Трещина на потолке моей палаты напоминала мне…. Я перевёл взгляд на левую половину потолка, ближе к окну. М-да, нужно искать новое сравнение. Не пользованное. Многозначительный образ задумчивой змеи я уже использовал. И образ грустного верблюда и сурового мужика в плаще с капюшоном, с противогазом на морде, как его там? Чёрт, забыл. Ладно, пусть мужик будет безымянным.

Выйти мне, что ли, в коридор, перечитать ещё раз выцветшие листы ватмана в 'Уголке здоровья'? Или пошататься по этажам корпуса, потом забраться в тупик у запасного выхода и полюбоваться на все эти жутковатые приспособления с грузами для вытяжек? Особенно меня привлекала ржавая рама Бакланского, разобранная и небрежно сваленная в углу комнаты. Все эти погнувшиеся штанги с облезлой краской, исцарапанное металлическое ложе, кронштейны, с налипшей на 'барашки' паутиной, подстопники и прочее, производили на меня просто убойное впечатление. Для полного антуража не хватало ковыляющих в темноте жутких медсестёр с окровавленными скальпелями в руках, но и так было неплохо. Атмосферно. Совсем как в 'SillentHil'. Особенно вечером, в темноте. Прокрадешься после ужина мимо поста дежурной медсестры, заберёшься с ногами на подоконник и сидишь, в окно смотришь. А вокруг тебя мрачная обстановка дизельпанка с элементами социалистического классицизма в виде холодной настенной плитки мутного белого цвета и монументальных дверей. Внушает. Только дождя не хватает для ноток минорности. Но в начале июня дождь по вечерам идёт редко.

Так сходить прогуляться или нет? Я перевёл взгляд на часы на руке – три часа дня. Оглядел палату и сопалатников. Дед Борис гипнотизирует взглядом мой приёмник и, вцепившись в него обеими руками, насторожено поглядывает на присутствующих в палате – не претендует ли кто на его честно выпрошенное сокровище? Дяди Миша и Федя, родственнички неожиданные, свалили в курилку и, насидевшись в сумраке и выкурив по паре сигарет, скоро вернутся в палату, благоухая табачищем. Хотя нет, не скоро. После короткой беседы с Длинным они после перекура выгуливаются во внутреннем дворе корпуса и ждут ещё минут пять, что бы пижамы проветрились. Все-таки, Макс с Длинным умеют находить подход к людям. Каждый к каждому, разный к разному. Умудрились буквально на следующее утро прорваться ко мне в палату, сунулись вдвоём в палату, быстро огляделись и, не здороваясь, сволочи невоспитанные, резко прикрыли двери и растворились в коридорах корпуса. Я даже несколько растерялся от столь поспешной ретирады, но дергаться не стал и за ними в коридор не выскочил – решил подождать.

Через пятнадцать минут в палату ввалился Длинный и с довольной физиономией поставил возле моей кровати совершенно новую тумбочку. Ну, не совсем новую, но у неё была нормально закрывающаяся дверца и столешница имела всего две царапины. Макс отсутствовал дольше, но и добычу принёс познатнее – стул, новый матрац и одеяло. Судя по отсутствию крови на их руках и довольным сияющим рожам, обошлось без смертоубийства. Хотя я совершенно не представлял, как можно вырвать из рук сестры-хозяйки подобное богатство? Разве что Макс отдал все заготовленные на подкуп медсестёр шоколадки?

После замены матраца и установки добытой мебели, ещё более довольные, они уселись со мной рядом. Макс на стул, а Длинный на соседнюю, пустующую, койку.

– Здороваться-то будете, охламоны? И как вы узнали, что я здесь, в больнице?

– Здорово! Так мы к тебе….

– Привет! Мы с Длинным же….

Я поморщился, невольно потрогал закутанный в сотни слоёв бинтов затылок и попросил:

– Парни! Давайте по одному и… – я ещё раз поморщился – и говорите не так громко. Голова болит.

Макс с Длинным быстро переглянулись. Говорить начал Длинный:

– Так я машину же купил, Сова! Помнишь, Влада с техстанции? Вот он и подогнал мне 'тачилу'! Цвет 'баклажан'! Решетка хром и с полосками на боках!

Я кивнул:

– Поздравляю, тебя Антон! Пробег большой? Капиталку делали?

– Чего?

– Ладно, не заморачивайся, потом объясню. Рассказывай дальше.

– Ага. Ну, вот мы и катались с утра, я с трёх, а Макс со старой работы уволился. В депо пойдёт, сцепщиком. Лидку с Веркой с собой взяли, пляж там, пиво. А вначале к тебе решили заехать.

– Это я предложил, – перебивает рассказ Антона Макс. Длинный смущенно начинает смотреть в сторону и тут же угрожающе насупливает брови, поймав любопытный взгляд лежащего на соседней койке каменщика Фёдора со сложным переломом ключицы.

– Сперва к тебе, а потом пиво и девки. Тема была.

– Была? – Я поднимаю бровь.

– Осталась.

Макс чуть смурнеет.

– Но о ней, Сова, давай потом поговорим, в коридоре или на улице.

– Точно! На улице лучше! Погода классная! А я тебе, Дим, свою машину покажу! Ты же в них разбираешься? Скажешь – ништяк или мне фуфло подогнали. Сзади, вот брянькает чего-то. И мотор так делает – вж-шиш, когда заводишься.

Это снова Длинный. Он мне заговорщицки подмигивает и громко шепчет.

– Я Владу только половину капусты отдал. Так что, если что….

Длинный угрожающе узит глаза и сжимает руки в кулаки. Костяшки у него набиты, большой палец чётко ложится сверху остальных.

– Заниматься не забросил, Антоха?

– Не-а! Ты же сам сказал – с лагеря приедешь, проверять будешь! А мне как-то отжиматься сотню раз не хочется! Лень мне!

Длинный хохочет, Макс улыбается вместе с ним. Я осторожно спускаю ноги на пол и нашариваю ногами тапки:

– Пойдёмте на улицу, – и чуть помедлив, добавляю со скупой улыбкой – широко улыбаться мне очень больно -друзья.

На крыльцо корпуса Сова вышел с двумя перекурами. В коридоре останавливался и у поста дежурной медсестры, пока Макс заговаривал зубы симпатичной врачихе. Та поворчала для важности, но пропустила. Да и попробовала бы не пустить – Макс ей уже свиданку назначил, в кино пригласил. Антон завистливо вздохнул про себя – к Максу бабы липли жутко, хотя сам он был распи…ем редким и постоянно на мели сидел. Куда только деньги девает?

'Но ничё! Счас с машиной и у меня всё в ёлочку с чувихами будет!'.

Антон заботливо покосился на Сову. Бледный, башка вся в бинтах, под глазами синячищи здоровенные. Не слабо его тот баклан детдомовский приложил. Пацаньё из его отряда базарило, что толстая врачиха со 'скорой помощи' искусственное дыхание Сове делала, и уколов ему поставили кучу. 'Может нам не стоило идти на улицу?' – подумал Антон и повторил свою мысль вслух.

– Стоило, Антон. Ради свежего воздуха стоило. А то рядом со мной три, блин, 'паровоза' лежат. Через каждые полчаса курить ходят, а когда возвращаются в палату, то дышать совершенно нечем.

– Слушай, так давай я с ними побазарю нормально и они даже одеколониться перед заходом в палату будут!

Сова на секунду задумался, потом кивнул:

– Побазарь. Можешь и пару раз уронить на пол – мне с ними детей не крестить. Достали. И вообще, курить вредно. Сам-то бросил? Пахнет от тебя табаком. Или Макс в машине курил?

Антон замялся, повёл взгляд куда-то в сторону окон корпуса, избегая встречаться глазами с Совой, начал неловко оправдываться:

– Так, это, Димыч, я почти бросил. Пять сигарет в день, не больше, слово даю!

Сова продолжал неодобрительно смотреть и Антон уже был готов и зуб дать, хотя зуб жалко – Сова его заберёт, без разговоров – что бросит курить, но тут его спас Макс, вылетев из дверей с совершенно ошарашенным видом.

