Книга волшебных историй (сборник)

Ясина Ирина

Кружков Григорий Михайлович

Петрушевская Людмила Стефановна

Басинский Павел Валерьевич

Кабаков Александр Абрамович

Гиголашвили Михаил Георгиевич

Левитанский Юрий Давыдович

Москвина Марина Львовна

Рубина Дина Ильинична

Гиваргизов Артур

Бородицкая Марина Яковлевна

Кибиров Тимур

Боссарт Алла Борисовна

Иртеньев Игорь

Толстая Татьяна Никитична

Любаров Владимир Михайлович

Арбенин Константин

Плотников Валерий

Жутовский Борис

Жванецкий Михаил

Кучкина Ольга Андреевна

Горалик Линор

Усачев Андрей Алексеевич

Литвинова Рената

Кучерская Майя Александровна

Патаки Хельга

Шендерович Виктор Анатольевич

Клюев Евгений Васильевич

Машковская Ирина

Вавилов Олег

Дина Рубина

Русская канарейка

 

 

книга третья

Блудный сын

 

Луковая роза

 

1

Невероятному, опасному, в чем-то даже героическому путешествию Желтухина Пятого из Парижа в Лондон в дорожной медной клетке предшествовали несколько бурных дней любви, перебранок, допросов, любви, выпытываний, воплей, рыданий, любви, отчаяния и даже одной драки (после неистовой любви), – по адресу рю Обрио, четыре.

Драка не драка, но сине-золотой чашкой севрского фарфора (два ангелочка смотрятся в зеркальный овал) она в него запустила и попала, и ссадила скулу.

– Елки-палки… – изумленно разглядывая в зеркале ванной свое лицо, бормотал Леон. – Ты же… ты мне физиономию расквасила! У меня завтра ланч с продюсером канала «Mezzo»…

А она и сама испугалась, налетела, обхватила его голову, припала щекой к его ободранной щеке.

– Я уеду… – выдохнула в отчаянии. – Ничего не получается!

У нее, у Айи, не получалось главное: вскрыть его, как консервную банку, и извлечь ответы на все категорические вопросы, которые задавала, как умела, – уперев неумолимый взгляд в сердцевину его губ.

В день своего ослепительного явления на пороге его парижской квартиры, сразу после того, как он разомкнул, наконец, обруч истосковавшихся рук, она развернулась и наотмашь ляпнула:

– Леон! Ты – бандит?

И брови дрожали, взлетали, кружили перед его изумленно поднятыми бровями. Он засмеялся, ответил с прекрасной легкостью: – Конечно, бандит.

Снова потянулся обнять… но не тут-то было. Эта крошка приехала воевать.

…бандит, бандит, твердила горестно, знаю я все эти замашки…

– Ты сдурела? – Потряхивая ее за плечи, говорил он. – Какие еще замашки…

– Ты странный. Опасный. На острове чуть меня не убил. Я все обдумала и все поняла: у тебя нет ни мобильника, ни электронного адреса, ты не терпишь своих фотографий, кроме той афишной, где ты как радостный обмылок. У тебя походка, будто ты убил триста человек… – И встрепенувшись, с запоздалым воплем:

– Ты затолкал меня в шкаф!!!

Да. В кладовку на балконе он ее действительно затолкал – когда Исадора явилась, наконец, за указаниями – как кормить Желтухина. От растерянности спрятал, не сразу сообразив, как объяснить консьержке мизансцену с полураздетой гостьей в прихожей, верхом на дорожной сумке… Да и в кладовке этой чертовой она отсидела ровно три минуты, на время судорожного объяснения его с Исадорой: «Спасибо, что не забыли, моя радость…(пальцы путаются в петлях рубашки, подозрительно выпущенной из брюк)… однако получается, что уже… э-э… никто никуда не едет!».

Однако вывалил же он на следующее утро той же Исадоре всю правду! Ну, положим, не всю; положим, в холл он спустился (в тапках на босу ногу) лишь затем, чтобы отменить ее еженедельную уборку. И в тот момент, когда лишь рот открыл (как в песне блатной: «ко мне нагрянула кузина из Одессы»), сама «кузина», в его рубахе на голое тело, едва прикрывавшей… – да ни черта не прикрывавшей! – вылетела из квартиры, сверзилась вниз, как школьник на переменке, и стояла-перетаптывалась на нижней ступени, требовательно уставясь на обоих. Леон вздохнул, расплылся в улыбке блаженного кретина, развел руками и сказал:

– Исадора… это моя любовь.

И та уважительно и сердечно отозвалась:

– Поздравляю, месье Леон! – словно перед ней стояли не два обезумевших кролика, а почтенный свадебный кортеж.

На второй день они хотя бы оделись, отворили ставни, заправили измученную тахту, сожрали подчистую все, что оставалось в холодильнике, даже полузасохшие маслины, и, вопреки всему, что диктовали ему чутье, здравый смысл и профессия, – Леон позволил Айе (после грандиозного скандала, на протяжении которого уже заправленная тахта вновь взвывала всеми своими пружинами, принимая и принимая неустанный сиамский груз), – выйти с ним в продуктовую лавку…

Они шли, шатаясь от слабости и обморочного счастья, в солнечной дымке ранней весны, в путанице узорных теней от ветвей платанов, и даже этот мягкий свет казался слишком ярким после суток любовного заточения в темной комнате с отключенным телефоном. Если бы сейчас некий неумолимый враг вознамерился растащить их в разные стороны, сил на сопротивление у них было бы не больше, чем у двух земляных червяков.

Темно-красный фасад кабаре «Точка с запятой», оптика, магазин головных уборов с выставленными в витрине болванками голов (одна – с нахлобученной ушанкой, приплывшей сюда из какого-нибудь Воронежа), парикмахерская, аптека, минимаркет, сплошь обклеенный плакатами о распродажах, брассерия, с головастыми газовыми обогревателями над рядами выставленных на тротуар пластиковых столиков, – все казалось Леону странным, забавным и даже диковатым… – короче, абсолютно иным, чем пару дней назад.

Тяжелый пакет с продуктами он нес в одной руке, другой цепко, как ребенка в толпе, держал Айю за руку, и перехватывал, и гладил ладонью ее ладонь, перебирая пальцы и уже тоскуя по другим тайным прикосновениям ее рук, не чая добраться до дома, куда плестись предстояло еще черт знает сколько – минут восемь!

Сейчас он бессильно отметал все вопросы, резоны и опасения, что наваливались со всех сторон, каждую минуту предъявляя какой-нибудь новый аргумент (с какой это стати его оставили в покое? Не пасут ли его на всякий случай – как тогда, в аэропорту Краби, – справедливо полагая, что он может вывести их на Айю?)…

Ну не мог он без всяких объяснений запереть прилетевшую птицу в четырех стенах своей квартирки, поместить в капсулу, наспех слепленную (как ласточки лепят слюной свои гнезда) его подозрительной и опасливой любовью…

Ему так хотелось прогулять ее по ночному Парижу, вытащить в ресторан, привести в театр, наглядно показав самый чудесный на свете спектакль: абсолютное преображение артиста с помощью грима, парика и костюма. Хотелось, чтоб и ее пленил уют любимой гримерки: неповторимая, обворожительно мерзкая смесь спертых запахов пудры, дезодоранта, нагретых ламп, старой пыли и свежих цветов…

Он мечтал закатиться с ней куда-нибудь на целый день – хотя бы и в парк Импрессионистов, с вензелистым золотом его чугунных ворот, с тихим озером и грустным замком, с картинным пазлом его цветников, кружевных партеров, геометрических самшитовых лабиринтов, с его матерыми дубами и каштанами, и плюшевыми куколями выстриженных кипарисов…Запастись бутербродами и устроить пикник в псевдо– японской беседке над водоемом, под картавый лягушачий треп, под треск оголтелых сорок, наблюдая плавный ход невозмутимых селезней с их драгоценными изумрудно-синими головками…

Но пока Леон в мельчайших деталях не представлял себе их с Айей нынешнего положения, пока не выяснил намерений его друзей из конторы – самым разумным было если не смыться из Парижа куда подальше, то, по крайней мере, отсидеться за дверьми с надежными замками… Что там говорить о вылазках на природу, если на крошечном отрезке пути между домом и продуктовой лавкой Леон беспрестанно оглядывался по сторонам, резко останавливаясь и застревая перед витринами…

Вот тут он и обнаружил, что одетой фигуре Айи чего-то недостает. И понял: фотоаппарата! Его и в сумке не было. Ни «специально обученного рюкзака», ни кофра с камерой, ни этих устрашающих объективов, которые она называла «линзами».

– А где же твой Сanon? – спросил он.

Она легко ответила: – Продала. Надо ж было как-то к тебе добраться… Башли твои у меня тю-тю, спёрли.

– Как – спёрли? – Леон напрягся.

Она махнула рукой:

– Да один там, наркуша несчастный. Спёр, пока я спала. Я его, конечно, отметелила, – потом, когда в себя пришла. Но он уже все спустил до копейки…

Леон выслушал эту новость с недоумением, подозрением, с внезапной дикой ревностью, ударившей в сердце, как набат: какой такой наркуша? как мог спереть деньги, когда она спала? в какой ночлежке оказался так вовремя рядом? и насколько же это рядом? или не в ночлежке? или это не наркуша?!.

Мельком благодарно отметил: хорошо, что Владка с детства приучила его смиренно выслушивать любой невероятный бред. И спохватился: да, но ведь эта особа врать не умеет…

Нет. Не сейчас. Не вспугни ее… Никаких допросов, ни слова, ни намека на подозрительность. Никакого повода к серьезной стычке. Она и так искрит от каждого слова, – рот открыть боязно.

Он свободной рукой обнял ее за плечи, притянул к себе и сказал:

– Купим другую… – И поколебавшись: – чуть позже.

Честно говоря, отсутствие такой хлопотной приметы, как фотоаппарат с угрожающими хоботами тяжелых линз-объективов, сильно облегчало задачу перемещений, перелетов и переездов. И – исчезновений. Так что Леон не торопился восполнить потерю.

Но скрывать Айю – неуправляемую, издалека заметную, не открывшись перед ней хотя бы в каких-то разумных (и в каких же?) пределах… – задача была не из легких. Не мог же он, в самом деле, запирать ее в кладовке на время своих отлучек!

