Друзья и одиночество
Страстная ницшева воля к коммуникации и усиливающееся несмотря на это одиночество составляют главную действительность жизни Ницше. Документальным выражением этой действительности являются его письма, являющиеся одновременно частью его творчества, которое неотделимо от жизни.
Ницше водил дружбу с людьми немалых достоинств. Он завязывал отношения с первыми умами своего времени. Рядом с ним оказывались люди исключительные. Но никого он не смог по-настоящему привязать к себе, и сам ни к кому по-настоящему не привязался.
Изучение его дружеских привязанностей — какими они были в каждом отдельном случае, как выражалось их содержание, каковы были фазы их развития и следовавшие за ними разрывы — даёт уникальную возможность приобщения к ницшеву существу и мысли и одновременно беспримерный опыт возможного разнообразия дружбы. Надо представлять себе это богатство — богатство не в смысле числа сблизившихся с ним людей, а в смысле отчётливой реализации возможностей дружбы в их сущностно различных аспектах. Задача состоит в том, чтобы чётко понять эти возможности и последовавший за ними результат — одиночество. Наше рассмотрение будет опираться на следующие факты.
Глубокие отношения были у Ницше с двумя друзьями, Эрвином Роде и Рихардом Вагнером. Эти дружеские связи не сохранялись долго. Но внутренне и тот и другой были спутниками его души на протяжении всей жизни. Пока он был с ними, он ещё не был по-настоящему одинок. Разрыв с ними тотчас повлёк за собой радикальное одиночество.
В этом состоянии он делал попытки завести новых друзей (Пауль Рэ, Лу Саломэ, Г. фон Штейн); это были люди хотя и не без достоинств и не без определённого значения для своего круга, однако не того ранга, что два утраченных друга. В отношении каждого из них тоже наступило разочарование и новый разрыв. Неким фоном в это время, как замена всему, чего не хватает, не совсем полноценная, но поддерживающая иллюзии, стоит Петер Гаст.
Беспокойной судьбе этих неудачных дружеских привязанностей противоположна история его отношений с другими людьми, отношений, представлявших собой нечто постоянное, то, что поддерживало его в жизни, однако экзистенциально было непричастно глубинам его существа, его миссии. В чём-либо постоянном Ницше не мог чувствовать себя в безопасности, сколь бы ни было оно ему по-человечески необходимо, — ни у родственников, ни в якобы постоянных, но непрестанно меняющихся смотря по тому, кто в них участвует, компаниях, где люди приходят и уходят, возвращаются, но никогда не потрясают до глубины души, ни благодаря духовно-приятельским контактам со многими видными людьми, ни благодаря поддержке верного Овербека.
Результат всюду один — углубляющееся одиночество. Можно задать вопрос, почему оно стало необходимым для Ницше, для его экзистенции исключительности: при том что может показаться, будто у Ницше сохраняется некая незрелость в том, от чего зависит всякая коммуникация, в её основаниях и условиях, нужно, наоборот, понять, что его миссия словно поглощает его всего как человека и как возможный субъект дружеских отношений. Если не ответить на этот вопрос, то хотя бы прояснить его может то, как сам Ницше понимает своё одиночество.
Роде и Вагнер
Только два друга действительно стали для Ницше судьбой: Эрвин Роде, друг юности, и Рихард Вагнер, единственный творческий деятель, к которому Ницше, бывший на тридцать лет моложе, относился с безграничным уважением.
Кульминацией восторженной дружбы inter pares, между Ницше и Роде был 1876 год. Когда они приходили на лекцию, «излучая ум, здоровье и юношеский задор, в костюмах наездников, да ещё и со стеками в руках, другие удивлённо смотрели на них как на двух юных богов» (Der junge Nietzsche, S. 190). Их называли диоскурами. Они сами чувствовали, что по сравнению с другими людьми они — вместе, «как на отдельной скамеечке» (письмо Роде к Ницше, 10.9.67). Их связывала серьёзная этико-философская общность: как только их «разговор обращался к глубинам, воцарялась спокойная и полная гармония» (Biogr., I, 243). Начавшаяся в этот год переписка продолжила обмен мнениями: общими были их отрицательная позиция по отношению к «теперешнему времени», их любовь к Шопенгауэру и Вагнеру, их понимание филологической работы, их освоение греческой культуры. Только в 1876 году, когда Роде женился, переписка сразу стала гораздо менее активной, то надолго затихая, то возобновляясь в виде отдельных сообщений и приветов, и закончилась разрывом в 1887 г.
Письма 1867–1876 гг. — несравненный документ духовно возвышенной юношеской и студенческой дружбы. Тот факт, что эта дружба расстроилась, стал для судьбы Ницше решающим; но одновременно явился как бы символом того, что Ницше, подчиняясь абсолютному требованию своей экзистенциальной правдивости, не смог жить в буржуазном мире даже там, где его представители были по-человечески благородны. Стоит задаться вопросом, как произошёл этот разрыв.
Письма 1867–1868 гг., если учитывать факт последующего расставания, дают возможность увидеть в отдельных штрихах существенные симптомы опасности.
Роде видит себя в роли принимающего, своего друга Ницше — в роли дающего. Осознавая превосходство Ницше он противопоставляет ему себя как ученика, его творческому началу свою непродуктивность: «Что касается моей персоны, я временами чувствую себя почти какой-то дрянью, я ощущаю, что не в состоянии ловить на тех морских глубинах жемчуг вместе с тобой и с детским удовлетворением забавляюсь пескарями и прочей филологической нечистью … Но мои идеи являются мне во все лучшие часы с тобой … так останемся же навсегда вместе, мой дорогой друг, пусть даже один из нас ваяет больших кумиров, а я при этом вынужден довольствоваться скромной работой резчика» (22.12.71).
Изначальное влечение к единственному другу у Роде сильнее, чем у Ницше, для которого эта дружба уже неразрывно связана с осознанием собственной миссии. Общий тон писем выражает преданную любовь со стороны Роде. Как будто все его чувства направлены на друга. Он часто просит о письме, о хотя бы одной строчке; он щепетильно стремится выяснить, хранит ли и Ницше к нему верность и лояльность.
