В плохую погоду даже дым из труб поднимается с трудом — стелется он по крышам, по земле. Люди задыхаются, кашляют, настроение у всех дурное, собаки злые, куры не кудахчут, петухи кукарекают неохотно.
А Нюрка должна вставать рано. Дым подняться не может, а ей надо подниматься и, наскоро умывшись и перекусив чего-нибудь, бежать по узенькой снежной тропке на самую далекую окраину деревни, на свиноферму.
Несколько лет назад, когда в колхозе был выстроен новый свинарник на двести голов, люди радовались: это же дворец, санаторий! А что изменилось? Свинарник новый, можно сказать, образцовый, не хуже скотного двора или конюшни, а жизнь-то в нем все равно свинячья. Редкий год не бывает падежа. И хоть бы из-за болезней каких-нибудь, а то ведь просто из-за недостатка кормов, от голодухи.
Нынешняя весна оказалась затяжной, а потому особенно трудной: корма уже все, а земля еще не очистилась от снега.
Нюрка часто жаловалась матери:
— Матынька, родненькая, вся душа у меня изболелась. Мне самой скоро кусок в горло не полезет, так жалко их! Особливо маленьких жалко. Ты только подумай: рождаются, чтобы голодать! Да что же это такое?
— Откуда я знаю, что это такое? — отбивалась мать от ее недоуменных вопросов. — Если бы кто-нибудь знал, что это такое! Ты, главное, гляди в оба. Голодные свиньи — звери!
— Звери, мама, верно, что звери! Они у нас все кормушки деревянные изгрызли, перегородки грызут. Надо же!
— То-то оно и есть! А ты — вон ты какая, от горшка два вершка. И тоненькая, с перехватом, будто оса. Схватят — и все, и домой не воротишься. Выдвинули тоже девчонку в свинарки, совести у них нет.
— Я, мама, каждое утро, как ухожу из дому, со всеми с вами в уме прощаюсь. Мне один раз во сне привиделось, будто свиньи схватили меня за подол и сперва всю одёжу с меня сорвали да изжевали, а потом и меня стали есть. Я кричу, а они меня едят, я кричу, а они едят. То одно место откусят, то другое. Пробудилась, когда у меня уже ни рук, ни ног не стало.
— Вот я об этом тебе и толкую, — наставительно говорит мать. — Смотри в оба, не поддавайся, отвертывайся от них. Звери — они звери и есть.
— Мне бы хоть подрасти немного дали, а потом бы я ничего, не поддалась бы. Только подрасту ли я, может, уже всё, такая коротышка и буду? Ты, мама, скажи председателю, чтобы поставили на свиней кого-нибудь другого вместо меня, покрепче.
— Я уж говорила не раз, доченька, — сокрушенно вздыхает мать. — Загубите, говорю, мне девчонку до поры до времени. Да ведь что поделаешь, работать-то некому. Не одна она, говорят, на ферме, ничего не стрясется. А намедни председатель как рявкнет на меня: что ты, говорит, пристаешь, как будто твою Нюрку уже свиньи съели! Я говорю: не съели, дак ведь съедят. Ну, говорит, когда съедят, тогда и отвечать будем.
Разговаривая с дочерью, Катерина Егоровна не стояла на месте и не сидела, а либо делала что-нибудь по хозяйству, либо ходила по избе, скорее бегала, чем ходила, и, заправляя подол сарафана с боков и спереди за пояс, высматривала заранее, за какую очередную работу ей следует приняться. Невысокая, быстрая, она напоминала пугливую олениху, готовую в любую секунду сорваться с места и исчезнуть.
Нюрка окончила шесть классов сельской школы, и ей сразу поручили уход за свиньями. Этим назначением гордилась мать Нюрки и сама она: все-таки не часто доверяют колхозное животноводство совсем молоденькой девчоночке. Значит, она чего-то стоит, если доверили.
Нюрка действительно многого стоила, и доверять ей было за что. Тоненькая, ловкая, непоседливая, вся в мать, с неистощимым запасом энергии и выносливости, она всю себя отдавала работе, потому что иначе и не могла, а может, еще и потому, что ничто другое в жизни пока ее не занимало. Она ни в кого еще не влюблялась, на молодежные пляски, на беседки не ходила, книги читать не приучилась.
В Нюрку тоже никто еще не влюбился: потому ли, что мала была очень да молода, а может, потому что не было в ней той внешней привлекательности, из-за которой парни влюбляются в девушек с первого взгляда: худенькое костлявое личико, носик острый, рот широк не по лицу, никаких ямочек ни на щеках, ни на подбородке, и волосы жиденькие — либо еще не успели отрасти, либо такими на всю жизнь останутся. А ту неброскую внутреннюю красоту, которой было у Нюрки с избытком, тот огонек, который сжигал ее всю, не давая даже округлиться хоть немножко, люди замечали не сразу, молодые пареньки тем более. Миловидность кидается в глаза с первого разу, а чтобы разглядеть красоту внутреннюю, доброту и свет души, требуется время да время. У пареньков этого свободного времени не было, как и у Нюрки: все работали со школьной скамьи, все куда-то спешили, даже целовались с девчатами по вечерам как-то наспех, торопливо.
И Нюрка не унывала от того, что в нее не влюблялись. Ну, не любят, так не любят, экая важность, не до этого сейчас. Ведь сама-то она тоже никого не любит. Когда придет время да охота — полюбится, и беспокоиться об этом пока не стоит.
На свиноферме у Нюрки было две напарницы: Евлампия Трехпалая, женщина лет сорока пяти, работящая, злая, умевшая криком кричать беспрерывно с утра до вечера, затем молчать по двое, по трое суток кряду; да Пелагея Нестерова, соломенная вдова, брошенная мужем сразу после войны, ленивая, не любившая даже разговаривать без надобности, валовая, как определяют таких медлительных людей в деревне.
Евлампию звали просто Лампией, а Трехпалая — это ее фамилия. Пелагею звали Палагой. Первая имела мужа и троих детей, за которых все время беспокоилась: накормлены ли, одеты ли, не простудились бы, не попали бы где-нибудь под машину… Вторая никого не имела и ни о ком не заботилась, в том числе и о себе самой. Жила в семье брата: день да ночь — сутки прочь.
Первая, Лампия, много кричала, потому что слишком много знала и все колхозные дела и беды принимала близко к сердцу, и молчала часто и подолгу по той же причине. Вторая, Палага, не любила лишнее говорить просто от лени, от равнодушия ко всему на свете, оттого, что ничего не хотела знать и ни во что не хотела вмешиваться.
— Все подохнем в свой срок, — говорила она. — Только бы дали выспаться до той поры.
Молодая безрассудная Нюрка тоже кричала много. Нюрка надеялась, будто криком можно чего-то добиться, кому-то и чему-то помочь. А мудрая Лампия отлично понимала, что криком ничего сделать нельзя, но не выдерживала и просто отводила душу. Зато уж потом замыкалась не на одни сутки.
К Лампии на свиноферму частенько по хорошей погоде с утра прибегали дети. Старший сын ее, Колька, школьник, украшал для матери стены сторожки цветными вырезками из старых и новых иллюстрированных журналов, потому что увидел однажды на внутренней стороне крышки ее старинного, еще девического, окованного жестью сундука такие же раскрашенные картинки. Кроме репродукций и цветных фотографий он развешивал по стенам плакаты и самодельные лозунги, касающиеся подъема колхозного свиноводства.
Вместе с Нюркой на свиноферме по целому дню возились и Лампия Трехпалая и даже ленивая Палага — вот уж по правде от зари до зари. На ручной соломорезке, а чаще всего топорами, рубили они солому, которую удавалось раздобыть с трудом то на току, то около конюшни или коровника и которую таскали на санках, словно ворованную; затем грели воду в котле, а для этого тоже надо было доставать где-то дрова, — чаще всего они привозили на санках же из лесу колодины, сушинник, сваленный ветрами (лес был рядом со свинарником), распиливали и кололи на мелкие плахи, чтобы они легче разгорались, а вскипятив воду, распаривали рубленую солому в кадке и, посыпав ее несколькими горстями отрубей, перемешивали и ведрами разносили по кормушкам, по корытам.
На каждую свинарку приходилось по двадцать пять, тридцать свиней — точно установить никогда не удавалось, а разъединить их было почти невозможно. Обособленно содержались только свиноматки да хряк-производитель, а все остальное стадо, грязное, вонючее и всегда злое, металось по помещению, нередко ломая дощатые ограждения и затевая грызню.
Когда женщины приближались к изгороди, свиньи рычали хрипло и угрожающе, многие из них становились у заборов на дыбы. Они были тощие, с непомерно длинной щетиной, стоявшей торчком по всему хребту, и казалось, что свиньи содержались не ради мяса и сала, а только ради длинной щетины. Нюрка особенно боялась хряка и называла его Крокодилом. На его хищной тонкой морде обнаженно желтели клыки, как у дикого кабана.
Покормив свиней, Лампия начинала чистить свинарник, насколько можно было, Палага уходила в сторожку спать, а Нюрка считалась за старшую и потому отправлялась на розыски корма и дров для следующего дня. Ходила она к председателю, к бригадиру, чаще прямо к кладовщику. Выпрашивала всего понемногу, чуть не ради Христа.
Свиноферма колхозу была в тягость: доходов от нее никаких, а кормов даже для молочного скота не хватало, поэтому от Нюрки отмахивались все, как от назойливой мухи. Единственным ее помощником в хождениях по мукам был страх, с которым жили все колхозные начальники, что за каждую дохлую свинью с них район шкуру снимет.
Нюрке казалось, что, если б узнал кто-нибудь наверху обо всем, что делается у них в колхозе, сразу бы все изменилось. Только бы выложить все напрямки, все от чистого сердца, а еще лучше показать бы! Но кому? На кого здесь можно положиться? На бога, что ли? Самим ничего не изменить — это уже ясно.
А душа изболелась за колхоз. Районные — те, конечно, все знают, но шумят только промеж себя, втихую: кому дадут выволочку, кого с работы снимут — пересадят из кресла в кресло, кого из партии исключат, а дело ни с места. Боятся сор из избы выносить, потому что с них же самих будут взыскивать, если что обнаружится. Да, наверно, и не понимают ничего. На что же, на кого же надеяться?
Председателю колхоза Бороздину всяческие недостатки и злоупотребления, видно, так уже примелькались и притерпелись, что он перестал отличать черное от белого и, боясь за свою участь, заботится больше о том, чтобы хоть не все вылезало наружу. А участь у него была незавидная.
Гаврила Романович Бороздин стал председателем колхоза в конце войны, когда после тяжелого ранения вернулся в родную деревню одним из первых солдат. Колхозники сами, без подсказов, избрали его своим руководителем, а райком поддержал его кандидатуру. Бороздину польстило это выдвижение. Правда, он не имел ни опыта, ни образования, но рассчитывал, что будет много читать и что в приобретении и практических и теоретических знаний ему помогут разные районные семинары по сельскому хозяйству, и совещания, и заседания.
Но читать ему не удалось; собрания и совещания, как скоро выяснилось, ничего не давали ни уму, ни сердцу; все его время и все силы поглотила так называемая текучка: бесчисленное количество всяких кампаний, заготовок и составление отчетности.
Серьезных организаторских способностей у Бороздина не оказалось, на смену им пришли изворотливость и ловкость. Раз попав в твердый список руководящих работников, он нашел, что надо держаться до конца: это своего рода специальность. Колхозное хозяйство кидало при нем из одной крайности в другую. И Бороздин стал неразборчив в средствах, только бы заставить молчать недовольных, и часто ссылался на то, что пострадал при защите Отечества. Кто смеет подозревать его теперь в чем-то, не доверять ему? По этой же причине он сам многое прощал себе, говоря: «Зря, что ли, я потерял свое здоровье на фронте?» Многое прощали ему и в районе из-за того, что он инвалид войны.
Бороздин полной мерой расплачивался за это снисходительное к себе отношение. От рядовых колхозников его судьба пока не зависела: для всех семи деревень, объединенных ныне в одном крупном колхозе, он был человек свой, не пришлый, знал всех от мала до велика, и его все знали и, как своему, сочувствовали его нелегкой судьбе. Замечания шли только сверху, и он больше всего в жизни боялся, что сверху ему наконец скажут: не можешь руководить — уходи, не мешай партии и народу налаживать колхозную жизнь.
Не велика Нюрка, а многое уже знала и о многом мечтала. Ей хотелось послужить людям, то есть наладить жизнь в своем колхозе, но об этом громко говорить было не принято, неудобно…
Иногда Нюрке казалось, что она знает даже, с чего начинать следует… А вместо этого приходилось выдыхать из себя:
— Помоги, господи!
На ферме Нюрка считалась старшей свинаркой. По закону положено, чтобы у фермы был свой заведующий, но от должности такой она отказалась, а раз нет заведующего, пусть будет хоть старшая свинарка, все-таки вроде начальства над свиньями и над другими свинарками.
Нюрке не легче от того, что ее считают старшей. Не считали бы старшей — может, и не пришлось бы с утра до вечера бегать как угорелой, да ругаться, да лаяться, да кидаться на всех? А ругаться Нюрке приходилось много и часто — и с кладовщиком, и с правленцами, и с конторщиками, да еще и с напарницами своими, такими же свинарками, как она. Им-то чего надо, им-то она чем насолила? Друг друга поедом едят, и ее редко назовут по имени — все «выскочка» да «выскочка». А какая она выскочка? Разве у нее легкая жизнь? Куда она «выскочила»? Конечно, им не по нраву: от горшка два вершка и вдруг — «старшая»! Но разве она меньше других работает? Чины у нее, что ли, какие?
Но особенно обидно было Нюрке из-за того, что и свиньи ее ненавидели, а она их боялась. Надо же! Боялась настолько, что в последнее время даже перестала выпускать их на прогулки. Нюрка ко всяким животным легко привязывалась и умела их понимать и жалеть. Привыкла она и к свиньям, ухаживая за ними не за страх, а за совесть… Но с их стороны не замечалось никакого взаимопонимания и приязни. И это было самое печальное и тревожное. Они же ее и ненавидят, надо же! Совсем некрупные поросята, подросточки еще, почти розовые, и те уже рычат!
В раздражении, бывало, Нюрка жаловалась матери:
— Ты только подумай, мы их поим, кормим, мы за ними ухаживаем, чистим их, все для них — от нас, на нашем горбу держатся, и вот ведь свиньи: вместо благодарности они же нас и ненавидят, они же нас сожрать ладят. И хоть бы для нас польза от них какая. Мы-то сами от них ничего ведь не имеем, только убыток один да выговоры. Ну не свиньи ли?
А иногда Нюрке хотелось приласкать даже борова, почесать у него за ухом, скоблить и скрести его, пока он, блаженно похрюкивая и постанывая, не свалится на бок. Но вместо этого она вынуждена была то и дело проверять прочность дощатой заборки, за которой он бесится, — не вырвался бы! — и, высыпав в его корыто поверх перегородки свежий комбикорм или распаренную рубленую солому, снятую с крыш сараев и дворов, поспешно отдергивать руки и убирать ноги — не схватил бы!
— У, Крокодил, не понимаешь ты меня! — огрызалась Нюрка каждый раз, как боров, хрипя, становился передними ногами на перегородку и высовывал из своего закутка длинную клыкастую морду. — Разве я виновата?
Предчувствуя недоброе, Катерина Егоровна, провожая по утрам дочь на свиноферму, рассказывала ей всякие страшные истории про зверей и звероподобных животных, нарочно запугивая, чтобы та была осторожнее со свиньями.
— Намедни в деревне Липовой нашли девку в кустах, все груди и живот выедены дочиста. Говорят, будто волки ночью схватили. А кто их знает, может и не волки. Свиньи — они ведь тоже у человека перво-наперво живот выедают.
Нюрка испуганно и умоляюще останавливает ее:
— Ладно, мама, будет тебе, я и без того вся дрожу.
Но мать не унималась:
— Медведь тоже, когда корову задерет, так сперва все вымя ей выест. После войны у нас тут медведей шибко много собралось, оттуда, от войны сюда бежали. До того избаловались, что летом подходили прямо к деревне в середине дня и все, бывало, коров за вымя хватали. Выдерет медведь вымя коровье и уходит, вся морда в парном молоке, а корова так и стоит на ногах, только дрожит вся. Вот они звери какие! Ты думаешь, свиньи лучше?
— Ладно тебе, мама! — возмущалась Нюрка. — Виноваты они, что ли? Их кормить надо, а мы их чем кормим? Ведь не от хорошей жизни такие они.
— Не от хорошей, конечно, — соглашалась мать, — а все-таки свинья малых поросяток своих съедает, только не догляди.
— Мертвых съедает, верно. Так ведь кошка и та съедает своих котят, если мертвые родятся.
— Свиньи и живых съедают! — не уступала мать.
— Кормить их надо, мама, вот что я тебе скажу. Свиней кормить надо!
* * *
Нюрка пришла на ферму, в сторожку, служившую одновременно и кормоцехом, чуть свет, но там уже была Палага. Правда, она еще ничего не делала, но все-таки… Так рано… почему?..
— Ты ночевала здесь или что? — удивленно воскликнула Нюрка. — Надо же!
Медлительная Пелагея сидела на скамейке и смотрелась в маленькое круглое зеркальце. Это Палага-то! Но мало этого — на ней сегодня был не обычный грязный домотканый, не имеющий уже цвета сарафан, в котором она приходила на работу из месяца в месяц, а ситцевый, еще не застиранный, с рисунком в елочку, и такая же кофта, и на голове платок с полосками, желтыми и красными вперемежку.
«А ноги-то не вымыла!»
Наряжаясь, она, должно быть, забыла их помыть, а чулок на ней не было, а резиновые башмаки были низкие, и потому грязные толстые икры мелькали из-под сарафана, словно покрытые еловой корой.
Когда Нюрка хлопнула дверцей, Палага подняла на нее глаза, a затем снова стала присматриваться к себе, поднимая зеркальце на уровень глаз.
— Надо же! — сказала Нюрка. — Праздник у тебя или что? Или ты за борова замуж хочешь выйти? Ну скажи что-нибудь.
