Есть поговорка «Ради красного словца не пожалею и отца». Похоже, она родилась вместе с суровой российской прессой. В нашем случае поговорке следовала художественная критика, искавшая, как быть замеченной на фоне новой картины Сурикова. «Покорение Сибири Ермаком» сравнивали с нечищеным сапогом.
Знатоки военного дела тоже горячились не на шутку, наивно полагая, что художественное произведение ни на шаг не должно отступать от исторической документальности. Да что там не искушенные в искусстве военные, баталист Василий Верещагин тоже подвергнет новую картину Василия Сурикова характерной критике: малочисленный-де отряд казаков идет на сближение с Кучумовой ордой, позволяя взять себя в кольцо, вместо того чтобы использовать превосходство огнестрельного оружия перед стрелами сибирцев в дальнобойности. «Так не могло быть», — принялись судачить многие. Дружное роевое гудение недоброжелателей для закаленного воина-казака было не внове.
Снова и снова, от картины к картине, Василию Сурикову приходилось объяснять: «В исторической картине ведь и не нужно, чтобы было совсем так. А чтобы возможность была, чтобы похоже было. Суть-то исторической картины — угадывание. Если только сам дух времени соблюден, — в деталях можно какие угодно ошибки делать. А когда всё точка в точку, противно даже». Так он исповедовался перед Максимилианом Волошиным, тогда же вспоминал, что и Лев Толстой очень сомневался в картине, пока не увидел: «Толстой очень против был. А когда «Ермака» увидел, — говорит: «Это потому, что вы поверили, оно и производит впечатление».
А я ведь летописи и не читал. Она сама мне так представилась: две стихии встречаются. А когда я, потом уж, Кунгурскую летопись начал читать, — вижу, совсем, как у меня. Совсем похоже. Кучум ведь на горе стоял. Там у меня скачущие. И теперь ведь, как на пароходе едешь, — вдруг всадник на обрыв выскочит: дым, значит, увидал. Любопытство».
Бездумные нападки прессы на Василия Сурикова задевали его друзей, у которых и тени сомнения не было в главном качестве художника — его искренности. В одном из писем, от 2 апреля 1895 года, Михаил Нестеров выказывает свои переживания за атакуемого критикой старшего товарища: «Но вот Буренин! Его слава тоже велика, но какая нежелательная, несимпатичная. Последний фельетон о Сурикове показывает, насколько нахальство и безнаказанность людская может быть безгранична…»
Суриков объяснялся направо и налево, а молодежь созрела и поняла стихию его живописи безусловно. Это видно и из текста молодого, относительно Сурикова, человека Максимилиана Волошина: «…он угадывал русскую историю не сквозь исторические книги и сухие летописи, не сквозь мертвую археологическую бутафорию, а через живые лики живых людей, через внутреннее чувство вещей, предметов и форм жизни. Для этих провидений была необходима вся необычная, бытовая и родовая подготовка души, которая была дана Сурикову. Только благодаря ей, конечно, он мог так творчески глубоко зажигаться о встречные лица».
Те, у кого не хватало смелости задевать картину, приобретенную императором и не последовавшую по маршруту передвижных выставок, а оставшуюся в Петербурге, тоже вострили перья, как могли, толкуя ее сюжет, насколько доставало воображения.
В ура-патриотических газетах и такое читывал художник о героях своей новой картины: «…Всех объединяет духовное единство, на всех лежит отпечаток разбойничества, разрыв с обществом, сознания вины перед царем и Россией, загладить которую они идут своею кровью и челобитьем покоренной трети величайшей части света. Это могучий натиск народности во имя самодержавия и православия».
Одно правда — Россию терзали разбойники. Она еще не успела опомниться после смерти императора Александра III, медленно угасшего после крушения царского поезда в Борках неподалеку от Харькова, случившегося в 1888 году 17 октября. До этого, 1 марта 1887 года, на царя было совершено покушение членами террористической фракции партии «Народная воля», в числе казненных по этому делу оказался старший брат Владимира Ленина — Александр Ульянов. Были все основания полагать, что и катастрофа в Борках была преднамеренной. Семь вагонов царского поезда оказались разбитыми, были жертвы, но царская семья, находившаяся в вагоне-столовой, осталась цела благодаря тому, что царь удерживал обвалившуюся крышу вагона на своих плечах, пока не прибыла помощь. После этой чрезмерной нагрузки у него стала развиваться болезнь почек, перешедшая в стадию острого нефрита, приведшего к смерти.