Таким образом, фактически всё здесь зависит Ницше. Роде не мог предложить со своей стороны ничего, что соответствовало бы ницшевским сочинениям и планам. Он охотно оказывал чисто техническую помощь, а Ницше нередко пользовался ей. Своего апогея эта помощь достигла в «братстве по оружию» против Виламовица, пусть и была выражением скорее дружеского расположения, чем филологического единомыслия. Поступок Роде состоял в том, что он публично пришёл на помощь бойкотируемому филологами Ницше, чем подверг опасности свою собственную академическую карьеру.
В отношении всех крайностей и экстравагантностей ницшевых идей и планов Роде выказывал безотчётную осмотрительность, например, осторожно относился к идее создания общины светских монахов, соблюдающих принцип абсолютной академической бедности, к грандиозным культурным прожектам Ницше, покуда не выявлена «цепь взаимосвязанных обязанностей», соединяющая базис культуры с её самыми высокими претензиями, к намерению Ницше передать ему, Роде, свою профессорскую должность, чтобы самому посвятить жизнь пропаганде искусства Вагнера (разъезжая с докладами и т. д.). Это защитное соблюдение меры было инстинктивным, осуществлялось без неприязни, не с позиции превосходства.
Но когда осмотрительность Роде переросла в осознанную деловитость, когда его изначальное чувство к другу юности, на которое тот в подобной форме ничем не отвечал, угасло, когда он перестал принимать от Ницше высокие импульсы и соизмерять себя с ним, эта дружба прекратилась, причём безо всяких конкретных слов или поступков — этого не понадобилось. Что-то случилось, но сознательно ни один из них решительных мер не принимал. У Роде незаметно произошло изменение взглядов, а Ницше, при всех метаморфозах мышления, сохранил свои прежние чувства к Роде, при том что его интерес к другу всё увеличивался. С 1876 г. в письмах Роде ощущается какая-то неестественность, тогда как Ницше пишет в простой манере, очаровательно выказывая чувство старой дружеской привязанности.
Причины отчуждения очевидны. Тот факт, что после женитьбы Роде регулярная переписка прекращается, не случаен. Дружба для Роде до такой степени представляла собой удовлетворение изначальной потребности в любви и общении, что в тот момент, когда эти чувства смогли сосредоточиться на другом объекте, дружба себя исчерпала. Чувства Ницше были иными по своей силе: такие чувства в юности не чрезмерны, но длятся всю жизнь. Кроме того, брак всё прочнее связывал Роде с буржуазным миром, с его институтами, бытующими в нём взглядами, а также с нормами, которые господствуют в филологическом сообществе.
Сущностная противоположность Роде и Ницше является характерной, если рассматривать их как представителей различных миров. В молодости перед обоими открываются неограниченные возможности, оба с избытком ощущают в себе возвышенные стремления. В дальнейшем их пути оказываются противоположными: Ницше остаётся молодым и в экзистенции веры в собственную миссию утрачивает твёрдую почву под ногами; Роде стареет, начинает вести оседлый образ жизни, обуржуазивается и теряет веру; поэтому основная черта Ницше — храбрость, Роде — самоироничные сетования.
Основная черта, определяющая натуру Роде, это потребность в постоянном страдании, потребность, которая уже в молодости время от времени проявляется в скептицизме и тоске, а позднее выходит на передний план каким-то одновременно волнующим и вызывающим чувство жалости образом: «Если бы я был до конца учёным! до конца Вагнером! А то я кто-то наполовину, и вместе с тем на 1/20 Фауст» (2.6.76). Роде знает сам, куда ведёт его путь, но это знание его не спасает. Ни в чём до конца не уверенный, он мечется из стороны в сторону и, наконец, делает шаг, исходная и конечная точка которого выражена в высказываниях:
3.1.69 (двадцать четыре года): «Правильное определение было бы таково: страна филистеров, здоровяков, образцовых профессоров, какими они бывают по пятницам, национал-либеральных протобестий. Мы прочие, слабые души, можем существовать только в неустойчивом состоянии, подобно тому как рыба существует только в проточной воде».
15.2.78 (тридцать три года): «В конце концов, пожалуй, именно какая-то целительная глухота позволяет так жить дальше … Моя женитьба стала решающей причиной полной отрегулированности хода моего часового механизма … Впрочем, супружество есть вещь, заставляющая призадуматься: невероятно, как оно заставляет стареть, ведь находишься на определённой вершине, выше которой уже ничего нет».
Роде, который остался верен содержанию, а не взглядам своей юности, который сделал греческую культуру предметом рассмотрения, а не критерием своих обязательств, который в Байрейте искал забвения в романтических чувствах, который всецело подчинился законам филологического сообщества, уже в 1878 г. не мог понять Ницше и упрямо восклицал о себе: «Я, со своей стороны, не могу прыгнуть выше головы» (Ницше, 16.6.78). Поначалу кажется, что вопреки неприязни Роде ещё осознаёт превосходство ницшевой натуры: «со мной, как и в давние времена, когда я был с тобою вместе, дело обстоит так: на некоторое время я поднимаюсь на более высокий уровень, как будто становлюсь духовно благороднее» (22.12.79). Однако уже скоро Ницше начинает осознавать огромную дистанцию между ними: после одного письма Роде он в смущении пишет Овербеку: «Друг Роде написал длинное письмо о себе, в котором, однако, дважды почти сделал мне больно: 1) какая-то бездумность в отношении жизненной ориентации у такого человека! и 2) масса дурного вкуса при выборе слов и выражений (быть может, в немецких университетах это называют “остроумием” — упаси нас Небо от этого)» (28.4.81). Связи Роде с собой он уже не ощущает: «Роде написал, будто я не верю, что то представление, которое он обо мне составил, правильно … будто он не в состоянии чему-то у меня научиться — у него нет сочувствия моим страстям и страданиям» (Овербеку, 3.82). Роде ещё ободряет себя, давая отстранённую, но в то же время завышенную оценку: «Ты, дорогой друг, живёшь на другой высоте настроения и мысли: ты словно поднялся выше атмосферы, в которой болтаемся все мы, ловя ртом воздух …» (22.12.83). Однако оценка эта, в сущности, уже больше из области желаемого, чем действительно ощущаемого, и оборачивается самым чёрствым и раздражительным неприятием, которое находит выражение в письме к Овербеку, написанном после прочтения «По ту сторону добра и зла»:
«Бо́льшую часть я прочёл с большим негодованием … всё и вся наполняло меня отвращением. Собственно философское здесь так же убого и почти по-детски наивно, как политическое вздорно и объясняется незнанием мира … ничто не идёт дальше произвольных измышлений … Я уже не в состоянии всерьёз воспринимать эти вечные метаморфозы … Проявление некоего остроумного ingenium, неспособного, однако, на то, чего он, собственно, хочет … я нахожу вполне объяснимым, что всё это не производит никакого эффекта … и уж особенно и более всего раздражает невероятное тщеславие автора … при той стерильности, которая в конечном счёте везде просматривается у этого всего лишь подражательного и несамостоятельного ума … Ницше был и остаётся в конечном счёте критиком … Мы, прочие тоже бываем неудовлетворены собой, но мы и не требуем никакого особого почтения за наши несовершенства. Ему надо бы как-нибудь этак вполне добропорядочно и рутинно поработать … Чтобы остыть, я читаю автобиографию Людвига Рихтера …» (1886 Bernoulli 2, 162ff.).
