркиз замкнулся в себе и лишь изредка ронял словечко-другое.

Но если он эти словечки ронял, то Шурик, донельзя любознательный и сметливый от природы, все их аккуратно подбирал. Ему было чертовски интересно, почему, получая от кого-нибудь краюшку хлеба, Маркиз говорит «мерси», а, передавая другому какую-нибудь вещь и получая за это благодарственный кивок, шепчет «силь ву пле». Когда же он ронял на пол дрова, не донеся их до печи, либо совершал другую оплошность по неловкости или же элементарному незнанию русского быта и ловил на себе суровый взгляд хозяина дома или же его супруги, то опускал глаза и, пробормотав «пардон», принимался исправлять ошибку.

Таким вот образом, подбирая словечко за словечком, Шурик в скором времени насобирал изрядную коллекцию всевозможных «мерси», «пардонов» и «силь ву пле». Смысл некоторых, самых ходовых, слов был ему понятен, другие же являли собой загадку, но все они крепко засели в голове Шурика, и однажды он решился на смелый эксперимент. Как-то раз по весне, года через полтора после битвы за Кирилло-Белозерскую обитель, он помогал Старому Маркизу колоть дрова на дворе и, передав ему топор, услышал привычное уже «мерси». Не растерявшись, Шурик ответил, как и полагается в данной ситуации: «Силь ву пле!» А в следующую секунду, когда топор выпал из рук изумленного старика и ляпнул его по ноге (благо еще обухом, а не лезвием), закрепил эффект, извинившись: «Пардон, мсье».

Вообще-то эффект от шутки получился самый неожиданный. Шурик был готов к тому, что иноземец, разъярившись, накинется на него с бранью и придется утекать от него во все лопатки, а то и мамку на помощь звать. Но Маркиз вместо этого прослезился, не скрывая умиления, и осыпал его целым ворохом восторженных фраз, из которых Шурик худо-бедно разобрал, что старик сам не свой от радости, услыхав после стольких лет родную речь!

С этого дня их отношения резко изменились. Ранним ли утром, отгоняя корову в поле, в рабочий ли полдень, шагая к отцу в кузницу с обедом, поздним ли вечером, замкнув круг дневных хлопот, Шурик и Старый Маркиз всегда находили время уединиться на часок-другой и потолковать промеж собой на родном языке пожилого француза.

Понятное дело, поначалу эти беседы выходили более чем примитивными из-за того, что Шурик знал до обидного мало слов, а те, что знал, не всегда умел грамотно состыковать, чтобы получилось нормальное предложение. Но терпение и труд все перетрут. День за днем словарный запас Шурика рос и увеличивался, день за днем он овладевал правилами и особенностями изменения этих самых слов и построения предложений, день за днем отрабатывал немыслимое французское произношение, способное свести с ума любого русского человека.

Старый Маркиз был терпеливым учителем. Таким его отчасти сделала жизнь, а отчасти осознание того, что это его последний и единственный шанс пообщаться на родном языке.

Год спустя Шурик уже сравнительно бегло болтал по-французски и понимал практически все, что говорил Старый Маркиз, а говорил тот исключительно много, стосковавшись, видать, по взаимопониманию.

Был, правда, момент, когда лингвистические упражнения парочки оказались под угрозой. Прознав о потехе, затеянной его сыном совместно с пленным чужеземцем, Чучнев-старший пришел в неописуемую ярость и, отлупив наследника почем зря, настрого запретил наперед заниматься подобной ахинеей, сказав, что изучение чужого языка — первый шаг на пути к чужой вере и соответственно погибели православной души.

Отчаянное положение спас воевода Данила Петрович. Как и все вологодские ратники, он частенько наведывался и в кузню, и в дом Чучнева, и в этот раз его визит оказался как нельзя кстати.