Почивший император искренне ценил многие искусства, среди которых была живопись. Он сам был художником-любителем, брал уроки изобразительного искусства у академика и профессора живописи, мастера батальной марины Алексея Боголюбова. Этот художник, выполняя многие заказы двора, призванные обеспечить государственный престиж России, был с ранних детских лет по смерти отца отдан в кадетский корпус, затем в Академию художеств, и, таким образом, оказался, если так можно выразиться, законченным питомцем официальной идеологии. Видимо, сюда входила и определенная широта взглядов, так как именно по настоянию Боголюбова был снят запрет на демонстрацию картины Репина «Иван Грозный убивает сына Ивана». Вклад Боголюбова в развитие искусства так велик, что его имя в настоящее время носит Библиотека искусств в Москве, расположенная в его особняке по улице Сущевской, 14. Художник Боголюбов — образец тех людей, что составляли окружение императора.
Александр III посещал все значительные художественные выставки, выписывал журналы по искусству, отдавая предпочтение школам русской, французской и датской.
Александр Бенуа позднее написал об этом монархе: «С тех пор, как Третьяковская галерея в 70-х и 80-х годах сделалась известной более широкой публике, симпатии энтузиастов русского искусства категорично обратились к ней… Центр тяжести русского искусства переместился в Москву. Император Александр III пожелал вернуть Петербургу его прежнее художественное значение и в то же время одарить русское общество таким хранилищем по всем отделам нашей культуры, которое соответствовало бы влиянию и значению России. Целым рядом очень значительных и ценных приобретений он восполнил Петербургские собрания и наметил основные положения для учреждения… вполне самостоятельного и грандиозного музея русской культуры и, в частности, русского искусства. 13 апреля 1895 года ныне царствующий Государь Император Николай II издал указ об устройстве такого хранилища в Петербурге в воспоминание «забот покойного Императора о горячо любимой Родине».
Приобретение «Покорения Сибири Ермаком» вступившим на престол Николаем II было, можно сказать, знаковым, совпадая по времени с основанием в Петербурге Музея Александра III — Государственного Русского музея.
По тому, насколько широко охаивалась картина Сурикова в прессе, можно судить в целом о том, в каких условиях приходилось действовать царской администрации, прямо или косвенно подвергаемой обстрелу где-то откровенно прозападных, а где-то просто обезьянничающих СМИ его времени.
Суриков еще не успел опомниться после смерти почитаемого им государя Александра Александровича, как матушка его Прасковья Федоровна почила в Бозе. Это случилось в ночь с 3 на 4 февраля 1895 года, а письмо с сообщением почта доставила почти через три недели. Тогда и вспомнил Суриков, какое гнетущее чувство тревоги охватило его, когда он упаковывал картину в начале месяца — 6 февраля — на Двадцать третью передвижную выставку, день в день с похоронами. Тогда он подумал, что это связано с ожидаемыми нападками на новое его творение. Брат Саша поступил тактично — телеграммой Василия ошарашивать не стал, а отправил письмо, позволившее вместить все слова и скорби, и утешения. Художник тут же написал в ответ:
«Здравствуй, дорогой наш Сашенька!
Получил вчера твое скорбное письмо. Чего говорить, я хожу как в тумане. Слезы глаза застилают. Милая, дорогая наша матушка! Нет ее, нашей мамочки. Господи, не оставь нас! И помяни ее, Господи, во Царствии Твоем! Она достигла Царствия Божия своей труженической жизнею. Милая наша! Я заберусь в угол, да и вою. Ничего, брат, мне не нужно теперь. Ко всему как-то равнодушен стал. По всей земле исходи — мамочки не встретишь. Недаром я ревел, как выехал из Красноярска. Сердце мое сразу почувствовало, что я ее больше не увижу… Скорбно, скорбно, милый братец мой Сашенька! Так бы и обнял тебя теперь и рыдал бы вместе с тобой, как теперь рыдаю. Я все ждал лета, чтоб тебя с мамой в Москве увидеть, и комнатку для мамы назначил… Я крепко жму руку Борисову и горячо благодарю всех, кто сколько-нибудь помог тебе, милый брат, в трудную минуту. Дуню благодари, Таню и Гоголевых, и всех твоих верных товарищей. Хорошо, что снял фотографию. Потом увижу, а теперь жутко мне. Не тоскуй, Саша, укрепись по возможности. Молись, как и я, о мамочке, голубушке нашей. Господь услышит молитву нашу, ибо у нас сокровище есть — вера. Как ты живешь теперь? Кто готовит тебе и кто около тебя? Письмо это пройдет 20 дней, а меня беспокоит, что с тобой за это время будет? Одно, Саша, не давай воли отчаянию. Это и грешно (по нашей христианской вере), да и не поможет. Это я по прежнему своему горю сужу. Летом мы, если Господь велит, мы непременно увидимся. Я жду не дождусь этого времени. Напиши мне о себе, а я вскоре еще буду писать тебе.