Он ужом вертелся: понимаешь, детка, не стоит тебе одной выходить из дома, здесь не очень спокойный район, много шляется разной сволоты, – сумасшедшие, маньяки, полно каких-то извращенцев. Никогда не знаешь, на кого наткнешься…

Глупости, хмыкала она, – центр Парижа! вот на острове, там да: один сумасшедший извращенец заманил меня в лес и чуть не задушил. Вот там было о-о-очень страшно!

– Ну, хорошо! А если я просто попрошу тебя об этом? Пока без объяснений.

– Знаешь, когда наша бабушка не хотела что-то объяснять, она кричала папе: «Молчи!!!», и он как-то сникал, не хотел старуху огорчать, он же деликатный.

– …в отличие от тебя.

– ага, я совсем не деликатная!

Слава богу, она хотя бы к телефону не подходила. Звонки Джерри Леон игнорировал и однажды просто не открыл ему дверь. Филиппа водил за нос и держал на расстоянии, дважды отклонив приглашение поужинать вместе. Две ближайших репетиции с Робертом отменил, сославшись на простуду… (вздыхал в трубку бесстыжим голосом: – Я ужасно болен, Роберт, ужасно! Перенесем репетицию на… да я сам позвоню, когда приду в себя, – и похоже, небу следовало упасть на землю, чтобы он пришел в себя).

Ну, а дальше, как дальше-то быть? И сколько они смогут так отсиживаться – звери, обложенные опасным счастьем? Не может же она сидеть в этой квартире, как Желтухин Пятый в клетке, вылетая погулять под присмотром Леона по трем окрестным улочкам. Как объяснишь ей, не раскрываясь, странное сопряжение его светской артистической жизни с привычной, на уровне инстинкта, конспирацией? Какими, отмеренными в гомеопатических дозах, словами, рассказать про контору, где целая армия специалистов считает недели и дни до часа икс в неизвестной бухте? Как, наконец, не потревожив и не вспугнув, нащупать бикфордов шнур в тайный мир ее собственных страхов и нескончаемого бегства?

И вновь накатывало: насколько, в сущности, они беззащитны оба, – два беспризорника в хищном мире всесветной и разнонаправленной охоты…

* * *

– Мы поедем в Бургундию, – объявил Леон, когда они вернулись домой после первой хозяйственной вылазки с чувством, что совершили кругосветное путешествие. – В Бургундию поедем, к Филиппу. Вот отпою спектакль тринадцатого, и… да, и четырнадцатого запись на радио… – Вспомнил и простонал: – О-о-о, еще ведь концерт в Кембридже, да… Но потом! – многообещающим, бодрым тоном: – Потом мы обязательно уедем на пять дней к Филиппу…Там леса, косули-зайцы…камин и Франсуаза…Ты влюбишься в Бургундию!

За туманную кромку этих пяти дней боялся заглядывать, ничего не соображал.

Он вообще сейчас не мог соображать: все внимание его, все нервы, все несчастные интеллектуальные усилия были направлены на то, чтобы ежесекундно держать круговую оборону против своей возлюбленной: вот уж кто не заботился о подборе слов, кто забрасывал его вопросами, не спуская требовательных глаз с его лица.

– А как ты узнал наш адрес в Алма-Ате?

– Ну-у… Ты же его называла.

– Врешь!

– Да это простейшая задача справочной службы, клещ ты мой ненаглядный!

Как-то выходило, что ни на один ее вопрос он не мог дать правдивого ответа. Как-то получалось, что вся его, крученая-верченая, как поросячий хвост, проклятая жизнь была вплетена в замысловатый ковровый узор не только личных тайн, но и совершенно закрытых сведений и кусков биографий – и своей, и чужих, – на изложение которых, даже просто на намек он права не имел… Его Иерусалим, его отрочество и юность, его солдатская честная, и другая, тайная и рисковая, а порой и преступная по меркам закона жизнь, его блаженно растворенный в глотке, гортанно перебирающий связки запретный иврит, его любимый, богатый арабский (который он иногда прогуливал, как пса на поводке, в какой-нибудь парижской мечети или в культурном центре где-нибудь в Рюэйе)… – весь огромный материк его прошлого был затоплен между ним и Айей, как Атлантида; и больше всего Леон боялся момента, когда, отхлынув естественным отливом, их утоленная телесная жажда оставит на песке следы их беззащитно обнаженных жизней, – причину и повод задуматься друг над другом.

Пока спасало лишь то, что квартирка на рю Обрио была до краев заполнена подлинным и насущным сегодняшним днем: его работой, его страстью, его Музыкой, которую – увы! – Айя не могла ни прочувствовать, ни разделить.

С осторожным и несколько отчужденным интересом она просматривала в ю-тюбе отрывки из оперных спектаклей с участием Леона. Выбеленные гримом персонажи в тогах, кафтанах, современных костюмах или в мундирах разных армий и эпох (загадочный выплеск режиссерского замысла), неестественно широко раззевали рты и подолгу так застревали в кадре, с идиотским изумлением в округленных губах. Их чулки с подвязками, ботфорты и бальные тапочки, пышные парики и разнообразные головные уборы – от широкополых шляп и цилиндров, до военных касок и тропических шлемов, – своей неестественной натужностью нормального человека просто приводили в оторопь… Айя вскрикивала и хохотала, когда Леон появлялся в женской роли, в костюме эпохи барокко: загримированный, в пудренном парике, с кокетливой черной мушкой на щеке, в платье с фижмами и декольте, обнажавшем слишком рельефные для женского образа плечи… («Ты что, лифчик надевал для этого костюма?» – «Ну-у…пришлось, да». – «Ватой набивал?». – «Зачем, для этого есть специальные приспособления». – «Ха! Бред какой-то!». – «Не бред, а – театр! Разве ты в своих «рассказах» не создаешь свой собственный театр?»).

Она старательно пролистала толстую пачку афиш, висящих за дверью в спальне – по ним можно было изучать географию его передвижений в последние годы; склонив голову к плечу, нежно трогала клавиши «Стейнвея»; заставила Леона что-то пропеть, напряженно следя за артикуляцией губ, то и дело вскакивая и припадая ухом к его груди, – будто стетоскоп прикладывала… Задумчиво попросила:

– А теперь «Стаканчики граненыя»…

И когда он умолк и обнял ее, покачивая и не отпуская, долго молчала. Наконец, спокойно проговорила: – Только, если всегда сидеть у тебя на спине. Вот если бы ты басом пел, тогда есть крошечный шанс услышать… как бы издалека, очень издалека… Я еще в наушниках попробую, потом, ладно?

А что – потом? И – когда, собственно?

Она и сама оказалась отменным конспиратором: ни слова о главном. Как он ни заводил осторожных разговоров о ее лондонской жизни (подступался исподволь, в образе ревнивого любовника, и видит бог, не слишком в этом притворялся), всегда замыкалась, сводила к пустякам, к каким-нибудь забавным случаям, к историям, произошедшим с ней самой или с ее безалаберными друзьями: «Представляешь, и этот детина, размахивая пистолетом, рявкает: живо ложись на землю и гони мани! А Фил стоит, как дурак, с этим огромным гамбургером в руках, трясется, но жалко же бросить, только что купил горячий, жрать охота! Тогда он говорит: «А вы не могли бы подержать мой ужин, пока я достану портмоне?» И что ты думаешь? Этот громила осторожно берет у него пакетище и терпеливо ждет, пока Фил рыщет по карманам в поисках кошелька. А напоследок еще оставляет ему пару фунтов на проезд! Фил всё потом изумлялся – какой гуманный грабитель попался, – прямо, не бандит, а благотворитель: и от гамбургера ни разу не откусил, и дорогу до дому оплатил…»

Леон даже засомневался: может, в конторе ошиблись – вряд ли она бы выжила, если б кто-то из профессионалов поставил перед собой цель ее уничтожить.

Но – что правда, то правда: была она чертовски чувствительна; мгновенно реагировала на любое изменение темы и ситуации. Про себя он восхищался, как это у нее получается: ведь ни интонации слов не слышит, ни высоты и силы голоса. Неужели только ритм движения губ, только смена выражений в лице, только жесты… дают ей столь подробную и глубокую психологическую картину момента? Тогда это просто детектор лжи какой-то, а не женщина!

– У тебя меняется осанка, – заметила она в один из этих дней, – пластика тела меняется, когда звонит телефон. Ты подбираешься к нему, будто выстрела ждешь. А в окно смотришь – из-за занавеси. Почему? Тебе угрожают?

– Именно, – отозвался он с глуповатым смешком. – Мне угрожают еще одним благотворительным концертом…

Он шутил, отбрехивался, гонялся за ней по комнате, чтобы схватить, скрутить, обцеловать…

Два раза решился на безумие – выводил ее погулять в Люксембургский сад, и был натянут как тетива, и всю дорогу молчал, – и Айя молчала, будто чувствовала его напряжение. Приятная вышла прогулочка…

День ото дня между ними вырастала стена, которую строили оба; с каждым осторожным словом, с каждым уклончивым взглядом эта стена становилась все выше, и рано или поздно просто заслонила бы их друг от друга.

* * *

Через неделю, вернувшись после концерта – с цветами и сластями из полуночного курдского магазина на рю де ля Рокетт, Леон обнаружил, что Айя исчезла. Дом был пуст и бездыханен – уж его-то гениальный слух мгновенно прощупывал до последней пылинки любое помещение.

Несколько мгновений он стоял в прихожей, не раздеваясь, с коробкой и цветами в руках, еще не веря, еще надеясь (пулеметная лента мыслей, и ни одной толковой, и все тот же ноющий в «поддыхе» ужас, будто ребенка в толпе потерял; мало – потерял, так его, этого ребенка, и не докричишься – не услышит!).

…Он заметался по квартире – с букетом и коробкой в руках. Первым делом, вопреки здравому смыслу и собственному слуху, как в детстве, заглянул под тахту, дурацки надеясь на шутку – вдруг она там спряталась-замерла, чтобы его напугать. Затем обыскал все видимые поверхности на предмет оставленной записки.

Распахнул дверцы кладовки на балконе, дважды возвращался в ванную, машинально заглядывая в душевую кабину – словно Айя могла бы вдруг материализоваться там из воздуха… Наконец, бросив на стиральной машине букет и коробку с булочками (просто, чтобы дать свободу рукам, готовым смять, ударить, отшвырнуть, скрутить и убить любого, кто окажется на пути), выскочил на улицу, как был – в смокинге, в бабочке, в накинутом поверх, но не застегнутом плаще (и все это – презирая себя, умирая от отчаяния, беззвучно повторяя себе, что у него наверняка уже и голос пропал – на нервной почке… «и черт с ним, и поздравляю – недолго музыка играла, недолго фраер танцевал!»), – и минут сорок болтался по округе, отлично сознавая, что все эти жалкие метания бессмысленны и нелепы.