– Бля, пацаны! Кипеш! Я с врачихой тереть остался – кино, мороженки, цветочки какие любишь, спрашиваю….. А она мне говорит – ты, Максик, билеты в кино не покупай, а лучше вина купи и приходи ко мне домой, сегодня вечером. И душ прими заранее – у них на Ждановских полях, опять воду горячую отключили. На ночь, типа, у меня останешься. И рукой мне по письке – раз и провела!

Максим сделал короткую паузу и закончил рассказ с выражением какой-то детской обиды на лице:

– А сама доктор и халат у неё белый!

Антон с Совой переглянулись и громко заржали на весь двор. Антон не сдерживаясь, а Сова негромко и морщась. Несмотря на успех у бесчисленных подружек, одноночниц и просто десятков знакомых лиц противоположного пола, Макс обладал по отношению к женщинам редким восторженно-наивным отношением. Спал с каждой, но перед пересыпом обязательно ставил свою очередную пассию на пьедестал, впрочем, потом, не забывая её оттуда снять. Макс неприязненно оглядел Сову с Антоном:

– Чё ржете-то как бегемоты? Врач ведь она! Им за х..й хвататься не положено. Они клятву давали, эту, гирократову! Мне Семён Георгиевич рассказывал. А он, сами в курсе кто – настоящий майор медицинской службы.

Сказано это было с такой уверенностью и категоричностью, что Антон смеяться перестал, но на Сову оглянулся – как тот отреагирует на это заявление надувшегося Максима?

Сова… Сова же молча сошел со ступеней и усевшись на лавку, пристально посмотрел на Макса. Ладонь он держал у рта, по лицу его пробегали какие-то волны, брови складывались домиком, в глазах скакали чёртики, словно он хотел засмеяться, но не мог. Точно! Он еле сдерживал себя.

– Макс! Мне смеяться больно, поэтому огромная просьба у меня к тебе – больше таких вещей не говори, а то помру, блин, от смеха! И тебе будет стыдно! Не клятва Гиппократа это, Макс, а выдуманный приказ маршала Жукова. Хотя…. – Сова ненадолго задумался – и клятва подобная есть. В ней медсестры клянутся не ронять своё достоинство и не унижать свою профессию. Ладно, проехали. Так как вы узнали, что я здесь, в больнице? Вчера вечером ведь всё случилось?

– Так поговорить нам с тобой надо было. О Фредди. Эта жопа с головой на нашу территорию залезла, а Азамат нам через своего Немого передал, что бы сами разбирались.

– Как он залез, Макс? Сам Фредди пришел в наш район и начал в школах жвачками и пакетами торговать?

– Нет. Он сказал, что с Князем перетёр и 'Океан' с 'Гастрономом' сейчас под ним. Мол, вы 'Мальборо' не скупаете на корню и мясо с картошкой прошлогодней из деревень возить не стали. Так что он эти магазины под себя берёт, а мы можем дальше за углом 'фирмой' торговать. Он, типа, на это не в претензии.

– А мы разве перестали сигареты скупать? Антон, что за странные дела, это ведь твоя тема? И с деревнями у нас что? Фокин снова запил?

– Ну да. Дим, мы же сигареты сразу на базе берём, на фиг нам в магазине светиться, а Князь не в курсах. Не его тема, не воровская, ему в падлу об этом знать. А Фока уже третью неделю пьёт, как ты в лагерь уехал, так он и запил. Ключи от 'газона' потерял, на сутки чуть не загремел, ели отмазали. Да и какой из него шофёр в таком состоянии! – Антон сокрушенно взмахнул рукой – трясёт его всего, как молоток отбойный! И Октябрина, жена его, ему набок нос свернула. Грозилась и машину сжечь, а маме твоей всё рассказать – мол, это ты её мужа на 'длинный' рубль заманил, вот он и спивается теперь от шальных денег. Дура-баба она, вполне это сможет.

Макс кивнув, вздохнул, а Длинный снова потерянно махнул рукой.

– Вот мы к тебе и поехали. Сам понимаешь, людей Фредди нагнать недолго, но вот потом базар будет гнилой. Правильно всё надо делать. Решили с тобой посоветоваться. А нам дежурные на воротах говорят, что тебе голову вечером в драке проломили и тебя 'скорая' увезла в больницу. Мы и офигели. Стоим, репу чешем – чё делать? А Лидка в медпункте на 'Соде' работает, ну и говорит, что ты должен в четвёртом корпусе лежать, в 'травме'. Типа всех, кто в драке травмы получил, сюда везут. Много их было-то?

Антон ожидающе замолчал. Сова скривил лицо и нехотя буркнул:

– Трое. Но бил один. Сзади. Расслабился я, отвлёкся. Они ударил неожиданно, не успел я среагировать. Но это не важно, отлежусь.

Сова поднялся с лавки, несколько минут невидяще смотрел куда-то в сторону выезда из двора, потом неторопливо, обдумывая каждое слово, сказал:

– С Азаматом о встрече договоритесь. Без посредников. Мне именно с ним один на один нужно поговорить. Где-то через неделю. Фокина в чувство приведите. Будет сопротивляться – морду набейте. Людей Фредди пока не трогайте, об этой теме Азамат сам с Князем будет разговаривать. Князь – честный вор. С нами, барыгами, он базарить не будет, замарает свой нев…но чистый язык, наш смотрящий.

Сова ещё больше скривил лицо. Сплюнул. Оглядел поочерёдно Антона с Максом:

– К маме моей заезжали?

– Нет. Длинный сказал, что сперва к тебе надо ехать, а потом уже к Антонине Прокопьевне. Ну, ты сам скажешь, что нам маме твоей говорить, и что тебе в больницу надо.

– Это вы правильно поступили. Соображаете, когда хотите. Маме скажете, что всё у меня в порядке, а то ей уже из лагеря на работу позвонили, наверное, и напугать успели. Приёмные часы в больнице после шестнадцати ноль-ноль. Есть мне можно любые продукты и не говорите, что вы мне всё привезёте – всё равно сумки две соберёт. Соответственно зубную щётку, пасту, полотенце, носки, трусы и нормальные тапочки пусть привезёт, а не это наследие фашизма. Антон, поможешь моей маме всё до больницы доставить? Ты ведь у нас сейчас на колёсах. Отгул на работе возьмёшь. Ну, а по остальному…., – Сова чуть помедлил и закончил фразу: -Все остальные проблемы и вопросы после разговора с Азаматом и как сам смогу нормально ходить. Пока вы неплохо и сами справлялись, пока я в лагере загорал. На этом всё. Давай, Антон заводи свой пепелац, будем слушать, что там у тебя брянькает и вжикает. И Макс!

Сова пристально посмотрел на него:

– К медсестре тебе придётся идти – хочешь ты или не хочешь. Я здесь лежу. Хочешь, чтобы она из-за тебя мне тут концлагерь устроила и таблетками закормила?

Мама с сестрёнками навестили меня вечером. Распахнули обе входные двери в палату, с шумом забежали. Мама сразу бросилась закрывать открытые форточки, теребить платок и трогать осторожно бинты на моей голове, а сестрёнки, разгрузившись от сумок и пакетов, встали у меня по бокам и стали дружно сопеть носами. Натащили они мне невероятное количество соков и компотов, заставив всю тумбочку и пол рядом стеклянными банками. Затем затеяли перестилать постель, подняв и выгнав меня на свободную койку. Закончив, принялись трамбовать в нутро тумбочки печенье, конфеты, колбасу и прочее и многое, пока не заявилась медсестра с поста и не конфисковала половину скоропортящихся продуктов. Наверное, в пользу голодающих санитаров. Глаза у неё….. Излишне блестящими были, подозрительно голодными и лицо жалостливое. Скорее всего, пожалела меня и ушла к себе на пост плакать. Мои девочки проводили медсестру неприязненными взглядами и продолжили опустошать сумки. Мама при этом всё приговаривала: 'Как знала, как знала. Всё ведь отнимут, голодом заморят. Вот я тебе творог и рыбку копчёную сразу доставать и не стала'.