Целую тебя, дорогой и милый брат мой Сашенька.
Твой В. Суриков».
В марте 1895 года Совет Академии художеств присудил Сурикову звание академика. Но что это на фоне его тяжелых переживаний! Тогда, не раз и после, предлагали ему профессорство в Академии и в Училище живописи, ваяния и зодчества, но он неизменно отказывался. «Я получил ваше извещение и благодарю за честь выбора, но согласиться не могу, — писал он директору Училища. — Меня даже удивляет это избрание, так как я думаю, многие художники знают, что я неоднократно уже отказывался от профессорства в Академии и считаю для себя, как художника, свободу выше всего». Звание академика мало что давало Сурикову. Он нечасто бывал в Петербурге, неохотно (наряжаться, как в статной молодости, разлюбил) посещал торжественные академические собрания. «Соберутся и начнут говорить и говорить без конца, а потом еще заговорят «по существу», как будто раньше разговор шел без всякого существа, — возмущался он. — А в искусстве делает как раз тот, кто ничего и не говорит-то».
Суриков был не из разговорчивых. В подарок Павлу Третьякову он с воодушевлением писал повторение «Покорения Сибири Ермаком». Коллекционер намеревался приобрести картину в свое собрание, поступок императора был неожиданностью. С 1887 года задумав «Стеньку Разина», Суриков все как-то не мог к нему приступить, все находил повод писать другое, видно, потому, что то была картина-прощание, а его час был еще далеко.
Художнику не хотелось, чтобы купец сердился на императора, вот и писал повторение. В раздумьях он часто подходил к последнему портрету матери, написанному им минувшим летом 1894 года, и слезы застилали глаза.
«Здравствуй, дорогой наш Сашенька!
Все мы думаем, как ты живешь теперь один? Я пришел к тому убеждению, что не лучше ли бы было, Саша, чтобы тебе рассеяться немного, приехать к нам? Это тебе было бы очень полезно и для здоровья. Могут ли тебе дать отпуск на 4 месяца? Кстати, ты бы посмотрел и моего «Ермака». Теперь выставка открылась в Москве, и картину, если не в Москве, то съездили бы в Питер посмотреть, так как я думаю, что она будет в Эрмитаже или покуда во дворце помещена. Право, Саша, если ты в силах сделать это путешествие, то приезжай. Я уж по горькому опыту знаю, что перемена некоторая необходима. Я знаю, что горько будет могилу мамы покидать, но ведь это будет на время. Панихиды будем здесь служить. На лето поживем где-нибудь вблизи Москвы. Очень бы мы хотели, чтобы ты, Саша, приехал. Ты же мне и говорил в прошлом году, что приедешь. Мы бы, если Бог велит, на будущий год приехали бы в Красноярск. Напиши поскорее. Я получил от Академии звание академика. Это состоит в 7 классе и самая высшая награда в Академии. Это выше профессора теперь хорошо, что тогда его этого звания и не дали мне. На картину печать нападала из партийности в борьбе академистов и передвижников. Так что не картина виновата. Поклонись от меня всем. Ответь телеграммой, что приедешь.
Любящий тебя брат В. Суриков».
Телеграмма не приходила. Очень строгих правил был брат Александр. Он был в Москве, но только чтобы поддержать Василия по смерти жены. А оставить могилу матери, когда не прошло и года, не мог. То, что он не ехал теперь, горюющий, в Москву, было лучше для обоих братьев…
Из письма видно, что Василия немало беспокоила пресса. Не потому, что газеты читают в Москве, а что они приходят в Красноярск и могут расстроить болевших за него красноярцев. «Новое время», «Сын Отечества», «С. Петербургские ведомости», ударившиеся в рассуждения о его новом полотне, — все были газеты известные, поступавшие в Сибирь. Прежде главенствовало такое мнение: «Вот если бы к трагизму Сурикова прибавить рисунок Верещагина да краски Семирадского, у нас было бы одним хорошим историческим живописцем больше». Или: «…в художнике имеется что-то, что выделяет его из массы, особенно если принять во внимание так бросающиеся в глаза недостатки, которые не могут укрыться даже от неспециалистов». Это из представительного альбома «Передвижники и их влияние на русское искусство», посвященного 25-летию Товарищества передвижных выставок, выпущенного в 1887 году. И красноярцы вынуждены были подобные высказывания переваривать. Однако же теперь они критику понимали как критику из зависти. Приобретение «Ермака» за 40 тысяч царских был весомый аргумент в пользу художника. Напрасно Суриков волновался.