На улицах и в переулках квартала Марэ уже пробудилась и заворочалась еженощная богемная жизнь: мигали лампочки над входом в бары и пабы, из открытых дверей выпархивали струйки блюза или утробная икота рока, за углом по чьей-то пухлой кожаной спине молотили кулачки и, хихикая, задыхаясь, изнутри этого кентавра кто-то выкрикивал ругательства вперемешку с любовными всхлипами…

Леон заглядывал во все подвернувшиеся заведения, спускался в полуподвалы, обшаривал взглядом столы, ощупывал фигуры-спины-профили на высоких табуретах у стоек баров, топтался у дамских туалетов, в ожидании – не выйдет ли она. И очень зримо представлял ее себе под руку с кем-нибудь из этих… из вот таких…

В конце концов, вернулся домой с надеждой, что она уже… вдруг она просто… Но вновь угодил в убийственную тишину со спящим «Стейнвеем».

На кухне он выхлестал одну за другой три чашки холодной воды, не думая, что это вредно для горла, тут же над раковиной ополоснул вспотевшие лицо и шею, заплескав отвороты смокинга, приказал себе уняться, переодеться и… думать, наконец. Легко сказать! Итак: в прихожей не оказалось ни плаща ее, ни туфель. Но чемодан-то в углу спальни, он…

Да что ей чемодан, что ей чемодан, что ей все на свете чемоданы!!! – это вслух, заполошным воплем… А может, она ускользнула, почуяв опасность? Может, тут, в его отсутствие, явился какой-нибудь Джерри (по какому праву Натан приволок сюда этого типа, подарив полную свободу появлений в моей частной жизни, – черт побери, как я их всех ненавижу! бедная моя, бедная гонимая девочка!).

…Вернулась она в четверть второго; Леон уже разработал стратегию поиска, был собран, холоден, знал – где и через кого раздобудет оружие и полностью готов к любому сценарию отношений с конторой: он был готов их шантажировать, торговаться с ними, если понадобиться, идти до последней черты. Ждал трех часов ночи, чтобы первым делом нагрянуть к Джерри, – правильным образом…

И вот тогда в замке крякнул доверчивый ключ, вошла Айя – оживленная, в распахнутом плаще, с букетом пунцовых хризантем («от нашего стола – вашему столу»). Ее щеки, надраенные ветерком, тоже нежно пунцовые, так чудно отзывались и хризантемам, и полуразвязанному белому шарфику на белой шее, а широкий разлет бровей так победно реял над ее фаюмскими глазами и высокими скулами…

Он призвал все силы, всю свою выдержку, чтобы спокойно снять с нее плащ – руками, подрагивающими от бешенства; сдержанно прикоснулся губами к леденцовым от холода губам – и не сразу, а целых полминуты спустя спросил, улыбаясь:

– Где ты была?

– Гуляла… – И дальше охотно, с шутливым удовольствием: – представь, облазила все вокруг и обнаружила, что года четыре назад меня сюда приводили в студию к одному фотографу. Может, ты с ним знаком? Он работает в таком размывающем стиле типа «романтизьм», загадочный полет в рапиде. Мне-то лично никогда не нравились эти трюки, но есть любители…

– Ты, верно, забыла, что я просил без меня не… – всё еще улыбаясь, оборвал он…

И она, улыбаясь тоже: – Может, стоит на меня уж и колодки надеть?

После чего оба заорали, спущенные с поводков, сблизив разъяренные лица, будто собираясь сшибиться лбами.

Он орал, как резанный, чуть не впервые в жизни (вот где дремал до поры повышенный звуковой фон Дома Этингера: в потайном ядре его страхов, выпущенных на свободу), – наслаждаясь, что можно выораться всласть: стены бывшей конюшни вынесут пронзительную сирену разъяренного контратенора, а эта глухомань все равно ни черта не услышит; что можно выорать весь минувший страх за нее, бешенство и ненависть (да, да, ненависть!!! – как он мог, безумец, окончательно спятивший на этой помойной оторве, представить себе, что контора… да нет, его друзья, его соратники!.. пойдут на то, чтобы в отношении Леона переступить черту, которую…!!!).

Айя выпевала, оплетая собственное лицо плеском обезумевших ладоней:

– Я-а-а уе-е-еду-у-у!!! Я-а не в тюрьме-е-е! Не в тюрьме-е-е!!!

Он тихо произнес, четко выговаривая:

– Ни пуха, ни праха!

…ушел в спальню, хлопнув дверью, и рухнул на тахту лицом вниз.

Через пять грохочущих в его висках и во всем теле минут она вошла на цыпочках, легла рядом и стала тихо гладить его плечи несусветными своими руками, гладить, перебирать, танцевать и вышивать пальцами на каждой жилочке. Прокралась ладонями под свитер, переплела руки у него на животе, вжалась грудью в его спину, сказала хриплым гундосым голосом:

– Не прогоняй меня…

Он взвыл, перевернулся, взвился над нею…

…и так далее…

Но не эта очередная – исступленная, упоительная, горькая, – сладкая ссора оказалась переломной в их первых мучительных днях.

Перелом наступил той же ночью, под утро…

Впоследствии вспоминая эти минуты, он мысленно произносил: «хамсин сломался» – как говорят обычно в Иерусалиме, когда вся тяжесть пустынного ветра с мутной взвесью песка, с его трехдневным мороком и тоской, с его удушьем в вязком плотном воздухе…внезапно дрогнет; прогнется невидимая тетива и потянет неизвестно откуда налетевшим ветерком. Провеется воздух, становясь все прозрачнее и свежее… И вдруг рассеется обморок и тлен, как не было их, и певуче округлятся застывшие гребни волн Иудейской пустыни, и фиолетовый шелк туго обтянет далекие призывные груди Иорданских гор…

Она уже засыпала, и он почти заснул… и другой бы не услышал, что там она бормочет на выдохе, но он – своим тончайшим слухом – уловил и эти несколько слов:

– Гюнтер тоже… – бормотнула она, – тот же почерк…

Леон открыл глаза: будто ткнули кулаком под ребро; перестал дышать… Тихо обнял ее, чтобы и во сне она его услышала, легко и внятно шепнул:

– Кто это – Гюнтер? Твой бывший хахаль?

Она открыла глаза, два-три мгновения испуганно глядела в потолок… вновь опустила веки и – в полусне, жалобно:

– Нет, Фридриха сын… Нох айне казахе…

И уже до утра Леон не заснул ни на минуту. Встал, оделся, долго сидел в кухне, не зажигая лампы, то и дело вскакивая и высматривая в окно предрассветную, погруженную в сонный обморок улочку, – монастырскую стену напротив, желтую в свете навесных фонарей.

Вошел в гостиную, где на льдисто черной крышке «стейнвея» заоконный свет лепил рельефы двух серебряных рамок с фотографиями: юная Эська с бессмертным кенарем, и – послетифозная, в рыжем «парике парубка» Леонор Эсперанза, – глубокий и тайный колодезь, что-то запретное, смутное, нежное…(он говорил себе: политональное) между двумя этими, давно минувшими лицами; бездна, из которой извлечены были его имя и образ.

Он повторял себе, что дольше так тянуться не может, что бездействие и обоюдное их молчание смертельно опасны, что время не ждет: их непременно выследят – если не мясники Гюнтера, то уж вострые слухачи и следаки конторы – за милую душу.

И с чего это ты, жестко спросил он себя, с чего ты взял, что дела конторы тебе дороже и ближе, чем твоя – наконец-то встреченная! – твоя, твоя женщина?!

Нет, моя жизнь не станет вашей мишенью. Никаких уступок! И Айю вы не получите!

И уже вновь чувствовал, что готов ко всему: сопротивляться, пружинить и ускользать. Если понадобится – лгать и шантажировать. Если придется – убивать.

Утром был совершенно готов к разговору…

Долго стоял под душем, запрокинув лицо, будто вспоминая – для чего вообще сюда забрался. Тщательно, не торопясь, побрился, натянул тонкий черный пуловер и черные джинсы – любимый рабочий прикид, в котором обычно репетировал (хотя знал, что ждет его отнюдь не репетиция, а один из решающих в жизни выходов). Глянул в зеркало и отшатнулся: лицо какое-то костяное, диковатые гиблые глаза…М-да: герой-любовник, иначе не скажешь.

Айя все спала… И пока готовил ей завтрак, Леон напряженно размышлял только над тем – как проведет их двухвесельную лодочку в фарватере опасной беседы; с чего начнет немыслимо трудный разговор… что сможет рассказать, а что должен скрыть. О чем будет ее умолять, какую отсрочку выпрашивать.

Он готовился к разговору. И все же – как это отныне всегда между ними будет, – опоздал!

Она вышла из спальни – тоже полностью одетая. Так стеснительная гостья в чужом доме для любого прошмыга по коридору в ванную облачается чуть ли не в парадный костюм, включая перчатки и шляпу.

Он поднял голову и опешил. И она растерялась, увидев его одетым, выбритым, чужеватым: оба вышли друг к другу, как переговорщики в судьбоносном процессе между двумя государствами.

– Ты… что это? – озадаченно спросил он. – Куда собралась?

– А ты – куда? – в ответ спросила она. И стояли оба, как тогда, на острове – чужие, но одного роста, незнакомые, но с одинаковым выражением в глазах: настороженно оглядывали друг друга, – два беспризорника в опасном и враждебном мире.

И разом она побелела, будто в эту минуту узнала и решительно приняла какую-то безысходную весть.

– Присядь… – сказала. – Леон, я тебе… несколько слов… а иначе…

Молча сели друг против друга за столик размером с поднос в рабочей столовой судоремонтного завода города Одессы. И Айя заговорила, запинаясь, смолкая, выпаливая по два-три слова… не помогая себе, как обычно, своими руками-певуньями, а пряча их на коленях, заталкивая между колен, и там, под столом, ломая, выкручивая пальцы, заставляя их молчать.