В конце концов Роде, в отличие от Овербека, отрёкся от своего братства по оружию с Ницше против Виламовица как от юношеской глупости (Bern. 2, 155). В его сочинении «Психея» (1893), где трактуются предметы их общего интереса юношеской поры, Ницше не упоминается ни разу: тем самым как учёный-классик он был подвергнут остракизму и со стороны Роде.
Сущностное, контрастное различие между Роде и Ницше многое проясняет и в самом Ницше. Роде с самого начала выступает как лишённый внутренней опоры скептик со склонностью к резиньяции и к поиску поддержки извне. Ницше же изначально был и всегда оставался его противоположностью: «Ни за что на свете ни единого шага к приспособлению! Большого успеха можно достичь лишь тогда, когда остаёшься верен самому себе … не только я сам, но многие люди, которые росли с моей помощью, пострадали или погибли бы, если бы мне захотелось стать слабее или занять позицию скептика» (Герсдорфу, 15.4.76). Роде, напротив, уже в 1869 г. мог сказать: «Со мной и теперь и всегда всё происходит так, что я сначала внутренне гневно восстаю, но постепенно смиряюсь и продолжаю копаться в песке, как и прочие …». Он внутренне готов к «резиньяции, этой богине со свинцовыми крыльями и со стеблями сонного мака в руках … именуемой людьми удовлетворённостью» (22.4.71). Он не идёт путём Ницше, который всякое разочарование делает моментом своего самовоспитания, всякую ступень — предметом преодоления, но «ищет в работе утешения, даже почти оглушения» (15.2.70). Результатом у Роде, с одной стороны, являются «достижения» в науке, с другой — перегрузка собственной психики непереработанным материалом; отсюда возникают частые жалобы: «Я несвободная душа». Внешние разочарования заставляют его «неделями и месяцами видеть всё в самом безнадёжном свете» (23.12.73). Роде пугающе честен в отношении самого себя, он замечает собственную методичность, он всё более становится неприятен самому себе. Зависимый от мелких повседневных переживаний, он теряет энтузиазм, но у него остаётся неизменной изрядная воля сохранить по крайней мере то, что было, а для мира его филологической профессии этого достаточно, чтобы делать больше, чем обыкновенно делает филолог. Но по этой причине его отношения с Ницше становятся всё менее надёжными. Обычно он всё хочет делать правильно и хорошо, как он это понимает, однако колеблется, говоря то «да», то «нет». С Ницше его уже не связывает ничего, кроме романтических воспоминаний.
В последний раз друзья виделись в Лейпциге в 1886 г. после перерыва в десять лет. Роде из-за «самого по себе незначительного разногласия был настроен очень неприветливо, что для него было типично» (Briefe II, XXIII). Ницше был смущён, что застал друга «поглощённым мелкими внутренними конфликтами, непрерывно бранящимся и недовольным всем и вся» (l. c., XXIV). А Роде писал о Ницше: «неописуемая атмосфера отчуждённости, нечто показавшееся мне зловещим, окутывала его … Словно бы он пришёл из какой-то страны, где кроме него никто не живёт» (l. c., XXV). Ницше не входил тогда в круг друзей семьи Роде, никогда не видел его жены и детей. На следующий год в их переписке дело дошло до разрыва по причине самонадеянно пренебрежительного отзыва Роде о Тэне. В дальнейшем оба делали попытки восстановить отношения, но безрезультатно. После того как Ницше погрузился во мрак безумия, Роде уничтожил свои последние письма к нему, приведшие того в столь дикую ярость, но писем Ницше уничтожать не стал. Когда сестра сообщила больному Ницше о смерти Роде, тот посмотрел на неё «большими грустными глазами: “Роде умер? Ах”, — сказал он тихо …крупная слеза медленно скатилась по его щеке» (Briefe II, XXVII).
Картина дружбы между Ницше и Рихардом Вагнером кажется несложной: вдохновенное почитание со стороны ученика, посвятившего себя служению мэтру, толкуя творчество которого он написал сначала «Рождение трагедии» (1871), а затем «Рихард Вагнер в Байрейте» (1876). После этого, однако, Ницше изменил своё мнение о Вагнере, сначала спокойно отстранился от него, пошёл своим собственным философским путём и в конце концов написал в 1888 г. памфлет против вагнеровского искусства, в котором выразил позицию, противоположную прежней. Кажется, будто Ницше изменил некогда почитаемому великому человеку, непонятным образом отрёкся от своих взглядов. Одни обвиняют Ницше в неверности, объясняя её начавшейся болезнью, симптомы которой находят уже в сочинении «Человеческое, слишком человеческое»; другие, наоборот, видят некое возвращение Ницше к самому себе и, одобрительно принимая его критику в адрес Вагнера, судят о прежней дружбе в том смысле, что сблизившись с Вагнером Ницше якобы временно изменил себе. И те и другие рассматривают факты этой дружбы слишком односторонне.
Во-первых, Ницше с самого начала сохранял за собой возможность критиковать Вагнера, в январе 1874 г. в своих существенных моментах эта критика уже была изложена на бумаге (10, 427–450); читатель, которому известны последующие события, явно усматривает её даже в сочинении «Рихард Вагнер в Байрейте» (1876). Хотя на первый взгляд критика кажется уничтожительной, однако она нисколько не исключает самой тесной связи со своим адресатом.
