Возвращение в Киев. Приезд Гаршина. Минский. Праховы. Врубель. Археологические находки Праховых и их употребление.

В конце мая я вернулся в Киев, чтобы провести лето и осень дома в обществе Марии Николаевны, Литературный воздух, которым я должен был дышать, сгущался в Петербурге только в зимние месяцы; начиная с ноября и кончая мартом, в Петербурге было литературно, а в остальное время он пустовал. Конечно, в остальное время печатались газеты и издавались журналы, но преимущественно по инерции, за отсутствием литературных работников при помощи их заместителей и доверенных лиц. На летние вакации, обыкновенно, запасались опытные издатели необходимым материалом в зимний сезон, когда шумела настоящая литературная ярмарка. Кстати зимою оживлялась подписка на периодические издания, и провинция усердно слала деньга на литературу.

Часть лета мы с Марией Николаевной провели на даче. В сентябре у нас родился сын Максим. Стояли веселые, теплые дни, когда в гости к нам приехал Гаршин. Он был один, без жены. Еще веселее стало от него, такой он был жизнерадостный, милый и остроумный. Приехал Минский. Мария Николаевна еще лежала в постели после родов. Гаршин и Минский захотели представиться ей, она приняла их, и я помню, как, целуя ей руку, Гаршин сказал.

— А ведь, действительно, Рафаэль обессмертил вас!

В тот день мы вместе обедали и снялись втроем: Минский, я и Гаршин.

За обедом Гаршин потешал нас юмористическими стихотворениями Буренина, которые знал наизусть.

Приехал с женою художник Рашевский, старый мой товарищ по университету и по земству, пришел Демчинский, пытавшийся сделаться адвокатом и державший экзамен на кандидата юридических наук, но, за отсутствием голоса, не могший говорить и потому предпочевший со временем сделаться метеорологом и сельским хозяином. Еще подошло два профессора — Мищенко, переводчик Фукидида, и Козлов, философ, автор «Генезиса пространства».

Этот Козлов с шестидесятых годов сохранил незыблемую веру в греховность церковного брака и, несмотря на сравнительно преклонный возраст, ухаживал за курсистками, появляясь всегда в сопровождении двух, трех молодых девушек, В тот день приехал поздравить Марию Николаевну доктор Сабанеев, тоже один из моих университетских товарищей, отличавшийся искусством изображать в одном лице комические сцены из многих персонажей. В этом жанре он был неподражаем.

К тому времени вышло несколько моих книжек. О моей «Сиреневой поэме» Андреевский из Петербурга писал мне: «Максимушка! сколько поэзии!».

А я и в самом деле стал усиленно писать стихи…

В Киеве поселился Прахов, и около него закружился рой художников. Насмешливый Якубович, переводчик флоберовских «Искушений святого Антония», сожженных цензурою, говорил, что Прахов видит в России только колокольни, перелетает, как коршун, с одной на другую и золотит себе лапы об их кресты, почему и сделался профессором истории искусств. Профессором Прахов только числился, а на самом деле был подрядчиком-реставратором храмов. В данном случае ему была отпущена большая сумма на восстановление Владимирского собора, начатого в шестидесятых годах в византийском стиле и заброшенного.

Прахов выписал из Рима братьев Сведомских, Кубинского; из Петербурга — Селезнева, из Москвы — Васнецова. Исключительное право на работу в соборе мог бы иметь великолепный Врубель, в Киеве написавший для Кирилловского собора стильные местные образа под контролем Прахова же. Он глубоко проникнут был настроениями итальянско-византийского примитива. Кстати, Врубель и жил в Киеве, в меблированной комнате, в страшной бедности. Но Прахов охладел к нему. Богоматери Врубель придал черты характерного лица Эмилии Львовны — жены Прахова. Врубель был влюблен в нее, и это тяготило Эмилию Львовну; юного художника считали у Праховых талантливым и даже «страшно талантливым», но ненормальным.

— Влюбляйся, кто тебе не велит, но с тактом, не афишируй, не похищай чулков у недоступной богини твоей и не носи их в виде галстуков, да еще меткой наружу! — говорил Прахов, смеясь над странностями Врубеля.

— Разве любовь мешает художественным настроениям? — возражали Прахову.

— Ему положительно мешает сделаться настоящим художником, — огрызался Прахов.

Эмилия Львовна приходилась неофициальною дочерью военному министру Милютину. Отсюда, может-быть, и карьера Прахова. Она была очень нехороша собой, рано поседела, курносая, толстогубая, с большими синими глазами; казалось, что она в голубых очках. И, однако, она была привлекательно-откровенная и добрая душа, прямая, литературно-образованная, светская женщина, с тою непринужденностью в обращении, которая, обыкновенно, удивляет мещан, предполагающих, что хорошие манеры заключаются в ломании.

В ее салоне я встретил как-то епископа Иеронима (Экземплярского). Она представила нас друг другу.

— Иероним-просто, а вот Иероним помноженный на Иеронима (Иероним Иеронимович).

Конечно, Васнецов был на месте в византийском соборе: яркое дарование, убежденный православный мистик и даже чуть не изувер; но нельзя скрыть, что и поэтическая мистика Врубеля оказала влияние на Васнецова через посредство Прахова, у которого было множество эскизов и рисунков отвергнутого им художника.