– Я поняла, что должна уехать, – сегодня, сейчас… Подожди, дай сказать, а то… а то я заплачу раньше времени, я же плакса. Родной мой… видишь, как все у нас получается… Молчи!!! – вскрикнула высоко, страдальчески, будто палец прищемила. Неожиданно для себя заговорила быстро, сосредоточенно, задыхаясь и торопясь: – Вот я уже как бабушка моя… Но я просто не имею права подставлять тебя, это подло… Погостила у тебя, отдохнула от вечного ужаса, измучила тебя совсем… Спасибо тебе! А дальше – буду сама, пока получается… А то тебя убьют вместе со мной.

Она глубоко прерывисто вздохнула, подняла на него глаза.

– Но не только это… Вот ты, мой хороший. Я ничего про тебя не знаю, не понимаю, я совсем в тебе запуталась, только подозреваю во всем, потому что затравлена, научена, однажды уже убита… И потому, что видала их, таких, как ты. Ты что-то прячешь в своей жизни, очень надежно прячешь. Может, и не свои секреты, скорее всего, не свои, иначе ты бы так не упорствовал, не ускользал от меня, не запирал решетки-двери, и замки не навешивал… Не знаю, как это называется – ну, подскажи, помоги мне, – шпионаж? Ох, прости, благороднее – разведка, да? Хорошо, не важно. Просто я сыта по горло такими людьми. Ты похож на одного типа – повадка, привычки, скрытность: туда не иди, телефон не бери, убью, если рот откроешь… Нох айне казахе… Это неважно, что ты еще и – Голос. Я говорю о сути, о повадке: человек может быть кем угодно – ученым, бизнесменом, художником, певцом… Но приходит минута, когда он… когда такие люди, как ты и он, мягко ступают и сдавливают другому горло… Молчи, ради бога, молчи!!! Невыносимо, если ты опять начнешь врать и изворачиваться!

По ее лицу уже катились слезы обильно, свободно, будто не имели к ней, и к тому, что она говорит, ни малейшего отношения; так человек в комнате продолжает говорить, в то время как по стеклу окна снаружи бегут и бегут струи дождя.

– …или не горло пережать, а что там? глаза выдавить? нож всадить?.. Наверное, это нужно кому-то, – ну, там, странам, народам, правительствам, очередному богу… Видишь, я даже не спрашиваю подробностей. Может, потому, что безумно устала. Я убегаю и убегаю, иначе меня убьют…

Она опять выдохнула с мучительной натугой, горько усмехнулась и покачала головой, рассеянно пробежав пальцами по лбу, стирая детское удивление в бровях:

– Все время думаю – какого лешего я сюда приволоклась, за тыщи километров, в то же логово – ну, может, наизнанку, – но с теми же правилами игры?.. Пока летела, все допрашивала себя: зачем, зачем ты это делаешь, дура? Глупой бабочкой – к тебе.

И сосредоточенно хмурясь, будто пытаясь выпытать – у него, у самой себя:

– Как меня угораздило тебя полюбить? Не влюбиться; мне втюриться в живописную рожу – плюнуть раз… А вот нет же: истошно так полюбить, – как нарыв в сердце, и невозможно жить, когда отнимаешь руку…Постой, не перебивай, не путай меня, и так кавардак в башке. Дай разделю причины. Их две, да? Главная: не хочу притаскивать к тебе свою смерть, не хочу тебя подставлять. У тебя наверняка свои дела в этом бизнесе, – тоже какие-нибудь контракты, фрахтовые ведомости, грузовые перевозки… Вся эта тайная возня, связанная с очередной дерьмовой… бомбой, или? или с чем-то вроде?.. Какие-нибудь многоходовки оружейных концернов, поставки чего-то там, только в другие регионы? Я ошибаюсь? Ну, в общем: чтобы люди друг друга взрывали, стреляли, выжигали… и на всякий случай убить того, кто случайно сунулся в эту вонючую кучу… Но ты еще и поешь. Поешь прекрасным женским голосом, – наверняка убийственно прекрасным, если столько людей им восхищаются. Жаль, не могу его услышать… Поешь, как сирена – так, что забывается боль? Как ангел смерти ты поешь, да, Леон? А я…

Он вскочил и отшвырнул стул…

Бросился – в книгах читал, на сцене видел, сам проделывал – в ролях! – но не подозревал, что такое может случиться с ним наяву, и не представлял, что в жизни это выглядит так нелепо, не грациозно, унизительно – бросился к ногам: просто рухнул на пол и вцепился в ее колени, сильно сжал их обеими ладонями, прижался щекой, зажмурив глаза.

Сердце бухало в ее колени, как пенный прибой.

Нет, нет, отрывисто бормотал он, нет, Айя, не получится от меня убежать. Посмотри на меня (вскинул голову, взял ее лицо в ладони)… Я тебе сейчас не все могу сказать. Сейчас. Да тебе и не нужны подробности. Ты права: проклятые игры… Но я тебя убивать не да-ам… Я этого не… я потому и согласился, потому и преследую их… Слушай меня! Ты мне веришь? Не веришь. Хорошо, не верь. Не верь мне! Только никуда от меня ни на шаг. Ни на шаг! Это – единственное, о чем прошу. Обещай мне!

Она молча смотрела на него жадно-подробным взглядом, словно по жилочкам перебирала все его лицо, как снимок форматировала, отбрасывая несущественное, вытягивая выразительные черты, усиливая светом рельеф.

– …ты, вот, сказала: я убил триста человек… Нет, уж теперь ты помолчи! Помолчи, потому что ты…права, да. Ну, не триста, но… я понимаю тебя, да. Когда ты спросила меня: Леон-ты – бандит… у меня все внутри обвалилось. Потому что я… да, я убивал людей. У меня была такая жизнь, я был солдатом, понимаешь? Не могу всего рассказать, но – хорошим солдатом, а потом – хорошим охотником и сторожевым псом, и ищейкой, и волкодавом… да просто волчарой! Слишком много людей надо было спасти, при этом – именно – убивая других! Есть такой библейский закон – убить убийцу, «родэфа». Убить его прежде, чем он успеет отнять чью-то жизнь. Так убивают скорпионов, ядовитых змей, заползших в дом… Так жизнь моя сложилась, понимаешь, такое непростое место, где я вырос… Послушай, любовь моя, это долго рассказывать. И дальше мне нет ходу, не имею права: «кирпич»! Настанет время, и ты будешь знать обо мне все, все, все!!! да ты и сейчас все знаешь – поджилками, поддыхом, сердцем, грудками своими, – иначе не приехала бы, – ты же такой человек… от-вра-ти-тельно трудный! Но ты со своей кошмарной дотошностью – ты уймись пока, а? Пока только пойми, что все наоборот: я с теми, кто охотится за этими вот, торговцами смертью, спекулянтами разорванных на куски тел… Правда, для нас с тобой сегодня все еще сложнее, еще зловещее, и я не могу пока объяснить тебе – почему. Не хочу тебя пугать. Когда-нибудь, возможно, скоро, я сам все тебе расскажу. Пока только прошу: не думай обо мне так – не запускай свою мысль в этот ужасный штопор… Пока просто: ни шагу! никуда! от меня… чтобы мы оба остались живы. Я понятно объяснил?

Она молча кивнула, хотя все, что он бормотал, ловя ее руки, вытаскивая их из-под стола, прижимая ее ладони к своему лицу и не пытаясь ни поцеловать ее, ни обнять… – все было дико и необъяснимо. Но ей не слова были нужны, а вот это его измученное лицо, смятое болью, – как там, в аэропорту, когда она ничего не могла понять, и все наперекосяк было: настоящее его лицо за мутными словами-заслонками.

Он вскочил, подхватил с пола и твердо поставил стул, придвинул к ней тарелку, вывалил из сковороды горку остывшей яичницы…

– Ешь вот, я приготовил… Ну все, все, больше ни слова, ешь!

Оседлал стул, уставился, словно собрался лично проследить, как она станет глотать и жевать. – Постой, я посолить забыл! – схватив солонку, стал нервно взбивать ею воздух над тарелкой.

Господи, какое облегчение…

– …ты пересолишь! – крикнула она, хватая его руку.

И оба вскочили, и над этой неудачной, этой прекрасной яичницей судорожно обнялись, что-то бурно и бестолково продолжая договаривать, перебивая друг друга, хватая друг друга за руки, за плечи, торопясь объяснить, что… невозможно, понимаешь… я не все волен тебе…

– А я тебе – все, все расскажу сейчас до капельки и навсегда!

– Погоди, не части, дослушай… ты только знай, что если запрусь, то это – не мое. А то мое, что и твое, это… Айя, пойми, у меня же, кроме тебя…

– …нет, я тебе только хотела сказать…

– …это я тебе хотел сказать, моя любимая!

И все было почти, как – там, на острове, когда она произнесла «Желтухин», а он сказал: «дядя Коля Каблуков», и весь мир извергнулся салютом двух жизней; только там этот захлеб был, скорее, изумлением, небывалой встречей, увлекательной книгой, вроде «Сколько-то там тысяч лье под водой»… – не то, что сейчас, когда каждая клеточка проросла острым ростком обоюдной боли, и опасно тронуть…

…и залечить все можно только прикосновением губ, только осторожным пунктиром диковато-пугливых поцелуев-вопросов, и отчаянных решительных поцелуев-ответов, и поцелуев – оборванных монологов, и поцелуев-догадок, поцелуев-окликов, поцелуев-признания, и наконец, поцелуев-молчания…

Долгого, долгого молчания… давно опустевшей кухни.

Через час Леон – собранный, пружинистый, коротко задающий вопросы – по мнению Айи, нелепые или очевидные, – уже видел всю кошмарную картину последних месяцев ее жизни…

Все просто, понимаешь, торопливо, с облегчением, с огромным увлечением, даже страстно объясняла она, вскакивая, мотаясь по комнате и договаривая детали вновь отпущенными на свободу руками. Надо просто четко следовать правилам.

– Каким правилам?