И Пелагея сказала:
— На крышах больше соломы нет. Где сегодня возьмем?
— Палага — и вдруг о соломе! Что это ты сегодня? — удивилась Нюрка.
— Думаю, в поле надо самим брести, как раньше.
Нюрка удивилась еще больше. Ежегодно часть ржаной соломы после комбайна оставалась на полях даже не заскирдованной. Колхоз для своего общественного стада солому не вывозил, не успевал, а таскать ее для личных коров колхозникам не разрешалось, это считалось расхищением социалистической собственности. И колхозному скоту и личному скоту корму не хватало каждую зиму, о подстилке уже и говорить нечего, но солома эта погибала. Весной при вспашке полей трактористы ее просто сжигали, чтобы не задерживать работу. Нередко уходили под снег и кучи вымолоченного колоса, сброшенного с комбайна. Однажды Нюрка уговорила своих напарниц пойти в поле и принести соломы по ноше на вожжах за спиной, а еще насобирать колосу. Бродили по снегу с павжны до ужны (с обеда до ужина), иногда проваливаясь в суметы по пояс и глубже, разрывали снег лопатами и руками и насобирали все-таки три ноши. В другой раз ходили с носилками и, оставив их на дороге, таскали солому и колос с разных концов поля охапками. Носилки корму, пусть не свежего, с гнильцой, — это не так уж плохо. Все-таки не комбикорм. Но Нюрка проморозила себе колени, а у Палаги мороз прихватил даже срамные места. После этого Нюрка догадалась кормить свиней соломой с крыш, предварительно изрубив ее и запарив, и они стали раскрывать в деревне все соломенные крыши и скармливать их свиньям. Этот корм доставался легче, чем тот, что гнил в полях, но на крыши скоро полезли и доярки, и телятницы, и даже конюх; все сараи, двор и даже старые избы в деревне быстро оголились.
Нюрка не подозревала, что это была не ее выдумка, что еще задолго до ее рождения соломенные крыши русских изб так же ежевесенне шли на корм скоту.
В этом году на полях никто еще не рылся под снегом, и Палага сама — надо же, сама Палага! — предлагала сделать первый выход.
— Твоя ли это забота, Палашка, с чего ты вдруг о кормах стала думать? — допытывалась Нюрка, почуяв, что за этим кроется что-то.
— Эта приедет! — ответила Пелагея.
— Кто «эта»?
— Знатная! Смолкина.
— Елена?
— Она. Олена!
— Надо же, прости господи! Кто тебе сказал?
— И тебе скажут, погоди.
Ответив на вопрос, Пелагея замолчала, будто выговорилась до конца и дальше продолжать разговор ей было неинтересно. Нюрка поняла ее и не стала больше ни о чем спрашивать. Только с усмешкой заметила все же:
— Тебе-то что от нее ждать? Вырядилась, будто на свадьбу.
Тогда Пелагея огрызнулась:
— Думаешь, все тебе одной, выскочке?
— А мне чего от нее? Наверно, про свой опыт будет рассказывать. Пусть она свиньям нашим про свой опыт расскажет, они послушают.
Пришла Евлампия. Эта была одета, как всегда, в ватник, который в зимнее время с одинаковым успехом служил лесорубам и секретарям райкомов партии, дояркам и свинаркам, учителям и медицинским работникам. Под ватной курткой тот же сарафан и фартук, на ногах резиновые сапоги, на голове теплый платок. Обе женщины, Евлампия и Пелагея, ходили всегда в платках, и лишь Нюрка все еще по-девичьи носила шапку-ушанку.
Евлампия была возбуждена и очень хотела разговаривать.
— Чуяли? — начала она еще от порога, сметая веником снег с резиновых сапог.
— Чуяли! — ответила ей Нюрка. — Ну и что?
— А то, что ее, Смолкину эту, знатную нашу, уже из района в район возят. Опытом делится.
— Ну и что?
— Вот тебе и что! К нам едет. Уже по всем дорогам в колокола звонят и в ведра бьют.
— И пускай едет. Нам-то что? — всерьез недоумевала Нюрка. — Наших дел она не выправит.
Лампия повысила голос:
— Конечно, выправит! Чтокать чтокаешь, а голова у тебя, девонька, не варит. Сами все выправим к ее приезду. Надо скорей председателя да всю контору на ноги поднимать. Они себе не враги. Расшибутся, а достанут все, чтобы встретить гостью чин чином. Будет теперь у наших свиней, бабоньки, и корм, и подстилка, будет сенная мука и картошка, отруби и турнепс. Все будет, все! Мы этих наших начальников знаем. Они сейчас дорогу к свинарнику коврами выстелют, оторвите мою голову.
Пелагея по-прежнему молчала. А Нюрка вдруг все поняла и оживилась:
— А ведь ты правду говоришь, Лампия. Нам бы только не проворонить ничего. А то обведут вокруг пальца, навозят кормов на один день, пыль в глаза пустят — и все.
— А я что тебе говорю! — все более возбуждалась Евлампия. — Дурой будешь, как есть обведут вокруг пальца. У них опыт. Напугать их надо всех, вот что. Иди сейчас же к председателю и прямо в маленькие в глаза его брякни: все, мол, расскажем, все разболтаем героине, если совесть свою не покажет сейчас же. И как по крышам лазим, и как в поле снег носом разгребаем, собираем по соломинке, по колоску; разрешил бы осенью бабам — на себе всю солому выносили бы за два дня. Помнишь, он говорил: пусть народ учится уважать колхозную собственность! И гниет эта собственность — ни скоту, ни людям. Беги!
Сейчас Евлампию уже трудно было остановить. Беги, и только! — больше она ничего не хотела знать. Беги поднимай на ноги все правление! А ведь рассветало, надо свиней кормить. Чем только?
— Пошли в поле! — сказала вдруг Палага.
— Куда ты в этих гамашах пойдешь, там снегу еще до пупа! — взъелась на нее Лампия. — К председателю надо идти.
Нюрка поддержала Пелагею:
— К председателю идти, а свиньи голодные.
— Не подохнут один день, бывало, подольше голодали. Тогда иди одна, а мы тут чего-нибудь сделаем.
Евлампия сказала это почти тоном приказа, но Нюрка не обиделась на ее слова. «Значит, признают все же за старшую, меня посылают!»— подумала она.
В это время снаружи заскрипел снег под сапогами. Нюрка заглянула в окошечко и торопливо зашептала:
— Председатель! Молчите, бабы, я сама…
Гаврила Романович Бороздин носил белые бурки, снег под ними скрипел так же, как под сапогами. Шуба с каракулевым воротником была распахнута. Круглое полное лицо его горело от мороза, узкие, инициативно поблескивающие глазки от яркого снежного света сузились еще больше, и председатель выглядел поэтому особенно хитрым и умным. Вошел он неторопливо, как хозяин в свои владения, и, казалось, ничто его не волновало, никаких экстренных событий в жизни не ожидалось — просто шел мимо и заглянул.
— Здравствуйте, хозяйки! Уже в сборе все — молодцы! Сознательность — дело хорошее, — заговорил он со всеми, глядя на одну Нюрку.
Пелагея вскочила со скамьи, обмахнула ее фартуком и услужливо придвинула к председателю. Тот сел.
— Да ведь не рано уже, Гаврила Романович, — ответила Нюрка за всех, — мы собираемся еще на свету.
— Хорошее дело. Я вас знаю, вы народ сознательный, передовой. Если бы все были такие, как вы, колхоз бы наш уже во-он где был! — председатель показал рукой вперед и вверх. Потом спросил, кивнув головой на котел, вмурованный в печь в углу сторожки: — Кормили?
— Нет еще, не кормили. Нечем кормить, Гаврила Романович.
— Да, я знаю, трудно вам, время сейчас такое, переходное. Переходный этап, можно сказать. Весна на подходе, трудности роста…
— Скоту труднее, чем нам, — вставила свое замечание Евлампия.
Председатель мельком взглянул на нее и опять заговорил, обращаясь только к Нюрке.
— Конечно, и скоту трудно. Трудности роста, говорю. Животноводческая проблема в нашем колхозе еще не решена. По мясу и молоку мы еще не на первом месте. Но мы примем меры и догоним. Догоним и перегоним! А корму я вам достал немного для начала. Сейчас, Нюра, явись ко мне, получишь выписку, оформишь наряд.
— Спасибо, Гаврила Романович! — искренне обрадовалась Нюрка, что ей не придется ходить, канючить, ругаться со встречными и поперечными.
— А раньше-то где выписки были? — не удержалась опять Евлампия.
— А ты помолчи! — оборвал ее председатель. — Я не с тобой разговариваю.
— Помолчать можно!
— Вот так-то лучше. Старшая здесь Нюрка, а не ты. К порядку привыкать надо. Тогда во всем порядок будет. И корма будут и все такое. Затапливай-ка печь лучше.
Печь начала растапливать Палага, а Лампия осталась сидеть на месте. Казалось, Палага хотела угодить председателю.
Бороздин сделал вид, что не заметил непослушания Лампии. Он продолжал:
— Конечно, вам нелегко. Были бы корма — может, и у нас бы свои героини были. Я же все понимаю. Конечно, всем вам отличиться хочется. Про Смолкину слыхали? — вдруг задал он вопрос.
Женщины молчали. Бороздин уселся поплотнее на скамейке, распахнул шубу еще шире — в печи показался огонек.
Ответила Нюрка:
— Как не слыхать? Знаем. Не иностранка какая-нибудь.
— Вот-вот, не иностранка. Свой человек, трудовой. Из соседнего района. А как высоко ее подняли! Вот ты, Нюра, тоже могла бы в люди выйти.
— Как это я могла бы?
— А так и могла бы. И можешь! Мы поддержим, поможем. Только захотеть надо.
Палага молчала, а Евлампия опять сказала свое и сказала со злобой:
— Она все может, если совесть потеряет. Она выскочит.
Нюрка чуть не заплакала от обиды:
— Ну что я тебе сделала? Ну что ты опять на меня?
А Бороздин обиделся не за Нюрку, а за Смолкину.
— Вредный ты элемент, — сказал он, тыча толстым коротким пальцем прямо в глаза Евлампии. — Говоришь много, а толку мало. В старое время таким людям, как ты, языки отрезали.
— Так теперь не старое время. Теперь за правду языки не отрезают.
— И как ты смеешь говорить такие слова, — продолжал председатель, — про знатного человека, про товарища Смолкину?
Евлампия повернулась к нему всем корпусом, словно приготовилась к прыжку:
— Разве я что-нибудь про Смолкину сказала? Вы что, товарищ председатель?
— А про чью же ты совесть говоришь?
— Я ее, Смолкину, в глаза не видела.
— А про чью же ты совесть говоришь? — повторил Бороздин.
Но он, должно быть, не оценил характера и ума своей колхозницы, иначе бы не повел разговор с ней в таком тоне. Он пришел сюда совсем не за тем, чтобы отчитывать свинарок, упрекать их в чем-то, вызывать на спор, на брань. Он пришел, чтобы наладить с ними добрые отношения перед приездом Смолкиной, о чем его предупредил телефонный звонок из райисполкома. Бороздину хотелось, чтобы перед приездом делегации — так он мыслил себе появление свинарки Смолкиной в его колхозе, ведь не могло же быть, чтобы она разъезжала одна, — чтобы до этого на свиноферме был наведен порядочек, насколько позволяли возможности, чтобы и помещение и сами свиньи выглядели более или менее опрятными, приличными, чтобы все было приличным. На свиноферме он бывал редко. Колхоз стал очень крупным, везде не поспеешь. А когда начинались серьезные перебои с кормом, он старался вообще туда не заглядывать. По текущим вопросам всегда можно было получить информацию от подчиненных, в том числе даже от Нюрки, вызвать ее в свой кабинет. И сейчас председатель хотел вести свой разговор только с Нюркой, как со старшей свинаркой, хотя обращался как бы ко всем сразу. Сбили его злые реплики Евлампии Трехпалой. Такие реплики председатель называл подрывными и старался не допускать их, обрывать их сразу при любых обстоятельствах. А вот не сумел на этот раз.
— Вы слышали, бабоньки, как он повернул все? — громко обратилась Лампия к Нюрке и к Палаге. — Нет, вы слышали? Разве я что про Смолкину Олену знаю? Разве я про ее совесть говорила? А может, она хороший человек, разве я знаю про это? Может, она правдой в люди вышла? Неладно это вы так, товарищ председатель, поймать хотите. Совесть надо иметь. Вот я про какую совесть сказала.
Лампию уже трудно было остановить, она, как говорится, входила в форму. А остановить надо было.
Бороздин снял шапку, вытер лысину — он начал потеть. В печке уже трещали сырые дрова.
— Дрова-то у вас сырые! — сказал он почти с торжеством обвинителя. — Не можете дров для себя наготовить? О дровах летом думать надо! — А затем спросил, обращаясь к Палаге и отмахнувшись рукой от назойливого крика Евлампии — А вода в котле есть?
Пелагея, с готовностью сделать все для своего председателя, подплыла к печке, подняла деревянную крышку над котлом и опустила в него руку. Вода в котле была.
— Не сумлевайтесь, Гаврила Романович, вода у нас завсегда есть, — пропела она.
— Вот так! — сказал Бороздин.
Евлампия была сбита с толку его спокойствием, и горячность ее сразу улеглась. От запальчивости и крика она могла теперь перейти к длительному молчанию.
Тогда Бороздин заключил разговор:
— Злая ты баба, Лампия. Отчего ты такая?
Евлампии уже ничего не хотелось говорить, и ответила она вяло, без всякого желания спорить:
— Свиньи тоже злые.
Дальнейший разговор пошел мирно. Гаврила Романович не стал сообщать, как намеревался, что ждет приезда Смолкиной, но все же соблюдал тон хозяина и немножко ворчал и покрикивал на свинарок и был заискивающе ласков с ними.
— Все поправим, приходи, Нюра, в контору. Найдем корма.
Он заинтересовался вдруг, что стены сторожки были оклеены плакатами, лозунгами — это понятно! — и разными вырезками из журналов и даже открытками, не имеющими никакого отношения к свиноферме, — а это зачем?
— Плакаты, лозунги — это хорошо! — сказал он. — За дальнейший рост поголовья, за быстрый откорм свиней, за увеличение живого веса — все так! А картинки эти тут по какому случаю? Вот что это: «Иван-царевич и серый волк»? Вы что — маленькие? Или это: «Опять двойка»? Если у него двойка за двойкой, так зачем его рисовать да на стену вывешивать? Это же не способствует! А в углу что за портрет? Салтыков-Щедрин, — прочитал Бороздин. — Гм. Он что — за свиней или против? Ученый какой-нибудь или тоже царевич? Откуда вы все это набрали и для чего? Разве портреты полагается на стенах вешать?
Нюрка ответила:
— Это старший сынок Лампии для матери своей старается, чтобы она тут от красоты не отвыкла. А портрет очень на его дедушку похож. Говорит: дед, да и только!
Однажды Бороздин выругал Евлампию за то, что в свинарник часто ходят ее дети — негигиенично-де, ребятишки могут инфекцию на ферму занести. Но так как он и сам не верил тому, что сказал, то сейчас решил и не вспоминать об этом случае.
А Нюрка встревожилась:
— Ничего плохого ребятишки здесь не делают, Гаврила Романович. Просто к матери ходят. Лампия их редко дома видит: она домой — они в школе, они дома — она здесь. А старшего учитель даже похвалил за то, что он украшает наш свинарник: это, говорит, школьный вклад в подъем колхозного животноводства.
— И правильно сказал, — согласился Бороздин. — Разве я против этого? Я напротив. Пусть украшает! Способный парень растет…
Лицо Лампии от слов председателя смягчилось, а Нюрка стала рассказывать еще:
— Где ни найдет Колька, сынок ее, журнал какой ни на есть — старый ли, новый ли, — так сейчас же вырезает из него все картинки и тащит сюда, к нам. В сторожке места уже не стало — теперь свинарник украшает: и там скоро все стены заклеит.
— Это хорошо, — одобрил председатель, — это культура! — И опять в его глазах появился некий инициативный огонек.
— Все для мамы, говорит, — хвасталась Нюрка как будто своим сыном или братом. — А лозунги, те сам сочиняет, чтобы складно было, и сам пишет печатными буквами. Вот этот он сам сочинил, — указала Нюрка на две стихотворные строчки, написанные на развороте газеты химическими чернилами жирными буквами.
Бороздин прочел вслух:
и захохотал:
— Вишь ты, это по-нашему, на «о». У нас «о» завсегда было круглое, будто тележное колесо. Дело хорошее: идея есть и складно.
В свинарник Бороздин не пошел, только дал наказ, чтобы во всем был порядочек, чтобы старались женщины, а Нюрке приказал немедленно явиться в контору, оформить получение кормов.
— Мы вас всегда поддержим, только вы нас не подведите, — и опять в его глазах появился инициативный огонек. Но он тут же потух, как только Бороздин подумал, где возьмет он обещанные корма.
Когда он ушел, Нюрка спросила, глядя на Лампию и Палагу:
— Откуда вы взяли, что Смолкина приедет?
— Неужто нет? — ответила Лампия вопросом же.
— А промолчал?
— Значит, так надо. Молчать-то он научился. Политику с нами разводит.
Затем Лампия спросила Палагу:
— Ты чего лебезишь перед ним? Для чего подлизываешься?
Палага не обиделась, что было на уме — то и выложила:
— К тебе, что ли, я буду подлизываться? Меня не убудет, а жить спокойнее. Начальство, оно все в строку ставит. Надоело мне, бабоньки, все надоело, вот что я скажу.
Вода в котле закипела. Женщины начали колдовать, чем бы накормить свиней, а Нюрка надвинула поглубже шапку на уши да одернула серый засаленный ватник и пошла по вызову председателя.
Гаврила Романович Бороздин в своем кабинете разговаривал с Нюркой, как заговорщик, хотя и на этот раз не сообщил, что ожидается большая гостья.
— О корме распоряжения уже отданы. Ни о чем не беспокойся, все будет сделано, — шепнул он. — А ты сейчас же иди домой и прочитай вот эту книжицу, подумай над ней, — он взял одну брошюру из целой стопки точно таких же и вручил ее Нюрке. Это был рассказ знатной свинарки Елены Смолкиной о своей работе.