Его грела дружба с писателем и критиком Василием Михайловичем Михеевым. Автор сборника «Песни о Сибири», вышедшего в Москве в 1884 году, он тогда же вошел в круг его добрых знакомых. В журнале «Артист» за ноябрь 1891 года (№ 17) был опубликован рассказ Михеева «Ми-них» и преподнесен автором Сурикову. В разговоре с Максимилианом Волошиным Суриков назовет этот рассказ романом, но важнее здесь косвенное его упоминание о том, что над образом Суворова — о нем будет следующая картина — Суриков задумывался еще тогда, напомним, когда собирал материал для «Меншикова в Березове».
«Раз по Пречистенскому бульвару идет, вижу, Меншиков. Я за ним: квартиру запомнить. Учителем был математики Первой гимназии. В отставке… «Кого вы с меня писать будете?» — спрашивает. Думаю, еще обидится — говорю: «Суворова с вас рисовать буду». Писатель Михеев потом из этого целый роман сделал».
В. М. Михеев в предыдущем, октябрьском номере журнала «Артист» (№ 16) одним из первых опубликовал монографическую статью о В. И. Сурикове с его фотографическим портретом. Рассмотрев основные картины, включая «Взятие снежного городка», Михеев, к удовольствию художника, подчеркнул, что историческая его живопись выше перовской:
«…Это не исключительно внешний характер жизни, не исключительно археология. Суриков в своих картинах весьма мало напирал на эту внешнюю сторону жизни взятых им исторических эпох. Но то, почти неуловимое, веяние бытовой жизни, которое делает из исторической фигуры не манекен, одетый, может быть, в совершенно точный костюм данной эпохи, а истинного сына этой эпохи, — это веяние чувствуется в каждом произведении Сурикова». Перечитывая статью Михеева, Суриков внутренне отогревался. Кроме текста, в ней было размещено девять этюдов к историческим картинам, иллюстрирующих суть суриковского историзма, рассказано о сибирском происхождении художника. Спустя время, в 1897 году, Суриков примет участие в иллюстрировании книги Михеева «Отрок-мученик. Угличское предание», воплотив, таким образом, свое юношеское, красноярское видение «убиенного Димитрия на снегу», которого напомнил погибший товарищ его молодецких гульбищ.
В газете «Енисей» за 21 июня 1895 года (№ 73) есть сообщение, что Суриков прибыл в Красноярск 16 июня с намерением пробыть там до осени. Интервьюировать по поводу творческих планов в то время не было принято. Но мы можем предположить: Суворов, когда-то нечаянно мелькнувший в разговоре с учителем Невенгловским, вдруг стал одолевать воображение художника. Дорогой же он написал две акварели — «Река Обь», «На пароходе по Оби», оставленные в родном доме и по сей день в нем хранимые, а на обратном пути написана еще одна «Река Обь». Их не спутаешь, потому что вторая «Река Обь» поступит в Третьяковскую галерею в Москве, по месту постоянного проживания художника.
Новый приезд в Красноярск, по мнению Натальи Кончаловской («Дар бесценный»), был знаменателен тем, что семья в последний раз использовала такое средство путешествия, как тарантас:
«Они приехали накануне, и дядя Саша, без памяти от радости, плача и смеясь, бегал по дому и по двору, разгружая громадный тарантас, купленный несколько лет назад для путешествий. Тарантас этот ждал Суриковых в Томске, куда они добирались из Москвы поездом и пароходами. Ночевали обычно в томской гостинице, а наутро к дверям подавался запряженный тройкой тарантас с кожаным верхом, со множеством каких-то ящичков, карманов и отделений. Ехали в нем, полулежа на сене, покрытом коврами, откинувшись на кожаные подушки.