Все эти суматошные действия сопровождалось сумбурными расспросами: 'Голова сильно болит, сынок?', 'Уколы-то тебе делают? И таблетки, таблетки, ты ведь пьёшь? Пей обязательно!', 'А что врач говорит?' и сердобольными взглядами смотрели и дважды все мои девочки дружно ревели. Я крепился и сурово взирал на своих плакс из-под белой чалмы намотанных бинтов. В подробности случившегося я вдаваться не стал, ограничившись сообщением о банальной драке с детдомовским хулиганом. Мама всплеснула руками, схватилась за сердце и с состраданием произнесла, глядя на меня наполненными слезами глазами:

– Ах, эти детдомовские дети – чистое зверьё! Как можно драться кирпичом! Кто их только воспитывают! Хулиганы!

Дед Борис осуждающе покосился на маму, но ничего не сказал, только покряхтел и свалил в курилку. Мои самозваные дяди исчезли из палаты ещё раньше – недовольный Длинный беседовал с ними совсем не политкорректно – машину ему продали восстановленную после аварии и пока он не добрался до нехорошего обманщика Влада с техстанции, страдали от его сердитости любители покурить Федя и Миша.

– У него, наверное, ещё нож был. Детдомовские все с ножами ходят!

Важно заявила Алинка, а Маринка её дружно поддержала:

– Правда, правда! В соседней школе детдомовские учатся и все с ножами. Вот с такими! Нам знакомые девочки в классе говорили!

Мама расплакалась в третий раз, вспомнила нашу родную милицию, а я показал сестричкам кулак и скорчил зверскую рожу. Вышло у меня внушительно – наверное, сочная синева под глазами, да постоянная головная боль, заставляющая непрерывно морщиться при резких движениях, придали моим словам убедительности. Солнышки надули щёчки и виновато заёрзали на кровати. Потом вновь пришла ещё более сердитая медсестра – видимо, не всем санитарам хватило еды, многие остались голодными – отняла халаты и выпроводила моих хлюпающих носом женщин. Если Макс не явится на свидание с ней вечером, то мне тут будет душно, а Максу плохо.

После их ухода в палате сразу стало как-то темно и грустно, словно вывернули лампочку, на окнах задёрнули шторы и пошел нудный дождь. Я посидел немного, бездумно перекладывалс места на место пакеты, кульки икакие-то баночки, одарил выразительным взглядом вернувшихся курильщиков, сунувшихся было ко мне с какими-то вопросами, и ушел в коридор. Там я и наткнулся на помещение у запасного выхода, где спрятался за ширмой на подоконнике и пробыл там до самого ужина.

С Азаматом я встретился ровно через неделю. Где-то после пяти дня в палату заглянула нагловатая рожа, внимательно осмотрела всех присутствующих и, глистом скользнув в щель между створками, цыкнула зубом и небрежно поинтересовалась в пространство:

– Слышь, эта, болезные! Эта седьмая палата?

– Седьмая внучок, седьмая. А ты кого ищешь? Или на посту тебе не сказали, кто в какой палате лежит?

– Да мне пох, чё там крыса клистирная в уши дует, дед! Я тебя спросил – ты ответил, и всё, нет базара! И не твой внучёк к тебе пришел! Усёк, дед?

Глистообразный грубо ответил деду Борису и уставился на меня:

– Сова-то ты будешь?

– Я.

– А…. Ну так ждут тебя на улице в машине. Уважаемые люди. Одевайся пацан шуро, клиф какой накинь. Поедешь в гости.

Я приподнялся на локте, медленно развернул фантик конфеты 'Мишка на севере', дождавшись очередного приступа желудочных колик у дерзкого глиста и его раздраженного вопроса: 'Чё примёрз, не въехал чё? Люди же тя ждут!' – спросил:

– Откинулся недавно? Через 'малолетку'?

– И чё?

– За жалом своим следи, чё! Шестернул? Меня нашел? Ну и вали отсюда на хер, скажи уважаемым людям – я сейчас приду.

Глист хотел что-то сказать и сделать, явно нехорошее, но наткнулся на мой взгляд, споткнулся и проглотил готовые сорваться с его языка слова. Крутанулся на пятках и шумно вывалился в междверную щель.

Я поморщился, с силой вздымая себя в вертикальное положение – после уколов постоянно хотелось спать, натянул на себя спортивную курточку, которую через некоторое время будут называть 'олимпийкой'. Дед Борис кашлянул, привлекая к себе внимание. Я не оглянулся. Тогда он приглушил звук приёмника и выговорил мне в спину:

– Мать у тебя, сынок, приличная. И приятели твои ничего. А этот не из твоих. Стоит идти-то тебе к ним? Урка ведь чистый за тобой пришел, сынок. Я таких тыщами в своё время повидал!

Я оглянулся. Дед Борис прищурив левый глаз, смотрел на меня и руки у него на коленях лежали как-то необычно, не хватало в них чего-то по моему мнению. Автомата, скорее всего.

– Надо мне, дед Борис, надо. Дела у меня важные. С людьми уважаемыми.

– Ну, гм, иди, раз тебе надо. Уважаемые ишь! Ранее таких уважаемых мы сразу к стенке, и вся уважаемость с них лоскутками слезала тут же. Нас уважать начинали. А счас! Эх, нет на вас….

Не дожидаясь упоминания всуе отца народов и его верных соратников в произвольной очерёдности – дед Борис знал их просто невероятное количество – я вышел из палаты. Дед Борис человек хороший, но несёт его иногда очень здорово.

Азамат организовал свою встречу со мной довольно странно. Ни у него на квартире, ни в 'шестёрке', что ждала меня на улице, ни в кафе, где он обычно пил чай по вечерам в подсобном помещении, мы с ним не встретились. Встретились мы за городом, на его даче, формата 'домик садовый, увеличенный'. Меня привезли, дверцу машины открыли, ткнули рукой в сторону калитки в заборе, обратно закрыли дверцу и сползли по креслу, демонстрируя намерение поспать. Точное прозвище у водителя Азамата – Немой. Проделал он всё вышесказанное без единого слова. Я тоже не раскрывал рта, лишь поздоровался с ним, садясь в машину. Кроме него, больше в салоне 'шестёрки' никого не было. Глистообразный испарился сразу, как вышел из палаты.

Я огляделся и, пожав плечами, направился к калитке. Тапочки мои были неудобны для ходьбы по щебёнке смешанной с песком. Набрал в них мусора, пару раз споткнулся, от чего вновь сильно разболелась голова. Всё-таки, этот гад Шалый приложил меня обломком кирпича неслабо, от всей его поганой души приложил. ЧМТ у меня оказалась высококачественная, со всеми сопутствующими симптомами. И головная боль, и потеря равновесия, и плохой сон. Весь набор. Утомляемости сильной не было, и раздражительность держалась в норме, но вот память…. С памятью моей что-то стало. Не потерял, нет, наоборот прибавил, но как-то спонтанно это произошло, словно удар по голове выбил внутри пробку и в мой мозг хлынул поток мною когда прочитанного, услышанного, увиденного. Поток мутный, бурный и совершенно однобокий. Возможно, именно этот разрушенный шлюз и служил для меня источником постоянной мигрени. Данное предположение не сильно радовало, но лучше такие знания, чем стабильное скатывание к уровню знаний моего мальчика. Мозгу тоже нужна пища и стабильные тренировки, иначе он отращивает себе живот, страдает одышкой при штурме очередной головоломки и ссылается на внезапно подскочившее давление при сложной задаче. Ленится, короче. Единственное что успокаивает, это то, что при нагрузке на мозг, мне не грозит декомпенсация. Ну, а с занятиями в подвале я чуть воздержусь. Потом форму нагоню.

Домик Азамата выглядел уютно. Стены обшиты не морёнными, а в несколько слоёв лакированными узкими досками. На столбы навеса над крыльцом аккуратно намотана бечева для плюща, дорожка просыпана всё той же смесью песка с щебёнкой. Сам Азамат сидел в распахнутом халате на летней веранде и пил чай. С мёдом. Одинокая пчела составляла ему компанию и ещё, на полке тихо бормотал голосом дикторши радиоприёмник. Точно такой же, как принесли мне в палату, черно-серая рижская 'Спидола'.

