И. А. Гончаров
Из книги "Роман моей жизни"
С Гончаровым я познакомился… в 1882 году. Он прочитал в "Отечественных записках" мою повесть "Всходы" и сказал Евгению Утину, у которого иногда бывал, как у сотрудника и "родственника" "Вестника Европы" (издатель "Вестника Европы" Стасюлевич был женат на его сестре), что желал бы повидаться со мной, Утин приехал за мною и повез меня на Моховую, где в одном из домов, во дворе, уже много лет кряду проживал знаменитый писатель.
Это было весною. Я был болен, собирался на юг, картины и мебель сбыл за бесценок, вещи были упакованы, я уже простился с друзьями и с удовольствием поехал в погожий, ясный день к Гончарову.
Горничная отворила дверь, впустила в невзрачную переднюю и пошла доложить обо мне и Утине.
Быстро вышел к нам нехуденький, невысокий, лет семидесяти, не очень седой человек в серой паре и приветливо протянул руки.
— Пожалуйте, пожалуйте, сюда, в кабинет!
В кабинете он занял кресло за письменным столом, поджав под себя ногу. Мы сели по другую сторону стола. Глаз мой охватил как-то сразу все подробности обстановки Гончарова. В ней было много несомненно обломовского: тот же диван стоял у стены, уже изрядно усиженный, картина косовато висела над ним. Положительно те же туфли-шлепанцы высовывались из-под дивана. На стене, за Гончаровым, блестели под стеклами литографии с изображением героинь его романов. Поодаль, на старинном ломберном столе красного дерева, стояли в золоченых бронзовых рамках портреты августейших особ. Там же красовались столовые часы, поднесенные "Вестником Европы" Гончарову в день его сорокалетнего1 литературного юбилея.
Проследив за моим взглядом, Гончаров сказал:
— Портреты эти с личными надписями: "Дорогому Ивану Александровичу" и т. д. Они народ любезный и вежливый, и я берегу. А это портрет моей любимой собачки, ныне — увы — уже скончавшейся, писанный Николаем Ивановичем Крамским2. А это довольно-таки неудачные литографии. Я должен вам сказать, впрочем, что писателя не может удовлетворить ни одна иллюстрация к его произведениям, в особенности если художник тоже натуралист. Я не узнаю ни Марфиньку, ни Веру. Каждый художник по-своему понимает и представляет другим художником созданные образы3. Так вот, значит, молодое поколение появилось наконец нам на смену, — перешел он на меня и, вызвав мое смущение, сказал: — Я давно не читал ничего такого яркого и прямо скажу…
Я оборву тут на секунду рассказ, не стану повторять того, что похвального сказал по моему адресу Гончаров. К тому же мнение его обо мне было высказано им письменно и обращении к одной даме, напечатанном в "Ежемесячных сочинениях"4. Я тогда принял его слова за комплимент. Начинающие беллетристы в то время были скромного мнения о себе; по крайней мере я не придавал большого значения своим опытам. Гончаров, однако, в письме, вскоре ставшем известным мне, утвердил меня в некоторой вере в свои силы.
— А недавно, я слыхал, молодежь какой-то адрес собиралась послать Тургеневу. По какому поводу? Болен он, что ли? — вдруг спросил Гончаров.
— Нет, адреса никакого не собираются посылать Тургеневу, сколько мне известно, — отвечал Утин. — Неправда ли? — обратился он ко мне. — А что Тургенев болен, так это факт, и печальный.