В Красноярске тарантас завозили в дальний угол двора, за огороды, и там он стоял, упершись оглоблями в небо, вплоть до осени, когда его снова подкатывали к подъезду, заполняли отделения и ящички продовольствием и всем необходимым для дороги, а к задней решетке подвязывали багаж. С постоялого двора пригоняли коней, и Суриковы снова отдавались во власть всепокоряющей поэзии дальнего путешествия…
Александр Иванович неизменно провожал их верхом до Московского тракта. И Суриковым долго виделся сквозь оседавшую пыль его белый китель, маячивший среди поля…
Но в этот приезд, откатывая вместе с соседним работником тарантас в огород, дядя Саша мечтательно сказал, глядя на оглобли-мачты:
— В последний раз приехали наши в тарантасе, скоро придется его продавать: с осени открывается Сибирский железнодорожный путь до самой Москвы. Отжил свой век ямской тракт!..»
В этом отрывке красочно описаны подробности «передвижного быта» художника. Однако, вопреки слухам, порожденным тем, что к марту 1895 года на Сибирской дороге были уложены рельсы на протяжении около 1400 верст, к осени в Красноярск дорогу не успели дотянуть. Первый поезд туда прибыл 6 декабря. И, таким образом, путь от Красноярска до Томска пришлось еще раз одолеть на тарантасе. Все звенья Транссиба соединились 3 ноября 1901 года (по новому стилю), после того как было уложено «золотое звено» КВЖД — Китайско-Восточной железной дороги.
Суриков с Олей и Леной приехали к могиле Прасковьи Федоровны привычной, то пыльной, то сырой дорогой. Уход матери ознаменовал общее отступление старины в прошлое, железный век мчался в Красноярск на всех парах…
Здесь было шествие цивилизации, а в красноярских архивах — шепот полуистлевших бумаг о произошедших некогда рождениях, крещениях, венчаниях. Могилка матери была свежей, а в метрической книге Красноярского Воскресенского собора содержалась успевшая выцвести запись, что 13 октября 1818 года у Федора Егоровича Торгошина из деревни Торгошиной родилась дочь Параскева. Брачный обыск о венчании губернского регистратора Ивана Васильевича Сурикова и девицы крестьянской дочери Прасковьи Федоровны был составлен 1 февраля 1846 года в том же соборе после получения женихом дозволения от начальства, а невестой от родителей. Обыск свидетельствовал, что поручителем жениха были атаман Александр Суриков и губернский регистратор Александр Черкасов, невесты — Матвей Терентьев, казак Енисейского казачьего полка и ее брат. Дальнейшие церковные записи (Всехсвятская церковь) свидетельствуют, что 24 ноября 1846 года у четы родилась дочь Екатерина, 12 января 1848 года — сын Василий. Формулярный список отца, составленный в 1851 году, говорил, что 3 мая того же года у него родился сын Николай, сведений о котором больше не встречается.
Красноярские документы дают сведения и об Александре Ивановиче, брате художника. Он обучался в Красноярском уездном училище, но, не окончив его, поступил регистратором на службу в Енисейский губернский суд 19 июня 1875 года. Его личное дело содержит 150 листов, среди них есть писанные его рукой объяснительные записки по болезни и прошения. Там же подшито отпускное свидетельство от 1 июня 1888 года, когда Александр Иванович ездил к брату в Москву.
Таковы скромные свидетельства о родных Василия Ивановича Сурикова. Его дорожный альбом открывает личность яркую и неуемную. В этот приезд в Красноярск на страницах альбома появились первые наброски композиции будущего «Перехода Суворова через Альпы» — самой «современной» по тематике из его исторических картин. Если «Взятие снежного городка» было во многом подсказано братом, то и «Суворов», судя по рассказу Натальи Кончаловской, впервые обрисовался тоже не без его участия.
«— Я, Вася, теперь зачитываюсь книгой Петрушевского «Генералиссимус Суворов». До чего ж интересным и прекрасной души человеком Суворов был! Вот бы тебе почитать.
Они вышли в огород на тропку меж грядами, где неистово пахло укропом и мятой. Дочери, стоявшие на верхнем балкончике, опершись о перила, наблюдали, как они идут по тропе, останавливаясь и о чем-то беседуя, смеясь, и снова шагая друг за другом и опять останавливаясь за разговором.
С этого вечера братья ежедневно читали Петрушевского. Василий Иванович снова попал в плен. Новая ноша легла на плечи».