– Здравствуй, Дима.

– Здравствуй, амак Абдулахад.

Азамат дрогнул рукой с пиалой, осторожно поставил сосуд с горячей жидкостью на стол.

– Кто тебе рассказал, Дима?

– Никто, амак Абдулахад. Просто предположил. Ну и, как я понимаю, угадал.

Я прошел к столу, дождавшись приглашающего жеста, чуть развернул стул, чтобы вечернее солнце не светило мне в глаза, пододвинул пустую пиалу к заварочному чайничку. Когда чай заплескался вровень с краями чаши, я пояснил:

– На пиале орнамент, амак Абдулахад, точно такой же как вышивка на румолоах, ну ваших платках мужских. И на твоем. Только не знаю – горный или равнинный это узор. А у таджиков нет имени Азамат, зато есть Абдулахад, переводится с арабского как слуга Всевышнего.

– Не слуга, раб Всевышнего, Дима. Ну, ты и кушти бобота, Дима Сова! Сильно ты удивил меня, старого дурака! Я уж подумал, что мой Немой тебе рассказал, за его здоровье бояться начал.

– Немой, как обычно, слова не произнёс. И я совершенно не старался, тебя удивить амак Абдулахад, само получилось. Или лучше называть по-прежнему – дядя Азамат? Как здоровье твоих родственников, позволь спросить? Как сам ты себя чувствуешь?

Азамат, соглашаясь, прикрыл веки, усмехнулся и долил себе чаю.

– У нас, там….- Азамат махнул рукой в сторону – у нас о делах говорят не сразу, Дима, и ты правильно начал разговор. Всё верно. Чай люди пьют, здоровьем родных интересуются. Но тут не моя родина, а тебе скоро будет нужно возвращаться в больницу. Оставим долгие речи в стороне. Ты хотел со мной встретиться, поговорить о чём-то. Твой друг Длинный мне сказал об этом. Говори.

– Хорошо, дядя Азамат, как скажешь. Проблемы у меня возникли с Фредди, на территорию он мою залез с разрешения Князя. Со мной Князь разговаривать не станет, ты сам это понимаешь, дядя Азамат. Хочу тебя попросить решить этот вопрос – я под тобой хожу, следовательно, мои проблемы это немного и твои проблемы.

Азамат дослушал, отпил из пиалы и посмотрел куда-то в сторону, на полку. Почти сделал попытку привстать со стула, но не стал заканчивать движения, а ответил мне

– Это не совсем так, Дима. Ты ведь не вор и не мой человек, ты обычный спекулянт, фарца, пусть и юноша ты не очень обычный. Ты платишь мне, Фредди тоже будет платить мне. Какая для меня разница, кто именно будет платить? Все деньги одного цвета.

Я немного помолчал, формулируя ответ, но взамен задал вопрос:

– Тебе когда надо снова на зону отправляться, дядя Азамат?

– Зачем ты об этом спрашиваешь, Дима? Я некоронованный и не смотрящий, мне в этом нужды нет.

– Разве?

Азамат посмотрел на меня задумчиво, встал из-за стола, загремел чайником, доливая в него воду, включил газ. Вернулся за стол и достал с полки стеллажа пухлый пакет, свёрнутый из газеты 'Труд'. Щелчком выбил папиросу из лежащей на столе пачки 'Беломора', прикусив зубами, ловко стянул с гильзы цилиндрик папиросной бумаги. Зашуршал разворачиваемой бумагой, перетёр кончиками пальцев щепотку измельчённой зелёной травы.

– Тебе не предлагаю. Знаю, ты не куришь.

– Не курю. Но это и не табак. Голова у меня сильно болит, а анаша, то есть каннабис снимает боль. Думаю, от пары затяжек я на 'измену' не присяду.

Азамат вновь задумчиво поглядел на меня, но промолчал, продолжая размеренно набивать 'косяк'. Забил, долго раскуривал, выдохнул. Протянул мне. Трава была пересушена, дым драл горло и заставлял слезиться глаза. Но цепляла. После второй затяжки я отрицательно мотнул головой. В моём состоянии мне вполне достаточно. Азамат докурил остатки и тут же сделал себе ещё один, совсем не большой. Затянулся и одновременно с выдыхаемым дымом обратился ко мне:

– Ты очень плохо поступил в своём лагере, Дима. Не по понятиям, не по-людски и непонятно для меня. Словно это не ты там был, и не тебя били по голове. Совсем другой Сова. Я узнавал, с людьми говорил, с ментом одним. Не понял твоего поступка. Ты шел одной дорогой и вдруг свернул. Окрас поменял. Я замечал за тобой, меняешься ты. Я думал, ты растёшь, совсем мужчиной становишься, но это не то. Поэтому, я очень долго думал, что делать, когда ко мне пришел Фредди – отказать ему или нет. Он пришел, как ты уехал. Раз пришел, два пришел. Стелился, как трёх рублёвая шлюха перед мной. Потом от Князя человек пришел, за него говорил. Я два дня думал. Решил отдать этот вопрос на волю ветра и отправил его к Князю. Князю не нравишься ты, слишком у тебя острые зубы и голова умная. А он хорошо чувствует опасность. Ты пока маленький, но он знает, что ты вырастешь. Ты для него тоже непонятный. Очень не понятный. Он не знает, что от тебя ждать.

Азамат остро глянул на меня, выныривая из клубов дыма и протягивая мне скворчащий и потрескивающий 'косяк'. Ладно, можно ещё раз. Я затянулся, вернул обратно, молчал и ждал, что он скажет ещё.

– Твоим пацанам, Фредди, Артуру и многим другим, кажется, что они тебя понимают. Дела, бабки, шмотки. Семью кормишь. Хорошо кормишь. Сестрёнки красавицы вырастут, мама твоя, да продлит Аллах её годы, поздний персик стала – зрелая, сочная, совсем красивая женщина, мужчины оглядываются. Ты опора их, надеются они на тебя, ты их мужчина с которым жизнь превращается в цветущий сад. Но ты не такой на самом деле. Ты чужой и для них, и для всех, и для себя. Иногда мне кажется, что в тебе сидит шайтан. Седой совсем, мудрый, но не весь. Не целый. Половинка.

– Это очень сильно заметно, Азамат?

Мой голос карканьем старого ворона ударился в стёкла веранды, осыпался пеплом вокруг нас. 'Косяк' полыхнул маленьким пламенем, Азамат закашлялся, слишком сильно затянувшись и чуть отодвинувшись от стола. Вновь заболела голова. Нудной, долбящей в виски, пульсирующей болью. Я почувствовал, как мои плечи горбятся, наливаются тяжестью старого, умершего там, в спальне моего особняка, тела. Черты моего лица загрубели, неожиданно проявившиеся морщины собрались в угол глаз. Тот старый Я, ворочался по-хозяйски в новом теле и взгляд, которым я посмотрел на Азамата, был уже именно тем, моим взглядом, которым я смотрел на людей последние свои десять лет. Подслеповатым, холодным, жестоким, равнодушным. Крокодильим.

Я встал из-за стола, обогнул хозяина дома, подошел к плите. Обхватил руками бока горячего чайника, впитывая кожей ладоней тепло. Несколько секунд постоял так, чувствуя взгляд собеседника на спине. Обернулся:

– Я больше чем уверен, Азамат, что ты ни с кем не делился своими мыслями. Поэтому я хочу поговорить с тобой о другом, и не перебивай меня, если даже начало покажется тебе странным.

Я вернулся за стол.

– После зимы всегда наступает весна, после весны лето. День сменяется ночью. Но ты знаешь, Азамат, что если уехать далеко на север, то ночей там не бывает полгода. А если далеко на юг, то там нет зимы. Везде всё по разному и люди тех мест не верят другим людям, потому что они не видели и не бывали там, где живут рассказывающие подобные нелепости.