Затем последовали новые указания:
— Сегодня на свиноферму не ходи. Прочитай эту книжку, изучи ее, а завтра проведи воспитательную работу в своем коллективе, чтобы запомнили все и извлекли опыт. Вот так! Я целиком полагаюсь на тебя. И еще раз проверь там у себя, чтоб все было на своем месте и во всем соблюдался порядочек. Понятно?
Нюрка все поняла.
— Да, вот что еще, — добавил председатель. — Мобилизуй этого паренька, Кольку, сынка этого, чтобы он еще присочинил чего-нибудь и повесил бы. Такое, понимаешь, чтобы подходило к текущему моменту. Если нужны бумага и краски, скажи Лампии, пусть пошлет в контору к счетоводу. Будет сделано.
Нюрка холодно смотрела, как волнуется Бороздин, и так же холодно спросила его:
— А может, она и читать наши вывески не будет, не видала, что ли?
Бороздин обрадовался:
— Вот-вот, поняла, значит, догадалась. Будет читать, не будет читать — не наше дело. Наше с тобой дело приготовиться. Одна она, что ли, приедет!
* * *
Деревня стояла на береговом откосе, обращенная всеми своими окнами к реке. Но между домами и рекой издавна стояли маленькие, наполовину втянувшиеся в землю либо сползшие к самой воде черные баньки. Бывало, сидят мужики на крылечке, покуривая самосад и поглядывая поверх гниющих и дымящих бань на заливные заречные луга, и вдруг кто-нибудь скажет, сплюнув со злости под ноги:
— Утопить мало тех, кто первые начали строить бани перед самыми окнами!
— Да, планировочка! — подтвердит другой.
Но всегда находились и трезвые головы:
— Конечно, первый кто-то был. Только какой смысл теперь проклинать их, первых кляни не кляни — они свое дело сделали. И, конечно, их тогда понимали и поддерживали: дескать, не надо далеко за водой ходить.
— Утопить мало! — повторял решительно свое осуждение начавший этот разговор.
— Ну и топи, ему-то что!
Только, надо полагать, баньки не всегда были такими неприглядными: на отдельных сохранились еще остатки резьбы по краям крыш и даже выструганные из березовых плах либо из кривых корней причудливые петушки на охлупнях. Наверно, баньки были хороши, красивы, пока не начали гнить и крениться в разные стороны.
То же самое с качелями. Остатки их сохранились на крутом берегу реки в конце деревни — два высоченных столба с перекладинкой да пара слег, заменявших когда-то веревки. Самой доски, на которой сидели и стояли качавшиеся, уже не было, и старые, черные от гнилостных грибков столбы напоминали теперь только виселицу. А ведь когда-то здесь, на угоре, каждый вечер, а в праздники с утра до вечера шумела, веселилась неприхотливая к затеям сельская молодежь. Тут влюблялись и сватались, ревновали и дрались…
В зимнее время, когда и река и поёмные луга по обоим берегам, и гнилые баньки, и остатки качелей по уши были под снегом, казалось, что все было на месте и ничто не портит красоты родной природы.
Нюрка торопливо шла по деревне, размахивая одной рукой, а другой сжимая в маленьком кармане ватника книжку знатной свинарки Смолкиной. Ей не терпелось прочитать эту книжку. Волнение председателя как-то передалось ей. А вдруг приезд Смолкиной что-то изменит в ее жизни, осмысляя и углубляя ее, вдруг Смолкина подскажет что-то такое, из-за чего свиноферма сразу поднимется, и люди будут довольны, и свиньи перестанут голодать?
Катерина Егоровна, встретившая ее на крыльце своей избы, встревожилась:
— Что рано являешься? Не случилось ли беды какой?
— Ничего, матынька, все ладно. Дай поесть чего-нибудь, читать буду.
— Читать? Замуж пора выходить. А она — читать.
Смолкину Елену Ивановну знали по всей округе. С портрета смотрело широкоскулое молодое лицо в белом платочке с умными веселыми глазами. Нюрке лицо понравилось, только вот тоже — ни на щеках, ни на подбородке ямочек нет, а она (да, наверно, не она одна в деревне) считала, что такие ямочки — главное в женской красоте. Себя Нюрка не ставила почти ни во что именно потому, что ни одной ямочки на лицо бог ей не дал. А вот, оказывается, у Смолкиной тоже их нет, а — ничего, неплохое лицо. Уж за нею-то, наверно, все первые парни сломя голову бегают да не из одной какой-нибудь деревни, а со всего района, а может, со всей округи.
Прежде чем читать брошюру, Нюрка показала смолкинский портрет своей матери и спросила ее:
— Красивая она?
Катерина Егоровна вытерла руки о передник, взяла книжку обеими руками, поднесла ее к окну, к свету и в свою очередь спросила:
— Кто это?
— Да вот она и есть, Смолкина.
— Кто такая?
— Неужто не знаешь? Надо же! Смолкина, Елена, свинарка знаменитая, можно сказать, напарница моя.
— Нашла себе напарницу. Ее, поди-ко, только в красные углы сажают. Ишь какая! — восхищенно всматривалась в портрет Катерина Егоровна.
— Ты мне скажи, красивая она? — настаивала Нюрка.
— Да лишней красоты будто нет, а ребятам, поди-ко, такая по нраву, все за ней гоняются. Только что это у нее на носу, будто дырка маленькая?
— Где на носу?
— А эвон, на самом наконешнике. Как на наперстке ямочка, что ли, какая?
Нюрка всмотрелась — и верно: на самом кончике носа ямочка. Значит, есть все-таки ямочка у Смолкиной. Не зря, значит, красивая такая! — решила она.
А у Катерины Егоровны мысль шла своим путем:
— Это у нее шадринка на носу. Наверно, девчонкой оспу перенесла. Видала шадровитых? — это все из-за оспы. Когда ребенок заболеет, бывало, черной оспой, ему на ночь руки связывают, чтобы не содрал себе коросту с лица. Сорвет коросту — на всю жизнь человек меченым остается, шадровитым. Говорят про таких, что на роже у него черти горох молотили. Родители, бывало, денно и нощно следят, чтобы спасти чистую кожу своему детенышу. Видно, и за ней следили, да не уследили, сколупнула-таки корочку с носу, осталась ямка на самом кончике.
— Что же ты мне, мама, хоть одной ямки не оставила?
— Вот дурная девка! Да разве шадринки для красоты? Это когда человек улыбнется и у него лунка на лице засветится, вот тогда для красоты. И то ежели, к лицу идет. У всякого лица, голуба душа, своя красота есть. А тебе зачем шадринки? Когда ты росла, оспы уже не было.
День зимний короток, как жизнь человека, особенно если он хочет что-то сделать, а не торопится. Пока Нюрка собиралась сесть за брошюру, наступили сумерки и читать пришлось до поздней ночи при керосиновой лампе. Лампа висячая, но на время чтения Нюрка сняла ее и поставила на стол — читала и боялась, что забудется, двинет столом и неустойчивая лампа свалится.
В избе было тихо. Мать поворчала-поворчала и забралась на печку. Отец зимой работал на лесозаготовках и жил где-то в казенных бараках. Старший брат Нюрки отслужил положенное время в армии и, получив паспорт, в колхоз не вернулся, а устроился для начала разнорабочим на металлургическом комбинате. Ему хорошо, он два раза в месяц получает свое, заработанное, на руки. У него не трудодни.
В трубе выл и стонал ветер. Отчего он никогда не забирается в трубу днем? А может, это мать храпит со сна и посвистывает во все свои завертки, во всю ивановскую? В какую ивановскую? Что такое завертки и откуда они у матери?
Смолкина писала о колхозном животноводстве, о росте поголовья свиней, о их убойном весе, о жирности, о сальности. Рациональное содержание… Рациональное скармливание… Искусственное осеменение…
Нюрка читала и думала: здорово! Только в сон клонит. Грамотная, видно. Куда ей, Нюрке, до такой! А ведь было однажды, председатель Бороздин говорил ей: поддержим! Все тебе дадим! Героиней будешь! Наверно, она неправильно себя вела. «Зазналась я, вот что, — опять начала сомневаться она в своей правоте. — Если б не зазналась, так не лезла бы на рожон, не кричала бы на всех, как будто старше да честнее меня никого и нет в колхозе».
Нюрка хорошо помнит, как росла слава Елены Смолкиной. Об этом много рассказывалось повсюду. В колхозе проездом побывал секретарь обкома и похвалил ее работу. В районной газете появилась заметка, в которой рассказывалось, как Смолкина заявила секретарю обкома, что не пожалеет своих сил, чтобы оправдать его доверие, работать еще лучше. После этого уже другой секретарь обкома похвалил Смолкину еще раз на каком-то областном совещании по животноводству и одновременно спросил, не обращаясь ни к кому персонально: а что знают районные работники об инициативных людях в своих колхозах, поддерживают ли их, выдвигают ли, поощряют ли? В любом районе есть свои передовики, свои герои, надо только уметь их находить. Находить и воспитывать. Нет — значит, не нашли, ленивы…
Областная газета об этом совещании дала целую полосу под общим заголовком: «В каждом районе должны быть свои герои». Так впервые появился портрет Смолкиной. За малейший ее неуспех теперь стали взыскивать с районных руководителей, а те с правления колхоза. И успехи Смолкиной стали расти с каждым годом.
Ходили и иные разговоры.
Однажды при опоросе у Смолкиной будто бы погибла свиноматка. Оставшихся поросят Елена Ивановна пересадила к другой свинье. Приехавший в колхоз корреспондент, кое-что понимавший в свиноводческом деле, подсчитал всех поросят, облепивших постанывающую хавронью, и воскликнул на весь район:
— Это же рекорд! Восемнадцать поросят! И все от одной?
Елена Смолкина на первый раз промолчала. А когда корреспондент повторил вопрос, она рассмеялась и сказала:
— Вот чудной какой, сама я, что ли, нарожала их?
Корреспондент бросился к председателю колхоза. Тот горделиво заявил:
— А вы что думаете, мы не умеем выращивать своих героинь в колхозе? Умеем! При должном руководстве в каждом колхозе могут быть свои героини.
Слава Смолкиной стала гордостью и козырем колхоза, и района, и области. «Мы с тебя за Смолкину голову снимем!»— сказано было как-то председателю колхоза. Конечно, сказано было под горячую руку, но ведь и голову можно снять тоже под горячую руку — разве председателю от этого будет легче? И он все свое внимание и все силы и средства колхоза направил на решающий производственный участок — на свиноферму Смолкиной. Колхозную свиноферму так и называли: свиноферма Смолкиной. Ходили слухи о незаконных приписках в ее пользу. Но, может, это были только слухи, сплетни?
«Если бы не поддержка, если бы не помощь, если бы не указания и руководство… — пишет Смолкина, — моя бы свиноферма не смогла выйти в число передовых…»
«Дура я, дура и есть! — упрекает себя Нюрка. — Вот всегда у меня так: сначала накричу, а потом кумекать начинаю. И Лампия у меня такая же, Разве Бороздин не обещал нам свою помощь и поддержку? Разве бы я не смогла вот так же… Книжка бы… с портретом бы… Эх, Нюрка ты, Нюрка! — и опять сомнения и самая обыкновенная зависть начинали точить ее сердце. — Интересно все-таки, неужели она это сама все писала? Села вот так за стол и давай сочинять целую книжку? Надо же! Рациональное содержание!.. Рациональное питание!.. Ты бы еще, Елена Ивановна, про диетпитание рассказала, да нашим бы свиньям, они бы тебя послушали! Мы их крышами кормим, вот что я тебе скажу по секрету. У нас вон опять осенью все сенокосы залило водой раньше срока. Сено сгрести не смогли из-за паводка. Да что сгрести! Копны, стога целые смыло, как слизнуло. А не смыло, так насквозь пролило дождями — тоже не лучше. От воды сено загорелось. Дым над стогами стоял. Болотины у нас много — вот наше горюшко. Никакие машины на наши сенокосы не пройдут, а народу поубавилось. Пожни кустами заросли, мохом да кочками их затягивает. Всю свою жизнь деды и прадеды наши с лесом воевали, жгли новины, пни корчевали, пожни расчищали. А теперь лес опять в наступление пошел. И никакие бульдозеры нам не помогут. Как же быть-то? Смолкина ты, Смолкина, — мысленно обращалась Нюрка к Смолкиной. — Неужели ты сама этого ничего не испытала? Вот про бекон пишешь, а что это такое — я ведь даже не знаю, жир, что ли, свиной? Сало, значит? А какое у нас сало от свиней, когда на них только щетина растет! Да и ту мы под заход бросаем».
Постепенно рассказ прославленной свинарки о своей жизни и работе увлек Нюрку. Но все вычитанное ею в книжке казалось каким-то очень далеким от того, чем она сама ежедневно жила, все будто из сказки, ненастоящее, невзаправдашнее. «Неужели и я так могла бы написать? — спрашивала себя Нюрка и отвечала — Нет, у нас все не так, все не как у людей. У всех дела идут хорошо, только у нас у одних плохо. Как же бы я могла про нас написать?»
И она стала вспоминать, как два-три года назад ее свиноферма тоже прослыла вдруг передовой в районе. Так это же что было? Срам!
В передовые ферма попала после того, как весной, при полном отсутствии кормов, свинарки использовали предложение маленькой Нюрки, только что назначенной тогда на эту работу, и добились резкого снижения падежа, а затем и вовсе его остановили. Правление колхоза и вышестоящее руководство были этим чрезвычайно удивлены. По всем расчетам и прогнозам в голодную для животноводства зиму две трети свиней должны были погибнуть от бескормицы, а погибло, вопреки намерениям, меньше одной трети. Как это ни странно, весенний падеж скота у нас совсем еще недавно тоже планировался и планы по падежу чаще всего перевыполнялись. На этот же раз на свиноферме произошло какое-то чудо, которым заинтересовался весь район. В колхоз, посыпались телеграммы и письма, хлынули разные уполномоченные и газетные корреспонденты, в конторе правления то и дело раздавались телефонные звонки. Чудо надо было изучать и, в случае чего, обеспечить распространение передового опыта по всему району, а ежели поступят указания, то и по всей области, а новаторов колхозного производства выдвинуть, прославить и, по крайней мере, премировать.
Чудо действительно было. Маленькая бойкая Нюрка, не раз плакавшая от жалости к голодным поросятам и свиньям, заметила, что, выпущенные на прогулку, они грызут голую землю, жрут навоз, и предложила собирать свежие конские шарики, запаривать их и, чуть присыпая отрубями, скармливать свиньям.
Это свиное блюдо колхозники прозвали комбикормом. Под таким названием оно и функционировало в газетных заметках и статьях, пока публикацию их не прервал звонок из обкома партии: «Вы что, с ума сошли?»
Свиньи выжили. К Нюрке постучалась слава. Только Нюрка оказалась недостойной ее: она сама ее высмеяла, сама себя славы лишила.
Больше всего огорчился этим председатель колхоза Гаврила Романович Бороздин. Ему, как всем председателям, очень нужна была в колхозе хотя бы одна героиня. В районе он не раз слышал наставления: «Какой же ты руководитель, если ни одной знаменитости не сумел вырастить? Колхоз должен иметь своих героев!»
Случай, когда Нюрке удалось сохранить поголовье свиней, был самым подходящим, оставалось только провести соответствующие организационные мероприятия — и героиня была бы налицо. Упускать такой случай было недопустимо. И Бороздин, казалось, сделал все, что мог, и линию свою вел правильно. Прежде всего он расхвалил Нюрку на общем собрании колхозников, поддержал ее творческую инициативу и передовой почин и подробно разъяснил колхозникам, в чем проявилась ее настоящая русская народная сметка. В зале, правда, немножко посмеялись, но председатель сделал вид, что смешков не заметил, не слышал.
Затем он вызвал Нюрку к себе в контору, в свой председательский кабинет. И вот тут-то она и показала себя с неподходящей стороны.
— Есть такое мнение, Нюра, — сказал Гаврила Романович, склонившись над письменным столом и скрестив свои короткопалые руки на массивном мраморном пресс-папье, — есть такое мнение, чтобы выдвинуть тебя. Для начала поставим мы тебя на должность заведующей нашей передовой колхозной свинофермой, дадим тебе, так сказать, зеленую улицу. А там все будет зависеть от тебя самой: окажешься на высоте, оправдаешь наше доверие — значит, дальше пойдешь.
Тоненькая Нюрка одернула юбчонку сзади, шмыгнула носом и села на стул напротив мохнатого толстого председателя, затем осмотрела его малиновый нос, полные щеки, заглянула в маленькие, заплывшие, поблескивающие глазки и ответила:
— А как я оправдаю ваше доверие, Гаврила Романович, коли свиней комбикормом пичкаем? Ведь передохнут все равно.
— Об этом не твоя забота, — заявил председатель. — Всем обеспечим и тебя, и твоих свиней. Главное, нам теперь не упустить счастливого случая и приковать внимание к свиноферме. А потом уж все будет.
— Не понимаю я вас чего-то, Гаврила Романович. Свиньи-то ведь голодают.
— Голодали! — поправил ее председатель. — Больше голодать не будут.
— А что вы сделаете?
— Я тебе говорю: все сделать можем!
— Так давайте корма. У нас свиноматки и те на голодном пайке.
— Вот ты и дашь им корма. Да и весна уже на носу.
— Где я им корма возьму?
— Это опять не твоя забота, говорю тебе.
Бороздин не горячился, гудел спокойно, басовито, как мохнатый шмель, а Нюрка, будто пчелка перед ним, тоненькая, с перехватом, и голосок ее нет-нет да и сорвется на высокие тона, зазвенит знобко, с угрозой.
— Что вы надо мной шутки шуткуете? Будут корма или с комбикормом в передовых будем ходить?