– Как, ты не знаешь? Вот смотри: никогда не садись в первое такси – только во второе, а лучше в третье. Никогда не лови попуток. Все время меняй места ночлега, еще лучше, все время будь в дороге, в толпе, в автобусе, в поезде, среди людей… Выходи почаще из автобуса, пересаживайся, возвращайся… Хорошо, когда магазины большие и насквозь – с несколькими входами: можно выскользнуть. В кармане куртки или в рюкзаке всегда иметь два головных убора – красный берет и… и какую-нибудь серую косынку. Зашла в туалет, нацепила берет, черные очки и… Вообще, это забавно, какое-то время мне это даже… ну, не то, чтобы нравилось, а как-то… держало в тонусе. А, вот еще: неожиданно меняй планы, даже если никому о них не говоришь. Тебя приглашают на выставку в Суррей, ты пишешь: «спасибо, непременно буду», садишься в поезд и едешь в… Ричмонд – просто так, погулять; только не оставайся на месте, всегда выбирай третий путь. Необъяснимость действий, спонтанность решений, – то, что они не могут просчитать. Если посылаешь папе записку, – выруби мобилу и уезжай оттуда… Еще полезно сим-карты менять. Порвать все связи, не отвечать на звонки, на мэйлы…Я даже с Михаль прекратила переписку, а я знаешь, как люблю Михаль!

Она задумывалась и затихала, вспоминая, и он не торопил ее… Спохватывалась и чуть ли не хвастливо перечисляла еще какие-нибудь свои, бог знает откуда почерпнутые методы ускользания:

– А, вот еще, забыла: у меня есть водительские права на имя Камиллы Робинсон, украла у девчонки в студенческом хостеле, до сих пор стыдно, но по ним можно кое-где передвигаться. Жаль, в самолет с ними не пролезешь… Но в какой-нибудь пансион, в какую-нибудь ночлежку – плюнуть раз… А вообще, всегда полезно напроситься к дальним знакомым из другой жизни. И еще: в совсем чужом или подозрительном месте обязательно делать «куклу». Понимаешь?

– Нет.

– Ну-у… Просто, не ложись в ту постель, что для тебя приготовлена. Кладешь туда рюкзак, шмотки, полотенца… Художественно камуфлируешь, как бы человек с головой укрылся…

– А сама…

– А сама – как получится. Однажды всю ночь просидела на подоконнике за занавеской. Но он был довольно широким, подоконник.

– Послушай, мое сокровище. Откуда ты всего этого набралась – как вшей?

Она недоверчиво смотрела на него, высоко подняв свои полетные брови, искренне удивляясь:

– Да ты что! Я, когда поняла, что меня ждет – после той встречи с Большой Бертой, – скачала из интернета все шпионские романы и выучила все правила, как уходить от погони. Я тебе отбарабаню все методы слежки за объектом: правильная наружка – это всегда бригадой. Иногда преследователи идут «гуськом» – обгоняя объект, как бы передают его друг другу; или по обеим сторонам улицы идут… А есть еще метод «коробка» – когда «закрывают» все входы и выходы в здании… А есть «провокация» – это когда объекту демонстрируют агрессивную слежку. Короче, в романах все есть, на любой случай: писатели ведь тоже консультируются со специалистами, это же ясно.

Это ясно… Это просто: сойти с ума – вот так-то, ночью, на подоконнике, за занавеской… Да, крепкий орешек твоя драгоценная глухая приблуда…

Сейчас он понимал – почему она не побоялась причалить к нему на острове – к нему, незнакомцу, нох айн казахе… «Стаканчики граненыя» – вот был пароль. Он, Леон, «своим» был, из детства явился, из отцова гнезда, – посланец Желтухина… И потому так доверчиво подошла и заговорила по-русски, домашним языком, с домашними интонациями, будто к отцу обращалась… И ела из его рук, и так бурно, так много говорила, что даже показалась болтушкой…

А теперь представь, что она пережила там, в лесу, когда ты завел ее в чащу и сдавил горло… Какие мысли мелькнули в ее голове?.. Господи, затоптать бы это подлое воспоминание…

А она все тормошила его и требовала – чтобы он спросил еще что-то, и готова была рассказывать, объяснять, уточнять подробности, описывать приметы внешности, характерные жесты, повадки, походки…словно дождалась, наконец, той минуты, когда ее феноменальная природная наблюдательность, ее острый глаз и незаурядное умение сопоставлять обрывки случайно «увиденных» слов, обобщая, вытягивая общий смысл, – окажутся не то, что востребованными, а жизненно необходимыми – для Леона, для нее самой, для их будущего… Впервые за эти месяцы разомкнулся железный ошейник, защелкнутый у нее на загривке; впервые она чувствовала себя защищенной; чувствовала, что – не одна. Бросалась к Леону, обеими руками энергично и азартно трясла за плечи:

– Ну, спроси еще, спроси, что хочешь!

Он же – наоборот – пытался ее расслабить, успокоить, чтобы неожиданным, вскользь, вопросом-крючком выдернуть из памяти то, о чем она, возможно, забыла упомянуть или подсознательно боялась тревожить, или считала неинтересным.

Леон уже не был уверен, что Гюнтер добивался ее смерти. Припугнуть, чтоб не повадно было соваться, куда не следует, это – возможно…

Он уже знал весь маршрут ее передвижений, все места, где она нанималась подработать, все ее контакты, всех знакомых, приятелей, обидчиков и врагов… С каменным лицом, со сжатыми челюстями выслушал историю убийства в Рио (как сама она это называла), – не настаивал, сама захотела все рассказать, и видно было, – столько раз рассказывала это себе самой, столько прокручивала, выжимая трагедию досуха, что вслух получался просто протокольный перечень ужасных минут: сорвали фотоаппарат, поволокли… и когда она лягнула в мошонку того, огромного, другой, мозгляк, усики ниточкой, видимо, ударил ее сзади по голове… и больше ничего – до всплывшего медленной мутной луной плафона дневного света в палате, после трех дней черной комы.

В конце концов, она с облегчением повалилась на тахту, выдохнула с протяжным стоном и потянулась, закинув руки за голову. Устала, вывалила все до донышка, не оставив за душой ни крошки, ни запятой, ни единой тучки на биографии… Даже про старого балбеса Рауля рассказала, с татуировкой его – коптским крестом. Расписала живописную Луизку, с ее ароматическими свечами, «девочками» и всепрощающим Буддой в уголке двора. Юрчу – ворюгу изобразила, с его идиотскими деревянными покойниками… Ей было легко, спокойно, даже весело; от бури вываленных слов, от прерывистого дыхания, от порывистой жестикуляции слегка звенело в голове, и хотелось разом перечеркнуть несколько лет своей жизни, все напрочь забыть, – и ни капельки не жалко! Вот бы такую таблетку изобрели… А теперь бы заснуть – сладко, уютно, и спать, и спать, как в детстве, на «рыдване» дяди Коли-Зверолова, чувствуя только папины руки, когда он укрывает ее сползшим на пол одеялом…

Леон вышел в кухню, вымыл яблоко, вернулся и протянул Айе. И молча глядел, как с удовольствием и хрустом она оттяпала огромный кусок и стала жевать, по-детски тараща на Леона блестящие, не просохшие от слез глаза. Дождался, пока она догрызет все до черенка, улыбнулся и мягко проговорил:

– А теперь с самого начала…

…Так, часа через полтора он раскопал «дядю Андрея», и ту давнюю встречу на вершине горы Кок-Тюбе, где они повстречались с Фридрихом.

– «А девочка – красотка…».

– «То-то и оно»…

– «Бедняжка»…

– «А ты полегче: мы фантастически понимаем по губам»…

– «Твоя мама, Айя, была прелестной женщиной. Прелестной!».

– Понимаешь, хотя они и встретились случайно…

– Погоди, – остановил он ее. – Не торопись. Вот теперь о «случайно», и о Фридрихе.

Неистовые сплетения под землей многолетних корней… Он расплетал их с той же вкрадчивой и хищной осторожностью, с тем же страстным азартом ищейки, с какими распутывал когда-то сложнейшие змеиные клубки террористических ячеек где-нибудь в Рамалле или Шхеме. Засыпал Айю вопросами, останавливал, возвращал к уже сказанному, поворачивал прежний вопрос неожиданной стороной, озадачивал, огорошивал, обвинял в противоречиях. Встречала ли она, Айя, еще когда-либо Крушевича? Может быть, в Лондоне, в доме Фридриха? Присутствовала ли когда-нибудь Елена на встречах с партнерами «Казаха», или была всего только женой, мало осведомленной в делах мужа? Видала ли Айя что-то еще, кроме той пластиковой папки из сейфа в кабинете Фридриха, и не помнит ли, кто, кроме Фридриха, подписал ту бумагу?

Разница была лишь в том, что на тех, многолетней давности допросах он бывал неутомим и беспощаден, сейчас же с тревогой всматривался в лицо уставшей Айи, понимая, что на первый раз – довольно бы, надо дать ей передышку, но куда лучше нее понимая, что на передышку у них просто нет времени.

Он осторожно, мягко подбирался к главному – к имени, что со страхом она пробормотала ночью, а за все часы этого изнурительного распутывания связей и встреч раза три лишь упомянула вскользь, – возможно, потому, что редко с ним сталкивалась? или потому, что инстинктивно старалась отодвинуть от себя его темную личность?.. Она почти не говорила о Гюнтере, а Леон, опасаясь ее непредсказуемой реакции, пока воздерживался от прямых вопросов.

– Ой, знаешь… – она встрепенулась с озабоченным видом, села по-турецки на тахте, слегка откинулась к стене; из-за ее плеча выглядывала лукавая рожица мальчишки-апаша на Барышнином гобелене. – Погоди-ка…молчи-молчи… мысль одна крутится, насчет Крушевича… – И довольно прищелкнула, ухватив воспоминание за хвост:

– Однажды они сидели перед телевизором…

– Кто – они?