Я несколько секунд помолчал. Налил в пиалу остывшего чая, в горле першило, и было сухо как в сердце пустыни. Сделав короткий глоток, я продолжил:

– Человек может прожить свою жизнь так же размеренно и привычно, как его отцы и деды. После морозов ждать весну и лето и снова зиму. Но может и уехать туда, где нет зимы. И жить там долго. А ещё он может выбрать другую дорогу и другую землю и не прожить там и года. Вся суть в выборе. Я выбрал свой путь. Тот, который может привести меня к зиме, а может и к вечному лету. А та дорога, по которой шел я, идёшь ты, и идут мои пацаны, она ведёт в зиму. Холодную и вечную, где никогда не расцветут сады. Правда, ваша зима будет сытной, спокойной, уютной. Но барану на пастбище тоже уютно, пока его не завалят на землю и не перережут ему горло. А я не хочу быть бараном, я хочу вырастить хотя бы один цветок. Пусть мне на моём новом пути тоже могут перерезать горло, но есть большая разница – умереть бараном или кем-то другим. Азамат, скоро очень многое изменится, ну не совсем скоро, лет через десять или двенадцать….

– А точнее?

Азамат сильно навалился телом на край стола, папироса в его пальцах дымила, огонёк её покрывался серой коркой.

– Точнее – через десять. Но ты заметишь, как появляется плохое, как расползается среди людей гниль, ещё раньше. И ещё, Азамат. Знаю, это звучит бредом, но этой страны не будет. Этот конгломерат республик и народов исчезнет, распадётся на клочья непонятного нечто. СССР падет. Будет на этой земле другая страна, другие люди будут жить в ней. Совершенно непохожие на нас с тобой. Они станут называть свой дом собачьей кличкой – Рашкой и их не будут уважать и сами они не захотят уважения. Зимой трудно думать и о чем-то мечтать, чего-то хотеть. Это будет не наш с тобой мир. Это не тот известный и знакомый, где ты стоишь у 'смотрящего' за спиной, и Князь слушает твои советы. Где всё заранее известно и все играют по одним правилам. Правила станут другими. Точнее, правил не будет. Будет власть неправого и лгущего над ослепшими и потерявшими себя и свой дом. На эту землю придут другие пастухи. Злые, ненавидящие эту землю и людей на ней живущих. Не жалеющие ни кого и ничего и мы все – и ты, и Князь, и я -окажемся в роли баранов, которым режут горло, а они не видят режущего их из-за идущего снега. Потому что мы будем думать, что всё ещё идет зима. А разве ты хочешь быть бараном, Азамат? Слепым бараном?

– Точно через десять лет?

– Да.

– И ты, Дима, знаешь, как это изменить или остановить?

– Остановить? Изменить?

Я посмотрел на потолок, избегая встречаться взглядом с собеседником.

– Есть много путей, ведущих к этому, но…

Я опустил взгляд и посмотрел в глаза Азамата, мой голос был похож на скрежет напильника по зазубренной кромке металла:

– Но, эти варианты не дают мне полной уверенности в том, что приведут к нужной цели. Один путь глуп, другой фантастичен, третий…. Г-хм, третий…. Третий…. – я посмотрел в сторону и нервно пробарабанил пальцами по столу. Азамат терпеливо ждал ответа, но я не ответил.

Я положил руки тыльными сторонами ладоней вверх. Поднял взгляд. Открытая поза. Спросил:

– Азамат, если к тебе придет человек и скажет – от моей руки умрешь ты сам, твоя семья, родственники в соседнем селении, но будут жить дети. Не обязательно твои, другие, но долго и счастливо и свободной земли для них будет больше, чем они смогут представить то, что бы ты сделал?

– Всё в руке Аллаха. А дети точно выживут?

– Да – но продолжать не стал. О другом заговорил, сыпля словами, как песком на следы своей мысли. Мелькнуло что-то между нами, что-то похожее на понимание – я спросил, он ответил, и мы поняли друг друга, а теперь я спрячу это под мусором слов. И это будет правильно.

– Понимаешь, Азамат, я жил там, в той зиме, хорошо жил, очень хорошо. Но вот только я был всего лишь главным бараном. Жевал лучшую траву, пил чистую воду и покрывал лучших овец, но суть от этого не меняется – баран, он и есть баран. Даже если он платит своим пастухам. Но больше этого мне не хочется. Ты вправе выслушать меня и не поверить. Ты можешь поступить как тебе угодно. Поступить логично, забыв обо всех моих словах, сочтя всё услышанное тобой бредом ударенного по голове пацана. Но у меня к тебе просьба – не поступай разумно, если твоё сердце говорит тебе совершенно другое. Иначе я не смогу дойти до лета, а ты навсегда останешься в зиме.

Я налил себе еще чаю, даже уже не чай, густой остаток со дна и спрятал лицо за пиалой. Азамат молчал, непрерывно крутя в пальцах зажигалку. Думал. На меня смотреть он избегал. Затем его губы разомкнулись и я, уловив, что вот, сейчас он скажет и всё определиться, невольно опустил руки с пиалой на стол и заглянул ему в глаза. Азамат откашлялся, осторожно положил на стол зажигалку.

– Ты не баран, Дима. И ты не хитрый и ловкий мальчик Дима. Да и не был ты мальчиком никогда. Я всегда это знал. Не умом – Азамат коснулся виска – сердцем знал.

Его рука медленно опустилась на грудь.

– Другой человек ты. Не такой как тут или у нас. Совсем старый и в разных местах живший. Плохой человек, злой. С чёрным лживым сердцем. Ты такой человек, что смотрю я на тебя и мне кажется…. -Азамат на доли секунды прервался, поправился – нет, я полностью уверен, что если я перережу тебе горло, то ты заткнёшь им мне рот, что бы я захлебнулся твоей кровью. Но я вижу в тебе и иное и поэтому не боюсь говорить такие обидные слова. Ты устал быть таким, ты… Ты хочешь и пытаешься стать другим. Это хорошо. Поэтому я поговорю с Князем за тебя, я выгоню Фредди, я сделаю, как ты хочешь. Пока. Но запомни – я буду глядеть на тебя, и мне не хочется снова доверять твою судьбу ветру зимы.

Азамат еле заметно усмехнулся. Я улыбнулся ему в ответ, растягивая губы в резиновой клоунской улыбке:

– А мне почему-то совсем не хочется замерзать и я, надеюсь, что ветру не достанется моя судьба. Скорее, я сам стану ветром, Азамат. Холодным ветром.

А потом мы долго пили свежезаваренный чай, и пчела недовольно жужжала, когда её сгоняли с блюдца с мёдом.

Когда Сова уехал, и улеглась пыль поднятая машиной, Азамат вновь поставил чайник на плиту и глубоко задумался. Встреча с Совой и его последние слова сломали все его планы. Вначале разговора Азамат был более чем уверен, в принятом ранее решении – убрать непонятного пацана из общего расклада, но сейчас…. А сейчас…. Сейчас он находился в непривычном для себя состоянии смятения и растерянности. Прошедший разговор выпустил наружу давно запертое в памяти на тысячи запоров, заставив ощутить… Испуг? Нет, не испуг -настоящий страх.

Азамат уродливо дёрнул верхней губой, скалясь в ответ досадным мыслям. Поговорил, называется. Единственное, за что он мог похвалить себя, это за то, что не стал использовать ни свои способности к внушению, ни давить на пацана. Как чувствовал – не пройдёт, не сможет ни сломать, ни подчинить себе сегодняшнего гостя.

– Шайтан, истинный дух з ла…. – вслух пробурчал Азамат, раздраженно сгоняя пчелу с блюдца. Чайник на плите громко засвистел, сообщая о том, что он в очередной раз вскипятил в своём нутре воду и лучше бы хозяину выключить газ. Азамат повернул регулятор и, обхватив нагревшуюся ручку полотенцем, обдал кипятком нутро заварочного чайника. Насыпал заварки, залил её кипятком ровно наполовину и вновь задумался. Пар прозрачными волнами поднимался над столом, и казалось, что это туман воспоминаний стелется над истёртой клеенкой.

– Ты…. Кусок помёта свиньи… Ты…. – кетхуда(старейшина) Саламу не хватило слов, и камча вновь со свистом прошлась несколько раз по обнаженным плечам дервиша. Брызги крови взлетали в воздух с каждым ударом плети, падали обратно вниз странной росой, рисуя на лице и халате деревенского старшины багровые узоры из маслянистых точек.