В Москву Суриковы вернулись в 1895 году довольно рано. Первое письмо из Москвы в Красноярск датировано 23 августа. Нестеров в письме В. Менку от 27 сентября сообщает о том, что почти все художники в сборе после «летних каникул». «Нет лишь Левитана и Степанова. Все работают и пока прячут старательно друг от друга, но недалеко то время, когда эта тайна потеряет смысл». И далее о Сурикове:
«Напишу все по порядку, что знаю о работах знакомых мне москвичей. Начну с тузов — В. М. Васнецова и Сурикова. Первый делает (кончает) плащаницу для Владимирского собора и сделал необыкновенно интересное коронационное «меню». Затем своим чередом идут работы для Мальцева. Суриков затевает новую картину, но какую — еще не сказывает. Серов работает портреты… Архипов картины, которые обещает скоро показать. Касаткин пишет большую вещь из жизни шахты. Много интересного».
Из следующего письма Сурикова брату от 24 октября мы узнаём, что замысел его относительно Суворова окончательно оформился. Он пишет об этом, как о неизвестной ему доселе новости, с приложением беглого рисунка композиции. «Степан Разин» был отодвинут.
«Здравствуй, дорогой наш Саша!
Я давно тебе не писал, был в Питере на заседании Академии. Всё тащут меня профессором туда. Не знаю еще, как поступлю. Когда Оля кончит гимназию, тогда подумаю. Насчет твоего ордена мне говорили, что нужно обратиться к директору департамента, так если я поеду 30 октября еще на заседание, тогда, может быть, удастся сделать что-нибудь. Только никому, пожалуйста, не говори об этом, даже товарищам. Я задумал новую картину писать. Тебе скажу под строжайшим секретом: «Переход Суворова через Альпы». Должно выйти что-нибудь интересное. Это народный герой. Посылаю тебе образчик моего времяпрепровождения в свободные минуты. Брат твой всегда будет одинаков, хоть ты его золотом обсыпь. Был 14 октября на могилке Лизы и подавал поминовение об мамочке и панихиду отслужил. Помянул и Софью Владимировну. Передай ее домашним мое сожаление об ней. Одевайся потеплее. Я рад, что у тебя старушка Андрея живет. Лучше-то ведь трудно найти. Товарищам твоим передай мой поклон. Тане тоже наш поклон посылаем. Теперь буду писать почаще, прости меня. Я знаю, как мы беспокоимся друг о друге, когда никаких сведений нет. Поклонись могилочке дорогой нашей мамочки…
Любящий тебя брат твой В. Суриков».
Обещание «писать почаще» художник пока выполняет, что следует из даты следующего его письма, от 7 ноября, две недели спустя, в ответ на письмо брата. Если нежный провинциал Александр бережно сохранял письма Василия, то Василий, столичный житель, не так дорожил его посланиями — они до нас не дошли. Тем не менее письмо показывает, с какой заботой старший брат относился к младшему: «Вчера я получил твое письмо. Сейчас иду купить тебе сапоги и еще посылаю тебе 100 рублей, чтобы немного пополнить убыток, нанесенный тебе сукиным сыном, квартирантом. Ты, Сашута, немного подтяни вожжи с ними. Лучше было бы, чтобы ты брал с них деньги вперед за месяц. Это делается со всеми нами квартирантами повсюду. А то ведь они у тебя просто задаром живут. Смотри, и вдова-то попадья ничего не заплатит.
Будь с ними покрепче. Сколько раз я тебе, душонок, говорил об этом. Не достанешь ли где, браток, мне пропастинки? При воспоминании об ней у меня просто слезы умиления на глазах. Урюк обработали. А то бы, может, и туруханки достал? Был в Питере на днях. Пономарев тебе кланяется. Насчет отличий нам, брат, с тобой не везет. Оттого, что не умеем заискивать. Казаки мы с тобой благородные — родовые, а не лакеи. Меня эта идея всегда укрепляет. Ну, будь здоров. Есть ли теплые чулки у тебя? И носи фуфайку на теле — в архиве-то ведь холодно. Послушайся меня. Она тебя спасет от будущих простуд».
