Я ненавижу выходные и праздники, когда я сижу дома и, от скуки и одиночества, начинаю слоняться из угла в угол, пинать кота и натыкаться на двери. В такие дни память моя союзница и мой враг. Я пытаюсь сбежать, но — вот беда! — некуда. Тогда мне становится страшно.

Однажды я сбежала от себя на Квадрат, и это был единственный день и единственная ночь, когда мне это удалось. Тогда я впервые оказалась не столь чудовищно одинока. Я встретила Менестреля.

Мы познакомились с ним за несколько лет до этого дня, тоже ранней весной, когда тепло только начинает свою бесполезную борьбу с Ледяными Зеркалами.

Менестрель приехал в наш город, как и тогда, всего лишь на несколько дней, и мне посчастливилось с ним столкнуться. Он стоял у гранитного парапета Набережной и смотрел на уже открытую у порта воду Волги. Вода была ощутимо холодной и невероятно темной, хотя был день. Ледяной ветер трепал длинные светлые волосы Менестреля, и он казался выходцем из чужого и неизвестного времени.

Он был одет в свое неизменное черное пальто, за спиной у него висела гитара в джинсовом и ужасно потрепанном кофре, а на земле лежал старый кожаный рюкзак. Я узнала Менестреля не сразу, но потом, когда он достал из кармана блокнот и стал что-то торопливо в нем рисовать, сомнений у меня не осталось.

— Николай? — мне хотелось заорать от радости и повиснуть у него на шее, но хватило меня только на этот вежливый вопрос.

— О, привет! — он радостно улыбнулся и в его невероятно ярких зеленых глазах заплясали веселые чертики. — Как твои дела?

— Отлично, — я встала рядом с ним и тоже взглянула на воду. — Ты меня помнишь?

— Конечно, — Менестрель спрятал блокнот в карман и закурил. — Мы с тобой познакомились всего лишь в трех метрах от этого места. Ты стояла, курила и кидала в воду мелкие монетки. Рядом с тобой на парапете стояла бутылка вина и лежала желтая роза…

— Да, наверное, — я улыбнулась. — Только это была не роза, а…

— Какая разница! — он взмахнул руками и засмеялся. — Я хочу, чтобы это была желтая роза, а не Бальмонт! Значит, так оно все и было! Ты ведь любишь желтые розы?

— Да, — я улыбнулась. — Значит, действительно помнишь…

— А как же! Ты что сегодня делаешь?

— Бегаю.

— Как и тогда. Странно, — он пожал плечами. — Тогда составь компанию. Я хочу немного побродить по вашему городу.

И мы отправились бродить по нашему городу.

Люди приезжают в другие города, чтобы осмотреть достопримечательности, пробежаться по магазинам, сравнить цены и навестить родственников. Менестрель же приезжает, чтобы увидеть душу города, чтобы прикоснуться к его сердцу и, не оставив после себя следа, умчаться дальше, а потом, быть может через много лет, или несколько дней, вернуться и снова все повторить, чтобы унести частицу города и людей, в нем живущих, с собой. Вот и частицу меня, моей души и сердца он унес навеки.

Мы бродили по улицам. Накрапывал мелкий дождь и люди, подняв воротники, торопились спрятаться в теплых домах, а мы все бродили и бродили. Мы мало говорили, ибо это не было нужно. Мы просто смотрели, и я снова увидела город, в котором живу столько лет. Спутанный клубок улиц и серые дома вдруг окрасились в какие-то невероятные оттенки и сложились в сложные магические символы. Город ожил и ухмыльнулся.

— Вот так, — сказала я, глядя на памятник кому-то. — Это же…

— Тихо! — Менестрель дернул меня за рукав и строго покачал головой. — Нельзя говорить его имя! Иначе он обидится!

И я промолчала.

Когда стемнело, мы вернулись на Квадрат и снова спустились к Волге. Некогда великая река текла тихим ручейком.

— Укротили, — тихо пробормотала я, и Менестрель возразил мне:

— Это вы так думаете. Просто она спит, но берегитесь, если она проснется!..

Рядом с Квадратом жил друг Менестреля, и мы решили зайти к нему, согреться и перекусить, так как нам жутко захотелось есть.

— Николай? — изумился Толька, когда открыл дверь. — Ты вовремя. У меня тут небольшая компания и тебе будут рады.