Во-вторых, Ницше не только в начале, но и до конца своей жизни считал Вагнера единственным несравненным гением того времени. Его критика Вагнера есть критика эпохи. Пока Ницше доверяет ей и считает возможным построение в эту эпоху новой культуры, он — рядом с Вагнером; едва он осознаёт, что эпоха в целом обречена на гибель, и начинает искать возможность обновления человека на совершенно других уровнях, в художественном творчестве и театре, он против Вагнера. Поскольку сам Ницше осознаёт свою принадлежность к эпохе, его критика Вагнера есть одновременно критика себя самого как вагнерианца.
В силу этих двух причин Ницше, несмотря на свою страстно лелеемую вражду к Вагнеру, выступает и против тех, кто хотел бы перенять эту его критику, воспользоваться этими острыми, безжалостно разоблачительными формулировками; ибо они их не понимают, поскольку рассматривают в их непосредственном, полемическом и на вид чисто психологическом смысле, т. е. просто как памфлет, но не исходя из всей глубины вопроса о бытии человека: «Само собой разумеется, что я ни за кем так легко не призна́ю права присваивать эти мои оценки, а всякому непочтительному сброду … вообще не следует позволять даже произносить такое великое имя как Рихард Вагнер ни в смысле похвалы, ни в смысле возражений» (14, 378).
У Ницше почитание и критика связаны с вопросом о творческих возможностях современного человека. В Вагнере как в гении того времени для Ницше присутствует то, что представляет собой само это время. Пока Ницше видит в Вагнере нового Эсхила, пока тот для него действительно воплощает в себе величайшее из того, что возможно на Земле, он верит и эпохе. Как только Вагнер перестаёт отвечать его критерию истинности, подлинности, существенности, и по его поводу возникают сомнения, вся эпоха для Ницше теряет значение.
Соединением человека и его дела, дружбы и высших вопросов эпохи была порождена в Ницше эта любовь к Вагнеру, этот опыт высокой человечности — она осталась его единственной попыткой непосредственного, конкретного сотрудничества с целью осуществить в этом мире нечто великое: опираясь на гений Вагнера, на античную традицию, на философствование, осуществляемое в единстве с самим человеческим бытием, должна была возникнуть новая культура. Когда в байрейтском предприятии и во всём феномене Вагнера при всей его грандиозности он с точки зрения своих критериев истины, действительности и человеческой культуры увидел не явление бытия, а всего лишь театр, тогда эти критерии не только лишили в его глазах всю наличную действительность её ценности, отдалили его от всех людей, но и отняли у него возможность хоть какого-нибудь воздействия на этот понимаемый им таким образом мир. Если прежде Ницше хотел в этом мире незамедлительно действовать, строить, созидать вместе с Вагнером, то всё, что он делает позже, есть только идея, письменное изложение идей. Сам оказавшись в забвении, одиночестве, безысходности относительно всех имеющихся возможностей, никем не замечаемый, он теперь хочет подготовить будущее, в котором уже никогда не будет жить. Проблема, которую ставил перед собой Вагнер — создание человека наивысшего ранга, — была такова, что и Ницше признавал её до мельчайших подробностей своей; но ответ на неё давал радикально иной. Так, он и в конце своей сознательной жизни ещё находит возможность признать правоту тех, кто «понимает, что я ещё и сегодня почти так, как прежде, верю в идеал, в который верил Вагнер, — что с того, что я запнулся о груду человеческого-слишком-человеческого, которой Р. В. сам преградил путь своему идеалу?» (Овербеку, 29.10.86).
Поэтому понятно, что Ницше при всей своей вражде к Вагнеру оставался связан с ним. У Вагнера, как его понимал и любил Ницше, дело идёт о тех же вопросах человеческого бытия, что волнуют и его, тем более, что ни у кого из современников, кроме Вагнера, он их не находил. Уже в конце своей жизни он писал после прослушивания увертюры к «Парсифалю»: «лишь с чувством потрясение я могу думать об этом, столь возвысившимся и воодушевлённым я себя ощущал. Как будто впервые за много лет кто-то наконец заговорил со мной о проблемах, которые меня тревожат, естественно, давая не те ответы, какие я, скажем, держу наготове для таких случаев …» (сестре, 22.2.87). Всецело предавшись вражде, он вдруг мог написать: «с подлинным ужасом я осознал, в каком близком родстве я на самом деле с Вагнером» (Гасту, 25.7.82).
Ницше любил Вагнера как человека, воплотившего в себе единство личности и дела, как если бы сама миссия как таковая нашла в нём своё человеческое воплощение: «Вагнер был наиболее цельным человеком, которого я знал» (Овербеку, 22.3.83). «Я любил его и никого больше. Этот человек был мне по сердцу …» (14, 379). Общение с Вагнером, как доказывают свидетельства того времени, безусловно было для него единственным огромным счастьем: ощущение человеческой близости и осознание им своей миссии достигают здесь такой степени, в сравнении с которой все позднейшие отношения, в какие ему доводилось вступать, представляются ему пресными и бесцветными. «Хотя я и отверг Р. Вагнера, но мне до сих пор не встретился никто, кто обладал бы и тысячной долей его страсти и страдания, чтобы я стал его единомышленником» (Овербеку, 12.11.87). «Тогда мы любили друг друга и ждали друг от друга всего — это была действительно глубокая любовь, без задних мыслей» (Гасту, 27.4.83). И наконец в «Ecce homo»: «Я не высоко ценю мои прочие отношения с людьми, но я ни за что не хотел бы вычеркнуть из своей жизни дни, проведённые в Трибшене, дни доверия, веселья, высоких случайностей — глубоких мгновений …» (ЭХ, 714).
Лишь представляя себе эту ситуацию, мы можем догадаться, сколь мучительная, раздираемая внутренними противоречиями борьба совершалась в Ницше, движимом неумолимой волей к истине. Борьба эта, однако, изначально подразумевала не разрыв с Вагнером, а подготовку борьбы за Вагнера. После того, как Ницше полностью посвятил себя служению ему, и, среди прочего, переиначил и дополнил своё сочинение, названное в итоге «Рождением трагедии», в нём стала расти надежда на то, чтобы влиять на Вагнера: это была воля к коммуникации-борьбе. В отношении других людей, к примеру, в отношении Дёйссена, Ницше играл роль учителя, держал дистанцию, был любезен и дружелюбен, упрекал, перебивал — только в этом единственном случае ни о чём подобном не было и речи. Ницше хранил эту дружбу с любовью, с сознанием того, что от неё зависит всё, с безграничной правдивостью, равно как и со скромной готовностью терпеть страдания от почитаемого им гения, приносить себя ему в жертву. Ницше пытался спокойно смириться с тем, что Вагнер не интересовался ничем, что не служило непосредственно его собственному творчеству, пытался не обращать на это внимания, хотя сам уже с 1873 г. видел опасность, которую таило в себе вагнеровское творчество, как возможности, им открываемые, так и присущие ему реальные недостатки. Он принудил себя написать сочинение о Рихарде Вагнере в Байрейте и отважился в нём на мягкую, любовную критику в надежде, что сможет повлиять на внутренний мир Вагнера, и потому был озабочен тем, чтобы Вагнер не отверг полностью его сочинение. Однако Вагнер не понял этого и услышал в нём только прославление себя.