— Все будет, я тебе говорю, как только станешь заведующей, все условия создадим. — Бороздин приподнял мраморное пресс-папье и твердо со стуком опустил его на стол, словно большую точку поставил. — Сейчас дам тебе бумагу в зубы, сядешь на подводу — и в район. Пойми меня, Нюра, как руководителя, — мне ничего нельзя уже просить в районе, я много уже брал, а тебе можно. Тебе не откажут, про тебя хорошо в газетах написали, тебя похвалили, тебя и должны теперь поддержать. А характер у тебя есть. Только ты пойми меня, Нюра, правильно. В районе передовых людей недостаток, новых выдвигать надо. Тебя обязательно поддержат. Тебя воспитывать будут, с тобой работать начнут, а ты им про свиней про наших, пойми ты это. Все дадут! Героиней будешь!
Гаврила Романович Бороздин был человек свой, не городской, и потому, выкладывая перед Нюркой начистоту свой план, не считал нужным как-то дипломатничать с нею, да, собственно, и не умел этого делать. Хитрости его были доморощенные, понятные.
— Все тебе обеспечим, — гудел он. — На совещания передовиков будешь ездить, выступать начнешь. И колхозу польза: все на виду будем.
Нюрка не сразу разобралась, какой путь к славе он предлагал ей, а когда разобралась — обиделась.
— Зачем на совещания? — осторожно начала дознаваться она.
— Опытом своим делиться.
— Я говорить не умею.
— Мы тебе все напишем, только читай.
— Значит, вместе будем ездить?
— Конечно, вместе, ты ничего не бойся.
— И про комбикорм наш расскажем?
— Ты что это? — насторожился председатель.
— Вместе будем очки втирать, да?.. — Голосок у пчелки зазвенел еще выше, еще звончей и со злобой — Свиней кормить надо, а вы меня заведующей хотите поставить. Аль думаете, одним начальником будет больше, так свиньи дохнуть перестанут? Мало еще у нас всяких заведующих? Набьют кожаные голенища разными бумагами и слоняются от фермы к ферме, ручки в брючки да по совещаниям ездят, опытом делятся. Колхозная интеллигенция!..
У Бороздина глаза расширились от удивления, и вместо инициативного огонька в них появился гнев:
— Ты где находишься, оглашенная? — зашипел он, стукнув тяжелым пресс-папье по столу. — Ты с кем разговариваешь?
Но Нюрку уже остановить было трудно. Молодая, безрассудная, она еще не хлебала горького досыта, еще не знала, что такое страх. От возмущения она раскраснелась, как на морозе, и стала даже интересной, красивой: всю бы жизнь ей возмущаться да гневаться!
— Неправду я говорю, что ли? Хоть кто-нибудь из начальников работает на свой колхоз? Только учитывают, да подсчитывают, да насчитывают. Разве этого от нас требуют? Почему они спиваются? Потому что дела настоящего нет. Почему воруют? Потому что на водку деньги нужны. На честные деньги не сопьешься!
Гаврила Романович взял себя в руки, кричать не стал, но Нюрку все же остановить сумел.
— Так-то ты оправдываешь доверие? — сказал он строго и внушительно. — Ненадежный ты элемент. Иди работай и не занимайся демагогией! — приказал он под конец и на этом оборвал разговор.
Так и не стала Нюра заведующей свинофермой. И писать в газете о свиноферме скоро перестали.
«А может, я сама во всем виновата? — думает теперь Нюрка, читая смолкинскую брошюру. — Все-таки ведь председатель-то хотел, чтобы свиноферма передовой сделалась. Ведь ему тоже не легко, наверно!..»
И героиней Нюрка не стала. Опять, может, во всем сама виновата? А вдруг стала бы она героиней — посмотрела бы мама, фу-ты, ну-ты, ой здорово! Хоть бы для мамы!
А Смолкина вот и героиней, наверно, станет! А что говорили про нее разное, так мало ли чего у нас не наговорят! Будто бы и подслащивали ей, и приписывали чужие успехи. Народ у нас всякий: могут намолоть с три короба, только слушай знай.
Чем больше Нюрке встречалось в смолкинской книжке непонятного, чем больше было там ученых слов, тем с большей почтительностью думала она о Смолкиной, о своей знатной напарнице, тем с большей завистью повторяла: «Неужели я не смогла бы?»
Мать ворочалась на печи, спрашивала:
— Скоро угомонишься, полуношница?
— Не угомонюсь я, мамочка, спи! Ты-то чего не спишь?
— Когда она приезжает?
— Ничего не знаю, председатель не сказал, только велел подготовиться. Спи, мама!
— Что я, не человек, что ли? Спи да спи! Я ведь тоже думаю.
— Ладно, мама!
— Чего ладно-то? Ты вон керосину добавь в лампу, совсем затухает, сожжешь ленту, тогда с чем будем сидеть? Керосин за суденкой, в бутылке.
Нюрка нашла бутылку, вывернула горелку, не гася огня, и налила в лампу керосину. В избе стало светлее, а запах керосина донесся даже до Катерины Егоровны. Она поднялась, свесила ноги с печи, но слезать не захотела.
— Приготовиться, значит, велел. А как это, приготовиться? — снова заговорила мать.
Нюрка закрыла книжку:
— Корму всякого обещал отпустить. Где он только возьмет его, не знаю!..
— Он найдет, когда до зарезу надо. Уже корма развозят, я слышала. И на скотный двор увезли воз сена, от лошадей взяли.
— Надо же! — удивилась Нюрка. — Вот книжку еще велел изучить да почистить все, порядочек навести…
— Ты как с ней будешь разговаривать? — поинтересовалась Катерина Егоровна. — Всю правду выложишь или подсластишь, скроешь кое-чего?
— От нее разве что скроешь? — убежденно ответила дочь. — А уж разговаривать и не знаю как. И правду бы надо выложить, чтобы на пользу пошло, и боюсь, чтобы не навредить кому. Худой-то славы тоже ведь распускать неохота. Вражина я, что ли, какая!
— Худая слава — она худая и есть, — подтвердила мать. — Это верно! А скроешь — тоже пользы не будет. Правда — она всегда лучше кривды.
— А помнишь, ты, мама, говорила мне: не плюй против ветра.
Катерина Егоровна чуть смутилась:
— Помню, как не помнить. Так ведь это когда ветер в лицо. А если ветер попутный — ничего не бойся.
— Сейчас попутный?
— Правда, дочка, всегда лучше кривды. Ржа ест железо, лжа — душу.
— Ладно, мама, давай спать.
— Я, что ли, тебе мешаю? Спи давай ложись.
Нюрка повесила лампу над столом и потушила ее, дунув сверху в стекло.
* * *
Председатель колхоза Бороздин по телефонному звонку из района выслал навстречу Смолкиной грузовик, чтобы, не дай бог, не застряла ее легковушка где-нибудь в снежной мякоти на волоку, и с утра вся деревня ждала, что вот-вот завиднеется в поле на росстанях какая-нибудь районная «Победа» на прицепе у колхозного грузовика. Но до вечера никого не было, и грузовик все это время торчал на пути, как на посту, километрах в шести от деревни. А к вечеру на росстанях перед деревней показался целый поезд из четырех автомобилей: впереди шел новенький «ГАЗ-69», за ним две «Победы» — синяя и ядовито-зеленая, а затем уже грузовик, будто толкач-паровоз, чадил, громыхая кузовом и почтительно притормаживая в нужных местах. Три легковых сразу — такого в колхозе, кажется, никогда еще не бывало, и яркие «Победы» на снежном поле производили такое впечатление, как если бы в зимнем небе вдруг засверкала радуга.
— Вот так делегация! Тебя бы, Нюрка, этак взамуж выдавать! Свадьба, да и только.
— Куда ей, выскочке!
— Какая я тебе выскочка?
— На какой же она машине сидит?
— Кто «она»?
— Сама-то?
— На всех на трех.
— Будто министра какого везут.
— Ну что ж такого, у нас не часто гости бывают.
Когда легковые автомашины проходили по деревенской улице, старые, перекосившиеся и наполовину занесенные снегом баньки казались особенно неприглядными и нелепыми. Грузовик пронесся по берегу реки и скрылся за перекрестком улиц, а легковушки остановились у конторы правления.
Бороздин, запыхавшийся и раскрасневшийся — не так от морозца, как от волнения, испуганно перебегал от машины к машине, не зная, какую дверь сначала открыть и кому важнее оказать больше чести: гостья гостьей, но ведь районные работники райкома и райисполкома — тоже гости, да еще и хозяева к тому же!
Инструктор райкома Торгованов, молодцеватый, с залысинами на лбу, заметными даже из-под шапки, первый выскочил из газика и распахнул правую переднюю дверь ядовито-зеленой «Победы».
— Приехали, Елена Ивановна! — крикнул он на всю улицу, как будто Елена Ивановна сама могла не видеть, что приехали и что надо выходить.
У конторы собрались все, кого приглашал Бороздин, и ждали, что будет дальше, что им делать и что говорить. Были тут работники бухгалтерии, бригадиры из всех отделений колхоза, кладовщик, агроном, зоотехник, одна учительница и все три свинарки во главе с Нюркой…
Смолкина вышла из машины и сказала громко и приветливо только одно слово:
— Здравствуйте!
И все как бы облегченно вздохнули в ответ ей:
— Здравствуйте!
Бороздин, весь красный от напряжения, подкатился к ней и пожал ее руку:
— Здравствуйте, Елена Ивановна. Пожалуйте, Елена Ивановна!
— Это председатель колхоза «Восход зари» Бороздин! — назвал его инструктор райкома партии.
— Бороздин Гавриил Романович! — отрекомендовался и сам председатель.
Захлопали дверцы машин, из них стали выходить люди в теплых зимних пальто, в шапках-ушанках. Одна Смолкина была в шляпке. Но шуба на ней тоже была теплая, зимняя, с шалевым меховым воротником и с меховой оторочкой по подолу и рукавам.
— Пожалуйте в нашу контору, Елена Ивановна. Ждем вас, можно сказать, не дождемся.
Смолкина пошла вперед, поднялась по ступенькам на крытое крыльцо и скрылась в сенях. За нею направились все прибывшие из района и председатель.
Кроме лысоватого инструктора райкома партии Торгованова среди прибывших был агроном из райисполкома, робко державшийся в стороне, ни во что никогда не вмешивающийся; горбатенькая женщина, заведующая райпарткабинетом, увязавшаяся за Смолкиной главным образом затем, чтобы навестить в колхозе «Восход зари» своих дальних родственников; паренек из райкома комсомола, пытливо примечающий все, и особенно, как ведет себя инструктор райкома партии, и приобщающийся через него к большой жизни.
Выделялся же из всех, вернее, выделял себя из всех, корреспондент, он же фотограф районной газеты «Дубовиковская правда» Семкин, мальчишка, которому казалось, что на земле существует только он один или, по крайней мере, он — главный, вследствие чего он всюду подавал свой голос, неизменно лез вперед и во что бы то ни стало, при всех обстоятельствах старался играть руководящую роль. Инструктор райкома партии Торгованов вынужден был следить за ним не меньше, чем за Смолкиной, чтобы все было правильно, постоянно обрывал его, одергивал, ставил на свое место, держал при себе.
Колхозники расступились перед гостями, затем, замкнув кольцо, двинулись вслед за процессией в избу.
Семкин, опередив всех, взлетел на крыльцо и успел несколько раз щелкнуть фотоаппаратом.
На крыльце Торгованов прошипел Бороздину:
— Хлеб-соль надо было приготовить. Что ж ты?
— Я думал, хлеб-соль — только для иностранцев, а она ведь наша, — ответил Гаврила Романович. — Кабы я знал… предупредить надо было.
Переступив порог конторы, Смолкина быстро осмотрела помещение. В первой комнате она увидела два письменных стола, стулья и табуретки в простенках между окон, радиоприемник в углу, старинный деревянный висячий телефон, похожий на скворечник, ленту обоев, на обратной стороне которой было напечатано во всю переднюю стену: «Добро пожаловать, Елена Ивановна!» (ее напечатал по срочному заданию Бороздина все тот же сын Лампии, Колька), множество ярко раскрашенных плакатов с дородными, хорошо откормленными свиньями самых разных пород — и в стойлах, и на выгоне, и поодиночке, и попарно, и целыми стадами (плакаты эти были присланы на днях из отдела райисполкома с предписанием немедленно развесить их по всему колхозу на видных местах).
— Пожалуйте, Елена Ивановна, в мой кабинет, можно сказать, в председательский! — Бороздин почтительно распахнул перед нею дверь следующей комнаты. Смолкина сделала движение, что хочет раздеться. — Пожалуйте, пожалуйте! Там разденетесь, — настойчиво повторил Бороздин.
— Разденемся в кабинете! — сказал корреспондент Семкин и первый ринулся вперед.
Смолкина прошла в кабинет, за нею все прибывшие и председатель. Дверь закрылась. Приглашенные на встречу с гостьей колхозные служащие и члены правления, все одетые по-зимнему, остались топтаться в первой общей комнате наедине с собой. Разговаривали вполголоса. Кто-то восхищенно зашептал:
— Гаврило-то наш, как научился, видали? Что тебе директор театра или министр какой: «Пожалуйте да пожалуйте!» Молодец мужик.
— Да, нахватался образования.
Потом о другом:
— Три машины, вот как! Кто это с ней приехал?
— Разные, наши все, районные.
— Век живи, а всех своих районных начальников так и не распознаешь.
Лампия толкнула Нюрку в бок, горячо зашептала в ухо:
— Шубу-то разглядела? Кругом мех.
— Разглядела, — ответила Нюрка. — Трудодни-то небось не такие, как у нас, вот и мех кругом.
— А к свиньям тоже в шубе ходит? Али в ватнике?
— В белом халате.
— Она докторша, чи що?
— Профессорша.
— Ладно тебе, — обиделась Лампия, а немного помолчав, начала спрашивать снова:
— Шляпку-то видела?
— Видела. С вуалькой.
— С какой вуалькой?
— С сеткой.
— Сетка эта — мужиков ловить.
— Болтай больше! — сказала Нюрка.
— А чего болтать? И как только у нее уши не мерзнут под таким ведерком?
— В машине тепло, она в машинах ездит.
Лампия вздохнула.
— Вот это жизнь, бабы! — с завистью зашептала Пелагея. — Мне бы так устроиться.
— Спи больше, устроишься.
В комнате образовались группы по два, по три человека, разговоры возникали самые разные, то шепотом, то вполголоса. Кто-то спросил:
— Чего делать-то будем? Чего ждем?
Ему ответили:
— Раз позвали — значит, надо. Подождем.
— Нам торопиться некуда, чего-нибудь дождемся.
— А угощенье будет?
— Не без этого. Бороздин, наверно, уже водку разливает. Сейчас и тебе вынесет.
— Мне много не надо. И мало не приму.
— Помалу он не наливает, придется пить.
— А вправду, чего они там делают?
— Кто их знает. Наверно, ей хлеб-соль подносят, а может, сговариваются, чтобы все было на уровне. Только угощенье будет не здесь. На вечер ужин готовят.
— Нас-то позовут?
— А не позовут, так из колхоза выйдешь?
Пелагея наклонилась к Нюрке и к Лампии, спросила:
— Слышали, вечером угощенье будет.
Нюрка засмеялась:
— Доклад будет, а не угощенье.
Засмеялась и Евлампия:
— Вытри нос лучше!
Нюрка повторила:
— Для кого угощенье, а для тебя, Палага, доклад да выволочка.
Палага фыркнула:
— Тебя позовут, выскочка!
Так стояли, сидели и переговаривались довольно долго. Наконец дверь из председательского кабинета открылась. Первая вышла оттуда Смолкина — она была раздета, но в шляпке; за нею председатель и кое-кто из районных, но не все. Часть гостей задержалась в дверях, на пороге. Все остановились, словно ожидая, что сейчас скажет Елена Ивановна. А она действительно собиралась, видимо, что-то сказать — это было заметно, но пока раздумывала, с чего начать.
Нюрка, Евлампия, Пелагея уставились на нее во все глаза, рассматривали пытливо и в общем доброжелательно, не пропуская ни единой мелочи. Сейчас, когда Смолкина сняла пальто, ее можно было разглядеть всю, с головы до ног.
Елена Смолкина оказалась гораздо старше той, какая была на портрете, и даже сходство между этими двумя Смолкиными Нюрка обнаружить не смогла. Прежде всего, живая Смолкина была рыжая, а не черная, как в книжке, и не круглолицая, а сухощавая — какие уж там ямочки на щеках! И, конечно, на носу не оказалось никакой шадринки: на таком хрящеватом, сухом и сильно заостренном носу, как у нее, шадринке даже и уместиться-то негде. Все это показалось Нюрке очень странным, потому что она думала о Смолкиной как о молодой девушке, о своей сверстнице. Далее: на портрете Смолкина была в платочке, как всякая обыкновенная деревенская женщина, а на живой на ней красовалась шляпка. Ну и что ж такое, что шляпка? Ну и пускай, шляпка так шляпка! Правда, Нюрка ни разу еще в жизни не встречала напарниц в шляпках, но это, конечно, только ее, Нюркина отсталость, и ничего больше. А вот зачем она, Смолкина, не снимает свою шляпку? Пальто сняла, а шляпку не сняла. Так полагается, что ли? Ну ладно, не сняла так не сняла. Не в шляпке суть дела. Пускай и спит в шляпке, если так положено, хотя в хороших домах гости должны снимать свои шапки. Странно другое: почему это Смолкина по всему своему виду — и по лицу, и по одёже, особенно по одёже, не походит ни на деревенскую, ни на городскую женщину? Острые глаза бойкой Нюрки и ее подруг немедленно отметили все особенности костюма знатной гостьи, а женские язычки успели даже сделать и кое-какие замечания по нему.
На Смолкиной каждая вещь в отдельности была хорошей: шляпка фетровая, с черной сеточкой-вуалькой спереди и сзади, костюм из нетолстой серой шерсти, кофточка какая-то модная полупрозрачная, нейлоновая, что ли, и туфли — ничего, не плохие, хоть и не на «шпильках», но на каблуках вполне женских, не солдатских… По отдельности — хорошие вещи! А все вместе они как-то не увязывались, не согласовывались друг с другом ни в цвете, ни в фасоне, вещь к вещи не подходила. И к ней, к Смолкиной, ничего не подходило, то что называется — к лицу не шло.
