Евгения Степановна Диминская. Прерванный обед. Новая квартира.

Женщина в роли секретаря гораздо исправнее нашего брата.

У меня были молодые люди для переписки моих романов и ведения корреспонденции; но с тех пор как мы разошлись с Марией Николаевной, у меня в Петербурге, обыкновенно, писали под диктовку барышни, и одна, Шурочка Лаврова, работала два года, пока не вышла замуж; другая, заступившая ее, была киевлянка. Она совсем девочкой приходила ко мне еще в Киеве и предлагала свой труд стенографистки, только-что окончив Фундуклеевскую гимназию. На ней был траур. Мне не нужна была ее работа, и я уезжал. Я сказал ей только, что если понадобится, я ей напишу, вернувшись в Киев. Но в Киев я не вернулся, и прошло несколько лет. Когда же Лаврова вышла замуж, я взял «Новое Время» и среди «Инт. мол. ос. ищ. м. у одинок. по хоз.» остановился на простом объявлении «стенографистка», без всяких квалификаций, и каково же было мое удивление, когда, в ответ на вызов мой, явилась та же самая, только уже возмужавшая девушка, на вид студентка, в пенснэ на розовом личике. Назвалась она Евгенией Степановной Диминской, и мы с нею поладили.

— Помните, вы были у меня в Киеве?

— Помню.

— Я обещал вам написать, когда мне нужна будет стенография.

— Да.

Она остановила на мне близорукий, недоумевающий взгляд и пожала плечами.

— Судьба, — сказала она, покраснев до бровей.

Начались занятия. Аккуратностью и усердием, при болезненной застенчивости, она отличалась изумительными. У меня и обедала; через день была свободна и ходила в зубоврачебную студию практиковаться, чтобы стать дантисткой.

Скоро сошлись мы.

Она смертельно боялась огласки.

Поэтому с трудом пришлось уговорить ее взять на себя роль хозяйки на моем обеде, на который были приглашены: Шеллер, Полевой, Мердер Надежда Ивановна, Чернова К. П. с мужем (актер), художники Сергеев и Рашевский.

Всё удалось кухарке Марье, она сияла. Лилась беседа и, даже вино. Полевой поднял тост за здоровье Евгении Степановны.

— За душу дома! — сминдальничал старый писатель.

Вдруг отворилась дверь настежь, дунуло холодом, и вместе с двумя малютками вошла Марья Николаевна в шубе и с саквояжем через плечо.

Перед этим она прислала из Нежина письмо — оно сохранено мною, — красноречивое, нежное, страстное, с просьбой о прощении. Она хотела только одного: жить с детьми в маленьком домике одиноко в Царском Селе (чтобы и садик был). Я не успел ответить еще, а она уже приехала. Господин Шанц разочаровал ее, и она писала, что выгнала его из дому. Потом я узнал, что он женился на другой, соблазнившись хорошим приданым.

Первое впечатление, когда я увидел Марью Николаевну, — нерадость.

Я вскочил из-за стола.

Обед как-раз пришел к концу. Гости уже встали. Я ничего не сказал, бросился к детям — маленьким крошкам в заячьих тулупчиках, с красными от мороза щечками. Марья Николаевна припала к моей руке:

— Не отвергайте нас! Пощадите!

Дворник, между тем, вносил сундуки, узлы, коробки. Шеллер, Полевой, Черновы, Сергеев быстро собрались и уже одевались в передней. Марья уронила с подноса кофейник и чашки. Евгения Степановна растерянно стала помогать ей поднимать битую посуду. Рашевский, мой друг, старался увлечь Мердер в другую комнату. Одноглазая старуха, с седым шиньоном на затылке, похожим на клубок белых ниток, упрямо сидела на кресле, и зрячий глаз ее странно вертелся, насыщаясь редким зрелищем.

Впрочем, она грузно пересела на диван и спокойно принялась за виноград, глотала по ягодке, смотрела с любопытством.

Евгения Степановна привлекла к себе детей, сняла с них тулупчики и усадила за стол. К Марье Николаевне, как к старой знакомой, которую он знал еще в Чернигове, когда служил членом губернской земской управы, а она заведывала земской белошвейной, Рашевский обратился с расспросами… Светский человек, он хотел дружелюбным смехом, шуткой, развязным приятельским тоном разбить лед общего замешательства.