— Печальный, согласен… Но он такой мнительный, чуть что, бывало, он сейчас за докторами. А на самом деле сколочен на диво — топором. Не то, что я. Одно время, надо заметить, мы были друзьями. Я его высоко ценил, он ведь европейски образованный человек. Таким образом, я прочитал ему, как критику и знатоку искусства, главу из "Обрыва". Я ведь медленно пишу, десятками лет. Прочитал — глядь, уж у него напечатаны "Накануне", и "Дворянское гнездо", и "Рудин", и целиком взяты женские типы у меня. Тогда я порвал с Тургеневым. Он прыткий, за ним не угонишься… Нет, молодой человек, — сказал мне Гончаров, — никогда не делитесь образами, идеями, замыслами даже с лучшими вашими друзьями, если они писатели, не читайте им готовых, но еще не напечатанных книг — оберут как липку! Всем делитесь, чем хотите, но не духовными сокровищами, пока не доставайте из-под спуда, не хвастайте ими с глазу на глаз, берегите для всех!..
Я, кажется, возразил что-то в защиту Тургенева. Утин толкнул меня ногой под столом. Гончаров оживился и стал сравнивать разные места из своих сочинений и сочинений Тургенева. Сходства было мало.
— Между прочим, я узнал, что Тургенев, разобиженный за то, что я укорял его в плагиате, ставит мне в вину мое цензорство. Но ведь и Майков — цензор и Полонский — цензор.
— В иностранной цензуре служат, — пояснил мне Утин.
— Ну да, в иностранной — в цензуре! Не все ли равно?! — вскричал Гончаров. — Правда, что они ничего не делают, а я день и ночь работал. Правда, что я служил в общей цензуре. И знаете, чем я стяжал себе реноме сурового цензора? Борьбою с глупостью. Умных авторов я пропускал без спора, но дуракам при мне дорога в литературу была закрыта. Я опускал шлагбаум и — проваливай назад. Да, я сам против цензуры, я не сторонник произвола, я — литератор pur sang. Но надо беречь литературу от вторжения глупости. Ни один редактор не пропустит в журнал глупую повесть или статью. А почему же литература должна быть в этом отношении свободна?
— А где же набрать Гончаровых? Много ли их? — спросил я.
Глаза Утина, похожие на две черные крупные вишни, засмеялись.
Гончаров вскочил с места.
— Это уж другой вопрос, господа. Это уж ad hominem, а не принципиально!
Беседа была прервана средних лет человеком, низко поклонившимся Гончарову еще у дверей.
— Имею честь наименоваться — художник Наумов.
— Пожалуйста, что вам угодно?
— Вы изволили быть современником незабвенного Виссариона Григорьевича Белинского и, наверно, бывать у него, а я хочу изобразить тот момент его жизни, когда он, больной чахоткой, лежит у себя и жандарм справляется об его здоровье5. Так мне нужно было бы знать приблизительно, какая была обстановка в его кабинете? Где стоял стол, книжный шкаф, диван?
Гончаров в нескольких словах удовлетворил его, пояснив, что у Белинского он бывал довольно редко, хотя игрывал с ним в преферанс. Белинский жил тогда на Лиговке, во дворе.
Художник все время стоял, занес кое-что в записную свою книжку и откланялся, а Гончаров переменил разговор и стал советовать мне не сходить с того "своеобразного" художественного отношения к действительности, которое я проявил во "Всходах".
— Ваш "Бунт Ивана Ивановича"6, который вы напечатали в "Вестнике Европы" в прошлом году, мне меньше понравился.
— Вы все читаете, Иван Александрович?
— Все, все решительно, ни одно литературное явление не проходит для меня незамеченным. Сам почти не пишу, а слежу за молодой литературой в оба.
С старосветской вежливостью Гончаров прошелся с нами до дверей и пожелал мне поправиться от моего кашля.
— А докторам, с одной стороны, верьте, а с другой — не верьте: они сплошь и рядом ошибаются. Еще увидимся.
Он был прав. Я выздоровел на юге и увиделся с Гончаровым десять лет спустя в приемной журнала "Нива"7. Старик потерял уже один глаз и страшно осунулся, но узнал меня и разговорился.
— Литература падает, — начал он, сидя со мной на диванчике, — потому что в унижении. И отчего она так унижена, не понимаю. Уж на что время Николая Павловича было тяжелое, а этой приниженности как будто не было. Был гнет, а унижения не было. В то время бывали низкие писатели, вроде Булгарина, и даже раздавленные, но не было униженных.