Костюм на ней не сидел, а висел. Сквозь нейлоновую кофточку просвечивала фиолетовая не то комбинация, не то простая трикотажная майка. Вуалетка на шляпке не вязалась с учрежденческой строгостью пиджака и знаками отличия на нем. В общем, создавалось впечатление, что одежда Смолкиной приобреталась в разное время и по частям, в ларьках, распродающих уцененные товары. Особенно не к месту были сережки — замысловатые, позолоченные, со сверкающими стекляшками на фольге, броские, как мишурные украшения. Нейлон и мишура! — действительно ни к селу ни к городу. Потому и сама Смолкина казалась ни городской, ни деревенской.
— Выставка достижений! — шепнула Нюрка на ухо Лампии, пока Смолкина раздумывала, с чего ей начать разговор.
— Нам в этакое не нарядиться, — прошептала в свою очередь Евлампия.
— Когда надо будет, и нас нарядят.
— А чего она ведерко свое не снимает?
— Это тебе не полушалок.
— И губы не накрашены.
— Надо же!.. — иронически отозвалась на это Нюрка, но тут же одернула себя и подругу: — Ладно тебе, остановись.
Смолкина смотрела на народ долго и нерешительно, наконец нашлась что сказать и улыбнулась:
— Вот приехала к вам. Надо поразговаривать.
— Милости просим! — ответил кто-то из стоявших в избе.
— Поразговаривать можно.
Больше никто ничего не сказал, и Смолкина повернулась к Бороздину:
— Покажите мне заведующего свинофермой, он ведь здесь где-нибудь?
Бороздин вежливо ткнул пальцем в сторону Нюрки:
— Вот она, Елена Ивановна. Нюрка, подойди!
Польщенная Нюрка зарделась от смущения, робко шагнула к Смолкиной, первая протянула ей руку:
— Здравствуйте, Елена Ивановна! Только я не заведующая.
— Здравствуй! А кто же заведующая?
— Свиньи есть, а заведующей нет.
— Как же так? — растерялась Смолкина.
На выручку ей подоспел Бороздин. Он заговорил быстро, словно спешил предупредить возможные возражения:
— Все есть, Елена Ивановна, все как положено. Только Нюрка не хочет называться заведующей, молода еще, горяча, а так все в порядке. С работой своей она справляется, даже в районной газете хвалили, все в порядке.
— Скромность — дело хорошее! — сказала Елена Ивановна.
— А это мои напарницы, — показала ей Нюрка на своих подруг. — Это вот Лампия. Евлампия Трехпалая, — поправилась она. — А это Пелагея.
— Трехпалая? — переспросила Смолкина. — Ну хорошо, значит, вас трое. А дела как идут?
— Дела как? — переспросила Нюрка. И, впадая в тон недавно прочитанной смолкинской брошюры, ответила: — Трудности у нас есть. Много трудностей.
Смолкина посмотрела на нее внимательней, обернулась на Бороздина, на инструктора райкома и сказала раздумчиво:
— Трудности, да… Трудности, они у всех есть. Разные… Это трудности роста. Их преодолевать надо. — Потом спросила: — А работаете как? Дружно?
— Всяко бывает. Не так, чтобы так, и не этак, чтобы этак… Случается, что и грыземся, как собаки.
Евлампия коротко поправила Нюрку:
— Как свиньи, грыземся.
В толпе захихикали. Бороздин вмешался:
— Не верьте ей, Елена Ивановна, у нее такой характер. Дружно работают! Контакт есть! Ничего работают!
— У кого такой характер, у которой? — спросила Смолкина, глядя на Нюрку.
— У нее характер, у Евлампии, у Трехпалой у этой, — ответил Бороздин.
— И у меня такой же! — сказала Нюрка.
Смолкина опять посмотрела на обеих, подумала и посоветовала:
— Работать надо дружно. От дружной работы все идет. — И добавила: — Ну, мы с вами еще поговорим. И собрание проведем. — Она вернулась в кабинет председателя.
Нюрке в этот миг она показалась очень усталой. Нюрка даже пожалела ее, и потому, наверно, в душе ее пропала к Смолкиной всякая зависть. «Ну что ж, поговорим потом. Поговорим так поговорим! — сказала она про себя. — Обязательно поговорим, как же без этого?» И тут же решила, что выскажет Елене Ивановне все, что наболело у нее на душе, всю правду про свиноферму, про то, что никакого к ней в колхозе нет интереса, и про то, за какое такое новаторство считали ферму примерной в районе и как Бороздин хотел ее, Нюрку, двинуть вперед, в знатные, и почему из нее героини не вышло и не выходит. А свиней ей просто жалко, потому что они живые. А то бросила бы она давно всю эту работу, все равно платы никакой, и когда что заплатят, никто не знает. Лампия работает тоже без охоты, только от злости, потому что все равно платы никакой, а не работать в колхозе нельзя. А Палага работает, потому что ей все равно, где спать: она ходит нога за ногу и спит на ходу. И никому до свиней дела нет, потому что колхозу от них ни холодно, ни жарко, ни сала, ни щетины никому не достается, никому никакого интереса. А Бороздин думает только об одном, чтобы под суд не попасть да чтобы всем вовремя глаза чем-нибудь замазать. От него требуют правды, а колхоз наш отстающий, захудалый, потому Бороздин правды боится, боится, чтобы не посчитали его плохим руководителем; ему только бы все планы выполнить, а до того, как люди живут, ему и дела нет. Кроме как на планы, у него сил не хватает. А если планы все-таки не выполняются, тогда он от страха за свой пост начинает хитрить, скупать мясо у колхозников и сдавать его государству будто колхозное. А цены все разные, все по шкале, и колхозу от выполнения планов опять убыток, двойной убыток, тройной убыток. Куриное яйцо Бороздин тоже покупает на стороне да в городских магазинах, чтобы план выполнить. Купит яйцо, сдаст его в магазин, и опять купит то же яйцо, и опять сдаст. И с маслом так же. Потому что колхоз отстает, а планы есть планы, и закон есть закон. Убытки все списываются на колхоз. Богатый колхоз выполнит планы и работает на себя. А наш работает только на планы. Но раз планы выполнены, то и Бороздин хорош для начальства и в отчетах его хвалят: вот настоящий руководитель, даже не ахти какой колхоз, а при умелом руководстве все планы выполняет! Начальству нашему план дороже всего, потому что у начальства есть свой план сверху, который район должен выполнить. Над нашим начальством тоже ведь есть начальство. И Бороздин стоит на своем месте, пока план выполняется, пока его начальство хвалит. Что о нем народ говорит — это дело десятое. Хулителей и поприжать можно, да и не для всех он плох. Есть кому и слово о нем замолвить в случае чего. Его только бы раз сверху похвалили, а остальное он сам сделает, кое-кому и язык прищемит, если нужно будет. Правда, конечно, всегда одолеет кривду, но пока она доберется до главных верхов, Бороздин на пенсию выйдет либо на другое место переведется. Он теперь ответственный, он руководитель, он кадра, а кадры беречь надо… Конечно, Нюрка, может, в чем-то и ошибается, что-то и неверно понимает, она еще молода, горяча («А будто и вправду я не горяча да не молода!» — думает про себя Нюрка), только ведь у нее душа болит за все, и как можно ей промолчать, если случай такой выпал с этой Смолкиной.
Нет уж, извини-подвинься, Нюрка все теперь выложит, все, что наболело, выскажет, всю душу свою выплеснет. А там будь что будет! Только бы за правду постоять, только бы людям легче жить стало, только бы польза от того была.
Нюрка хотела пользы своему колхозу, своим односельчанам. Она никогда не говорила вслух и даже мысленно, что хочет быть полезной народу, она боялась громких слов. Тем более она не смогла бы нипочем сказать, что ей хочется послужить партии, помочь партии в наведении порядка на земле, в колхозных делах. Но это для нее само собой разумелось: колхозная правда, хорошая обеспеченная жизнь для людей и большая правда партии — это были понятия одного ряда, Нюрка всей душой верила в это. Только почему-то казалось ей, что это большое, светлое было где-то очень далеко отсюда, далеко от ее дома, от ее улицы, от свинофермы, от ее ежедневных, вероятно, мелких обид и горестей, от всего, что заполняло, забивало ее жизнь час за часом, с утра до ночи, год за годом. Это большое, чистое, без ругани, без лжи было где-то далеко, там, в Москве («Боже мой, какая же она все-таки эта Москва, хоть бы раз побывать в ней!»), а здесь рядом — свиноферма, Бороздин, комбикорма и постоянный страх, что зазеваешься и тебя свиньи съедят. Отчего же это получается так неладно? Наверно, оттого, что поучилась она маловато, и читать она ничего не читает, и радио не слушает — есть один батарейный приемничек в конторе, и то без батарей! — и в кино бывает редко — вот уже второй год показывают «Чапаева» да «Богатую невесту», и вообще кругозор у нее — ох, узок! Узок, и никуда от него не денешься. И как его расширять, Нюрка не знает. И душа у нее болит. Да разве у нее у одной, разве у Лампии душа не болит? У Палаги вот ничего не болит, она на все рукой махнула. А разве у мамы, у Катерины Егоровны, душа не болит за колхозную жизнь? Как же тут утерпеть, не высказать все этакому известному и почетному человеку, как Елена Ивановна Смолкина? Нет уж, будь что будет. Пускай уж и сор из избы летит, может, чище в избе станет. Да и не такой человек Смолкина, чтобы не разобраться, кто чего хочет — кто добра, а кто корысти. Эх, дойти бы до самой Москвы, как раньше ходоки до Ленина добирались.
* * *
В кабинете председателя было решено провести Смолкину до начала общего собрания по колхозной улице, по берегу реки, показать ей школу, клуб, а ежели к сроку подвезут фильм, то и картину прокрутить.
Смолкина согласилась и, выбравшись из конторы на улицу, привычно направилась к автомашине. Но ее остановил инструктор райкома:
— Пешком пройдемся, Елена Ивановна, тут недалеко.
— Пешком так пешком! — сказала она.
И они пошли пешком.
Когда Смолкина спускалась с крыльца, Бороздин подоспел сзади и поддержал ее за локоть.
— Осторожно, Елена Ивановна, скользко. Зимой ступеньки завсегда во льду.
Нюрка, увидев это, опять поразилась:
— Смотри ты какой стал. Надо же!
Из конторы следом за Смолкиной и ее свитой вышел на улицу весь колхозный актив, но люди быстро рассеялись по разным концам деревни. Дольше других держалась вблизи гостей Палага. Бороздин осадил ее:
— Ты чего лезешь? Чего лебезишь? Иди по своим делам. Да собрания не прозевай.
Палага на замечание председателя не обиделась, отстала, даже слова не сказав.
— Ну, куда пойдем? — спросил инструктор райкома, обращаясь к Смолкиной.
— Надо будет осмотреть весь колхоз, — заявил корреспондент Семкин. — Пройдемте сначала по главной улице.
— Куда пойдем, Елена Ивановна? — повторил свой вопрос Торгованов.
— Мне все равно, — ответила Смолкина. — По главной так по главной. Пойдемте по главной.
— Потом посетим школу, — продолжал разрабатывать свой план Семкин. — Школу обязательно навестить надо. Потом заглянем на свиноферму. Потом…
— Товарищ Семкин! — прервал его Торгованов. — Зайди вперед и сфотографируй Елену Ивановну на фоне.
— Я хочу всю делегацию.
— Валяй всю.
Смолкину поразили бани, торчавшие на скате к реке вдоль всей деревни. Наполовину занесенные снегом, они напоминали фронтовые блиндажи, притаившиеся в мертвой для артиллерии противника зоне.
— Черные, конечно?.. — спросила она.
Бороздин переглянулся с Торговановым и ответил:
— К сожалению, черные. Привычка, знаете, ничего не поделаешь.
— А черные, они лучше, жар вольнее, — сказала Смолкина. — У нас в семье тоже такая банька была, а сейчас переделать заставили. Говорят, вам нельзя отставать, вы передовая, узнает кто-нибудь…
— Дух, это уж точно, вольный, — подтвердил Бороздин. — Особенно хорошо для тех, кто попариться любит, с веничком. Как вы к этому относитесь, Елена Ивановна?
— Можно мне заглянуть в одну баньку?
Бороздин опять пытливо посмотрел на Торгованова.
— Да почему же нельзя? — поспешил согласиться инструктор райкома. — Для вас все можно, Елена Ивановна.
Бороздин оживился:
— Милости просим, Елена Ивановна. Вы же не иностранка какая-нибудь. Для вас все можно. Если захотите, мы даже истопить одну прикажем, с веничком побалуетесь.
Бороздин и паренек из райкома комсомола ногами в валенках разгребли снег перед входом в предбанник и в самом предбаннике, куда снег намело через щели в крыше и в дощатых стенках, и открыли низкую перекосившуюся дверь. Из полумрака пахнуло сыростью, плесенью, как из подполья, в котором гниет картошка. Должно быть, банька давно не затапливалась. Верх печки-каменки наполовину осыпался, две шайки, стоявшие на полу, рассохлись, обручи на них опустились. Все было черно от сажи — стены, потолок, полок, на котором парятся, жердочки, на которых развешивают одежду и белье, даже скоба дверная. Ни к чему нельзя было прикоснуться, все пачкало.
— Осторожно, окрашено! — сказал Семкин.
А Смолкиной банька понравилась. Она умилялась всему — и рассохшимся шайкам, и потрескавшимся от жара булыжникам, образующим свод каменки, и маленькому низкому окошечку, сквозь которое был виден только снег.
— Вот такая же банька и у нас стояла, — радовалась она своим воспоминаниям. — Бывало, охапку дров сожжешь, а воды горячей и пару на пятерых хватает. Воду-то мы камнями кипятили: как только покраснеют — мы их и кидаем вилошечками в кадушку с водой. Вода брызжется и шипит, и визжит, пар под потолком облаками ходит.
Бороздину, видимо, черные бани тоже нравились, он улыбался, поддакивал, крякал, словно готовился попариться. А Смолкина вспомнила, как в дальнем глухом селе ей пришлось мыться в печке:
— Поначалу было страшно, но все моются в печке, что, думаю, за дело. Дай попробую. Колхоз выстроил не одну большую баню, с парилками, как в городах, а люди все лезут в печь! Печи там широкие, как овины, утром в такой печке хлеб испекут, обед сварят, а вечером постелют соломки по всему поду, поставят шаечку с кипятком за загнетку, заберется человек, будто в преисподнюю, сядет там, — ну, конечно, рослому приходится голову пригибать, — и хлещет себя, старается. Мыльная вода с шестка стекает в таз. Вылезет человек, весь красный, раскаленный, будто крапивой обожжен, да на улицу, зимой прямо в снег, а летом в реку либо из ведра колодезной ледяной водичкой окатится, — стоит, как в заре весь. И стыда там лишнего нет — здоровому человеку; говорят, чего стыдиться? Приехала я туда — как, думаю, не попробовать, не вымыться в печке? Забралась — и ничего, вольный дух. Понравилось мне. Но, конечно, черная банька все-таки обстоятельней будет, удобств больше.
Корреспондент Семкин записывал в блокнот все, что говорила Смолкина о черной бане, о русской печке, записывал и то и дело потирал лоб, который разбил, не пригнувшись достаточно низко при входе в баню. Записывал и восторгался:
— Это у меня обязательно пройдет, это же целый очерк, литературно-художественное произведение. Очень хорошо, Елена Ивановна, продолжайте.
— Ничего у тебя не пройдет, — строго сказал ему Торгованов. — Про черные бани писать нельзя и про печь писать нельзя. Думать надо, о чем писать хочешь. И не вздумай фотографировать!
— А мне нравится! — опять и чуть капризно заявила Смолкина. — О банях хорошо бы написать.
Ей определенно начинал нравиться и сам горячий безрассудный мальчишка из газеты с его блокнотом и фотоаппаратом. Смолкина любила фотографироваться и любила, когда про нее писали что-нибудь в газетах. А нельзя же писать все про свиней да про свиней, разве не забавно будет, если и про бани напишут?
— Пускай напишет! — разрешила она. — Вот только красоту ваши баньки портят, это уж как есть.
Сказав это, она вышла из бани и показала рукой вдоль берега:
— Вон что ведь получается — стоят избы, а перед избами все одни бани. Перенести надо бани на новые места, вот что я вам посоветовала бы, — обратилась она к Бороздину. — Взять и перенести все до одной на задворки. На задах они были бы на своем месте.
Бороздин посмотрел, как будет реагировать на это предложение инструктор райкома партии.
— Гениально! — решительно заявил Торгованов. — Я вас поддерживаю, Елена Ивановна. Просто и мудро: взять все бани и перевезти на новые места.
Тогда сказал свое слово и Бороздин.
— А что? Действительно мудрое решение вопроса. Правда, бани немножко сгнили, но это ничего не значит, перевезем их. Спасибо вам, Елена Ивановна, за указание.
Семкин так и взвился весь, торжествуя, что нашел наконец материал для газеты, достойный его пера. Он начал быстро щелкать фотоаппаратом, запечатлевая Е. И. Смолкину на новом фоне.
— Вот сейчас снимай! — поддержал его наконец Торгованов. — И напишешь так: «Черные древние баньки, которые по предложению товарища Смолкиной убираются на задворки». Ты понял меня?.. «Открывается пейзаж новой деревни. Все колхозники благодарят Елену Ивановну за инициативу».
Смолкина охотно позировала на фоне старой черной бани.
В школе, куда вслед за этим привели гостью, Смолкина осмотрела черную классную доску с оставшимися на ней от уроков арифметическими вычислениями, стенную газету с вырезками из журналов вместо рисунков — и здесь, наверно, работал Колька, сынок Евлампии, — прочитала лозунги относительно увеличения производства молока, масла и мяса.
Уроки в школе закончились, но группа ребятишек еще занималась в классе какими-то своими делами. За широким учительским столом мальчишка лет тринадцати печатными буквами вычерчивал на бумажной полосе плакат: «Добро пожаловать, Елена Ивановна!» Слова эти были уже написаны карандашом, сейчас он обводил их химическими чернилами и оттенял красной акварельной краской. Для чернил у него вместо кисти была приспособлена хорошо выстроганная лопаточка, расщепленная на конце, как щетка, а для акварели — кисть из беличьего хвоста, тоже самодельная. Язык у мальчишки послушно переходил во рту с одной стороны на другую, выпячивая щеки поочередно: работа была любимая, увлекательная.