Отмахнулась: – Ну, Фридрих и Елена… Бывают такие вечера, когда они не грызутся, а как бы шерочка с машерочкой… Я сидела с ноутбуком, у них за спинами, крутила одну идейку рекламы кофейного напитка – вкалывала тогда в агентстве Баринга… Лица обоих видела в зеркале над теликом. Они смотрели новости. Там вообще новости крутят весь день, не выключая – то «Си-Эн-Эн», то «Би-Би-Си»… то немецкие, то российские программы. Какое-то безумие, как будто с них кто-то мониторинг требует. Я и не думала за ними шпионить, просто сидела, мозги ломала над чертовой рекламой…Но иногда застревала взглядом на… Елене. У меня, знаешь, когда-то была мысль сделать ее портрет, настоящий портрет: бывают моменты, когда она вдруг теряет над собой контроль – ну, если в бешенство впадает или чему-то сильно удивляется. У нее так порочно и жалостно отвисает нижняя губа… и тогда она просто копия одной нашей соседки, та была клептоманка, ее все время ловили в продуктовых магазинах – она под кофтой водку выносила. И когда ее ловили, – ну там, милиция, то-се, акт составляют… она кричала: «Ой, сирота я, сирота-а-а! ой же как меня обидеть легко-о-!» – и губа отвисала так… Ну, неважно! Короче, они лениво перебрасывались словами, так что читать их было легко… И я случайно… понимаешь, я правда, не собиралась подслушивать, зачем мне?.. В общем, Фридрих сказал, что Андрей участвует в какой-то операции российским экспертом… Так и сказал: «Андрей – консультант, он ведь там все знает». И еще: «МАГАТЭ?! Ну, эти болваны могут отдыхать…». В общем, как я поняла, на Семипалатинском полигоне проводилась какая-то секретная операция – сбор плутония, что ли… Якобы, собрали чуть не двести кило… И Елена говорит: «Ничего себе, аппетитный кусочек…». И еще: «…а что эта пропасть денег…?», – и дальше что-то неинтересное, и я перестала слушать… Но вот про Крушевича помню. А ведь это нормально, он ведь правда специалист?… – и с интонацией старательной ученицы: – Это хорошо, что я вспомнила?

Леон сказал: – Ты моя умница. Ты – самая вострая, самая приметливая… самая-самая… А сейчас сделаем перерыв… угадай, на что!

Не та ли это совместная секретная операция Казахстана, России и Америки, на которую потрачено 150 зеленых лимонов, частью по программе Нанна-Лугара, частью – напрямую из Лос-Аламоса, – так называемая «Программа совместного уменьшения угрозы», проведенная, тем не менее, почему-то втайне от МАГАТЭ?..Сейчас можно только предполагать – какую выгоду извлек наш выдающийся эксперт-атомщик из своих «консультаций», и как под шумок поживился плутонием, добытым и заначенным до нужного момента, чтобы поплыть прямиком в Бейрутский порт из какой-то там бухты? И в таком случае: как здесь задействован Фридрих, или, скорее… Гюнтер?

Леон выжидал, когда можно будет вскользь ненавязчиво произнести имя Гюнтера – пожалуй, единственное, что его сейчас интересовало. Нет, неверно: интересовало многое. Например, зачем вообще Фридриху понадобилось вытаскивать в Лондон встреченную в Алма-Ате внучатую племянницу, девочку, с такой обременительной особенностью, как врожденная глухота? Что, собственно, она, с ее умением читать по губам… Стоп! Может, дело именно в этом?

Спросил у Айи напрямую.

Она серьезно ответила:

– Нет. Нет… Он, конечно, пытался меня как-то приспособить – в начале… Ну, как это там называется: курьер, связной, да?… Но когда я взбрыкнула, просто оставил тему, махнул на меня рукой. Бывает же так в семье – неудачный бесполезный ребенок, куда его? Но Фридрих меня не прогонял, даже когда я сбрендила и жутко колобродила – знаешь, все эти выверты левой британской богемы… С удовольствием ходил со мной на соревнования по фигурному, – я до сих пор люблю их смотреть, на выставки с моим участием. По фотографиям давал какие-то советы, вполне толковые – у него между прочим, отличный вкус. И если б не Елена, которую трясет, стоит мне появиться в доме… Знаешь… – Айя помедлила, будто мысленно проверяла то, что собиралась сейчас сказать:

– Думаю, Фридрих меня просто любит.

– То есть? Влюблен? – нахмурился Леон.

– Да нет, ну – любит, привязан… Такая вот странная родственная симпатия. Он ведь тоже – сирота. Ванильный дед… ну, то есть, его отец, которого он никогда не видел, да и вообще, вся эта неведомая казахская тема… она его страшно интригует. Я для него такой вот сколок родни со степного полустанка, которую он никогда не имел. Ну, и потом, Фридрих не лишен сентиментальности. У него когда-то давно умерла молодая жена, остался сын-малютка… А тут я, и тоже сирота, тоже малютка, да еще со своей несчастной глухотой… – Она села, обхватила колени, насупилась, словно вглядываясь в себя. Тряхнула головой:

– Нет, не знаю, не знаю! Запуталась я, к черту их всех! Но разыскал же он меня в Иерусалиме, и вытянул опять в Лондон, – зачем? Я для него совершенно бесполезна, и Гюнтер был против моего возвращения, знаешь, он буквально взбесился! Я видела их разговор из окна гостиницы. Фридрих вышел купить английские газеты в арабской лавке через дорогу, а Гюнтер выскочил следом, остановил его, да так грубо руку на плечо, прямо дернул! и говорит: «Что за блажь с этой девицей, fater, ты совсем спятил на старости лет?» …ну и бла-бла-бла… Говорил по-немецки, а я в нем не очень, многое восстановила потом по смыслу. Фридрих спиной стоял, не видела – что он там ответил.

Вот оно и названо – имя. А теперь – осторожней…на пианиссимо: не вспугни, не зажми ее, не взвинти ее страхи…

Леон выждал пару мгновений…

– А разве и Гюнтер был с вами в Иерусалиме? – спросил мягко, незаинтересованно.

– Да, у него там были какие-то дела, что ли, встречи…

– …и жил в той же гостинице, что и Фридрих?

– Нет. Откуда-то приехал… Может, с побережья? Был очень легко для Иерусалима одет, и почти без вещей, и на другой день исчез, а значит, я думаю…

А значит, наблюдательная моя умница… значит, приехал не из-за границы и ошивался где-то у нас под носом. Где же? в какой личине? по каким документам? И уехал – в тот день, когда был убит Адиль, мой лучший «джо», мой антиквар, мой друг…

Быстро вытянув из ящика письменного стола свой ноутбук, Леон молча открыл и включил его… Отыскал фотографию с лавкой Адиля, щелкнул по «мышке», увеличивая кадр… Вот он, антиквар, с хитринкой посматривает на того, чьего лица мы не видим… С самого начала Леона беспокоило именно это: Адиль демонстрировал монеты Веспасиана Фридриху… но смотрел-то вовсе не на Фридриха, а на того человека, что стоит к нам спиной (такой тревожаще знакомой спиной!), досадно заслоняя часть кадра, так что Айя, со своим художественным чутьем, вполне справедливо отсекла ненужный сор, в конечном варианте оставив только выразительные руки старика-антиквара.

– Подойди сюда, цуцик, – тихо позвал он и удивился: откуда у него вырвалось это «цуцик»? Откуда мгновенный спазм в горле, будто она маленькая и беззащитная, так что хочется обеими растопыренными руками от всего ее оградить? Значит ли это, что Иммануэлю тоже хотелось оградить тщедушного пацана – «свистульку с серебряным горлышком» – как иногда он называл Леона? – Слышь, цуцик? Иди-ка сюда!

Когда подошла, привлек ее к себе на колено, обнял за талию и навел «мышку» на кряжистую спину, крепкую шею и плосковатый затылок неизвестного на экране.

Силуэт очертил:

– Это – Гюнтер?

– Ну, да, – спокойно отозвалась она. – Я потому и сняла сзади, пока он не видел. Он же чокнутый, его фотографировать нельзя!.. Однажды расколошматил мою линзу, самый лучший объектив, – клянусь! Выхватил из рук, бросил на пол и раздавил тремя ударами каблука. А когда я кинулась на него, таким неуловимым железным хуком послал меня в угол, я дня два отлеживалась. Большая Берта орала, как паровозный гудок: «свинья!!!» «проклятый выродок!!!», хотя обычно называет его «юнге», «мальчик». Кажется, вообще, в доме только один человек его не боится – старуха. Она вообще ничего не боится. Ну и после того случая я просто съехала от них, тем более, что Елена впадала в ярость при виде моей бритой башки и сменила мою кличку с «казахской шлюхи» на «казахскую хулиганку».

Она помолчала и неохотно добавила:

– Папа считает, что все трое – Фридрих, Гюнтер, а заодно и я, – унаследовали кое-что от Ванильного Деда. Это тот мой прадед-казах. Вот у кого было звериное чутье на опасность. Он в немецком лагере, в комендатуре воровал из мусорной корзины листы использованной копирки и прочитывал в бараке. И когда наткнулся на приказ о ликвидации лагеря, организовал побег. Представь: иностранные буквы, да шиворот-навыворот, да по ночам, в темноте, с черной копирки… Папа говорит, он мог бы стать гениальным разведчиком, а стал настоящим зверем, бабку Марью избивал чуть не до смерти. Но у него были война, контузия, два лагеря… а вот его потомки сами себе ищут и создают «битву и бурю». Так папа говорит…

– А отец… он все знает?

– Конечно! Все-все!

– Господи, как же он живет…

И задумчиво добавил: – Это он потому не выдал мне твоего телефона…

Айя улыбнулась: – Он бы под пыткой меня не выдал. Зато через минуту после твоего отъезда написал мне: «Был Желтухин Первый. Хорошо пел». И твой парижский адрес.

– А… что этот Гюнтер, действительно так на тебя похож?

– Да что ты! – она фыркнула. – Я даже не понимаю, зачем Фридрих это придумал, – может, на новую родню «работал», усилить родственное впечатление. Гюнтер похож на торговца-туркмена, или на турка, хозяина шварменной. Или на пакистанца… В общем, он даже на Фридриха не похож. Видимо, на мать, та была откуда-то с Ближнего Востока. И одевается: нарочито по-простому, «моя-твоя не понимай», и строит из себя такого… гастарбайтера. Посмотришь – в жизни не догадаешься. Если кто случайно видел его в доме, принимали за садовника. Хотя Гюнтер образованный человек, закончил Тегеранский университет, – так Фридрих сказал… У него профессия какая-то необычная – семитские языки, что ли…

– Семитские языки?! – воскликнул Леон.

– …если я правильно помню, – неуверенно проговорила она. – Я в этом не очень… Что-то там… в Африке, да?

Да, детка. В том числе, и в Африке…Такая вот экзотическая группа языков, среди которых, представь, – амхарский, тигринья, новоарамейский, мальтийский… Ну, и арабский. И, между прочим, – иврит.

Леон перевел взгляд на спину и затылок Гюнтера на фотографии. Почему эта спина кажется… слишком свободной, что ли? Ненагруженной…Что, что связано с этой спиною, что перетаскивала она, эта спина, эти плечи в твоей памяти, и почему никак не получается прорвать пелену…?