– Зачем? Зачем ты это сделал, дервиш? Ты же святой человек, ты совершил хадж…. Ты был чист душой, но ты совершил смертный харам! Не пойму. Зачем? Зачем!?

– Так угодно Аллаху, – тело дервиша трясла дрожь, он обмочился, кусочки рвотной массы застряли в его грязной бороде, смертная плёнка заволакивала его глаза, но он, стоя на коленях перед Саламом, по прежнему отвечал одно и то же – Так угодно Аллаху!

– Хозяин! Хозяин! – голос Раджаба дрожал, нотки испуга заставляли бас верного нукера подниматься к высоте непристойного воину тенора.

– Домуло Ильяс идёт! Быстро сюда идёт!

Салам выругался, отвернулся от избиваемого и с силой вонзил носок сапога под рёбра второму дервишу, скрутившемуся тугим клубком у стены дома. Труп третьего лежал в пыли у ворот и по лицу дервиша уже ползали жирные мухи, отливая в лучах солнца ядовитой зеленью. Скрипнув, отворяемая створка ворот, ткнулась концами досок в его мёртвое тело. Имам селения, запыхавшийся, с красными пятнами на щеках, ворвался во двор и замер, обводя горящим взором картину, представшую перед ним.

Старейшина Салам провёл ладонью по бороде и чуть наклонил голову, приветствуя вошедшего. Камча качнулась на запястье, марая полу халата кровью.

– Салам аллейкам, домуло Ильяс!

– С именем Аллаха Милостивого, Милосердного! Говорю же тебе, старейшина Салам, да услышь ты слова Мухаммада! Слова же его таковы: 'За то, что они отвернулись от Истины, когда она стала для них ясной, наложил Аллах печать на сердца их и на их слух, а на взорах их – покров!'. Ты тоже, старейшина, слеп и глух, и неправильны поступки твои! Фаруд принёс мне страшную весть, что ты убиваешь святых людей!

Салам дёрнул щекой и глухо ответил, сдерживая в себе рык, рвущийся наружу вместо произносимых слов:

– Ты очень учёный человек, домуло Ильяс! Но не стоит цитировать мне суру священной книги. Я знаю её наизусть. И странно мне слышать, как святыми словами ты покрываешь поступок этих сынов собаки! Или Аллах в милосердии своём вдруг не велел карать насильников и убийц?

Имам задохнулся, пальцы побелели, судорожно сжав зёрна чёток, рот священнослужителя широко распахнулся, но ответить он не успел, прервали.

– Ишак твой учитель, глупый домуло!

Хриплый голос валяющегося в пыли дервиша был еле слышен и наполнен болью, но яд, пропитывающий его слова, был свеж.

– Не та сура, не тот аят…. Не те слова. Неправильные слова, перевранные. Ты, скудоумный домуло, должен был сказать: "А те, которые стали неверными и отвергли наши знамения, то такие окажутся обитателями Ада!'.

Полускрытые синяками выцветшие глаза избитого человека были полны презрения.

Старейшина и домуло одновременно устремились в сторону говорящего, но Салам был быстрее. Он ухватил болезненно вскрикнувшего дервиша за одежду и, рывком притянув к себе, прорычал ему в лицо:

– Ты! Ты, прах, объявляешь себя пророком и орудием Аллаха! Ты, стоявший на пути моих людей, пока твой спутник насиловал мою младшую жену! Ты!

– Да, я!Я! Это я именем Милосердного не пускал твоих людей, пока святой Илланат вносил своё семя во чрево твоей жены! Это я подставил свою шею под твой удар! Это я смиренно смотрел, как ты убивал и избивал моих братьев! И теперь твоим выкупом за смерть святого, будет признание своим сыном, этого ублюдка!

– Выкупом?!

– Выкупом и наградой,- голос дервиша сделался тих и невесом – Ты вырастишь этого ребёнка как своего сына, а потом изгонишь его из своего дома в страну неверных, ибо такова воля Аллаха! Там он будет ждать проявления его воли. Ждать, пока не свершиться. И не тебе, старейшина, противиться воле Великого! Да будет так!

Дервишей закопали на дальнем кладбище. Домуло Ильяс молчал, старейшина Салам молчал, все молчали. Не было ничего и нечего вспоминать. Не вспоминали об этом почти пятнадцать лет.

– А на седьмом году этот ублюдок, да простит меня Аллах, которого ты считал своим братом, умер от горячки. Сгорел за два дня. Я не успел привезти врача из города, как наступило время заката.

Отец по-прежнему был спокоен, но Абдулахаду показалось, что линии его лица при этих словах набрякли застарелой бессильной ненавистью и гневом. Он хотел было что-то сказать, но отец остановил слова, готовые сорваться с его губ коротким движением ладони.

– Я долго думал, как мне поступить. Молился. Уходил на наши дальние пастбища. Пил вино. Разговаривал со старцами. Снова молился, но так и не получил ответа на свои вопросы. Тогда я понял, что Милосердный не пошлет мне вестника и не даст подсказки – я должен всё решить сам. Поэтому ты уйдешь из нашего дома в страну неверных, как должен был уйти этот последыш дервиша и примешь на себя его ношу. Ты будешь ждать свершения воли Аллаха и когда свершиться предназначенное, только тогда ты сможешь вернуться.

– Когда мне уходить, отец?

– Сейчас. И еще – отец пошевелил пальцами, завязывая пальцами узлы невидимой веревки – это тебе нужно знать. Один из этих – гневный плевок вонзился в пыль, вздымая серый фонтанчик – умирая, прохрипел: 'К семени брата Илланата в землях тех придет неверный. Он будет говорить страшные вещи, но его устами будет вещать Аллах и твой сын должен будет исполнить просимое, как волю Милосердного'. А теперь иди.

После разговора с Азаматом я напился. Напился как свинья, как плотник, в стельку, в зюзю. Напился дешевым портвейном с привкусом жженой резины. Давился, заталкивая в себя крашенную, креплённую дешевым опилочным спиртом жидкость и стоически переносил позывы к рвоте. Это оказалось гораздо труднее, чем купить сам портвейн и выцедить сквозь зубы первый стакан, сидя на лавке прогулочной площадки детского садика. Портвейн мне купил Немой. Купил молча, не задавая вопросов, на свои деньги. Только когда протягивал мне зеленоватую бутыль и небрежно протёртый стакан, странно посмотрел и даже, вроде бы, что-то хотел сказать, но не сказал. Отдал, кивнул головой, прощаясь и уехал. А я пролез сквозь дырку в заборе и, усевшись на лавку, сначала долго смотрел на окна больницы. Думал. Тяжело и долго. Мучительно искал другой путь, другой вариант и не мог найти. Потом смотрел на подошедшие ко мне и что-то говорившие тени на двух ногах. Тени мельтешили перед глазами, мешали, расхрабрившись, пытались вытянуть из моих побелевших пальцев бутылку, а потом встретились со мной взглядами. Я смотрел, они смотрели. Потом они что-то увидели, что-то важное для себя и куда-то исчезли. А я остался сидеть на скамейке с налитым стаканом, кипящей от мыслей головой и пустотой. Не знаю, когда пришла пустота. Мне кажется, она просто всегда была рядом со мной и во мне, но до этого момента не показывалась на глаза. Ждала своего часа. Я поздоровался с ней и предложил выпить. Отказалась. Тогда я забыл о ней и стал думать о своём одиночестве, чтобы не думать о пустоте. Это было менее страшно. Одиночество ведь когда-то кончается, а пустоту нужно чем-то заполнить. Смыслом или целью. А мне нечем. Нет у меня ничего. Нет смысла в моём существовании и моих действиях. Важного смысла, грандиозной цели, созидания. Только разрушение. Путь, ведущий в никуда, в пустоту. Всё что я делал и планировал сделать, нисколько бы не заполнило её. Пыль, прах и смерть плохой наполнитель. И ложью её тоже не заполнить. Азамат, эх Азамат. Наивный седой человек. Ты поверил мне, потому что у тебя не было выбора, ведь я говорил правду. Но не всю и не до конца. Говорил и делал. Ты судил меня по словам и делам моим, но ошибся. Да, ты видел, что за время моего нового существования, я сделал многое. Имя, деньги, уютный мирок для себя и своих близких, взрастил страх в некоторых и преклонение перед собой в других. Убил и полюбил. Но всё это делают тысячи и тысячи людей. Везде и всегда. Простых людей, не наделенных знанием будущего, не имеющих шанса, что выпал мне – знать будущее и иметь возможность его изменить. Но я не знал точно, как изменить настоящее, как заставить свернуть этот мир с его пути, что приведёт к существованию в уютном раю жвачных животных, а потом не к ночи помянутому Серому финалу. Рассказать? И кто же мне поверит? Слишком страшным и невероятным будет рассказ и отнесенным слишком далеко в будущее. Единственный выход – война. На уничтожение. Иначе все так и будет как у нас. Так как нет возможности изменить предстоящее этому миру. Это как с метеоритом или остывающим солнцем. Ни с траектории сбить, ни топлива в топку термоядерных реакций подкинуть. Поэтому с пути, что разрушит созданное на рваных жилах, костях, горе и беззаветном самопожертвовании государство, столь отличное от других, мне не свернуть. Не спасти страну, которая давала шанс жить по-другому. Жить не сладко, спать мало, работать много, но знать, что может быть, когда-то это всё изменится, и у людей вырастут крылья. Да и слишком высокая цена заплачена за СССР, и сбросить со счетов миллионы жизней, которыми было оплачено его создание и существование, мне казалось кощунством. Людские жизни, судьбы, мечты, планы и надежды, так и не ставшие явью. Да, это самая высокая цена за что либо. Но можно дать возможность сохранить основы. Фундамент, на котором выстроено это грандиозное здание. И после этого я понял, что мне делать. Сократить путь. А ещё я подумал, что если придётся платить за это людскими жизнями, то пусть моя жизнь и, возможно, жизнь моих близких, будет первой платой. Невысокой, по сравнению с ценностью жизней других, но хоть что-то. На этом обещании самому себе я допил портвейн и меня вырвало.