— Как доехали? Боже, какие детки, какая прелесть! Мне вы даже и руки не подали. Позвольте же вашу руку. Позвольте-ка мне освободить вас от шубки. Не опасайтесь, повешу на место. Я здесь свой!

Марья Николаевна дала себя раздеть и тихо сказала:

— Иван Григорьевич, мне хотелось бы извиниться перед гостями Иеронима Иеронимовича…

Рашевский рассмеялся.

— Жером, слышишь? Нас выпроваживают! Баронесса, меня ожидает извозчик.

Он изогнул кольцом локоть и вернулся к Мердер.

— Я так виновата, что своим появлением… — начала было Марья Николаевна, но Мердер или «Мердерша», как мы ее называли между собою, приветливо простилась с Евгенией Степановной и едва кивнула подбородком Марье Николаевне, уходя с Рашевским.

Марья Николаевна вспыхнула и несдержанно резким, «мертвым голосом», высокомерно произнесла, обращаясь ко мне и указывая умышленно невежливо на Евгению Степановну:

— А скажите, Иероним Иеронимович — (Мердерша остановилась в дверях), — это что же у вас за особа?

Евгения Степановна встала и оказала:

— Иероним Иеронимович подтвердит, не сомневаюсь, что я имею право считать себя его невестой. А вы кто?

— Сударыня, я мать его детей!

— Сударыня, я готова их усыновить!

Евгения Степановна также была величественна, застенчивая душа!

Есть союзы, которые, раз они распадутся, уже ничем вновь обратно их воедино не связать. Между мною и Марьей Николаевной веяла чужая тень и заслонила собою наше прошлое. Все дороги к возврату заросли чертополохом, а пропасть, которую вырыла моя слабость… — как, однако, я бы перешагнул ее? Я не был ослеплен Евгенией Степановной, это не была непреодолимая страсть. Меня связала с нею, напротив, неоглядчивосгь ее порыва; но через эту пропасть мешал не только долг сделать прыжок, но и желания не было. Была жалость, не было былой любви. Не было ее совсем. Мне стало даже страшно перед опустошенностью моего чувства.

Устроились наши отношения так: Марья Николаевна с детьми осталась на этой квартире, а я взял другую, тоже на Бассейной, в пятом этаже, в две комнаты. Марья Николаевна не приходила ко мне. Приходили дети, проводили у меня целые дни. Приходила ежедневно Евгения Степановна.

Она была убежденной провинциальной «нигилисткой» с крайне неуравновешенным умом и со всеми предрассудками гродненской шляхтянки, хотя она была не полькой, а дочерью русского семинариста, чиновника — обрусителя. Свобода была ее религией, на церковный брак она смотрела как на устаревший обычай, который нужно соблюдать только для родителей, пока они живы, чтобы их не огорчать внебрачной любовью. Михайловский как публицист был ее богом, но также и Владимир Соловьев, Владимир Соловьев и Чернышевский! Она не могла обойтись без рождественской елки и без пасхальной заутрени; отдавшись мне, стала тихонько крестить меня на прощанье.

Через год Евгения Степановна кончила курсы зубоврачебного дела, получила диплом врача, и я помог ей завести хороший кабинет. На первых порах у нее было много пациентов. Я знаю, она отличалась такою же добросовестностью и аккуратностью в своей новой специальности как и в качестве стенографистки.

— Наконец, Иероним Иеронимович, вы помогли мне стать свободной и независимой. Я вечно буду вам благодарна; но хотелось бы продлить счастье, и хотелось бы, чтобы у меня была Зоя.

Если бы не дети, моя новая квартирка угнетала бы меня тяжелым одиночеством. Евгения Степановна вся отдалась зубоврачебному делу, уставала от практики, не могла уже работать у меня, и если забегала, то изредка и на короткое время. Вечера она посвящала театрам и симфоническим концертам или научным собраниям. Она усердно стала интересоваться медициной. Дела ее были блестящи.