В 1876 г. при открытии фестиваля, видя массовое стечение народа, наблюдая за нравами зажиточной буржуазной публики, став свидетелем большого оживления, Ницше преодолел в себе Вагнера. Во всём этом он уже не усматривал обновления немецкой культуры. Теперь он окончательно поверил, что стал жертвой иллюзии, от которой необходимо избавиться. Но и теперь, покинув неожиданно в 1876 г. Байрейт, чтобы в одиночестве прийти в себя, он надеялся на сохранение дружеских отношений. В «Человеческом, слишком человеческом» он, посылая Вагнеру этот труд, опустил то, что могло бы его слишком задеть, сопроводил книгу стихами, взывающими к верности и любви, и жил, благородно веря в возможность сохранения дружбы при взаимном признании различия их путей: «Друг, ничто не связывает нас, но мы приносим радость друг другу, вплоть до того, что один поощряет тенденции другого, даже если они прямо противоречат его собственной … так растём мы как два дерева рядом, и именно потому тянемся строго вверх и прямо, что наши кроны соприкасаются» (11, 154). Надежда Ницше была напрасной. Холодное молчание Вагнера, — между ними возникло нечто, что Ницше считал «смертельным оскорблением» (Овербеку, 22.3.83), — таков был конец.
Борьба Ницше и его робкие попытки повлиять на Вагнера в живом общении остались тем незамечены. Как позднейшим наблюдателям, так и Вагнеру разрыв казался внезапным и неожиданным (он как бы присвоил себе Ницше, а затем, когда вышло «Человеческое, слишком человеческое», отказался от него). Для Вагнера дружба с Ницше могла показаться эпизодом. На тридцать лет старше, он уже давно был в полном расцвете своего творчества; Ницше оказывается словно бы приставлен к нему, чтобы этому творчеству служить. Однако эпизод этот и для Вагнера был единственным в своём роде. В 1871 г. по поводу «Рождения трагедии» он писал Ницше: «Ничего более прекрасного, чем Ваша книга, я ещё не встречал! … Я сказал Козиме: после неё сразу следуете Вы, после Вас долго нет никого другого …» 1872 г.: «Если говорить серьёзно, Вы, после моей жены, единственный выигрыш, выпавший мне в жизни». 1873 г.: «Я снова читал её, и, клянусь Богом, я считаю Вас единственным, кто знает, чего я хочу!» 1876 г. по поводу сочинения «Рихард Вагнер в Байрейте»: «Друг! Ваша книга невероятна! — Откуда только у вас такой опыт обо мне?» После этого от Вагнера не поступило в адрес Ницше ни единого знака внимания. Он высказывался о нём уже только с презрением.
Расставание, не сильно повлиявшее на судьбу Вагнера, для Ницше оказалось в высшей степени роковым. Его произведения и письма до самого конца полны прямых и косвенных высказываний о Вагнере, об их дружбе, об утрате, которую понёс Ницше. Бесконечные воспоминания одолевают его: «Ничто не может возместить мне того, что в последние годы я лишился симпатии Вагнера …Между нами никогда не было сказано ни единого дурного слова, даже в моих мыслях, но было очень много ободряющих и радостных, и, пожалуй, ни с кем я так много не смеялся. Теперь это прошло — и всё, чем я пользуюсь — это иметь вопреки ему своё право в некоторых областях! Как будто тем самым можно вычеркнуть из памяти эту утраченную симпатию!» (Гасту, 20.8.80). Расхождение, которое Ницше стал ощущать в последних беседах между ним и Вагнером в Сорренто (1876), похоже, выражено в следующих словах: «Такое прощание, когда люди, наконец, расстаются, потому что их чувства и суждения уже несовместимы, сообщает нам наибольшую близость к личности, и мы бессильно бьёмся о стену, которую природа возвела между ею и нами» (11, 154). Никогда Ницше не сожалел о своей общности с Вагнером. Его воспоминания были всегда положительными: «Достаточно того, что моё заблуждение — включая веру в некое общее и единое предопределение — не задевает чести ни его, ни моей, и … на нас обоих тогда, как на двух очень по-разному одиноких людей, не оказывало ни малейшего полезного или подкрепляющего действия» (14, 379).
Образ Вагнера оставался чем-то, за что Ницше приходилось вести внутреннюю борьбу, как в годы близости: «Моим самым тяжёлым испытанием в плане справедливости по отношению к человеку стало всё это общение и уже-не-общение с Вагнером» (Гасту, 27.4.83). Даже при самой жестокой критике мы полагаем, что наряду с глубокой серьёзностью, касающейся судьбы человеческих существ, слышим любовь, которая по странной способности человеческой души может только на время обращаться в ненависть.
Время наступления одиночества
Годы начиная с 1876-го означали для дружеских привязанностей Ницше самый болезненный перелом, поворотный пункт в его отношениях с людьми.
В 1876 г. не только наступило окончательное разочарование в Байрейте, не только произошёл необратимый внутренний разрыв с Вагнером. В тот же год женился Овербек, и их совместному пятилетнему проживанию под одной крышей пришёл конец. Женился Роде. В 1878 г. вышло в свет «Человеческое, слишком человеческое», и вслед за этим Вагнер публично с пренебрежением отмежевался от этого сочинения, а Роде был неприятно удивлён: «Разве можно так вынимать из себя душу и ставить на её место какую-то другую?» (к Ницше, 16.6.78). Почти все окружавшие Ницше люди, чьи взоры, как и его, были прикованы к Вагнеру, стали держаться от него на расстоянии.