Смолкина прочитала плакат вслух, сделав вид, что не поняла, к кому относятся эти слова. Потом спросила, обращаясь к школьнику:
— Как тебя зовут?
— Николай! — ответил мальчик, внимательно вглядываясь в незнакомую женщину. Увлеченный работой, он не сразу догадался, что в класс пришла сама Елена Ивановна Смолкина.
— Это нашей свинарки сын, Колька, — сказал Бороздин Смолкиной. — Он у нас все украшает, картинки развешивает по колхозу, лозунги пишет.
— Я только на свинарнике, для мамы, — засмущался Колька, приняв слова председателя за похвалу.
— Для мамы, для мамы, — ворчливо передразнил его Бороздин. — А почему опоздал? Приехала уже Елена Ивановна, вот она!
— У нас контрольная была, не мог я раньше. Только после уроков. Один такой лозунг уже висит в конторе.
— Ты хоть поздоровайся. Поздоровайтесь, ребята! — приказал Бороздин школьникам. — Это наша гостья, знаменитая товарищ Смолкина, передовой животновод.
Ребята хором поздоровались.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте, товарищи! — поздоровалась с ними Смолкина и медленно опустилась за парту.
Следуя ее примеру, начали устраиваться за партами и другие.
— Давно я не бывала в школе. Не приходилось как-то, — сказала Смолкина, с трудом устраивая под низкой партой свои колени.
Семкин приготовился ее фотографировать: услужливый парнишечка, никто еще не снимал ее так много, как он! Может, хорошие карточки получатся. Дал бы только для памяти.
Колька и все школьники уставились, как завороженные в объектив фотоаппарата. Тогда Бороздин подошел к Кольке и, ткнув его легонько в плечо, потребовал:
— Давай, давай, торопись, заканчивай лозунг да неси скорей на место. Нечего глаза пялить на что не следует.
Колька принялся за работу.
— И вы тоже занимайтесь своим делом! — кышкнул Бороздин на остальных ребятишек. — Хвостовики, наверно?
— Отстающие! — весело ответил ему паренек, стриженный без гребешка наголо, как барашек.
— То-то — отстающие. Догонять надо передовиков!
— Догоняем!
— Где ваша учительница?
— Домой ушла.
— Работайте, работайте!
Смолкина сняла с головы шляпку, в первый раз сняла и вздохнула:
— А я мало поучилась. Отчим не дал, работать в колхозе надо было. Только два класса и кончила. А хотелось поучиться. До самой войны все надеялась, что приведется еще, а не привелось.
— Значит, вы самообразованием дошли до всего? — спросил ее комсомольский работник.
— До чего я дошла?
— Вы же книгу написали!
Расчувствовавшаяся Елена Ивановна не смогла сказать неправды:
— Не писала я никакой книги. Другие за меня написали, я только деньги получила.
— Пошли дальше, Елена Ивановна! — сказал Торгованов.
Смолкина медленно высвободила ноги из-под парты, надела шляпку с вуалеткой и встала.
— Да, вот так и не пришлось поучиться! — вздохнула она еще раз. — До свиданья, ребята!
Школьники пошушукались, и один из них осторожно задал вопрос:
— А вы кто такие будете?
— Я-то — растерялась Елена Ивановна.
Бороздин рассердился на ребят:
— Я же вам объяснял, что Елена Ивановна Смолкина, знаменитый животновод, новатор. Вон Колька пишет «Добро пожаловать» — это для нее.
— Ну да? — с недоверием отозвался паренек.
— Вот тебе и ну да! Скажите вот своей учительнице, почему она не была на месте. Пусть на собрание придет. — И Бороздин обратился к Торгованову: — Двинулись дальше, товарищ Торгованов?
— Двинулись!
— До свиданья, ребята! — сказала еще раз Смолкина. — Подтягивайтесь, догоняйте передовиков!
— Догоним! До свиданья!
— А вы теперь куда? — спросил ее стриженый паренек.
— Колхоз ваш пойдем смотреть.
— На свиноферму пойдете?
— Пойдем и к свиньям.
— Ой, что у нас там делается!..
— Ладно. Об этом поговорим потом. До свиданья, ребята.
Снег не скрипел под ногами — под вечер потеплело. На улице сильнее запахло навозом, конским потом, гнилой соломой. Смолкина еще издали заметила, что крыши скотного двора и конюшни оголены, стропила торчат, будто обглоданные лошадиные ребра на скотском кладбище.
— Вот и весна скоро подойдет, — заметила она. — Скорей бы!
— Да, уж скорей бы, — поддержал ее Бороздин. — Скоту бы легче стало.
— Я про скот и говорю.
— Скот выдержит.
— Скот выдержит, и люди выдержат. Крыши-то скормили?
— Да, не уследил я, Елена Ивановна, скормили.
— Только бы скот выдержал. Падежа еще нет?
— Бывает, Елена Ивановна, но все в норме, в законе. Люди ведь и то умирают.
Торгованов обратился к Бороздину:
— Кажется, у вас процент отхода не превышен? Если не ошибаюсь.
Бороздин успокоил его:
— Не превышен. Пока все в законе. Вот только крыши…
Смолкина на это тихо сказала, словно боясь, чтобы ее не услышал еще кто-нибудь.
— С крышами не только у вас. Если солому хорошо рубить и запаривать — коровы едят неплохо. Надо лишь добавлять хвою, витамины все же…
— Может быть, заглянем на скотный двор? — спросил Торгованов, обращаясь не то к Бороздину, не то к Смолкиной.
— Да, можно! — протянул Бороздин. — Там ничего такого… Можно.
— Как хотите, можно и заглянуть, — ответила Смолкина. — До свинарника-то дойдем скоро?
— До свинарника дойдем обязательно. Успеем еще.
Но вечер наступил быстро. Побывали они в коровнике, на конюшне, навестили катальную мастерскую, изготовляющую валенки, осмотрели работу пилорамы, — на два последних объекта затащил всех корреспондент Семкин: индустрией запахло! — а на свиноферму до собрания заглянуть не смогли, поздно стало.
— Ничего, мы после собрания сходим, а еще лучше завтра с утра, — успокаивал Смолкину Бороздин. — Да вам, наверно, и без того на свинарниках все знакомо. Уж чего-чего, а свиней-то вы за свою жизнь повидали немало. Вот валенки катают — это для вас ново, интересно. Верно ведь, Елена Ивановна?
— Да, верно, пожалуй.
Кажется, она и не беспокоилась из-за того, что не успела побывать на свиноферме до начала собрания. И вправду, что, собственно, она может там увидеть? Главное уже ей известно, уже рассказали ей, что даже заведующей на колхозной свиноферме нет. А это обо всем говорит. Ну и кормов, конечно, не хватает.
* * *
В клубе всегда пахло табачным дымом. Запах этот не выветривался даже в тех случаях, когда от одного киносеанса до другого проходило не меньше месяца. Он только ослабевал, этот запах. Но стоило провести лишь одно колхозное собрание либо какое-нибудь мероприятие, требующее усидчивости, мужицкой сосредоточенности и серьезного обдумывания и обкуривания вопроса, как в печи, на подоконниках, в углах, во всех щелях и пазах стен и пола снова появлялись окурки махорочные и папиросные, и табачный запах как бы подновлялся, усиливался на длительное время. Никогда еще уборщице Фекле не удавалось полностью выскрести и вымести все окурки из избы за один-два дня. Затопит она печь — ну, думает, все пронесло сразу, все выгорело, а станет закрывать трубу, глядь: на печной задвижке несколько окурков уцелело. Даже за плакатами, за портретами, за стенной газетой, даже на рамке доски Почета — во всю длину ее верхней грани — оказывались окурки.
— У, табачники проклятущие, чтоб вам все нутро выворотило наизнанку! — добродушно ворчала старая женщина после каждого заседания колхозного актива. Но, отведя душу бранью, она признавала, что нет худа без добра: ни клопы, ни тараканы зато не могли обосноваться в клубе на долгое жительство. А это обстоятельство настолько убедительно говорило в пользу табакокурения, что даже она, всю жизнь кашляющая из-за махорочного дыма и страдающая головной болью, не считала табачное зло богопротивным. Все-таки клопы и тараканы хуже курильщиков! Только вот зачем они, пакостники, все хитрят, ловчат, лукавят, все норовят засунуть свои ядовитые сосульки куда-нибудь в укромное местечко. Кидали бы уж прямо на середину пола, клали бы в кучу на середину стола, так нет, все кого-то обдурить хотят. И ребятишечки у отцов учатся, сосут из рукавов втихую, к обману привыкают с малых лет.
— О господи, прости меня, грешную, — устало вздыхала старая уборщица.
Когда Бороздин привел гостей в клуб, в зале было уже тепло и душно от табачного дыма. Свежие окурки лежали и на подоконниках, и на спинках стульев, валялись в каждом углу, более того — висели, приклеенные слюной, даже на стеклах окон и на потолке.
В президиум избрали только Елену Ивановну Смолкину, все остальные члены президиума сели за стол сами, в том числе и приехавшие в колхоз районные работники. Должно быть, не пригласили за стол только молодого корреспондента районной газеты, но он также не растерялся и все время, пока не фотографировал кого-нибудь, присаживался на сцене за спинами членов президиума.
Председатель Бороздин сказал о Смолкиной несколько теплых слов, о том, что она дочь народа и слуга его, что она — самородок и что руки у нее золотые. Сказав это, стал громко аплодировать, почти у самого лица Смолкиной. Начали аплодировать и в зале, при этом все с любопытством уставились на золотые рыжие руки гостьи.
Когда аплодисменты усилились, инструктор райкома Торгованов шумно поднялся со стула, а за ним поднялись все остальные члены президиума. Не сразу, но поднялось и все собрание. Смолкина не смутилась, она привычно смотрела в зал, не задерживаясь ни на одном лице по отдельности, изредка кланялась и привычно прикидывала, что ей сейчас рассказать о себе. Шляпку свою она не сняла и в президиуме, словно стеснялась своих рыжих волос.
Перед самым началом собрания в дверь протиснулась Нюрка — всполошенная, ничего не понимающая: как же так — Смолкина везде была, а на свиноферму даже не заглянула! Что же теперь будет? Когда же она теперь с нею поразговаривает, когда выскажет все, что наболело на душе? Или нельзя этого делать? Почему нельзя. Ведь не на бога же надеяться?
До самых сумерек Нюрка, Лампия и Палага, как на посту, торчали в своей сторожке на свиноферме и ждали дорогую гостью. Что там ни говори, а настроение у них было праздничное. Палага все эти дни ходила принаряженная, а сегодня приоделась и Нюрка, перетянула свою осиную талию материнским узорным поясом — его хватило на три оборота, и шапку сменила на полушалок. Даже Лампия не выдержала — пришла после обеда на работу не в ватнике, а в старинной шубе-сибирке со сборками на поясе, доставшейся ей по наследству еще от бабушки. Колька, ее сынок, разукрасил не только сторожку, но и свиной двор всевозможными добавочными вырезками из газет и плакатами и надписи повесил везде, как наказывал Бороздин.
Два дня накануне приезда Смолкиной на свиноферме работала целая женская бригада, сформированная опять же по инициативе председателя. В теплой воде с мылом были перемыты все поросята, чего ни разу не успевали сделать сами свинарки, потому что время с утра до вечера уходило у них на добывание корма. Вымытые поросята, хоть и тощие, стали похожи на полупудовички белой муки. Были вычищены и выскоблены полы и застланы свежей соломой. У сторожки выросла поленница готовых, мелко нарубленных дров. Кладовщик выдал свинаркам три синих наскоро сшитых ситцевых халатика.
Свиньи были накормлены. Нашлась картошка и даже не очень гнилая. Нашелся силос. Обычно силосные ямы разгружались кое-как, лишь из середины, а все, что с боков, что смерзлось или чуть прихватило плесенью, оставалось до весны, весной же ямы наполнялись водой до краев. Сейчас оказалось, что силос брать из ям еще можно. Нашелся также на одном из гумен ворох ржаного колоса с немалым количеством невымолоченного зерна в нем. Этот колос, запаренный в котле, свиньи поедали с пугающей жадностью даже без всякой присыпки. Кладовщик отпустил даже немного овса и соли. Кто из многочисленных колхозных начальников обнаружил эти так называемые кормовые резервы, Нюрка не знала. Важно, что корм нашелся. Ведь нашелся же! А что будет, когда Елена Смолкина уедет из колхоза? Все пойдет по-старому? А как сделать, чтобы не пошло по-старому? Надо открыть ей глаза на все наше очковтирательство. Надо!
Вслед за Нюркой на собрание прибежали и Евлампия Трехпалая с Палатой Нестеровой. Они тоже с трудом освоились с мыслью, что Смолкина почему-то не явится посмотреть свиноферму, а когда поняли, что не явится, то перепугались, что опоздают на собрание, и побежали в клуб, не считаясь ни с чем — ни с обидой своей, ни с работой! Даже обозленная, скептически настроенная Лампия чего-то, должно быть, ждала от предстоящей встречи со Смолкиной.
Все трое — они устроились на свободных местах недалеко от сцены. Когда усаживалась Нюрка, инструктор райкома Торгованов наклонился к Бороздину и что-то пошептал ему. Бороздин кивнул головой и стал напряженно безотрывно смотреть Нюрке в лицо, стараясь поймать ее взгляд. Нюрка почувствовала это и взглянула на него. Бороздин руками и глазами и движением губ стал звать ее в президиум. Кто-то из сидевших рядом ткнул ее в бок и шепнул на ухо: «Иди за стол, тебя зовут!» Нюрка покраснела, мотнула отрицательно головой и отвела взгляд от Бороздина.
К удивлению и огорчению собрания, Елена Ивановна начала читать свою речь. Речь эта была написана, видимо, давно, с расчетом на любой случай, для любой аудитории, и представляла собой краткое изложение брошюры, с которой Нюрка уже сама познакомилась и напарниц своих познакомила.
Сначала в этой речи-брошюре рассказывалось о жизни героини. Где родилась, когда родилась, как жила. Жила, конечно, в бедности; в детстве, до коллективизации, ела не досыта, носила одежонку и обутку — стыдно сказать какие; конечно, пасла скот (раньше это считалось зазорным) и света в жизни не видела. Потом началось все наоборот. Поучиться все-таки не довелось, мать не позволила, работать надо было, сначала младших братьев и сестренок нянчить, потом прясть, ткать, а после и в колхозе впряглась в оглобли в полную силу. Самоотверженный труд был основой и единственным смыслом всей жизни Елены Ивановны, а направляющие указания руководящих товарищей не давали ей сбиваться с пути.
— Если бы не помощь, если бы не поддержка… — то и дело повторяла Смолкина. — Если бы председатель колхоза вовремя не подбросил кормов, если бы весь колхоз не был повернут лицом… не было бы у меня высоких показателей и не видать бы мне рекордов… как не видать своих ушей.
«Господи, да что это она? — с тревогой думала Нюрка, слушая Смолкину. — С людьми разговаривать надо, а не по бумажке им читать, если ты сама человек. Время это прошло, когда все по бумажкам читали, того гляди и слушать тебя не станут».
— Когда мы готовили показатели для выставки, — продолжала Смолкина, — наш председатель все внимание уделял свиноферме, не щадя сил и времени, работал вместе с нами. Он сам лично бывал в кормоцехе чуть не каждый день. Колхоз не жалел ни средств, ни трудодней…
«Надо же! А наш председатель тоже хотел к выставке подготовиться, — думала Нюрка о своих делах. Только из меня героини не вышло. А вот из нее вышло. Неужто и они показатели готовили так же, как наш председатель? Надо же! Да не читай ты по бумажке, опомнись!» — чуть не закричала Нюрка.
Смолкина один раз перестала читать по бумажке, когда, рассказывая про свое детство, вспомнила, что была сегодня в школе. При этом глаза ее оживились, заблестели.
— Села я за парту у вас тут и будто маленькая вдруг стала. Только ноги едва-едва заправила под стол. Сижу и думаю: вот ведь судьбинушка какая — и поучилась бы сейчас, а не могу, опоздала, голубушка. Только два класса кончила. Не до ученья было тогда, работа не позволяла. А подросла — опять неладно, кампании всякие начались. Бывало, в клуб тянет, — у нас-то клуб получше вашего, — поплясать, потанцевать хочется, на кругу себя показать, а мама говорит: трудодней у нас еще мало, — выводок у нас был в девять человек, — до нормы, говорит, еще не дотянули. Да по молоку, да по мясозаготовкам отстаем. Приходилось на лесной деляне отцу помогать, не справлялся один. Так и не было молодости. И не научилась я ничему…
«Тоже, значит, хлебнула горя! — обрадовалась вдруг Нюрка, словно Смолкина ей руку на дружбу подала. — Нет, такому человеку можно все рассказать, она поймет. У нее душа еще жирком не подернулась».
И Нюрка, подавшись вперед, крикнула:
— А как же вы книгу написали, Елена Ивановна?
По залу прошел шумок не то одобрения, не то испуга, и люди обернулись в ее сторону. Смолкина, оживленная воспоминаниями, сокрушенно развела руками и, видимо, хотела ответить на вопрос так же прямо, как ответила в школе, но взглянула на Торгованова и сдержалась. Она не была уверена, на пользу ли пойдет здесь откровенный рассказ о том, как и кем писалась ее книжка, и уместен ли будет такой рассказ перед этими людьми. Но и не отвечать было Нельзя. И она ответила:
— Что ж, так и написала! Конечно, не без помощи! Если бы не помощь да не поддержка, чего бы мы с вами все стоили на белом свете?
После этого Елена Ивановна опять обратилась к печатному тексту своей речи и стала читать без воодушевления, монотонно, поднимая голову в местах, которые она уже знала наизусть. А говорилось в этой речи о строительстве нового типа свинарников — дешевых, рентабельных («То есть выгодных!» — пояснила Смолкина) и о переоборудовании старых — дорогих, нерентабельных свинарников под откормочные помещения, под столовые для свиней. Строительство старого большого свинарника на тридцать свиноматок обходилось в сто двадцать тысяч рублей. Новый свинарник на семьдесят голов будет стоить всего рублей шестьдесят.