Из письма от 13 декабря мы узнаём, что художник работает над эскизом новой картины, но в целом, как всегда, его жизнь проходит в простых заботах: «Я себе сшил новое пальто; верх новый и фасон очень хороший вышел. Так что мы теперь с тобой в новых шубах. А Оле и Лене сделал на шерстяной вате пальто, да только, кажется, не очень теплые. Они сами хотели полегче… Дошел, брат, я до такого искусства, что, кроме штанов, переправляю собственноручно и жилеты. А сюртуки, дело будущего. У нас с тобой врожденный талант к дратве и иголке. Откроем, когда вместе будем, портняжно-шорное заведение…»
От 24 декабря: «Я, брат, раскошелился на новые шубы Оле и Лене. Шубы очень холодные оказались на вате, и они стали простуживаться, зато можно их носить весной, когда холодно еще; ну, думаю, плохо. Взял и купил на сером кенгуровом меху. Такой мех есть. Вот тебе и Плюшкин! Три ночи не спал от этой траты, шутка ли, 125 рубл. за обе! Зато уж теплые и куда угодно ехать в них можно». И далее об открытии железнодорожного сообщения до Красноярска: «Я слышал, что поезд приехал к нам в Красноярск. Ужасно обрадовались, все как-то ты теперь ближе к нам».
Итак, царский гонорарий художник тратит на шубы. В начале 1896 года кое-что приобретает у него Павел Третьяков:
«1. Этюды Минусинских татар Енисейской губернии. 2. Сибирский этюд девочки. 3. Казака. Этюд.
Деньги получил, многоуважаемый Павел Михайлович!»
Куда же еще уходят денежки? Брату посылает «сапоги заказные». И, наконец, лето решает провести в Риге. Брату:
«Мы приехали в г. Ригу и наняли дачу в местечке Эдинбург у самого моря Балтийского. Хотим два месяца провести здесь. Лесу соснового очень много. Но дерут деньги немцы проклятые здорово. Две комнаты стоят сто десять рублей за два месяца и за обеды, завтраки и чай с кофе по десяти рублей с человека в неделю. Понимаешь! Ну да ведь не век тут жить. Народ апатичный ко всему на свете, кроме денег. Рига город совсем немецкий, хотя и говорят по-русски и есть наши церкви. Просто ни то ни се. Воздух чистый, хлеб без подмеси, молоко и масло настоящие тоже. А то бы никто сюда не поехал из русских. Думаю поработать этюды, какие ни на есть. Квартиру в Москве оставили за собой и оставили там кухарку хранить вещи».
Впервые Суриков не горит творческим рвением. Пишет альпийскую картину, — а поехал к немцам… Брюзжит: «…мы не остались жить у моря. Я там не мог вынести сырого климата. Так что три недели только там жили. Теперь я поселился около Москвы недалеко. Помнишь Перерву и Коломенское. Здесь и доживем лето. Хоть все русские и то слава Богу. А то поганые немцы мне надоели. И на что мы их захватили с Петром Великим — не знаю. Петру море нужно было. Немецкие названия у улиц теперь понемногу уничтожают и дают русские. Эти остзейские немцы хуже раза в три настоящих заграничных. Ну, да черт с ними. Я никогда туда больше не поеду».
Впервые Суриков заявляет о желательности переезда в Красноярск, когда Лена окончит гимназию. Кочевание с квартиры на квартиру вымотало его… «Сняли одну — сырая, принуждены были съехать. Теперь ничего, на самой бойкой улице — на Тверской. Совсем квартир нету в Москве. Я работал рисунки для одного издания «Царская охота». Картины большой еще не начинал, с духом собираюсь… Квартира у нас не сырая. Есть швейцар у двери и газовое освещение на лестнице. Плачу 60 рублей без дров. Вода проведена в краны. Лена ходит в гимназию — два шага или немного более, Оля поступила в школу музыки. А то учительницы домашние тянут без конца и толку мало…»
Близился юбилей Товарищества передвижных выставок, коего Суриков был одним из самых значимых членов. Из письма Михаила Нестерова Александру Турыгину от 12 ноября 1896 года мы узнаём, что обсуждение юбилея выливается едва не в драку. В это можно поверить по тону его отзыва о Илье Репине: «…мне принесли письмо от злополучного юбиляра — Репина, который в нежных выражениях предлагает мне принять участие на его выставке эскизов…».