– Давай, Лодкин, сплавай до кустов. Проверь там. Может там опять ханурики бормотуху на детских площадках распивают.

– Степаныч, а чё сразу Лодкин-то? – рябому милиционеру очень не хотелось покидать уютное железное нутро 'канарейки'. К вечеру металлический кузов патрульного 'уазика' остыл и уже не обжигал, а приятно грел остатками тепла. Да и 'Маяк' начал передавать программу 'Вечерний час' с 'Песнярами', а 'Песняров' Лодкин очень уважал, душевно ребята пели. Он даже усы как у них отпустил.

– Товарищ старший прапорщик! А пусть вон стажер идёт, а? Пусть привыкает, молодой, на 'земле' работать.

– А и верно, Лодкин! Точно, давай, бери стажера, и вместе проверьте садик.

Со скрипом распахнулись двери патрульной машины, и невнятно ворчащий себе под нос Лодкин вывалился наружу. Потоптался, охлопывая себя по карманам, закурил мятую 'Астру', хлопнул по тощему плечу стажера.

– Пошли, молодёжь, дисциплину с порядком наводить и блюсти социалистическую законность.

Лежащего возле лавки мальчика в больничной пижаме первым нашел стажер. Но точное направление поисков задал Лодкин. Покрутив носом и определив источник знакомого запаха, он уверенно ткнул в ту сторону рукой и засопев, принялся пробираться сквозь кусты, отрывисто матерясь на ветки, цепляющиеся к ткани кителя, неразборчиво грозя всевозможными карами ханыгам и несовершеннолетним оболтусам. В обход пошел, намереваясь перехватить разбегающихся нарушителей порядка.

Но бухающих ханыг и малолетних хулиганов на площадке не обнаружилось. Никто не разбегался. Вместо них были растерянно топчущийся возле песочницы стажер, пустая бутылка из-под портвейна – хорошего и дорогого, пустой стакан и пьяный до изумления пацан в больничной пижаме, полулежащий возле едко благоухающего пятна рвоты. В общем, полный ноль и непонятность. А ведь правая рука зверски чесалась. Лодкин тяжело вздохнул и угрюмо поинтересовался:

– И чё тут?

Скорее всего, стажёр собирался ответить в духе рапорта о злостном правонарушении и успешном оного пресечения, но угрюмый тон сержанта и хмурое выражение его лица, подсказали, что этот вариант ответа совершенно не к месту. Поэтому, он просто поднял бутылку, и обвиняющее указав на пацана, доложил:

– Вот, товарищ сержант. Совершенно пустая. Всё выпил.

– Вижу, млять что выпил, и, похоже, без закуски. Силён, щегол.

Лодкин обошел стажера, и присев на корточки перед очумело глядящим перед собой пацаном, громко рявкнул:

– Фамилия!

Стажер вздрогнул, а пацан, с усилием сфокусировав взгляд на лице ефрейтора, нехорошо прищурился. Прищур его Лодкину очень не понравился. Нехороший какой-то, брезгливый. Словно пацан перед собой жабу увидел.

– А, господин полицейский…. Сэр сержант. Гут морген, сэр официр. То серве анд протект.

– А это он чего такое говорит, товарищ сержант? Бредит?

Стажер навис над Лодкиным, панибратски пихая его коленом в спину. Лодкину это пришлось не по вкусу, да ещё от щенка перегаром несло так, что у сержанта своевольно заходил кадык, ликвидируя выступившую обильную слюну. Сволочь малолетняя, весь портвейн выпил! Раздраженно оттолкнув локтём стажера, Лодкин протянул руку к уху пацана, намереваясь привести того в чувство проверенным способом:

– Счас он у меня отбредит! Счас я ему процедуру медицинскую проведу – махом очнётся!

Но не вышло. На полпути Лодкин столкнулся взглядом с мальчиком. Уже не мутным, а собранным и жестким.

– Какой отдел, сержант?

– Пятый городской, Дзержинского района.

На автомате ответил Лодкин и почувствовал, что его тянет встать и принять стойку смирно. А еще застегнуть пуговицы на кителе и поправить сползшую на затылок фуражку.

– Пятый… Начальник пятого отдела – майор Свиридов, Пал Олегыч, сорок восемь лет… Жена – Эльвира Сергеевна, дочь у него полная дура и толстая…. Это хорошо…. Так, сержант….

Рука мальчика неловко полезла в карман и вытащила ворох очень знакомых разноцветных бумажек. Опытным взглядом Лодкин выловил приятную фиолетовость четвертака и радующую глаз красноту пары червонцев в песочной куче мятых рублей.

– Сержант, отвезите меня в больницу. Во вторую городскую…. Палата номер…. Номер… Короче, сами найдёте. Исполнять.

Взгляд мальчика потерял осмысленное выражение.

– Есть, товарищ…. – бодро начал Лодкин, но сбился и от смущения вызверился на стажера – Всё слышал?! Бегом за машиной!

– В вытрезвитель его повезём, товарищ сержант?

– Вытрезвитель? Какой, нах, вытрезвитель! -объёмистый кулак Лодкина качнулся перед лицом стажера – в больницу повезём, товарища. Ему, г-хм, лечиться надо, видишь, сильно болеет человек.

Почему-то язык не поворачивался назвать лежащего на земле мальчика пацаном.

– Так он же пьяный!

– И что? Может его хулиганы напоили? Эти, что с гитарами ходят, волосатые! Ты вот видел как он пил? Нет? То-то! А ты человека сразу в вытрезвитель тащишь, а ему потом бумага на работу придёт и его тринадцатой премии лишат….

Поняв, что его несёт куда-то не туда, Лодкин окончательно рассвирепел, и уже не стесняясь в выражениях, погнал стажера за машиной. Когда фигура напарника исчезла за зеленью кустов, он наклонился к мальчику и аккуратно вынул из его ладони смятые купюры, довольно приговаривая:

– Счас, товарищ, счас машина будет, и мы с вами в больницу поедем. А это я приберу, на всякий случай, вдруг вы потеряете.