Мы вошли в темную, прокуренную и холодную комнату. Горели свечи, играл скверный магнитофон и, прямо на полу, сидели трое. Я их всех знала очень давно и была весьма рада их видеть. Они тоже, казалось, обрадовались, что мы зашли.

— Никки, — Юрка налил нам по штрафной и протянул пачку сигарет. — Ты нам сегодня споешь?

— А как же! — Менестрель опрокинул рюмку и даже не закусил. — У меня жизнь такая…

Было темно, горели свечи, дым сигарет закутал мир в таинственную кисею. Сашка с Толькой заперлись на кухне и о чем-то разговаривали. Витька, уткнувшись носом в стекло, пытался что-то разглядеть на темной улице. Юрка вытянулся на полу во весь рост и тихо подпевал Янке.

…Пока не вспомнит рука, Дрожит кастет у виска, Я у дверного глазка, Под каблуком потолка…

— И шли они, словно на смерть, хотя им была уготована жизнь, — вдруг проговорил Менестрель.

— Ага, — Витька оторвался от окна и сел на пол между двумя свечами. — И летим мы, летим куда-то… А потом — бац! — в гранитную скалу и, с разбитой черепушкой, на дно колодца…

— Ну почему же, — Менестрель закурил и прислонился спиной к холодной стене. — Может быть все не так. Не летим мы, а ползем. И вот тут на пути гранитная скала — и не вползти на нее. И находится один, который вдруг понимает, что у него крылья есть. Взлетает он, значит, а снизу вдруг — бац! — выстрел. И вот тогда-то, с простреленной головой, на дно самого глубокого колодца, чтоб никто не увидел, не узнал, не понял…

— Банальности говорите, Никки, банальности, — подал голос Юрка. — Как же это вы, а, Менестрель?

— Вся моя жизнь — банальность, — Менестрель покачал головой. — Менестрель дешевых баров и грязных дорог. Что я могу видеть, кроме банальности и пошлости нашей… моей жизни?

— Раньше ты так не говорил, — Витька покачал головой. — Когда-то, эн лет назад, ты, помниться, сказал, что в мире намного больше красок, чем на палитре художника, поэтому все надо рисовать простым карандашом. Ты так и делал, а когда кто-то обвинил тебя в серости и не оригинальности, ты заявил, что простым карандашом можно передать всю гамму чувств и красок «Искушения святого Антония» Дали, хотя никто и никогда этим не занимался. Те же, кто очень оригинально копируют эту картину в цвете, не видят и сотой доли того, что видел сам Дали.

— Было дело, — Менестрель улыбнулся. — Я и не отказываюсь от этого утверждения. Просто сейчас мы говорили несколько не о том. А что до Дали простым карандашом, то это всего лишь образ, метафора. Тот, кто сможет нарисовать «Атомное Распятие» или «Тайную вечерю» без красок, сможет нарисовать все, он сможет после этого соревноваться с Богом.

— А сам Дали? — Юрка приподнялся на локте и посмотрел на Менестреля. Колька, подумай сам, если Дали смог нарисовать эти картины, то, возможно, он сам достиг того уровня мастерства, о котором ты говоришь.

— Нет, Дали не смог его достичь. Никто из сюрреалистов, кубистов, авангардистов, маринистов и прочих — истов не добрался до этой планки, Менестрель задумчиво разливал водку по рюмкам. — Они все сами по себе и никто из них не мог быть всеми этими — истами сразу. Те же, кто могли, те не умели рисовать совершенно. Как мог Эшер написать «Утро в лесу», а Айвазовский «Девочку на шаре»? Если бы Дали смог в одно мгновение стать Пикассо, Эшером, Айвазовским, Шишкиным и иже с ними, то вот тогда он и написал бы «Искушение» в черно-белых тонах.

— Не стал бы он его писать, — решила я встрять в беседу, и Менестрель почему-то удивленно на меня посмотрел. — Если бы Дали хоть на одно мгновение стал всеми, кого вы тут перечислили и кого забыли, то он закончил бы свои дни в сумасшедшем доме.

— Это еще почему? — Юрка снова улегся на пол.

— Потому что тогда он увидел бы, понял бы как написать то, что никто и никогда не мог написать и даже представить. Он узнал бы как выглядит истина, а потом… — я помолчала, закуривая. — Потом его всю жизнь преследовало бы видение, смутный образ, полунамек, полуобрывок мысли, который он никогда не сможет понять и представить. Он сошел бы с ума.

— Ну-у-у… — Витька снова встал и вернулся к окну. — Такой разговор испортила…

— Так уж и испортила? — я на секунду почувствовала подкатывающую к горлу злость.