— Значит, мы зря деньги выбрасывали, когда сооружали нынешний дворец для свиней? — ахнул кто-то в зале.
Смолкина не ответила. Бороздин постучал карандашом по стеклянному графину с водой, и она продолжала чтение.
— Новый свинарник — это простой сарай, сколоченный из обыкновенных досок, с одним входом-выходом, прикрываемым мешковиной. На зиму в этом сарае насыпается резаная солома толщиной метра в полтора, и свиньи лежат на ней вплотную — семьдесят голов. Подстилка всегда сухая, потому что свиньи под себя не ходят.
— Как это под себя не ходят? — спросили из зала.
Смолкина ответила:
— Вот видите, всю жизнь живете со свиньями, а не знаете, что это самая чистоплотная животина.
— Наши свиньи всю жизнь по нужникам мотаются.
— Это единоличные мотались. А я говорю про колхозных свиней, — ответила Елена Ивановна.
В новом свинарнике-сарае содержатся откормочные свиньи, но в них могут находиться и свиноматки до определенного срока. Откорм свиней при таком содержании обходится очень дешево. Все лето свиньи на подножном корму, в своей поскотине.
— А куда же старый свинарник девать? — спрашивают опять из зала.
— Старый под столовую, — отвечает Смолкина.
— Значит, опять строиться надо?
— Я с вами делюсь передовым опытом, — отвечает Смолкина, — а вы уж смотрите, как вам лучше жить: по старинке или по-новому.
— Дык у нас и старый свинушник порожний.
— Но в старом откармливать свиней нерентабельно, он дорогой.
— Дык он уже выстроен.
— Ну и что же, что выстроен?
— Понятно! — сказала Лампия, и спор на этом прекратился.
Смолкина продолжала чтение.
В отведенное время, по сигналу, свиньи сами отправляются («Значит, бегут», — пояснила она) в свою столовую. А насытившись, возвращаются обратно. В летний период у свиней должен быть хороший выгон с зеленой сочной травой, со свежей водой. Хорошая свинарка сама пасет свиней. Это раньше говорилось: «Сегодня в чести, а завтра свиней пасти!» Ныне пасти свиней почетно, а не зазорно. А хороший привес надо обеспечивать одинаково и летом и зимой. Клевер, сенная мука, комбикорм — вот что требуется для быстрого роста свиней.
— Комбикорм у нас тоже дают! — кричат из зала.
— Ну вот видите, — отвечает Смолкина.
Раздается дружный смех, неприятный для нее, но раз людям весело, оживляется и она.
— От нашего комбикорма только щетина растет! — поясняют Смолкиной из зала.
— Щетина — тоже товар, нужный для народного хозяйства, — отзывается на это Елена Ивановна. — Но мясо, конечно, важнее. — И она оборачивается к Бороздину: — К примеру, чем вы сегодня кормили своих свиней?
— Сегодня-то мы их накормили! — громко говорит Нюрка. — И вчера кормили.
— А в чем дело?
— Вы к нам почаще заглядывайте, Елена Ивановна, тогда и свиньи наши сыты будут.
— Дерзко это! — подал голос Торгованов.
— Это Нюрка наша, она такая! — словно извиняясь, заявил Бороздин и постучал карандашом по графину. — Ты, Нюра, не фордыбачь сегодня.
— А когда можно фордыбачить?
Смолкина подняла руку.
— Я вас понимаю, — сказала она. — С кормами плохо? Это наш общий недостаток. Не хватает кормов, да и только. Это наши трудности роста.
— Вы свиньям об этом скажите, они поймут.
— Дерзко! — опять резко бросил Торгованов, а Бороздин постучал косточками пальцев по столу.
Людям стало интересно сидеть в зале и слушать. Речь Смолкиной уже не казалась скучной. Елена Ивановна овладела аудиторией и перестала читать по бумажке.
— Кормов у нас не хватает потому, что мы разучились добывать их, — тоном обвинения заговорила она. — Раньше в хозяйстве ничего не пропадало, потому что хозяева были. Не то что колоса, ни одной соломинки на полях не оставляли. На гумне всю пелёву, всю мякину заметали подчистую, все скоту на корм шло. Мы даже не знали слова такого — отходы. Лен обмолотим — весь куколь (кое-где колокольцем зовут), весь куколь — свиньям на еду. Запаришь, подсыплешь мучкой — лопают да облизываются, да спасибо говорят. А ныне что куда девается?
— Она правду чистую говорит! — шепнула Лампия Нюрке.
— Или про картошку скажу, — продолжала Смолкина. — В хорошем хозяйстве ни одной самой маленькой картофелинки, ни одного орешка на поле не оставляют. Крупная идет людям, да государству, да на семена, а всю мелочь свиньям. Мно-ого ее набирается. А как-то видела я в одном колхозе, — да не в одном видела! — собирают картошку из-под лемеха окучника, схватывают сверху ту, что по кулаку, и готово, и все, — только бы скорей корзины заполнить, а нет чтобы порыться в пласту да все картофелинки до одной выбрать. По полю бегом бегают. Я говорю: «Что же вы, ударницы, мелочь в земле оставляете, чем свиней кормить будете?» — «А нам, — говорят, — не до свиней, нам себя прокормить надо. Норма-то, — говорят, — на что? Она корзинами исчисляется. Ее же выполнить надо. Не выполнишь нормы — ничего не заработаешь. Не до мелочи тут». — «Ах вы, говорю, очковтиратели! Не хозяева вы!»
— А ведь она правду говорит! — шепнула опять Лампия. — Выходит, она тоже против обмана.
— Конечно, против. Вот кому надо всю правду выложить, — ответила ей Нюрка. И громко, на весь зал поддержала Смолкину:
— Правду говорите, Елена Ивановна. Вот у нас в колхозе…
— Что у вас в колхозе? — переспросила Смолкина. — По-моему, у вас в колхозе дела могут хорошо идти. У вас такой опытный руководитель — товарищ Бороздин. Мне про него еще в районе говорили.
— Вот-вот, руководитель опытный, а хозяев нет! — раздался чей-то мужской голос из угла.
Бороздин повел головой вправо, влево, но никого не разглядел. Из президиума в зал ответили:
— На трибуну выходить надо, если что хотите сказать, а не демагогией заниматься.
Смолкина продолжала:
— Плохо вы сами работаете, вот что надо сказать. Не мобилизуете еще внутренних резервов, не болеете душой за порученное вам дело…
Нюрка стала нервничать, она не совсем понимала, в чем ее обвиняют. А Евлампия Трехпалая вдруг зашипела на весь зал:
— Вы у нас не были на свиноферме, а охаиваете. Что мы вам сделали?
Собрание зашумело, похоже было, что оно сочувствовало словам Евлампии. Но Елена Ивановна опять спокойно подняла руку — и люди умолкли.
— Не была еще, не успела, это верно, — сказала она нараспев, с обидой в голосе. — Вот после собрания сходим все вместе. Только мне и без того все ясно. У вас на свиноферме даже заведующего нет, а без заведующего какая же свиноферма? Это ведь не свое, не единоличное хозяйство, а колхоз, — обязательно должен быть заведующий. И еще удивляетесь, что дела плохо идут. Работаете плохо, внимания вопросу не уделяете, вот и не ладятся дела.
Евлампия снова не выдержала:
— Из президиума-то небось не много видно. За нас никто не работает, мы только сами.
— А вы не обижайтесь, — сказала Смолкина. — Я только опытом своим делюсь. Я всю жизнь со свиньями вожусь и знаю, что они уважения к себе требуют. Их уважать надо.
— Людей тоже! — брякнула Евлампия и, кажется, сама испугалась того, что сказала. Но Смолкина не обиделась и достойно бы ответила Лампии, если бы ее не перебили из президиума.
— Одну минуточку, Елена Ивановна! — сказал Бороздин. И, обращаясь к Лампии, он разъяснил, что Елена Ивановна Смолкина приехала в колхоз не для того, чтобы спорить с каждой, которая тут вести себя не умеет. — Ты чего шумишь? — сказал он Лампии. — Твое дело не спорить, а изучать опыт лучших людей в деле выращивания скота. Елена Ивановна правильно говорит: свиней кормить надо, надо изыскивать внутренние резервы. А мы что делаем? Мы слишком мало уделяем внимания вопросу. И еще: надо увеличить поголовье свиней в два, в три раза, тогда и корма найдутся. Жизнь сама заставит изыскивать резервы…
Затем Бороздин обратился с речью уже ко всему собранию:
— Критику мы не выносим, вот в чем наша беда. А критику уважать надо. Прислушиваться к критике надо. Елена Ивановна правильно критикует нас. Руководить — это не значит командовать. Надо развязывать инициативу простых людей, а не командовать ими, тогда дела пойдут на лад. Надо улучшить руководство нашей свинофермой. Тут я признаю критику и в свой адрес. Правильно, не всегда руки доходили. А без настоящего оперативного руководства ничего с места не сдвинуть. Все в руках руководителей, все на них держится. Это я признаю.
По-видимому, разъяснение вопроса, сделанное Гаврилой Романовичем Бороздиным, оказалось своевременным. И пусть не все поняли, почему возник разговор о руководстве в таком именно плане, но после выступления председателя собрание пошло по правильному руслу и продлилось недолго.
Спорить больше было не о чем. Мужчины начали усиленно курить. Дым постепенно заполнил все помещение клуба. Женщины же стали кашлять, проклинать махорочников и расходиться по домам.
Маленькая горячая Нюрка чуть не заплакала от противоречивых ощущений. Она уже ни в чем не завидовала прославленной Смолкиной. Но порой казалось ей, что Бороздин не дал Смолкиной высказаться до конца, сбил ее, и тогда Нюрка жалела ее, а порой — что Смолкина жирком заросла и ничего не видит и не слышит и что всякие свиньи ей давно надоели, а до чужих тем более никакого дела нет.
Как только Бороздин объявил собрание закрытым, она подошла к нему — обиженная, растерянная — и спросила:
— Как же нам теперь? Ждать ее или нет на свиноферму?
— Ждать, ждать! Все придем! — твердо пообещал Бороздин. — Не сегодня, так завтра придем.
— А у вас, говорят, пирушка приготовлена?
— Какая такая пирушка? Разве что дадим гостье перекусить, если проголодалась, и все. И не твое это дело.
— Так ждать?
— Ждать, ждать.
Нюрка пошепталась со своими помощницами, и все они отправились на свиноферму.
— Хоть бы домой заглянуть: не знаю, ребята сыты ли? — сказала Лампия.
— А ты сбегай, мы никуда не денемся.
— Нет уж, не пойду, не умрут. А то пробегаешь всю обедню…
— Ну, твое дело! — согласилась Нюрка.
Лампия обиделась:
— Мое дело! У меня вся жизнь на свиней ушла, а ты — мое дело! Не поплясала, не погуляла, все свиньи да свиньи, все недосуг. Замуж вышла, детей наплодила, а за поросятами все в первую очередь следить приходится. Потом уж за детьми. Вот тебе и твое дело! Сама себе не хозяйка я.
— Ну, поехала! — сказала Нюрка. — С чего бы это?
— А что поехала? Тебе легко говорить, ты одинокая, куда захочешь, туда и скочишь.
— Да что я тебе сделала? Кидайся вон на Палату. Она отмолчится. А то потерпи, скоро Смолкина придет.
Евлампия угомонилась.
Женщины прошли приусадебные участки и двинулись в темноте гуськом по заснеженной тропинке, то и дело оступаясь и проваливаясь в заледеневшие суметы. На небе выступили звезды. Нюрка посмотрела на звезды: не летит ли какая-нибудь? Стояли последние весенние заморозки, они всегда бывают особенно звонки.
Пелагея заговорила:
— Все вокруг нее так и ходят, так и кружатся, вы приметили?
— Нет, не видали! — ответила Лампия.
— А председатель-то ничего, умеет обращаться…
— Тоже не заметили.
— Умеет!..
— Ну и она не ахти что, не какая-нибудь… Только что шляпка да кофточка, нерлон-перлон, а тоже все по бумажке читает. С бумажкой-то и далеко можно пойти, ума не надо.
— А я бы хотела, бабы, чтобы все мужики колесом вокруг меня вертелись, — высказала Палага свою затаенную мечту.
— Позавидовала. У тебя один был — и того не удержала при себе. Молчала бы уж!
Скотный двор при бледном лунном свете казался внушительным и благоустроенным.
Подошли к сторожке. Ступая через порог, Пелагея недостаточно низко пригнулась и, стукнувшись головой о верхний брус дверей, вскрикнула, как под ножом.
— Это бог тебя наказывает, чтобы не завидовала! — сказала ей Нюрка. — Сгибаться надо пониже.
В сторожке было еще тепло, но женщины решили затопить печку снова. Разделись, зажгли лампу, напялили на себя новые синие халатики. Евлампия принесла дров, добавила в котел воды, чтобы не распаять его, развела огонь.
— Придет или не придет? — спросила Нюрка как бы самое себя.
— Придет, коли сказала, не такой она человек, — тоже как бы про себя сказала Палага.
— А что сейчас делать, если и придет? Свиньи спят, — продолжала размышлять Лампия. — Не будить же их, она ведь уважает скотину.
— Придет, я думаю, — повторила Палага.
— Только свиней взбулгачим, если придет.
— Она не к свиньям, она к нам придет, — сказала Нюрка.
— Лучше бы уж завтра, — сладко зевнула Лампия. — Спать хочется. Да и надоело все это. Я тоже споначалу подумала, что она душевная, а взглянула на этот хвост за ней, будто за архиреем, так и поняла: толку не будет. Что она со своей колокольни увидит?
От печки потянуло теплом. Зимой печное тепло особенно уютно, человечно, оно не расслабляет, только клонит ко сну.
Вслед за Лампией зевнула и Нюрка и, почувствовав усталость во всем теле и какую-то отрешенность, прилегла на дощатые нары против печного чела. Как ни молода, как ни резва была она, а за этот день устала настолько, что ни говорить, ни думать больше ни о чем не хотелось. И верно — лучше бы уж Смолкина не приходила. Лучше бы она пришла завтра. За ночь можно было бы и отдохнуть как следует, и разобраться кое в чем. Вот и Лампия замолчала — тоже устала, видно, спасу нет; сейчас с неделю не будет ни с кем разговаривать. Палага сидит согнувшись, не прихорашивается, в круглое зеркальце свое не смотрится. Уработалась и она, бедная! А Смолкина еще говорит: «Плохо вы работаете!..» До чего же легко мы обижаем друг друга! А за что? Поросенка мы бережем, дыханием своим его отогреваем — каждый поросенок на учете, в сводке, в отчетах колхоза, а свои ребятишки — верно Лампия говорит! — без призора по домам сидят, накормлены либо нет. За них никто не спросит ни с тебя, ни с председателя, их жизнь ни на каких процентах, ни на каких показателях не отражается. Неладно это, неправильно! Не простят нам этого наши высокие руководители, если узнают обо всем. А как бы сделать, чтобы узнали? Обязательно должны узнать! Был тут инструктор командировочный, выговор влепил за утят — рыбьим жиром не кормят, а рахитичных детей у птичницы не заметил… Нет, не придет сегодня Елена Ивановна Смолкина. И лучше, что не придет. Пускай завтра придет. Сейчас отдохнуть надо…
Пелагея уже прикорнула за печкой и захрапела. На лице ее выступил пот — вероятно, от удовольствия, что заснула наконец.
Нюрка толкнула Лампию под бок:
— Подвинься, а то буду падать и тебя за собою потащу.
Евлампия на нарах подвинулась, не пробуждаясь.
Только бы не приходил сегодня никто. Спать, спать, ничего, что дома немножко поволнуются. Только бы не приходили…
* * *
Но Смолкина пришла и выспаться Нюрке не удалось. У нее даже сохранилось ощущение, что она вовсе не засыпала.
Первым протиснулся в сторожку Гаврила Романович Бороздин. Лицо у него было красное, возбужденное, на лбу, как бисеринки, поблескивали капельки пота, глаза инициативно лучились. Он распахнул пальто, сдернул шапку с головы, оголив залысины, широкие, как речные заливчики, и посыпались распоряжение за распоряжением.
— Принимайте гостей, живо! Поинтересуйтесь, понравился ли наш колхоз Елене Ивановне. Почему у вас темно? Сейчас же зажечь «летучую мышь». У вас две? Зажечь обе! Живо! Почему пар из котла валит? Закрыть котел!.. Нюрка, вставай, чего разлеглась? Лампия, Палага, живо!..
Нюрке показалось, что Бороздин даже пнул Лампию, но это, конечно, ей только показалось.
Лампия молча поднялась с нар и стала зажигать фонари «летучая мышь».
Сама Нюрка вскочила как ошпаренная и, стыдясь, что чуть не заснула, начала одергивать и расправлять насколько можно было новенький синий халатик.
Вторым в дежурку влетел молоденький Семкин. Он сказал только:
— Больше света! Еще больше! Посторонитесь!
И, забравшись с ногами на нары, на которых только что лежала Нюрка, торопливо снял крышку с фотообъектива:
— Ах, темно, темно, черт возьми!
Дверь с улицы снова открылась, и в клубах морозного пара в сторожку вошла Елена Ивановна Смолкина, румяная и помолодевшая после ужина. Появлению ее Бороздин обрадовался так, будто сегодня не видал ее.
— Пожалуйте, Елена Ивановна! Пожалуйте!
Фотоаппарат в руках корреспондента, казалось, начал щелкать сам.
Из-за печки навстречу Смолкиной вышла дотоле молчавшая Палага и, к удивлению Нюрки, чуть приседая, как в клубе, повторила нараспев за Бороздиным:
— Пожалуйте, Елена Ивановна!
Из-за смолкинской спины появились все районные товарищи, затем главбух колхоза, зоотехник, кладовщик и многие другие — целая делегация.
«Опять со свитой, надо же!» — подумала Нюрка.