Вышел Маркс, седой, сутуловатый, высокий, поздоровался с нами и обратился к Гончарову на ломаном языке:
— Ну, дорогой Иван Александрович, мне ошень и, наконец, ошень приятно сказать вам, что рассказы ваши мы принимаем, и я буль ошень и, наконец, ошень удивлялся, когда я встрешал не совсем по-русски выражение, которые я указываль моему редактору, штоб исправлял.
— Возможно, возможно, Адольф Федорович, — покорливо сказал Гончаров, — что я не совсем хорошо знаю русский язык, и благодарю вас. Стар стал и кое-что, должно быть, забываю.
— Ну, ничего, — одобрил Маркс Гончарова. — Хорошо иметь одна ум, но двое умов лютше, чем одна.
Он снисходительно пожал руку великому человеку и попросил его пройти в контору и получить деньги. Горячая краска залила мне лицо. Вот оно, засилие мещанства! Вот унижение литературы! Я наговорил дерзостей Марксу, перешел на ты, впал в дурной тон, обругал его неграмотной немчурой (незадолго перед тем Маркс посетил меня, не застал меня и оставил записку: "Буль у вас, Сам Маркс"). Я надолго порвал с "Нивою". Редактор Клюшников выскочил за мной на лестницу и благодарил за урок, данный мною издателю.
Вскоре Гончаров умер. Отпевали его в Казанском соборе8, похоронили в Александро-Невской лавре. За гробом шло мало литераторов…
* * *
В другой раз — случилось это уже в следующем году— Утин пригласил, по моей просьбе, Гончарова на чашку чая.
— Никого не будет, кроме вас, Бибикова, конечно, меня; а Кони и Андреевского я приглашу для оживления. Ведь вы помните, какое чудо Гончаров, когда начнет говорить. А как удивительно просто и живописно рассказывает он о своих встречах и путешествиях! Как сохранился старик, какой живой ум!
В назначенный час, предвкушая великое наслаждение, приехали мы с Бибиковым, и, с царственной точностью, пожаловал Гончаров. Ему было с лишком за семьдесят лет, он двигался, смотрел и говорил, как молодой человек, бодро и возбужденно.
Уселись за круглый стол, и Гончаров, которого все считали консерватором, да он и был таким в общественной жизни, стал вспоминать с увлечением пятидесятые и шестидесятые годы.
Но тут появились Кони и Андреевский, тоже талантливые знаменитости, привыкшие хорошо говорить и в особенности сосредоточивать на себе внимание. Кони немедленно прервал Гончарова и стал подавать шестидесятые годы в своем освещении, а адвокат Андреевский любезно и грациозно оспаривал его и выдвигал свою точку зрения. Гончаров вежливо подождал, не спорил и, оставя в стороне шестидесятые годы, перешел к характеристике Салтыкова как писателя и заговорил о русском юморе, который бывает…
— Или тихим, безобидным смехом… — подхватил Андреевский.
— Или тонной и бичующей сатирой, поднимающейся до высот сардонического хохота, — любезно прервал Андреевского Кони.
Кони долго говорил, уже не прерываемый, и говорил превосходно, остроумно и литературно; но хотелось слушать не его. Когда он кончил, Гончаров взглянул на часы, ни слова не сказал больше о Салтыкове и о русском юморе и начал было о грядущих судьбах русского художественного слова; но и тут у знаменитых юристов нашлось свое авторитетное мнение об этом предмете, и они поспешно высказали его с подобающей логикой и убедительностью.
Гончаров мало-помалу увял, простился церемонно с хозяином и с нами и, как ни упрашивал Утин, не остался ужинать и уехал к себе на Моховую.
— Чудак старик! — сказал вслед ему Андреевский, ероша на затылке свои прекрасные черные волосы и не замечая взгляда ненависти, устремленного на него Бибиковым.