Разгладив смятые купюры и подсчитав общую сумму, Лодкин удовлетворённо улыбнулся – а рука-то правильно чесалась, не просто так – сбылась примета. С нежданным наваром, вас, товарищ сержант. Единственное, что омрачало его радость, это необходимость делиться со Степанычем. Но тому и синенькой, пятёрки вот этой, за глаза хватит, а остальное…. Хрен ему, а не остальное! Настроение Лодкина стремительно улучшалось.

Моё возвращение в палату было одновременно триумфальным и позорным. Составляющими триумфа являлись почётная доставка моего организма к дверям больничного корпуса под мигание проблесковых маячков, в сопровождении необычайно вежливых милиционеров и передвижение по больничным коридорам на скрипучей каталке. Составляющими позора были мой абсолютно расхристанный вид, идущий от меня неприятный запах и капельница, небрежно примотанная к штативу бинтом. Затем насильственное промывание желудка и серьёзного объёма клизма. Подозреваю, что клизму мне поставили не из соображений медицинской необходимости, а в наказание за некоторые мои слова и революционные предложения в деле выведения алкогольных токсинов из организма. Особенно буйно я ратовал за плазмаферез. Расторможенное сознание отказывалось отделять знания оттуда, от положенных мне по возрасту, и мой язык осыпал окружающих заумными медицинскими терминами, перемежая их с требованиями на английском языке немедленно подключить меня к аппарату очистки крови израильской фирмы 'ГОЛА'. Данный продукт сионистов и буржуев я отстаивал героически, через фразу переходя на немецкий язык, подробно объясняя преимущества много фильтровальной системы, перед всего пятью ступенями очистки российского аналога 'Гемос'.

Но всё когда-то заканчивается, и вскоре, умытый, обмытый и переодетый в нестерпимо пахнущую хлоркой чистую пижаму, я уснул. Уснул, чтобы проснуться с ощущением неловкости от своих поступков, и вчера кристально ясного, а ныне смутно вспоминающегося, найденного мною решения. Я попытался разбросать туман в голове и вытащить на свет спрятавшуюся мысль, но мне не дали. Сухая ладонь деда Бориса невежливо затрясла за меня плечо, попутно стаскивая с лица натянутую до лба простыню:

– Давай вставай, шпион американский! Тут к тебе гости, гм, пришли. То есть это ко мне сначала, ну а теперь и к тебе…. В гости, ненароком….

Дед Борис начинает путаться и скрывает неловкость за напускной грубостью:

– Вставай, едрить твою, Пауэрс недобитый! Внучка моя, вишь, знает тебя! Смерша на тебя нет, су….

Громким кашлем дед Борис заглушает начатое слово и отодвигается в сторону, а из-за его фигуры появляется девичий силуэт. Взорвалась сверхновая, а я умер и возродился, отразившись в лучистых глазах моего солнышка. Пересохшие губы разомкнулись, являя миру робкие слова приветствия:

– Здравствуй, Надя!

– Здравствуй, Дима! А я дедушку навестить пришла, а потом тебя увидела! Представляешь? Я захожу, а ты спишь! А я так рада тебя видеть! В лагере столько разговоров и всё о тебе! И общая линейка была и все о тебе говорили! И собака с милицией приезжала, с настоящей грамотой!

Моё солнышко всё говорила и говорила. Сыпала новостями, улыбалась, хмурилась, перескакивала с одного на другое, совала мне в руки яблоки, убегала к кровати деда Бориса, что бы вернуться с горстью карамели, осторожно трогала повязку на моей голове. Пугалась и требовала пить все-все таблетки. Даже самые горькие. А я млел и всё повторял невпопад:

– Я очень рад тебя видеть, Надя. Очень. Рад.

А потом попросил её выйти со мной в коридор для важного разговора. Надя недоумённо замолчала, растерянно оглянулась на дедушку – дед Борис непонятно фыркнул – но кивнула и поднялась со стула.

Мы стояли в коридоре и разговаривали. Вернее, говорила она, а мой мальчик слушал её, наслаждался звуками её голоса и любовался ею. А я мучительно подбирал бездушные слова для убийства, зарождающегося между ними чувства. Жестокие и холодные слова, способные навсегда оттолкнуть её от нас. Стереть из памяти наше общее лицо, имя, все, что нас связывает. Забыть как страшный сон, как ночной кошмар. А иначе никак. Нельзя нам быть вместе, совсем нельзя. Вчера я понял, каким путём мне идти и на этой дороге для нашей любви места нет. Прости нас, солнышко, прости.

Мимо нас, шаркая тапками, брели идущие на перевязку, на процедуры, в туалет, из туалета. Пробегали белыми пятнами медсёстры, шествовали врачи и мелькали запыхавшиеся интерны с кучами бумажек в руках. На посту безнадёжно взывала к неведомому Маркову дежурная, настойчиво требуя получить у неё утреннию дозу порошков и таблеток. Со стены, хриплым динамиком, вещало радио о выдающихся достижениях колхоза имени кого-то, солнце светило и ветер шевелил пыльные листья тополей. Мимо нас проносились последние мгновения моей сегодняшней жизни, уступая первым секундам другой. Надя говорила и улыбалась, а я всё собирался с духом. Потом я сказал. Коротко, хлёстко. Словно дал пощечину. Сердце дрогнуло и мучительно заныло, словно вернулись все прожитые мной года, когда хрусталики слёз набухли на кончиках её ресничек, а губы задрожали от незаслуженной обиды.

Прости, солнышко, так надо.

Я отвернулся от Нади и слепо направился к дверям в палату. Но что-то помешало мне пройти. С трудом сфокусировав взгляд, я посмотрел сквозь застывшего истуканом в дверном проёме деда Бориса и ещё раз попытался пройти сквозь него. Не получилось.

– Ах, ты ж, гадёныш! Ты что же творишь выблядок! Убью, сучонка!

Дед Борис с шипением выпустил воздух из спёртых лёгких и ударил меня в лицо. Ударил сухим, костлявым, но всё ещё сильным, жестким кулаком, способным переломать мне нос и разбить губы, выбивая, сколько получиться, зубов. Но не сумел. На полпути его руку перехватила чужая ладонь. Обхватила запястье деда Бориса стальными пальцами, заставив старика морщиться от сильной боли. Незнакомый голос за моей спиной лязгнул металлом:

– Товарищ, вы понимаете, что бьете ребёнка?

– Ребёнка? Вот это ребёнок?! Ты где, рожа синепогонная, видишь тут ребёнка?! Тварь это фашистская, а не ребёнок!

Дед Борис плевался с каждым словом, исходя бессильной злостью. Я обернулся к голосу за спиной. Возле меня стоял коротко подстриженный русоволосый мужчина. Строгий серый, в мелкую полоску костюм. Галстук тоже серый, в тон. Белая рубашка. Не клетчатая, ни коричневая или синяя, а белая. Я опустил глаза вниз. Хм, а вот туфли визитёра подкачали. Бордовились странным красноватым цветом, выбиваясь из ансамбля.

– Здравствуй, Дима.

– Здравствуйте, Сергей Евгеньевич. Вы очень вовремя. Я собирался вам звонить.

Я протянул руку навстречу товарищу чекисту. Доли секунды поколебавшись, капитан протянул мне свою. Ну что ж, рука, по крайне мере чистая, как и завещал самый первый Чекист. Ногти обрезаны неумело, но тщательно подравнены пилкой. Заусеницы истреблены, на указательном пальце не проходящая вмятина от ручки. Обручального кольца нет.

– Знаете, было бы замечательно, Сергей Евгеньевич, если бы мы могли поговорить в другом месте. В спокойной обстановке, без посторонних и с обязательным наличием небольшого количества коньяка.

– Хорошо, Дима. Будет такое место. Кабинет главврача тебя устроит?

– Да, вполне. Только без главврача. И ещё…. – я обернулся к деду Борису, которого продолжал удерживать пришедший с капитаном медведеподобный мужчина – Отпустите, пожалуйста, старика. Он не виноват в неправильной оценке ситуации.