— Здравствуйте еще раз! — сказала Елена Ивановна и начала раздеваться. Потом кивнула в сторону Семкина: — Да не снимай ты здесь, темно ведь!
Палага подкатилась к Смолкиной сзади, приняла шубу и повесила ее на гвоздь б углу.
На груди Елены Ивановны, когда она опускалась на табуретку, заблестели и зазвенели, вися на булавках, награды, откинулись на мгновение от пиджачного сукна и опять легли на свои места.
«Чисто иконостас! — подумала Нюрка. — Напоказ все. А чего перед нами-то хвалиться?» — и никакой зависти опять не было в ее душе.
— Ну, хорошо ли у вас дела идут? — начала Смолкина тот самый долгожданный для Нюрки разговор и начала именно так, как хотелось Нюрке, — с самого главного.
— Очень мы вас ждали, Елена Ивановна! — обрадовалась Нюрка, стряхивая с себя последние остатки сна. — Очень на вас надеемся.
— Я это понимаю, что надеетесь, — сказала Смолкина. — А дела-то как идут?
Нюрка взглянула искоса на председателя и даже удивилась: до чего спокойно устроился он на лавочке — развалился, разомлел, пот со лба выступает. Барин, да и только! Значит, он ничего не боится, либо не понимает, как много может высказать да выложить сейчас Нюрка, на какие паскудные картинки откроет она глаза Смолкиной. А коли он, председатель, ничего не боится, так ей-то чего бояться? Колхоз она, что ли, ославит? Людей своих подведет? Да нет же, не худа, а добра она желает людям! И начала Нюрка говорить.
Испокон веков живет в сердцах русских людей неистребимая вера в правду. Ни цари, ни их наместники, ни разные самозваные защитники народа не смогли истребить этой святой веры. Тысячи и тысячи правдоискателей шли в тюрьмы и на каторгу, а от правды не отступались. И в конце концов она всегда одерживала победу. Как же молодой Нюрке не стоять, не болеть за свою колхозную правду? Пусть Нюрка человек не большой, не сильный, не партийный, но правда-то у нее народная, великая! И силы у этой правды несметные. И всегда она побеждала! И всегда будет побеждать.
— Много начальников у нас, Елена Ивановна, — как на духу рассказывает Нюрка про свой колхоз, рассказывает, будто размышляет вслух. — А ведь они не сеют, не жнут. Не на них земля-матушка держится. В полях да на фермах одни женщины еще хлопочут. И заставляют нас эти начальники делать то, что ни колхозу, ни людям не выгодно. Охота к труду пропадает, руки опускаются. Никаких праздников не видим, душа перестает красоте радеть. Душа в работе не участвует. Будто мы только для того и живем, чтобы обязательства свои выполнять. Земля осиротела, лежит неухоженная, необласканная, последние соки свои теряет. Поросенок в нашем колхозе дороже человека, поэтому и поросятам жизни нет. Люди на свиней обижаются… Вот такие дела, дорогая Елена Ивановна, недопустимые дела! И надо, чтобы обо всем этом Москва узнала. На нее вся надежда. И чтобы скорей узнала. Самим нам ничего не сделать…
— Правду истинную она говорит! — вставила свое слово Евлампия.
Рассказывает Нюрка о своей жизни и смотрит: слушает ли ее Смолкина и что ответит ей на все это?
И Смолкина ответила ей.
— Понимаю, — ответила ей Смолкина. — Только почему ты мне все про плохое, про отрицательное рассказываешь? Ты мне про хорошее расскажи. О плохом мне уже товарищ Бороздин докладывал. Он сам все видит и понимает не хуже тебя.
Нюрка оглядывается вокруг и удивляется: неужели же и верно ничего нового для нее не сказала она? Вон и Бороздин даже улыбается, Торгованов смотрит на нее снисходительно, как на маленькую, только что провинившуюся девочку, а корреспондент — тот крутится с фотоаппаратом и щелкает, и щелкает без конца — героев запечатлевает.
— Что молчишь? — спрашивает ее Смолкина.
«И верно, что я молчу?» — думает про себя Нюрка.
— А разве я молчу? — говорит она вслух. — Разве я ничего вам не рассказала?
— Ты про хорошее расскажи.
— Хорошее-то, оно всем видно. Хорошее в жизнь входит без обмана, по темным углам не прячется. От него никому вреда нет. А с плохим тягаться надо, выволакивать его на свет, выводить на чистую воду, чтобы оно у людей на глазах было, не пряталось бы, не вредило бы жизни нашей исподтишка.
— Ты обо мне плохо думаешь? — спросила Смолкина.
— Плохо, Елена Ивановна, уж прости ты меня! — Нюрка в разговоре со Смолкиной тоже перешла на «ты», чего не позволял себе даже Бороздин. — Не таким ты человеком оказалась, как я о тебе предполагала. Не настоящая ты, если у тебя только и заботы, чтобы все плохое прикрыть. Чего боишься? Кому глаза замазываешь? Разве мы с тобой не одним делом заняты, не одной жизнью живем? А тебе бы только самой вперед вылезть…
— Но у меня-то ферма образцовая.
— Может, и образцовая, но бываешь ли ты на ней? На тебя ведь теперь вся область работает. И свиньи уже на тебя работают, а не ты на них. Знай в президиуме посиживай да речь по бумажке читай — тяжело ли это? Так чего же ты хвастаешься?..
Нюрка говорила Смолкиной обидные слова, а сама побаивалась: что-то ей потом за эти слова будет? Смолкина — приехала и уехала, была да и нет, а ей, Нюрке, здесь жить да жить. И если ничего не изменится в колхозе, съедят ее за такие прямые слова.
А Смолкина слушала, не нервничала, даже удивительно. Может быть, и она что-то передумывала, переживала… А потом вдруг спрашивает:
— Почему же ты, Нюрка, сама не хочешь героиней стать?
Нюрка удивилась:
— Почему это я не хочу? Я хочу! Вон и Лампия и Палата тоже хотят. Только чтобы не на чужом горбу ездить. Чтобы перед народом не чваниться да иконостасом своим зазря не греметь где надо и где не надо. Я не хочу получать ничего вне очереди и сверх нормы, — сказала она. — Я хочу, чтобы у всех была совесть. В детстве как-то бегала я с ребятишками наперегонки, первая добежала до забора и давай выхваляться перед всеми: вы, мол, что? вы — так! а я — вон я какая! Тогда ребятишки, даже не сговариваясь, взяли да отколотили меня — будь человеком, если ты первая!
Нюрка говорила и сама не верила тому, что это она говорит: как же осмелилась она?
Гости замерли, ждали, что дальше будет. Лампия и Пелагея не двигались, не дышали. А Смолкина даже шляпку с головы сняла.
— Драчливая ты! — сказала она.
Бороздина эти слова вывели из оцепенения:
— Трудный у нее характер, до невозможности, — подхватил он, оживляясь. — Тяжелейший характер! С ней никто не может сработаться.
Смолкина помолчала, спросила:
— Как же ты при таком характере со свиньями ладишь?
— Ни с кем она не ладит! — еще решительней заявил Бороздин. — Было такое мнение однажды — выдвинуть ее, да вовремя спохватились. Хватили бы мы горюшка с нею, если бы выдвинули.
— Значит, ты и с людьми не ладишь? — продолжала допрашивать Нюрку Смолкина.
— Она и сама с собой не ладит, — отводил душу Бороздин. — Выскочка!
Нюрку Бороздин не интересовал. Она смотрела в острые карие зрачки Смолкиной.
— А ты со всеми ладишь, Елена Ивановна? — дерзко спросила она.
Но Елена Ивановна уже не хотела больше неприятных разговоров и пререканий с этой выскочкой и потому оборвала ее:
— Не будем мы больше с тобой разговаривать. Пошли, показывай свою работу!
Все поднялись со своих мест, начали застегиваться. Бороздин запахнул пальто, надел шапку на голову, взял фонарь; корреспондент Семкин закрыл объектив и защелкнул футляр фотоаппарата; Торгованов поправил шарф на шее.
Поднялись и Лампия с Палатой. Обычно говорливая, Лампия не произнесла на этот раз ни слова, замкнулась, сжала губы и лишь иногда стонала, словно ей воздуху не хватало. А молчаливая, равнодушная ко всему Палага вдруг стала разговорчивой и услужливой, рыхлое тело ее напряглось, лицо замаслилось, улыбка сделалась сладкой до приторности.
— Пожалуйте, Елена Ивановна! — бросилась она к смолкинской шубе на гвозде, сняла ее, распахнула, набрасывая на плечи дорогой гостьи. — Пожалуйте! — слово это Палага впервые услышала только сегодня от самого председателя, и оно ей очень понравилось.
Смолкина отказалась надеть пальто. Она даже шляпку оставила в сторожке.
— Пошли!
Нюрка взяла второй фонарь «летучая мышь» и двинулась к свинарнику впереди всех, освещая снежную тропу — узкую и черную от навоза. За Нюркой пошла Смолкина, за Смолкиной — Бороздин, затем Лампия и Палага в своих ситцевых халатиках, а за ними уже все остальные.
Когда створки широких ворот распахнулись и в свинарник вместе со струей свежего воздуха проник свет, за перегородками и в разных углах просторного помещения захрюкало, засопело, зачавкало и свиные рыла стали просовываться сквозь жерди и доски. То тут, то там мелькали острые длинные клыки и на мгновение вспыхивали маленькие злые глазки. В отдельном стойле завозился, поднимаясь на ноги, огромный, вечно голодный, с железной щетиной кабан Крокодил.
Во дворе было сравнительно чисто и не душно, и Бороздин, как показалось Нюрке, пожалел, что накануне направил сюда многочисленную женскую бригаду, которая два дня скребла и подметала полы и перемывала поросят: лучше бы уж показать Смолкиной все как есть, как водится в обычное время, во всем была бы виновата она, Нюрка.
А Елене Ивановне ничего в свинарнике не понравилось. И, стоя у барьера, стала она делать замечания — ворчливо, высокомерно, — и все Нюрке, Нюрке:
— Уплотнить надо свиней, чтобы тепла у них больше было!
— А почему воды в стойлах нет? Воду нужно иметь всегда — в избытке и свежую.
— А почему корыта грязные и гнилые наполовину?
Нюрка начала спорить, обороняться:
— Не гнилые они. Не видите, что ли? — она снова стала называть Смолкину на «вы».
— Не вижу я, что ли? — повторила Смолкина ее вопрос, но уже с обратным смыслом. — Гнилые!
— Не гнилые, а съедены! — зло выкрикнула Нюрка.
— Значит, кормить надо свиней вовремя. Есть у вас корма, товарищ Бороздин? — повернулась Смолкина к председателю.
— Есть, Елена Ивановна, есть! — не дрогнув, подтвердил Бороздин. — Теперь есть, но перебои случаются! Случались перебои!
— Надо же! — ахнула Нюрка.
— Вот видишь! — зло упрекнула ее Смолкина, будто схватила за руку на месте преступления. — А ты очковтирательством занимаешься, на свой колхоз и на руководство наговариваешь!
— Надо же! — возмутилась потрясенная Нюрка. — Да что же вы такую неправду несете?
— Свиньи и те неправду не любят, — вмешалась в разговор Лампия.
— Рацион строгий должен быть. Сухое зерно, корнеплоды, витамины, — высокомерно продолжала Смолкина. — Слыхала ты, что такое рацион?
— Рацион? Да знаете ли вы, чем кормятся наши свиньи?
Потревоженные не вовремя животные шумели и хрюкали все больше и больше, зло повизгивали, словно перед наступлением грозы. В дальнем углу завизжали поросята, Крокодил за перегородкой поднялся на дыбы.
— Вы про рацион свиньям расскажите! — крикнула Евлампия.
— Научный подход наши свиньи любят, — поучала Смолкина. — Ласку любят. Уход и ласковое обращение завсегда себя оправдают и прибавку в весе дадут. Свинью хлебом не корми, а за ухом ее почеши.
— Вон Крокодила почеши за ухом! — снова выкрикнула Лампия.
«Почеши, почеши его за ухом, приласкай! — со злорадством подумала Нюрка, отчетливо представляя себе, что произошло бы, если бы чужой человек, Смолкина, и впрямь захотела пройти за перегородку и приласкать свиней. — Они тебе дадут прибавку в весе!..»
Но когда Смолкина вдруг приподняла верхнюю жердочку изгороди и опустила ее на цементный пол, потом так же вынула из гнезда и бросила на пол вторую и третью жерди и, ступив через остальные, направилась в глубь двора, Нюрка испугалась.
— Ой, что вы делаете! — закричала она, хватая Елену Ивановну за рукав нейлоновой кофточки. — Ой, не ходите вы к ним!
— Пускай идет! — оборвала ее Лампия.
— Свиньям доверять надо! — ответила Елена Ивановна, вырываясь из Нюркиных рук.
— Так они же голодные, как им доверять?
— Свиньи ласку любят. Я ли их не знаю? — самодовольно заявила Смолкина.
— Так бессловесные же они!
— Это наши свиньи! — стояла на своем Елена Ивановна.
— Ой, не ходите! — завизжала Нюрка, как визжат и кричат только от страшных ночных кошмаров, но ничего уже нельзя было остановить.
— Пускай идет! — настаивала на своем Лампия. — Пусть свиньи покажут ей, где правда!
Крокодил первый опрокинул перегородку. Клыки его были обнажены.
Истошный Нюркин визг слился с хрюканьем и хрипением зверей. Трещала распарываемая шерстяная материя, звенело золото и серебро на цементном унавоженном полу.
Бороздин и все гости кинулись из свинарника в сторожку, стуча сапогами, хлопая дверьми…
* * *
Нюрка завизжала от страха… На этот Нюркин истошный крик и визг в сторожку ворвались Колька, старший сын Лампии, и Нюркина мать. Уже светало.
Катерина Егоровна с вечера в ожидании дочери прилегла на печи, забылась в тепле и проспала всю ночь, а на рассвете, испугавшись, что Нюрки все еще нет, постучалась в избу к Евлампии, затем, в страшной тревоге, уже вместе с Колькой, бросилась на свиноферму.
Услышав еще издали нечеловеческий крик Нюрки, мальчишка с воплем распахнул дверь сторожки:
— Мама-а!
— Доченька, жива ли ты? — метнулась Катерина Егоровна к лежавшей на нарах Нюрке и принялась трясти и расталкивать ее. — Да проснись же! Что с тобой? Не угорели ли вы тут?
На столе чадил фонарь «летучая мышь» — керосин уже выгорел, дымился один фитиль. В протопившейся печке либо в котле, из-под крышки шел парок, что-то попискивало, как в остывающем самоваре.
Нюрка вскочила с нар и бросилась к матери. На щеке ее краснел широкий рубец от жесткого изголовья.
— Матынька, родненькая! — дрожала она, ничего еще не понимая.
— Что с тобой, доченька? Мы уж думали, не свиньи ли вас съели. Угомонись, опомнись! Неспокойная ты моя душа!
Из-за печки с лавки поднялась и во весь рот зевнула Палага. Припухшие веки ее не раскрывались.
Лампия с трудом отодрала голову от столика — она спала уже не на нарах, не рядом с Нюркой, а сидя за столом. Над нею висел свежий плакат: «Добро пожаловать, Елена Ивановна!»
— Ты что, сынок? — спросила она Кольку. — Отец-то дома?
— Дома. Он сердится, что ты и ночевать не пришла. Пойдем домой, мама! — Колька уже понял, что ничего плохого не произошло, в глазах его светилось одно любопытство. Он со смешком посматривал то на одну женщину, то на другую.
— Все живы? — спросил он.
— Все живы, чего нам сделается.
Нюрка тоже стала помаленьку приходить в себя.
— Где Елена Ивановна? — спросила она.
— Какая Елена Ивановна? — не сразу поняла ее мать.
— Смолкина.
— Смолкина? Так они же вчера еще уехали. Сразу после собрания. На трех машинах, и грузовик наш — опять сзади. Говорят, из города секретарь позвонил, легковушка потребовалась в область ехать, а другим приказал к пленуму готовиться.
— А сюда, к нам, что же? — допытывалась Нюрка.
Ответила Катерина Егоровна:
— Заторопились они. Пешком было пошли, да до фермы далеко. А на машинах поехали — забуксовали. Пока выкарабкивались из снегу, время-то ушло. Про секретаря вспомнили — и в город. И Бороздин с ними уехал.
Проснувшаяся окончательно Евлампия притянула к себе сына и обняла его за плечи.
— Эх, Колька, Колька, зря ты все эти картинки наклеивал и бумажные полотна печатал. Я ведь думала, что она и верно свиней придет смотреть.
— Нужны ей наши свиньи! — сказала Нюрка. — Она их теперь как огня боится. Дура она, что ли, чтобы к свиньям в хлев лазить!
Сказав это, Нюрка вдруг захохотала.
— А я сон видела, будто свиньи ее сожрали!
— Что ты говоришь! Вот это бы по совести! Только ведь и свиньи знают, кого можно грызть, кого нельзя. Вот ты, Нюрушка, поглядывай за ними в оба. А этой выскочке бояться их нечего. — Никогда прежде Лампия не называла Нюрку так ласково — Нюрушкой! — и не разговаривала с ней так доверительно, как сейчас.
А Нюрка продолжала хохотать. Платье на ней было помято, широкий домотканый материнский пояс свернулся на талии в трубочку, и теперь она не казалась такой тоненькой, как обычно.
— А я-то, дурочка, бросилась ее защищать, думала и вправду она такая, думала — она настоящая…
Красный рубец на щеке Нюрки исчез, но теперь все лицо ее стало красным от напряжения, от хохота.
Катерина Егоровна встревожилась:
— Опомнись, что с тобой, доченька? Да иди-ка домой! Отоспись после того, что тебе привиделось, а я тут управлюсь за тебя. Идите и вы тоже, — обратилась она и к Евлампии и к Пелагее, — я за всех за вас покомандую. Корму теперь тут на неделю хватит. — И Катерина Егоровна вся пришла в движение.
— Пойдем, мама, домой, — настаивал и Колька, подавая Евлампии старинную шубу-сибирку.
День начинался заново. Солнце с утра предвещало очередную весеннюю оттепель.
Нюрка продолжала хохотать.
1961