Болезнь Евгении Степановны. Клавдия Ивановна.

В конце лета 1903 года ко мне прибежала маленькая Зоя с Языкова переулка, где она жила с матерью и с теткой Надеждой Степановной, и я удивился, что она одна. Девочка была бледна и вся дрожала от испуга. Я не успел еще расспросить ее, в чем дело, сам я только-что оправился от тяжелой болезни, как вслед за нею буквально примчалась тетка с удивительно веселым, странно возбужденным лицом и блистающими глазами. Самое странное и вместе ужасное заключалось в том, о чем она заговорила… но я полагаю, что незачем передавать тех диких мыслей, выраженных в еще более диких словах, срывавшихся с ее воспаленного языка. Она внезапно захворала душевным недугом.

Но этим не кончилось. За старшей сестрой степенно вошла во двор (было ясное утро), нарядно одетая и необыкновенно похорошевшая, Евгения Степановна. У нее тоже странно блестели глаза. Она начала с того, что быстро рассказала о длинной прогулке, совершенной ею по окрестностям города; она была в Лесном и даже на Удельной. Ее поразило, что везде на церквах пустые кресты. Вера истекает, и эта пустота крестов — страшный символ грядущих бедствий! На Зою, которая отшатнулась от нее, она равнодушно посмотрела, по-видимому, не узнавая ее, а меня приняла за своего покойного отца.

Зою я передал молодой девушке, жившей у меня, Клавдии Ивановне, воспитательнице детей моих, и хозяйке дома, а сам, едва волоча ноги, прошел с Евгенией Степановной к ней на квартиру, где застал молодого доктора, который, оказалось, второй день уже наблюдает обеих сестер. Прислуга разбежалась. Сейчас же Евгения Степановна завела с врачом метафизический спор, беспорядочный, отрывистый, парадоксальный, тот гениально-безумный разговор, который является продуктом последней вспышки погасающего интеллекта.

Скоро началось битье окон. Больная обнаружила гигантскую силу, схватила железную кровать, и на секунду ее успокоил только вид кочерги, перевязанной, как всегда, алой лентой.

— А, вот мой бог! — вскричала она.

С величайшими усилиями нескольким человекам удалось укротить второй бешеный порыв, охвативший несчастную. Двоюродные сестры Евгении Степановны, жившие в другой квартире, рядом, были очень обеспокоены, куда девалась Зоя. Я объявил им, что она у меня, а они рассказали, что Евгения Степановна грозила ей кочергою, и девочка выскочила от нее в окно.

Бесконечно тяжелую страницу моих воспоминаний об этих мучительных переживаниях я не решаюсь включить в мою книгу, да она и не написана, это было бы свыше моих сил. Точно также я пропускаю описание своих посещений больницы, где содержалась Евгения Степановна в совершенно безнадежном состоянии. Несколько лет спустя она умерла в больнице «Всех Скорбящих». А Надежда Степановна совершенно выздоровела через год. В качестве стенографистки она служила в окружных судах и здравствует даже, кажется, в настоящее время, работая в одном из приволжских городов.

Не успело восстановиться мое здоровье — болезнь мою доктор Нечаев признавал крайне опасной (у меня был, от курения сигар, отек легких, — и я, казалось, умирал, и уже опухли ноги, грозя водянкой) — и возобновиться порядок моей жизни, трагически нарушенный духовной смертью Евгении Степановны, как в слезах и трауре приехала на Черную Речку Мария Николаевна. Умер Тениолати, ее новый, но старый годами муж, и она была в отчаянии. Она упала на пол, билась головой о паркет, спрашивала, что ей делать. Все свои вещи — мебель, рояль — она оставила на квартире. Родственники покойного приехали, забрали всё себе и выгнали Марию Николаевну. Она была мать моих сыновей, и я должен был помочь ей. Я устроил ее, и до конца жизни своей она получала от меня сравнительно приличную пенсию, была кроме того постоянной переводчицей в «Наблюдателе», работала в других журналах, и полное собрание своих переводов она продала Суворину. Умерла она, впрочем, в тяжелых условиях нового быта, когда иссякли все источники, на которые можно было существовать раньше людям с старыми привычками, старого закала.

На Черной Речке некоторое время я жил в своем крохотном домике анахоретом. Полное уединение, все время в работе. В большом доме цвела и развивалась молодая жизнь, оттуда неслись звуки рояля, шумела молодежь, дети выдумывали разные игры, бегали в горелки по саду. Клавдия Ивановна управляла всем порядком, и, несмотря на свою юность, она все это делала расчетливо и умно. В ней не было ни капли институтского легкомыслия, хотя она вышла из института года три назад перед тем. Она обладала литературной грамотностью в лучшем смысле этого слова и вела, кроме того, секретарское дело, заведывала конторой моих журналов и сотрудничала в них, делая всегда толковые выдержки из литературных новинок. В конце концов, она стала моей женой, и я прожил с нею до 1918 года. В сущности, это было самое счастливое время моей жизни. Такого личного счастья, какое она мне дала, я бы желал каждому. Но часто мне кажется, что это было исключительное счастье, неповторимое. Трудно найти такое полное согласование во всем, что может сблизить мужа и жену, более или менее стоящих на известном уровне культуры, потребностей знания и интеллектуального совершенствования. Ей был обязан я тем, что, прекратив «Ежемесячные Сочинения», основал «Беседу». Точно также по ее почину был основан журнал «Провинция». Клавдия не была прекрасна лицом, но я не встречал более милых глаз, более чарующей улыбки, и в беседе с нею я всегда находил высокое удовлетворение. По истине это была святая женщина, На меня она не закрывала глаз. К недостаткам моим, к неровностям моего характера, к моим эстетическим увлечениям, отдаваясь которым я иногда ущерблял интересы семьи и ее личные, она относилась со снисходительной терпимостью. Она была воплощенное прощение, воплощенная любовь, настоящая, неиссякающая. Через полгода после ее смерти я издал «Книгу любви и скорби», посвященную ей.

Но надо же возвратиться к той жизни, которая творилась за оградой моей маленькой чернореченской усадьбы.