Верх одержал выбор, сделанный Ницше в пользу своей миссии, который повлёк за собой необходимость полностью разорвать все до сих пор значимые для него связи. Будучи человеком, стремящимся, чтобы действительность его мира совпадала с общей действительностью, он, вероятно, желал для себя другого пути. Негативный опыт, который выпал на его долю, когда он хотел воспользоваться возможностями, имеющимися у всех, лишь подтолкнул его к осознанию исключительности своей собственной натуры, которая не может реализоваться и достигнуть счастья теми же способами, что и другие люди. От естественной боли до сознания своей совершенно особой миссии, от трогательно простых человеческих страданий до гордой убеждённости в собственном призвании проходит Ницше в своём выборе, который в целом сопровождается какой-то невероятной уверенностью в собственной правоте, пусть даже в частностях этот выбор бывает нелегко распознать. По поводу известия о свадьбе Роде у него родились стихи, которые он посылает к Роде: поёт в ночи птица, призывая к себе спутницу, одинокий путешественник останавливается и вслушивается:
«О, не тебе я шлю привет:
К себе зову
Подругу, чей крылатый след
Взмыл в синеву.
Мне без подружки счастья нет!
А ты здесь, путник, ни при чём.
Иди путём своим —
Ведь эта песня не о том,
Как, золотой мечтой влеком,
Брёл пилигрим …»
Ницше пишет: «Пожалуй, тут во мне какой-то дурной разрыв. Мои желания и моя необходимость суть разные вещи: я едва ли смогу это высказать и объяснить» (Роде, 18.7.76).
Путь одиночества начинается. Отныне Ницше осознаёт его. На новом пути он пытается сойтись с новыми людьми — это похоже на то, как если бы он боролся за свою дружбу в бездне окончательной заброшенности. Ещё трижды из глубин своего внутреннего мира он пытается идти навстречу тому или иному человеку: Рэ, Лу Саломэ, Г. фон Штейну; трижды он испытывает разочарование.
Пауль Рэ, врач и автор сочинений о возникновении моральных чувств, на пять лет моложе Ницше, сблизился с ним — особенно зимой 1876/77 гг., когда они оба жили в Сорренто у Мальвиды фон Мейзенбуг, — в беседах по общим для них вопросам нетрансцендентного, натуралистически-психологического исследования происхождения и эмпирической действительности морали. Хотя позднее Ницше самым решительным образом расходится с ним (из-за в корне и по своим целям сущностно иного анализа морали у Рэ, проведённого на основе английских образцов), и хотя Ницше у Рэ вряд-ли чему-нибудь научился (ибо существенные для Рэ позиции были характерны для Ницше ещё до их знакомства), но сам факт разговоров с Рэ, очевидно, был для него тогда большим счастьем: возможность вообще беспристрастно беседовать с кем-то одним хотя бы об этих вещах, об этих последних для него тогда вопросах, вдохновляла его. Холодная последовательность радикального анализа действовала на него тогда благотворно (за это он какое-то время смотрел сквозь пальцы на его банальность). Царила атмосфера чистоты и отсутствия всяческих иллюзий, дышать которой ему нравилось. Восторг перед Рэ, расположение к нему какое-то время были, очевидно, значительными, но они не положили начала самоотверженной дружбе и не заменили собой невероятную полноту общения с Вагнером.
Лу Саломэ познакомилась с Ницше в начале 1882 г. в Риме при посредничестве М. фон Мейзенбуг и Пауля Рэ; окончательно он с ней расстался осенью того же года. Существовала надежда, что в лице этой необычайно умной девушки Ницше найдёт ученицу и последовательницу своей философии. Ницше, под впечатлением от её ума, страстно — без какой бы то ни было эротической окраски — увлёкся возможностью воспитать человека в духе своей философии. До сих пор его мысль отдаляла его от всех людей без исключения, хотя в своей глубочайшей сущности он не желал этого, но из Лу он попытался вырастить ученицу, которой предстояло бы понять самые сокровенные идеи его философии: «Я не хочу больше оставаться один, я хочу снова учиться быть человеком. Ах, на этом материале я могу научиться почти всему!» (к Лу, 1882). Но отношения не разворачивались исключительно между ним и Лу (в игру решительным образом вмешались Рэ и сестра). Они закончились разочарованием и были запутаны и ещё более омрачены тем, что за глаза передавались какие-то высказывания, что Ницше случайно стало известно содержание некоего письма, и т. д. вплоть до того, что Ницше хотел вызвать Рэ на дуэль и ощущал себя оскорблённым и выпачканным в грязи донельзя. Об их действительных отношениях общественности до сих пор известно не многое.
Для Ницше существенно прежде всего то, что он пережил внутри себя состояние своего рода неустойчивости, какого до сих пор не знал. Это было не только большое разочарование, сменившее веру в то, что он нашёл человека, у которого «совершенно та же задача», что и у него: «не будь этой поспешной веры я не страдал бы в такой степени от чувства изолированности … Как только мне на миг пригрезилось, что я не один, опасность стала ужасной. Ещё и сейчас бывают часы, когда я не могу выносить самого себя» (Овербеку, 8.12.83). Помимо этого его начинают неотступно преследовать чувства, чуждые всему его существу. Он жалуется на то, что он сам «в конце концов становится жертвой чувства беспощадной мести», хотя его «глубиннейший образ мыслей» как раз-таки «не приемлет какого бы то ни было мщения и наказания» (Овербеку, 28.8.83).
Если сравнить с этой ситуацией разрыв с Р. Вагнером, когда Ницше ощущал величие рока и испытывал невероятно глубокие страдания, то разница окажется огромной. Правда, к обоим этим расставаниям применимы слова, которые теперь, в 1883 г., Ницше сказал о себе: «Я слишком сконцентрированная натура, и что бы мне ни встретилось, всё начинает двигаться вокруг моего центра». Но разница заключается в том, что при разрыве с Вагнером он был во власти и под обаянием своей собственной миссии, а при разрыве с Лу и Рэ его цель и его миссия, которые, как он полагал, у него с ними были общими, сами могли в любой момент потерпеть крах: «я ужасно сомневался и сомневаюсь относительно моего права ставить перед собой такую цель — чувство слабости охватывает меня в тот момент, когда всё, всё, всё должно было бы вселить в меня мужество!» (Овербеку, лето 83).