 

2

Однако перед Филиппом пришлось раскрыться. Не слишком откровенно, и никакого напряжения – ни в голосе, ни в наших профессиональных планах; все меццо-пиано, все «оживленно»: так и так, моя новая знакомая из Таиланда, погостит у меня недельку-другую… Облегченный отпускной вариант.

Для осторожного ознакомительного ужина он выбрал хорошо знакомый ресторан-брассерию в самом сердце квартала Сен-Жермен.

Ресторан «Вагенэнде» был для Леона своеобразным талисманом: здесь они с Филиппом раза три проводили на редкость удачные деловые обеды и ужины с людьми, от которых так зависит «наш оперный бизнес». Здесь и кухня была отменная, но прежде, едва переступишь порог – покорял интерьер: изысканный «модерн», никакой проклятой современности. Благодаря опоясывающим стены и оплетенным лианами красного дерева в стиле «nouille» («лапша») зеркалам, весь просторный зал пребывал как бы в плавном кружении: арабески, овалы, вензеля; витражи и скульптуры из фарфора, благородные бронзовые люстры и овальный потолочный плафон работы Пивена (неброские, но удивительно чистые тона) – все это сливалось в праздничный аккорд, сдержанный и светлый… В начале прошлого века тут крутились в запарке официанты сети ресторанов быстрой кухни «Бульоны»; потом дело было перепродано и попало в руки семьи Вагенэнде, которая на протяжении чуть ли не всего двадцатого века самоотверженно оберегала изысканный интерьер от веяний эпохи. Правда, в шестидесятых здесь чуть не разразилась катастрофа: некие деловые люди пытались выкупить ресторан под супермаркет. Тогда на защиту основ поднялась парижская элита, всё благородные едоки: генерал Де Голль, Андре Мальро… надо ж было где-то по-человечески ужинать! Короче, ресторан отстояли…

Публика бывала здесь разношерстная, не чопорная, и атмосфера всегда оставалась уютно домашней. А официанты – что редкость в Париже в наши дни – приятно удивляли учтивостью и расторопностью.

Меню мероприятия соответствовало стилю задуманной Леоном ознакомительной встречи: ничего торжественного, не помолвка же это; очередная пассия, милая таиландская гостья… Никаких фейерверков, но – плотный ужин по полной программе, то есть триста, как говорила Стеша, «целковиков» (местных целковиков, разумеется), «отдай не греши». Филипп явился, когда они уже сидели за столом и читали карту вин. Он был великолепен, благоухал, и хотя заявил, что еле приполз после трудного дня, его аккуратно зачесанные височки и ухоженная эспаньолка с неизменным белоснежным клинышком по центру, точно этот кот ел сейчас сметану и с ложки стекло на бороду… наводили мысль о том, что по пути в ресторан Филипп все-таки заглянул в парикмахерскую.

Высокие стороны общались на английском. И первым (спасительным) этапом встречи стала оживленная инспекция книжки меню. (Филипп: «ни одной книги не читал с большим увлечением! Я голоден, как волк, так что приготовь толстый кошелек, мой милый…»). Наконец, выбрали: на закуску – утиный печеночный паштет, к нему по бокалу белого полусладкого «Монбазийяк».

Для Айи Леон заказал Quenelles de brochet, кнедлики из щуки, зато себе и Филиппу, зная мясные предпочтения своего друга, взял коронное местное блюдо: Tête de veau, телячью голову, под которую хорошо идет красное «Жеврэ-Шамбертэн» – льстивый подхалимаж, легкий кивок в сторону любимой Филиппом Бургундии…

Вообще, Леон был осторожен, как никогда, предупредителен «на обе стороны», галантен, в шутках на редкость беззуб, боялся сказать лишнее слово, так и сверкая своими антрацитовыми глазами то на того, то на другую, подхватывая нить разговора, торопливо смягчая ершистые реплики Айи, старательно подбрасывая натужные нейтральные темы, вроде разговоров об искусстве фотографии и красотах Таиланда… Искренне полагал, что свою партию в спектакле «очередная любовная гастроль» исполняет легко и естественно.

Дождавшись, когда Айя уйдет в дамскую комнату, Филипп сказал:

– Обидно, что ты считаешь меня полным кретином, старина.

И в округленные недоумением глаза Леона:

– Глухая… Ни капли интереса ни к твоему гениальному голосу, ни к музыке, ни к опере. Ни единого пересечения с твоей жизнью… Ничего не скажешь, идеальная пара для оперного певца.

– Филипп!

– Подожди, я не закончил.

Филипп достал трубку и неторопливо, в угнетенном молчании Леона стал ее набивать, затем раскуривать…

– Мордашка у нее симпатичная, и сложена хорошо, но худа, как ободранная кошка… И почему она все время оглядывается, как кошка на крыше: за ней кто-то гонится?

– Филипп!!!

В ярости он бледнел, наливаясь внутренним жжением.

– Вот-вот, еще одно мое слово, и ты дашь мне в морду, правда? – Добродушно и задумчиво продолжал тот. – И после этого ты что-то лепечешь об «отпускном варианте», «легкой пассии» и «недельке-другой»? Посмотрел бы на себя: ты же вылизываешь ее каждым взглядом, как корова своего новорожденного теленка! Ты истекаешь вожделением, несчастный недоносок…Нет, Леон, увы, мой диагноз суров: тяжелая злокачественная любовь, и видимо, с летальным исходом, – имею в виду идиотский брак по идиотской страсти. Я не прав?

Леон молчал, комкая салфетку.

А как вчера он выбирал ей одежду для этого ужина! как выразительно обтекает ее фигурку чудесное шелковое платье цвета вишневой пенки, с тонким бордовым ремешком на талии, со свободным двойным хомутом круглого воротника, из которого вырастает гибкая шея лани. А ее певучие брови – чуткие, дерзкие, шелковые… А удивительные отзывчивые глаза, что под бронзовыми люстрами немедленно приобрели цвет золотистого ликера, и так и мерцают вишневыми искорками… А как ее ножкам идут высокие каблуки новых «ботильонов», шнурованных сапожек до середины икры (в Одессе такие звались «катеринками») – пусть даже она становится на них чуть выше его, Леона, – плевать на самолюбие ради такой красоты!

Филипп протянул свою мягкую руку потомственного дирижера и накрыл ею бешеный кулак Леона:

– Не терзай салфетку. Просто я вижу – что с тобой стало за эти недели, и каким ты вернулся оттуда, из этого проклятого Таиланда, и что успел наворотить. На данный момент я счастлив, что она приехала, и значит, контракт с Лондоном останется в силе. Я ей готов руки за это целовать! Но ты же выжат ею досуха, болван ты этакий – чем ты петь станешь? Так что, прошу лишь об одном…

Тут вернулась Айя, и – как полагается до десерта – прибыла в руках официанта большая тарелка с разными сортами сыра, – так что, все сосредоточились на выборе: тоже недурное занятие для того, чтобы остудить «бешеного мавра», как называл Филипп Леона. Дама выбрала не слишком пахучий «фурм д'Амбер»; мужчины остановились на более крепком «мюнстере»…

Несколько минут заняло спасительное обсуждение десерта: десерт был сильной стороной здешнего меню. Непременно возьмите «Плавучий остров», дорогая, если вы еще не пробовали, горячо советовал Филипп Айе, это что-то невероятное: круто взбитые белки, плавающие в сладком английском соусе. Не бери ни в коем случае, грозно предупредил Леон, он терпеть эту бурду не может.

В конце концов, все единодушно выбрали профитроли под горячим шоколадом.

И можно бы считать, что (с некоторыми осложнениями) первое знакомство закругляется изысканным шоколадным пируэтом, но тут Филипп решил обсудить предстоящий концерт в Кембридже и деловые встречи в Лондоне (взрывоопасная тема, которую Леон отодвигал на самый последний момент).

– Ты, конечно, возьмешь с собой в Англию свою гостью? – приятно улыбаясь, спросил Филипп с едва заметным ядовитым форшлагом в конце вопроса (о, воображаю: это будет самый утонченный ценитель в зале).

Айя изменилась в лице: даже не кошка на крыше, скорее, пантера на выступе скалы.

– Чего я там забыла?… – мрачно бросила она, дернув плечом.

Филипп опешил. Кажется, он считал эту девушку обитательницей островных джунглей, а поездку в Лондон – этаким манящим призом для очаровательной обезьянки.

– Как?! – воскликнул он. – Лондон! Британский музей, Музей Виктории-Альберта, жемчужина…

– …зат-кнись! – процедил Леон по-французски, в ярости уставившись на Филиппа. – Ради бога, заткнись! Она прожила в твоей жемчужине не лучшую часть жизни.

– Так ты же не предуп… я же хотел… – Филипп бормотал растерянно и раздраженно. – Тогда объяви темы, на которые я могу с ней говорить – сколько их: две? три?

– Я не понимаю французского! – выпалила Айя по-русски, вскинув подбородок.

Леон сказал, глядя в ее глаза цвета золотистого ликера:

– Я люблю тебя. Знаешь, что я сделаю, когда мы вернемся домой? Сначала я расстегну твое…

– Но я же не понимаю по-русски! – сокрушенно воскликнул Филипп и развел руками.

– Идите вы к черту оба, – вздохнул Леон. – Устал от вас.

И все трое вдруг расхохотались…

– И отпустите меня отлить, ради бога, – взмолился Леон, – нет сил терпеть, карауля вас, как двух драчливых баранов…

Вернувшись из туалета, он застал чуть ли не идиллию: Филипп рассказывал коронные «брючные байки» своего отца, Этьена Гишара, известного дирижера – тот в молодости был к тому же недурным скрипачом, и до войны активно гастролировал…

Более всего в этих старинных гастрольных байках Леона изумляла их схожесть с гастрольными историями музыкантов какой-нибудь Адыгейской филармонии, – в свое время ими во множестве сыпал «Верный Гриша», а позже Леон и сам любил порадовать компанию анекдотами из собственной концертно-студенческой биографии.