За минувшие годы герой кирилло-белозерской битвы обзавелся настоящими боярскими хоромами, женой и окладистой русой бородой, прибавив себе веса и солидности во всех смыслах этих слов. Узнав о причинах домашнего скандала, он вразумил кузнеца, сказав, что истинного православного человека, коим, несомненно, является Шурик, чужой язык с пути истинного не собьет, а вот польза от него может быть преизрядная. По меньшей мере, сказал он, можно будет разузнать, из каких краев прибыл в Польшу сам Старый Маркиз.

Не смея перечить воеводе, кузнец поворчал-поворчал да и успокоился, полагаясь на мудрость начальства. А Шурик со Старым Маркизом продолжили свою «потеху» и даже усложнили ее со временем, прибавив к устным беседам письмо.

Старый Маркиз, правда, сразу же оговорился, что выводить буквы собственной рукой он не мастер (да и где это видано, чтобы представитель благородного воинского сословия письму был обучен?!), но латиницу худо-бедно разбирает. Ввиду этого они с Шуриком вырезали из дерева латинский алфавит, и француз, знакомя своего ученика с новыми словами, наглядно демонстрировал, как их составлять из отдельных букв…

По мере того как лексикон Шурика увеличивался и он овладевал искусством жонглирования новыми словами, его беседы со Старым Маркизом приобретали характер все более и более пространный. Если на первых порах они ограничивались обсуждением погоды и констатацией того, что трава зеленая, снег белый, а небо вне всяких сомнений голубое, то теперь уже могли говорить о вполне отвлеченных предметах. Маркиз рассказывал Шурику о своей далекой родине, о Польше, где провел столько лет, о поездке в Москву и многолетних скитаниях по России. Долго ли, коротко ли, но добрались они и до диковинной иглообразной сабли Старого Маркиза…

Как-то раз, прогуливаясь вместе с ним по саду и подстригая кусты черной смородины лихими ударами трофейного клинка, Шурик выразил сомнение в том, что подобное оружие годится на что-либо большее. В том смысле, что им едва ли можно эффективно сражаться в реальном бою. В ответ на это Старый Маркиз посмеялся над ним, сказав, что эффективным или же неэффективным оружие делает рука, этим оружием владеющая. Само же по себе, отдельно от бойца, любое оружие не что иное, как кусок металла более или менее изящной формы. Он предложил Шурику одолжить ему на время утраченную шпагу (таким вот неблагозвучным словом окрестил он свою саблю), а самому вооружиться любым предметом на свое усмотрение и попробовать одолеть его. Мысль показалась Шурику исключительно интересной, и он отдал шпагу Маркизу, а сам вывернул из забора лесину покрепче, твердо намереваясь отстоять свою точку зрения, крепко заехав французу по балде.

Однако не вышло…

Взяв в руки шпагу, старик словно преобразился, помолодел, скинув лет двадцать, если не все тридцать. Приняв изящную боевую стойку, он без видимых трудностей отражал все удары супротивника, либо уклоняясь от них элегантными финтами, либо отводя их едва заметными движениями шпаги. Помимо этого Маркиз не забывал и сам атаковать, причем делал это с такой почти неуловимой легкостью, что острый клинок словно по волшебству появлялся перед горлом, лицом или грудью Шурика, заставляя того отступать и оступаться самым позорным образом.

В общем, короткого, трехминутного, поединка вполне хватило, чтобы Шурик полностью изменил свое мнение об оружии, попавшем в его руки, и навсегда зарекся использовать его в качестве садового секатора. Удовлетворенный результатом, Старый Маркиз вернул ему шпагу, еще раз высказавшись в том смысле, что «не оружие делает человека воином, а воин превращает железо в оружие».