Характер Ницше проявляется в том, как он справляется с тем, что признаёт своей слабостью. Вместо того чтобы поддаваться сущностно чуждому ему рессентименту, он создавал на основе этого опыта некие идеальные, правильные образы участников ситуации, особенно Лу, и внутренне совершенно отделялся от них. «Лу во всех отношениях самый умный человек, из всех, кого я знаю» (Овербеку, 24.2.83). Он не хочет сражаться с людьми: «от каждого пренебрежительного слова, написанного против Рэ или фрл. С., у меня сердце кровью обливается; кажется, будто я очернил их из вражды» (Овербеку, лето 83). Он хотел бы расторгнуть отношения, выяснив всё, ничуть не желая нового сближения: «Д-р. Рэ и фрл. Саломэ, для которых я охотно сделал бы что-нибудь хорошее …» (Овербеку, 7.4.84).
Он окончательно разуверился в возможности того, что найдётся человек с близкими ему философскими интересами. Уже никогда больше он не делал подобных попыток с той же надеждой. Начиная с этого времени сознание им своего одиночества ещё более усиливается и углубляется. Хотя поиски новых друзей не прекращаются (Гасту, 10.5.83), но они ведутся без подлинной надежды. Даже чисто по-человечески он ощущает эту безысходность: «И я всё больше понимаю, что уже не гожусь для людей — я совершаю исключительно сумасбродные поступки … так что вся вина всегда остаётся на мне» (Овербеку, 22.1.83).
Генрих фон Штейн в августе 1884 г. приехал на три дня в Сильс-Мария, чтобы посетить Ницше. Никогда ни до ни после этого они не разговаривали. Зная друг о друге, они с 1882 г. посылали друг другу свои публикации, а позднее при случае обменивались письмами. Прежде всего Штейн интересовался Ницше, чувствовал его величие, не привязываясь к нему и даже не получая от него какого-то радикально нового импульса; он, как и многие до него, испытал в разговоре с Ницше чувство, как если бы он достиг некоей высоты: «Моё ощущение от бытия становится более возвышенным, когда я разговариваю с Вами» (к Ницше, 1.12.84). «Замечательным опытом для меня была несомненная внутренняя свобода, каковую я начинаю сразу ощущать при разговоре с Вами» (к Ницше, 7.10.85); но это не означало принятия философствования Ницше. Для Ницше же этот визит стал последним лёгким потрясением от ощущения возможности философской дружбы.
Несколько недель спустя после этого визита он сообщает Овербеку (14.9.84): барон Штейн «прямо из Германии прибыл на три дня в Сильс и проследовал далее к своему отцу — подчёркнутая манера делать визит, которая мне импонирует. Это роскошный экземпляр человека и мужчины, и благодаря доминирующему в нём героическому настрою он мне совершенно понятен и симпатичен. Наконец-то, наконец-то новый человек, который мне нужен и инстинктивно передо мной благоговеет!» Петеру Гасту (20.9.84): «Рядом с ним я чувствовал себя, как тот Филоктет на своём острове, когда его посетил Неоптолем, — я думаю, он даже отчасти догадался о моей филоктетовой вере в то, что “без моего лука никакого Илиона не завоюешь!”» Позднее в «Ecce homo» Ницше вспоминает: «Этот отличный человек … был за эти три дня словно перерождён бурным ветром свободы, подобно тому кто вдруг поднимается на свою высоту и получает крылья» (ЭХ, 702).
Штейн пишет о Ницше, по-видимому, в том же тоне и с тем же настроением (24.9.84): «Дни, проведённые в Сильс, стали для меня великим воспоминанием, важной, торжественной частью моей жизни. Только крепко удерживая в душе подобные события я способен сопротивляться этому ужасному существованию, более того — находить его ценным». В ответ на это Ницше отсылает ему (11.84) стихотворение (о друзьях; о своём одиночестве; о своём царстве наверху, среди льдов), которое позже под заголовком «С высоких гор» было включено в качестве приложения в «По ту сторону добра и зла»:
Я новых жду друзей с утра и до утра, —
Придите же, друзья! придите, уж пора!
«Это, мой дорогой друг, Вам на память о Сильс-Мария и в благодарность за Ваше письмо, такое письмо». В ответ Штейн предложил Ницше в письменном виде поучаствовать в предпринятых Штейном и несколькими его друзьями дискуссиях по содержанию некоторых статей вагнеровской энциклопедии. Ницше изумлён: «Что за непонятное письмо написал мне Штейн! И это в ответ на такие стихи! Никто уже не знает, как он может себя повести» (сестре, 12.84). К стихотворению же Ницше перед самой публикацией добавил следующие строки: «Я кончил песнь, и замер сладкий стон в моей гортани» (ПТСДЗ, 406).
Ницше был спокоен: это разочарование уже не стало потрясением. Его любовь осталась неизменной; когда тридцатилетний Штейн в 1887 г. умер, Ницше написал: «Я всё ещё не нахожу себе места после этого. Я его так любил, он относился к тем немногим людям, чьё существование само по себе доставляло мне радость. И я не сомневался, что он как бы бережёт себя для меня на будущее» (Овербеку, 30.6.87). «Это ранило меня, как если бы это была личная утрата» (сестре, 15.10.87).
Сквозь все эти годы проходит осознание им своего одиночества. Он констатирует его, сожалеет о нём, словно отчаявшись взывает к своим старым друзьям. Ещё в 1884 г. он хотел снова обратиться к ним, однако: «Мысль … как бы объясниться при помощи своего рода личных писем “к своим друзьям” была … мыслью павшего духом» (Овербеку, 10.7.84). Несколько недель спустя он пишет упоминавшееся трогательное прощание со старыми друзьями («С высоких гор»), ещё питая слабую надежду на Штейна. Он тоскует по ученикам: «Проблемы, которые передо мной стоят, кажутся мне столь радикально важными, что почти каждый год по нескольку раз я имел смелость воображать, что умные люди, которым я покажу эти проблемы, должны будут отложить свою собственную работу, чтобы временно полностью посвятить себя моим делам. То, что затем всякий раз происходило, было неким комичным и зловещим образом противоположно тому, что я ожидал» (Briefe III, S. 249). Впрочем и здесь он отрекается: «Слишком многое ещё во мне должно созреть и сложиться; время “учеников и школ” et hoc genus omne ещё не пришло» (Овербеку, 20.2.85).