— Да, — Витька уставился на звезды, словно они что-то ему нашептывали. Хотя какая разница?

Мы замолчали. Кассета закончилась, и Юрка поставил другую. Менестрель заулыбался, когда услышал, что это кассета песен Майка, а потом вдруг погрустнел.

— Вот и его нет с нами, — он поднял рюмку и выпил. — Черт, так хотел с ним познакомиться, но, вот, не успел.

— Жаль, — равнодушно отозвался от окна Витька.

Так мы и сидели. Было темно, хоть и горели свечи. Было накурено и душно, но мы этого не замечали…

Я ушла ровно в полночь. Менестрель взялся меня проводить. Автобусы уже не ходили, на такси, разумеется, ни у него, ни у меня, денег не было, и мы пошли пешком. Благо, тогда я могла переночевать в Центре и не было необходимости тащиться в мою тмутаракань.

Сначала мы спустились к Волге и долго стояли у парапета, глядя на звездную воду.

— Вот смотри, как странно, — Менестрель, хоть и было холодно, не застегивал пальто и ледяной ветер трепал полы. — Днем было дождливо, а сейчас — звезды.

— Да… — я взглянула на небо и зажмурилась от страха перед его простором. Ты знаешь, Никки, я сейчас подумала о том, что вся моя жизнь — это безумная гонка на мотоцикле по мокрой асфальтовой трассе в новолунье, без шлема и с выключенными фарами. Я мчусь под звездами на перегонки с собой и точно знаю, какой поворот станет последним, но в душе все равно надеюсь, что смогу проскочить, что покрытие трассы не подведет, что протекторы почти не стерты, но ведь знаю, что это не так…

— Странно, — Менестрель потянул меня прочь от Волги, обратно в чрево города. — Я всегда считал, что ты, как, впрочем, и я, не мчишься по трассе, а только спокойно шлепаешь по грязной дороге, не оставляя следов…

— Это ты-то не оставляешь следов? — я невесело рассмеялась. — После тебя все равно останутся песни, имя, листы блокнота с портретами незнакомых людей и неясными пейзажами, а я… Я уйду, как вода в песок и след высушит солнце.

— Да, возможно, — он обнял меня за плечи. — Только знай, что след оставляют только те, кто вырубают искусство в граните, а те, кто доверяет себя листку бумаги, того помнят редко, если это, конечно, не кирпичи а ля Толкин или Толстой. Их будут помнить долго и, наверное, по праву. А мы с тобой уйдем по грязной дороге, с гитарой за спиной и шпагой на боку. Мы просто уйдем. Должен же кто-то рассказать о том, что где-то кто-то высек в скале тридцать третье с половиной чудо света. Нам все равно не поверят, но…

— Сказки? Ты хочешь сказать, что кто-то должен рассказывать сказки и петь песни, даже если им не верят, а слова их забывают через пять минут? Никки, сколько их было таких менестрелей? Сколько? И где теперь их могилы? Кто помнит те сказки, которые они рассказывали? Многие ли помнят твои легенды о цветах, Драконах и облаках?

— Ну и что? — Менестрель вздохнул. — Не это важно. Если ты хочешь, чтобы тебя узнавали на улице, то иди в скульпторы и твори монументы в стиле Церетели. Сможешь? — я замотала головой. — Вот видишь… Ты говоришь, сколько было их, этих менестрелей… Не много. Их было слишком мало. Их сажали за бродяжничество, убивали из-за последнего червонца в их тощем кошельке, хоронили на свалках и в братских могилах… И все же они есть. И менестрели будут, пока Люди остаются Людьми. Всегда, в любое время и при любом строе будет потребность в их сказках… Ты помнишь, как однажды ты и твоя подруга стояли на улице и громко, с выражением читали Гумилева, Мандельштама, Бальмонта, Пастернака, Северянина… Кого еще?

— Белого, Блока, Багрицкого, Есенина, Маршака, Рождественского, Евтушенко, Высоцкого, Цветаеву… Черт, забыла уже, но много кого мы читали… Сейчас я ни одного стиха уже не помню.

— И как люди реагировали? Я помню, я видел, — он усмехнулся. — Те, кто не крутили пальцем у виска, стояли и слушали. Им нужны были сказки, и вы им их дали…

Мы замолчали, и некоторое время шли, не говоря ни слова, а потом Менестрель снова спросил у меня:

— Почему ты так одинока?