Врубеля привел ко мне Якубович, и он же ввел меня к Праховым. Врубель, пожалуй, мог показаться ненормальным, когда начинал говорить об Эмилии Львовне. Он как-то глупел от любви; а вообще же он был умным и интересным собеседником. С глазу на глаз он становился словоохотлив и развертывал большие знания в области истории искусств; он мог говорить и о поэзии и верно судить, но живопись была любимой темой. Характерной чертой его было отсутствие злоречия; он решительно ни о ком дурно не отзывался. Когда заходила речь об его явных недоброжелателях, он умолкал, начинал чувствовать себя неловко и старался перевести разговор на другой предмет.

В живописи ему хотелось добиться невероятных световых эффектов, и он толковал о разделении красок с авторитетом физика. Химию красок и, как он выражался, «физиологию спектра», он изучал усидчиво и прилежно. Книгу профессора Петрушевского о красках он раскритиковал и готов был, если бы представилась возможность, засесть за ее переработку.

— Тут нужна, — говорил он, — не только призма, преломляющая белый свет, но и призма, преломляющая лучи нашего художественного вдохновения!

— Это уж что-то из четвертого измерения, — с улыбкою заметил присутствовавший при одной такой беседе Иван Федорович Сабанеев.

— Пожалуй, — серьезно согласился Врубель. — Вдохновение может быть разложено только разве в призме высших измерений. Тут Эвклид не годится.

За меня Врубель цеплялся каждый раз, когда я шел к Праховым. Эмилия Львовна принимала его холодно, он садился где-нибудь в уголку и все время убийственно молчал, раздражая своим присутствием и своим стальным взглядом серых глаз Эмилию Львовну.

Несколько раз заговаривал я о заказах для Врубеля. Прахов только фыркал носом. Васнецов удивлял меня; ни словом не обмолвился он в защиту Врубеля, который об руку с ним делал бы чудеса, потому что Врубель, он и еще Нестеров были единственные и уже последние религиозные живописцы в мире. Но Васнецов предпочитал терпеть соседство Сведомского и других материалистов, которые портили обедню в соборе своими светскими картинами.

Нуждаясь в гроше, Врубель, маленький, худенький, почти всегда голодный, принужден был продавать свои акварели и масляные этюды ростовщику Дахновичу, все же обладавшему вкусом. Дахнович заказывал Врубелю картины, которые потом за огромные деньги были перепроданы коллекционеру Ханенку. Так, для «Девочки в коврах» позировала дочка Дахновича. Получил за нее Врубель в разное время от Дахновича сто рублей. Картину «Муза» написал он для меня и назначил за нее пятнадцать рублей. Я отдал за нее ему деньги, но не имел духу взять картину, когда получил от него извещение, что моя «Муза» готова, зато она и очутилась у Дахновича через некоторое время.

Как-то Врубель перебрался на Софийскую улицу в большую светлую пустынную комнату. Он пригласил меня, Сабанеева и Горленко утром к себе взглянуть на огромное полотно: «Поленицу», подмалеванную им. Мы пришли и диву дались. Берлинскою лазурью был бойко, магистрально, как выражаются французы, подмазан конь-першерон, а на нем верхом, по-мужски, вся голая, с оплывшим телом, сидит Эмилия Львовна, безумно похожая.

— Мне хотелось светом ее синих глаз окрасить всю картину, — сказал Врубель в ответ на наше молчание.

Кого только нельзя было видеть у Праховых: и нигилисты в блузах и рваных брюках, и генералы в мундирах, и бритые, с сладкими улыбками, ксендзы и актеры, и архиереи, старающиеся забыть свой сан, и губернаторы, и заезжие из столиц сенаторы, литераторы, фокусники, светские дамы, прикрывающие изысканными манерами свое умственное убожество, и балканские братушки, и абиссинские принцессы, и африканские принцы с голенищами вместо лиц. Вся эта смесь племен не стесняла друг друга — и всех обязательно знакомила между собой Эмилия Львовна — и все чувствовали себя непринужденно за ее гостеприимным столом.

Почти три года длилось мое знакомство с Праховыми. Об археологических находках его во Владимире-Волынском я напечатал статью в «Вестнике Европы». Предметы, описанные им в усыпальнице князей Острожских, заслуживали внимания и являлись, на мой взгляд, скорее всего достоянием государственного музея. Но золотые перстни древней флорентийской работы стала носить Эмилия Львовна, а великолепные серебряные канделябры, в рост человека, застряли в ее гостиной.

— Я понимаю, — говорила она мне, — приятно хранить у себя возможно дольше такие изумительные вещи, пленяющие нас не столько своим уродством, сколько историческим происхождением. Я так и вижу, когда зажигают свечи на этих канделябрах, князя Острожского; входит приземистый, с трехсаженной белой бородой, которую впереди его несут, одетые в атлас и парчу, прелестные юноши. Но Адриан Викторович (Прахов) привез на днях из Египта двенадцать голов мумий и столько же набальзамированных кошек, и я не знаю, как от них избавиться. Я не сомневаюсь, что его жестоко там надули, потому что эта древность, которой три тысячи лет, уже страшно испортилась, и в столовую нашу нельзя войти, я начинаю бояться чумы!

Зиму я, по обыкновению, провел в Петербурге, где с январской книжки к «Наблюдателе» стал печататься мой роман «Иринарх Плутархов», наделавший шуму.