Неприязнь автора к Репину вызвана обстоятельствами празднования последним 25-летия своей творческой деятельности. Несколькими днями ранее, 7 ноября, Репин написал письмо в редакцию газеты «Новое время», где он говорит о творчестве художников как о забаве, называет их «счастливчиками, недостойными празднования и участия общества», при знаках внимания «нам, художникам — совестно». Художники были возмущены. «Да, Репин, бедняга, свалял дурака, — продолжает Нестеров. — … Не выдержал, сердечный, своего «величия», распустил слезу, покаялся всенародно. Но — лежачего не бьют, а потому и мы оставим его с меланхолией и покаянием в окаянстве его…»
А вот и о Сурикове, в том же письме: «У нас теперь проходят шумные, иногда даже бурные заседания по означенному празднеству, не невозможно, что ко дню юбилея мы будем ходить с подбитыми глазами, носами, ушами во имя равенства, братства, процветания родного искусства и проч. Так, например, недавно Суриков так же, как и Репин (но в своем роде, конечно,), не выдержал величия своего гения и на предложение Товарищества дать право поместить снимки с его картин в альбом, издаваемый Товариществом в память 25-летия его, ответил вопросом: «А кто мне заплатит за это право?»… его спросили, сколько же он хочет за право — он определил его стоимость в 2000 руб. На убеждения, резоны, указания на то, что он член Товарищества, что он так часто ратовал о «свете», об «идеале» православия и тому подобных высоких вещах, он красноречиво отвечал, что — «то ему ничего не стоило (свет, православие), а тут денежки пожалуйте, деньги всё!!!», и, обругав крепким словом Москву, и, объявив, что он «казак», а «казаки — хищники», удалился, оставив нас с физиономиями, полными самого тяжелого недоумения…»
Удалившись от Товарищества, Суриков поживает, как обычно. Тут его посещает студент Леонид Чернышев (судя по всему, приехавший из родных мест), о чем художник пишет брату в декабре 1896 года: «Он передавал, что дрова стали дешевле в Красноярске; то, говорит, что до 6 рублей доходили за сажень. Неужели правда это? Я все работаю над композицией Суворова. Уже заказал холст из-за границы. Не знаю, как выйдет картина, но надеюсь на Божию помощь. Чай получил. Спасибо. Хороший очень, в Москве такого нет. А что, черемушки нет сушеной или пропастин-ки? Должно быть, ныне не стреляют коз? Если встретится на базаре, пошли».
И, наконец, в апреле 1897 года, поздравляя брата с праздником Пасхи, Суриков выглядит заметно бодрее: «…после Пасхи, Бог даст, думаю начинать картину «Суворов». Холст уже выписан из-за границы, подрамок готов. Мне дали комнату в Историческом музее. Я ее отгородил дощаной перегородкой, чтобы мне не помешали работать. Картина будет 7 аршин в высоту и 5 в ширину. Такой комнаты в частной квартире не найдешь… Мне для картины надо снеговые вершины. Может быть, надо в Швейцарию ехать на месяц или два».
Той порой умирает отец покойной жены — Август Шарэ. Все больше список умерших дорогих людей. Картина видится в холодных тонах одиночества. И, наконец, из письма брату, душевного, как всегда, мы узнаём о том, что Суриков едет в Швейцарию.
«Сегодня был у меня минусинский силач Николай Дмитриевич в сопровождении своей девочки-вожака. Он передавал мне, что ты говорил ему, что я тебе долго не пишу, что я сержусь на тебя. Да за что же? Я, кроме сердечной, братской любви, безграничной, ничего не имею к тебе. Ты ведь у меня один, кроме детей, на котором мои привязанности. Не писал потому, что я работаю страшно много и подмалевал всю картину. Теперь буду писать к ней этюды. Поеду в Швейцарию. Уже взял заграничный паспорт сегодня. Надеюсь на Господа, что он не оставит меня с детьми во время путешествия от беды. Снежные горы писать буду для «Суворова». Думаю в середине августа к ученью Лениному вернуться в Москву. Картину оставляю в Историческом музее, где мне дали комнату для работы, запираю на замок… Пришлю из-за границы письмо с адресом швейцарским. Нынешнее лето, видно, не увидимся. Но, Бог даст, эту трудную поездку совершу, тогда можно и в Красноярск махнуть».
Словно в подтверждение подозрения демократических кругов — что благодаря картине «Покорение Сибири Ермаком» Суриков стал официальным художником, — он окрылился мыслью (хотя и называл это случайным совпадением) успеть написать «Суворова» к столетней дате перехода русского войска через перевал Сен-Готард. «Взятие снежного городка» по-прежнему не было продано. Да и очень хотелось, чтобы пресса гомонила не так громко, полагая, что кроме Анны на шее у художника ничего нет за душой. Ан есть и будет: «Покорение» и «Переход» — национальная героика.