— Что? — я вздрогнула. — Не знаю. Может потому, что я не верю в любовь.

— Да? — он удивился.

— Любовь — это всего лишь одиночество вдвоем.

— Но все же вдвоем, а не со всем миром, — Менестрель зябко передернул плечами. — Сейчас рядом с тобой весь мир, а когда любишь, то один человек. И этого, обычно, хватает.

— Но ты же не одинок, хотя тоже со всем миром…

— Я его люблю. Я люблю мир и людей в нем живущих, а ты — нет. Именно в этом разница между нами. Именно поэтому мои сказки слушают, а о твоих лишь знают «по слухам». Мои сказки живут в этом мире, а твои лишь в его воображении, в его душе.

— Вот так… — я усмехнулась. — Как я могу любить этот мир? За что?

— «За что» не любят. Любят просто так…

Мы снова молчали несколько сотен шагов.

— Помнишь, ты говорил, что хотел бы съездить в Париж. И как? Съездил?

— Ага, — Менестрель улыбнулся. — Съездил.

— Ну и какой он, Париж?

— Такой же, как и все старые города. Он обременен великой историей и кучей достопримечательностей. Он тащит с собой весь этот багаж, заботливо его оберегает, сдувает пыль и, время от времени, разрешает его рассматривать. Он такой же, как и все остальные старые города. Брюзжит, страдает от насморка и не замечает Лувр и Эйфелеву башню.

— И все же это не Москва и не Тула. Это Париж.

— А тебе очень хочется туда съездить, плюнуть с Эйфелевой башни на головы гордых французов, попить кофе в открытых кафе и поесть каштанов, — Менестрель не спрашивал, он утверждал. — Ты хочешь увидеть Париж Кортасара или Дюма. Ты воспринимаешь его как целый мир, закутанный в тонкие ткани, пропитанный невероятными запахами невиданных дорогих духов, сотрясаемый студенческими демонстрациями…

И вот ты приезжаешь в Париж. Ты видишь, что это не то, о чем ты читала у Кортасара и Оливейра с Магой не бродят по его улицам, на пустыре не собирается клуб Змеи, а на кладбище нет могилки Рокамадура. Мушкетеры не мчаться за подвесками королевы. Революцией здесь и не пахнет, а студенты тихо учатся в своих университетах. И что ты скажешь о таком Париже? Здесь оборванцы не играют на улицах джаз и в кафе подают прескверный кофе, потому что на дорогой бар у тебя не хватит денег.

Париж, Ирэн, не любит своих героев, а чужих не замечает. Ему не нужны сказки, которых он не понимает. Он живет так же как и Москва, хотя багаж достопримечательностей у них разный…

— И все же Париж — это Париж…

— Верно, — Менестрель остановился и, прикрывая спичку ладонью, закурил. Париж намного легче любить отсюда, из России и никогда его не видеть. Ты облекаешь его в шелка романтики и веришь, что так оно и есть. Так продолжай верить.

Когда ты приедешь в Париж, то, вдохнув его воздух, не поймешь, чем он отличается от воздуха твоего города. Ну горчит немного, ну выхлопами сильнее пахнет, ну от кафе тянет чем-то вкусным — и все. Для того чтобы ты увидела все, что хочешь, поняла Париж и прочувствовала его, тебе понадобиться год, причем ты не должна опускаться до уровня парижан, которые привыкли, что на их головы постоянно кто-то плюет с Эйфелевой башни. Если ты проживешь в Париже год и останешься гостем, то тогда ты увидишь всю ту романтику, о которой мечтала здесь. А так… Париж — это старый, уставший от туристов и писателей город. Ему надоело, что его постоянно рисуют, ваяют и прочее… Мне показалось, что он всего лишь хочет отдохнуть…

— Ну, вот мы и пришли, — я остановилась у подъезда.

— Жаль, — Менестрель поклонился. Не мне — крыльцу или дому.

— Да, жаль.

Мы помолчали.

— Ну да ладно, авось еще увидимся, — Менестрель поцеловал кончики моих пальцев и вздохнул. — Но на всякий случай — прощай.

— Прощай, — я кивнула, и он ушел. Он не оглянулся, хотя я еще долго смотрела ему вслед.

— Прощай, — повторила я в темноту и вошла в подъезд. «Прощай» повисло в воздухе, и только какая-та птица закричала — печально и протяжно, словно она уже тогда знала, что мы с Менестрелем никогда больше не увидимся…