С этого дня Шурик загорелся мыслью овладеть диковинным оружием, стать мастером фехтования, как назвал это искусство француз. Слова Старого Маркиза о том, что, «хорошо владея шпагой и правильно сообразуя силу натренированной руки с мощью крепкого тела, направленной велением просветленного разума и сердца, обращенного к Богу, можно одолеть любого противника», произвели на него сильное впечатление. Он довел отца просто до белого каления, пока тот не согласился отковать ему шпагу, подобную Маркизовой, чтобы они могли тренироваться на пару с французом. Впрочем, как подозревал Шурик, отцу и самому было небезынтересно потрудиться над совершенно новым, необычным оружием, внеся разнообразие в бесконечную череду сабель и бердышей, выходивших из-под его могучего молота десятками.

Конечно, шпага, изготовленная Чучневым-старшим, сильно уступала своим видом трофейной, однако весом и длиной клинка была абсолютно идентична ей.

Заполучив ее в свои руки, Шурик самым ловким образом сумел договориться со Старым Маркизом, вернув ему утраченное оружие в обмен на обещание обучить его искусству фехтования. Разумеется, француз понимал, что в любой момент может снова лишиться своей фамильной шпаги, однако соблазн владеть и распоряжаться ею хотя бы временно заставил его пойти на эту сделку.

Равно как и желание продолжать занятия с Шуриком, весьма скрашивающие его дни.

Так или иначе, но их уроки из области сугубо лингвистической переместились в область высокого воинского искусства, как Старый Маркиз именовал фехтование.

Едва начав заниматься с ним воинским делом, которое, к слову сказать, в очередной раз вызвало неодобрение отца и прямо противоположную реакцию воеводы Данилы Петровича, Шурик сразу же почувствовал, что перед ним настоящий мастер клинка, столь же искусный в фехтовании, как, скажем, Чучнев-старший искусен в кузнечном деле.

Когда Старый Маркиз, приняв необычную, но, несмотря на это, красивую и элегантную боевую стойку, демонстрировал ему приемы атаки и обороны, изящными, трудноуловимыми движениями шпаги вспарывая воздух, Шурик просто любовался им, забывая обо всем на свете! Словно наяву представлял он себе молодого Маркиза, разгуливающего по улицам столицы французского королевства города Парижа со шпагой на боку и вступающего в бой с каждым встречным драконом (существование коих француз вообще-то отрицал) во имя спасения прекрасных принцесс (существование коих он признавал, ну а коль уж есть принцессы, то как же не быть драконам?! Это ж закон природы! Это ж, пардон, любому младенцу понятно!). И ему совсем не улыбалось оказаться на месте одного из таких драконов!

Обучение шло и не быстро, и не медленно. В конце концов, главным занятием взрослеющего Шурика была помощь отцу по кузнечной части, которая отнимала у него большую часть времени, а главным занятием стареющего француза — помощь по дому, тоже не укладывающаяся в полчаса. Но, несмотря на это, они ежедневно выкраивали немного времени, чтобы поупражняться в шпажном бою, составлявшем первостепенную отраду для них обоих.

Поворчав как положено, Чучнев-старший оказал сыну посильную помощь, выкроив из старых запасов, подготовленных вообще-то уже на перековку, две короткие кольчужные рубахи, призванные обезопасить фехтовальщиков от случайностей, которыми, как известно, изобилуют подобные молодецкие потехи. Облачившись в эти рубахи, Старый Маркиз с Шуриком могли не опасаться, что в запале учебно-тренировочного боя покалечат друг друга особо сильным ударом.

Впрочем, никакая кольчуга все равно не могла полностью уберечь бойцов от синяков и ссадин, неизбежных при забавах с любым оружием. Отягощая свою старческую, подсохшую уже десницу благородным клинком (так он в основном именовал шпагу), француз мгновенно молодел душой — что было заметно по его веселым, искрящимся глазам, и телом — что чувствовалось по его тяжелым, полновесным ударам, которыми он щедро одарял Шурика.