– И вот он приезжает в Ментон… а год, скажем, тридцать пятый, тридцать шестой, селится в самом изысканном местном отеле на шестнадцать комнат, идет на репетицию, затем обедает, отдыхает… А перед выступлением открывает, наконец, чемодан, который ему всегда складывала мама – чтобы переодеться в концертный костюм…И с леденящим ужасом обнаруживает, что мама забыла положить концертные брюки! Кошмар! Тогда все было строго: музыканты выступали только во фраках. Брюки черные, с лампасами: атласной такой продольной полосой по шву…Что делать? Выход один – бежать вниз, в ресторан, одалживать брюки у какого-нибудь официанта: по странной моде того времени, официанты носили точно такие же брюки с лампасами…

Леон, вероятно, в пятидесятый раз слушал эту историю – с неизменным интересом. Филипп был незаурядным рассказчиком: ни одного лишнего жеста, ни одного лишнего слова, и при том – полнейшее ощущении чуть ли не экспромта:

– Итак, папа рысью бежит в ресторан и обнаруживает, что именно в этом заведении официанты одеты не так, как всюду, причем, странно гордятся своей trademark – брюки и жилетка в тонкую белую полоску! Ну, делать нечего, времени нет, воскресный день, все магазины закрыты… Папа натягивает штаны какого-нибудь Шарля или Мишеля, опрометью мчится в концертный зал, где играет в брючках пошлого альфонса сложнейшую программу!.. Ну, все прошло блестяще, публика доброжелательна, – аплодисменты, корзина цветов… Наутро папа завтракает в том же ресторане и читает ревью на свой концерт в местной газете. Рецензент разливается соловьем: звук, интерпретация, техника, музыкальность, ансамбль с оркестром!.. и в самом конце: «Кроме того, молодой солист привез нам из Парижа новую столичную моду: элегантные брюки, и не черные, а в деликатную полоску!»

Ну что ж, все идет прекрасно, можно успокоиться… И передохнуть, так как за этой байкой идет другая, но с теми же забытыми брюками – у Филипповой мамаши, судя по всему, был явный комплекс, связанный с нижней частью тела своего супруга. В этой второй истории блестящий Этьен Гишар выступал в Лионе с каким-то вокалистом, и тоже, как на грех, в воскресенье, так что, на сей раз, пришлось им выходить на публику попеременно: когда певец дотягивал последнюю ноту, он вбегал за кулисы и сдирал с себя штаны. А Этьен, уже стоял наготове – в подштанниках и со скрипкой, – молниеносно их натягивал и выскакивал на сцену. И все бы ничего, но певец был выше ростом, и брюки его собирались гармошкой на туфлях. Кроме того, им не удалось вместе выйти на поклоны, хотя публика хлопала очень долго…

– …Я и сам терпеть не могу Лондон, – говорил Айе коварный Филипп, попыхивая трубкой, протягивая через стол свою мягкую руку потомственного дирижера, и как бы уминая, вылепливая толстыми пальцами тонкие пальцы Айи. – Разве он может сравниться с Парижем… Антикварная лавочка, индийская лавочка, величественный табачный ларёк… А их национальная кухня – о, пощадите мой желудок!.. А-а-а-а!!! (это Айя перехватила его руку и сжала ее). Ох, дорогая, у вас совсем не женская, такая сильная рука!

– И шея сильная, – добавила она. – Знаете, сколько весит фотоаппарат с большой линзой?

– А сколько весит дохлый удав! – подхватил Леон.

* * *

Дома им все же пришлось объясниться:

– Понимаешь, радость моя…

– Только не называй меня своей радостью, как эту консьержку, а то я решу, что ты – Филипп.

– Хорошо, моя мегера, мой идол, моя худющая страсть – так лучше?

– Я не худая, я в теле…

– О-о-о, да! сейчас начну вытапливать этот жир…

– Пусти, перестань меня хватать, говори, что хотел…

– Сначала кофе сварю, ты не против?

– Мне не кофе, а чай…

– Да ты просто нох айне казахе!

– Да, и с молоком…

Они просидели на кухне до глубокой ночи. Он доказывал, убеждал, уговаривал, рисовал дивные картины, высмеивал ее страхи, описывал дом главного редактора какого-то музыкального издательства, с которым должен был в Лондоне встретиться: якобы там над старинной печью в кухне всегда сушатся серые залатанные кальсоны… Она сначала смеялась, потом плакала, опять смеялась его шуткам… Наконец, на выдохе смеха, согласилась «поехать в этот чертов Лондон»… Он поздравлял себя с выигранной битвой, – вспотел от напряжения, как дровосек, хоть рубашку выжимай.

Затем минут пять они целовались над пустыми чашками – умиротворенные, обсудившие все детали поездки…

…после чего она объявила, что все-таки, нет, никуда с ним не поедет:

– А вдруг я столкнусь там с Фридрихом? Елена таскается с ним на всякую музыкальную… – и вовремя запнулась, – видимо, собиралась нечто сказануть: музыкальную чушь? хрень? Да уж, сейчас ей, бедняге, придется придерживать язык на кое-какие темы.

Леону следовало бы просто утащить ее в постель – а утром видно будет. Но он устал, разозлился, и как это прежде бывало на допросах, от упорного сопротивления объекта повел себя еще мягче: надо было захомутать эту кобылку, – хватит, натанцевались.

– Ты не только столкнешься с ним, – скупо улыбаясь, совсем иначе улыбаясь, проговорил он. – Ты напишешь ему и напросишься в гости.

Она молча уставилась на эту улыбку. Так он смотрел на нее там, на острове, перед тем, как заманить в лес. Испуганным шепотом спросила: – Зачем?

У него в заначке имелось, по крайней мере, три убедительных ответа и три разных улыбки на подкладку, но он, беззвучно рисуя губами слова, будто их кто-то мог подслушать, сказал:

– Не знаю… – что было, во-первых, чистой правдой, а во-вторых – единственно верным в эту минуту ощущением; и единственно родственным ее внезапным птичьим перелетам.

Ему не нужен был Фридрих. С Фридрихом, и очень скоро, разберутся другие. Гюнтер – вот за кем он охотился, неуловимый Гюнтер, племянник генерала Бахрама Махдави, вероятный секретный координатор по связям КСИРа с Хизбаллой. Там, в доме Фридриха, таился шанс выудить какие-то сведения о маленькой неприметной бухте, о частной почтенной яхте, чьей конечной целью будет Бейрутский порт… В сущности, именно в том доме могла их ожидать вольная. Леон ехал в Лондон за выкупом. Он давно задумал этот обмен с конторой, еще в тот день, когда Айя, сидя на его колене, подтвердила присутствие Гюнтера в Иерусалиме в день убийства старика-антиквара. Что ж, если на то пошло, мы не чураемся торга: я вам сынка, Гюнтера, или как там его еще зовут… а вы мне – покой и волю. То есть, – Айю… Конечно же, – Айю…

– Воображаю, – она усмешливо тряхнула головой, – как мы сваливаемся туда прямо на день рождения Фридриха.

– А когда у него день рождения? – встрепенулся Леон.

– На другой день после твоего концерта в Кембридже…

Леон вскочил и заметался по кухоньке, вылетел в коридор, встал в дверях спальни, уставился на барышнин гобелен, словно пересчитывал – все ли пирожные в наличие, или их уже слопал негодник-апаш… Нет, не все, не все пирожные он слопал, в радостном возбуждении сказал себе Леон, кое-что оставил тебе на закуску. И да здравствуют дни рождения!

Вернулся в кухню и вновь уселся за столик – странно спокойный, чем-то довольный донельзя.

– Там собирается большая компания?

– Да нет, в основном какие-то его пожилые дружбаны, из этих, знаешь: «мой адвокат», «мой врач» …И какой-нибудь заезжий хмырь из випов, в модных туфлях с шипами, вокруг которого выплясывает Елена. Человек семь – десять. Во всяком случае, Большая Берта все эти годы справлялась сама, никого не нанимали. Она неплохо кашеварит и терпеть не может готовую еду, которую, знаешь, теперь принято покупать, «чтобы в доме не воняло». А когда Елена пытается что-то вякать, кричит: «Еда не сразу становится говном!». Да, и к тому же, Гюнтер, если он в Лондоне… Вот уж кто готовит – пальчики оближешь!

– А Гюнтер всегда приезжает на день рождения Фридриха?

– Не обязательно… но когда может, приезжает. Ведь эта дата – она и день смерти его матери, такое вот совпадение. Ну и в этот день он старается быть с отцом. Хотя за столом с гостями никогда не сидит. Я же тебе рассказывала – его в доме не чувствуешь, он как призрак. Леон! – Айя поежилась, умоляюще-серьезно проговорила: – Не стоит туда соваться. Я боюсь их, Леон!

– Чепуха, бродяжка моя, – нежно отозвался он, хотя в губах его промелькнул хищный опасный росчерк. – Чего тебе бояться? Я буду рядом.

– Нет, погоди… Я просто в толк не возьму: зачем тебе этот глупый риск!.. – И недоуменно усмехнулась, покачав головой: – Ну, в роли кого я тебя притащу – даже если решусь сунуть туда нос? знакомьтесь, это мой… кто ты мне – бойфренд?

Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга; несколько протяжных мгновений, которые все длились, аукаясь в их глазах, – властные и одновременно робкие, и физически ощутимые, как прикосновения.

– Жених, – коротко и тихо сказал он. – Годится?

Помедлив, она спросила безразличным тоном:

– Это такая… концертная версия?

Тогда, отсчитав три гулких удара в висках, чувствуя, как что-то мягко всхлипнуло и покатилось в невозвратную глубину груди, он спокойно ответил:

– Это предложение руки и сердца, если ты не против.

Она не шелохнулась… Сидела, по-прежнему всматриваясь в его губы, недоверчиво улыбаясь, будто он случайно оговорился, просто не мог произнести такого, и оба это понимают. Только брови ее ласточкины дрожали, не снижая изумленной высоты… Наконец она вздохнула, поднесла обе ладони к лицу, точно собираясь из них напиться, вдруг нырнула в них лицом и заплакала…

И беззвучно неиссякаемо плакала все время, пока Леон скупо объяснял, ребром ладони размечая на столике этапы опасного разговора, – именно так: дорогой Фридрих, никогда не стала бы надоедать тебе случайным знакомством. Но это – серьезный шаг в моей жизни, а ты, несмотря на все наши разногласия, у меня тут единственный родственник. И не то, что благословения жду, просто считаю необходимым представить тебе… и так далее.

…беззащитно улыбалась, кивала и плакала.

И так далее…

Слезы у нее всегда были наготове, так близко, так благодатно; к ее резкому и сильному характеру никакого отношения не имели. И хорошо, что Леон это сразу понял: просто, природа заботилась, чтобы в отсутствии слуха самый важный инструмент ее существа – ее глаза, ее пристальный лучистый взгляд – постоянно омывался сокровенной природной влагой…