Не имея никакого опыта и проигрывая поначалу Старому Маркизу в силе, Шурик раз за разом, день за днем терпел досадные поражения и возвращался домой весь покрытый синяками, ни жив ни мертв от стыда и разочарования в собственных силах. Несколько раз он даже зарекался, мысленно правда, брать в руки шпагу и уклонялся от занятий под предлогом недомогания или же усталости от кузнечного ремесла. Но уже через пару дней его начинала донимать тоска по изящным, стремительным росчеркам сверкающих клинков; по резким, отрывистым выкрикам, которыми Старый Маркиз неизменно сопровождал их поединки и которые, по мнению Шурика, едва ли носили пристойный характер; и по удивительным рассказам француза, коими тот скрашивал минуты отдыха в перерывах между схватками. И он снова вытаскивал из чулана шпагу и брел в сад, где под раскидистыми яблонями у них имелось заветное местечко для поединков, неизвестно с какой стати именовавшееся ристалищем. Это самое ристалище представляло собой пятиметровый круг земли, вытоптанный настолько, что, казалось, ни одна травинка уже никогда не сможет пробиться через этот панцирь, утрамбованный ногами фехтовальщиков за бесчисленные часы тренировок.

И поскольку пословицу «ученье и труд все перетрут» народ придумал вовсе не от нечего делать, а потому что так оно и есть, бесчисленные часы тренировок не прошли даром. Как не прошло даром и время, проведенное Шуриком в отцовской кузнице. Мышцы его с годами налились спелой молодецкой силой, кость раздалась вширь, став крепкой и тяжелой, а ноги обрели столь необходимую твердость. И все это его старый наставник использовал как фундамент, на котором он год за годом методично и неторопливо возводил здание по-настоящему грамотного, ловкого, вышколенного, искусного бойца, снаряженного солидным запасом лучших фехтовальных приемов, связок и комбинаций, распространенных не только во Франции, но и в других странах, где посчастливилось бывать Маркизу. За восемь лет, что продолжались их занятия, Шурик стал настоящим мастером клинка. По крайней мере, так говорил француз. И Шурику очень хотелось ему верить…

Он занимался с Шуриком, покуда силы его не пошли на убыль и старая фамильная шпага не стала слишком тяжелой для его обессилевшей руки. Зимой 7131 года от Сотворения мира, в десятилетнюю годовщину пленения, Старый Маркиз сильно занемог и слег окончательно. Травница Марфа, с незапамятных времен врачевавшая дом Чучневых, пыталась побороть его хворь самыми сильными настоями и отварами, но потом сдалась, сказав, что у старика в организме иссяк «жизненный родничок» и никакие настои и отвары тут уже не помогут. Проще говоря, жизненные силы Маркиза естественным путем пришли в упадок (годков-то уж ему было о-го-го! В нашем климате и свои-то столько редко живут, не говоря уж про уроженцев теплых стран!), и теперь ему могло помочь разве что святое православное крещение. Но француз от такового отказался, отчего вслух все обозвали его упрямым ослом, но про себя конечно же позавидовали стойкости его неправильной католической веры.

И когда вскорости после наступления нового, 7132 года, в октябре Вседержитель Небесный призвал его к себе, освободив наконец-то от тягостных земных пут, Жана Батистена, маркиза де Фиссон, уроженца города Артаньян французской земли Гасконь, схоронили поблизости от кладбищенской ограды Успенского Горнего монастыря города Вологды. Креста на могиле старого греховодника, естественно, не установили, но металлическая оградка могилы, оплаченная воеводой Данилой Петровичем и выкованная отцом и сыном Чучневыми, сплетенная из витых столбиков и украшенная библейскими орнаментами, долго еще привлекала к себе внимание дивной красотой.

Своим наследником француз, естественно, сделал Шурика. И хотя все его наследство заключалось в одной лишь шпаге, строго говоря и так принадлежавшей Шурику как военный трофей, сам факт получения наследства не мог не радовать отрока, смягчая боль утраты человека, за десять лет ставшего ему почти родным.