Вероятно, единственным, кто в годы одиночества заменил Ницше всех тех, кого он лишился (и только в этом отношении он имеет для Ницше значение), был Петер Гаст, неизменно преданный Ницше со времени их знакомства в 1875 г. и до конца. Предупредительная понятливость Гаста, его способность находить точное выражение для путей и целей Ницше, которая, возможно, давал тому ощущение некоей магической встречи с самим собой в лице другого, тем не менее не обладали большим значением, потому что собственное бытие Гаста Ницше не принимал всерьёз. Тот факт, что он позволял Гасту обращаться к себе «господин профессор», есть признак сохранения дистанции. Ницше обрёл в лице Гаста надёжного помощника в переписывании, в вычитке корректур и до самого конца получал безмерно радовавшие его безоговорочно одобрительные письма, которые благотворно действовали на его зачастую изменчивое самосознание.
К примеру, Гаст пишет после получения экземпляра «Заратустры»: «В мире нет ничего подобного этому, ибо цели, которые Вы ставите, ещё никто перед человечеством не ставил, не мог поставить. Нужно пожелать этой книге известности Библии, её канонического авторитета, её шлейфа комментариев …». Ницше отвечает: «При чтении Вашего письма меня охватывала дрожь. Положим, Вы правы — следовательно, моя жизнь всё же не была неудачной? И тем более сейчас, когда я особенно в это поверил?» (Гасту, 6.4.83).
Ницше неоднократно признаёт, какое значение имеет для него этот друг: «Я порой бываю совершенно вне себя, не имея возможности сказать кому бы то ни было откровенного, без всяких оговорок слова — для этого у меня совсем никого нет, кроме господина Петера Гаста» (Гасту, 26.11.88).
Иллюзии Ницше в отношении Гаста постепенно росли. Тот стал для него талантливым музыкантом, который, преодолев Вагнера, якобы создал новую, уже не романтическую музыку — музыку, связанную с философией Ницше. Он неустанно проявлял деятельную заботу о сочинениях Гаста, содействуя организации их сценического исполнения и пытаясь заинтересовать ими дирижёров. Кроме того, в отношении Гасте он в полной мере проявил свою способность к добрым делам и свою готовность помочь.
Тот факт, что в лице Гаста Ницше обретает неизменно надёжного посредника, и что в нём воплощается то, чего в действительности Ницше лишён, только усиливает для нас значение невозможности сущностно обоснованной, серьёзно мотивированной и одновременно прочной дружбы между ними, невозможности, которую в эти годы Ницше ощущает вновь и вновь.
Постоянное в человеческих отношениях Ницше
То экзистенциально совершенно серьёзное, философски субстанциальное, что Ницше видел в людях, не могло для него оставаться неизменным. Всей его натурой оно вовлекалось в постоянное движение. Похоже, именно постоянство неизменных моментов в дружбе является для Ницше признаком их меньшей значимости. Изнурительное течение его бытийного опыта находит своё выражение в его неприкаянности, в его ощущении собственной исключительности. В силу этого он как человек стремится к естественному и обычному. Хотя таковое и не имеет для него никогда решающего значения, он, тем не менее, хочет, чтобы оно было, хочет дать ему возможность быть, и, идя по следу естественного счастья, принять это естественное и обычное как оно есть — поскольку оно не вступает в конфликт с его задачей — и сохранить в нём для себя всё отвергнутое и утраченное.
В силу естественных уз ему близки его родственники. Мать и сестра сопровождают его всю жизнь, заботятся о нём в детстве, ухаживают, когда он заболевает, хлопочут об исполнении его желаний. Он был внутренне привязан к ним в течение всей своей жизни; одна фраза из «Странника и его тени» звучит так, словно сказана в их адрес: «Я никогда много не размышлял о двух лицах; это служит доказательством моей любви к ним» (Странник и его тень [далее — СЕТ], Ф. Ницше, Странник и его тень, М., 1994, с. 387). В 1882 г. в связи с событиями вокруг Лу эти отношения подверглись тяжёлому испытанию, последствия которого, по-видимому, никогда не исчезли до конца. Письма наглядно демонстрируют сложность этих перипетий.
Глубокие противоречия точно так же обнаруживаются между высказываниями, адресованными Лу Саломэ, и высказываниями о ней. Здесь можно усмотреть параллель с общей позицией Ницше, свойственной ему при всяком восприятии, во всех мысленных формулировках: он открыт для многих возможностей; смотря по обстоятельствам он посвящает себя одним возможностям, чтобы вскоре уделить должное внимание другим. При этом из-за неуравновешенности настроения у него вырываются порой такие выражения, от которых он впоследствии охотно отказался бы. Уже 10.7.65 он пишет сестре, что «пожалуй, в отдельные моменты недовольства всё: вещи, личности, ангел, человек и дьявол» предстаёт перед ним «в очень мрачном и совершенно безобразном виде»; как-то раз он признаёт: «Я очень рад, что разорвал некоторые письма к тебе — эти порождения ночи: но от меня ускользнуло одно письмо к нашей матери, которое принадлежит ещё к этой категории» (сестре, 8.83). Он осознаёт собственную противоречивость и причину таковой, кроющуюся в силе его натуры: «Тот же, кто так много бывает наедине с собой … и к тому же видит вещи не только с двух, но с трёх, с четырёх сторон … тот и свои переживания оценивает совершенно по-разному» (сестре, 3.85).
Изучение и продумывание возможного имеет смысл, пока происходит познание и подготовка. В действительности приходится выбирать. Ницше, похоже, не делает выбора, лишь осуществляя свою мыслительно-творческую задачу, которой он ничему не позволял препятствовать. В человеческих делах он почти всегда ведёт себя так, будто позволяет решать за себя — например, в эволюции своих отношений с Лу — и будто его действия ограничиваются только разрывом контактов. Когда после этого он в конце концов начинает выглядеть виноватым, всеми оставленным и в глубине души чувствует, что он, собственно, никому не нужен, он продолжает держаться за естественные связи: его родственники остаются самыми надёжными для него людьми. Хотя порой бытует мнение, что в его жизни присутствует как бы некая тень, связанная с тем, что мать немного значит для его внутреннего мира, хотя сестра для него не является близким другом по философскому общению, но в конфликтных ситуациях он, тем не менее, никогда надолго не отворачивался от них, пусть даже на какое-то время и вступал в разногласия с обеими, а в смысле некоего естественного доверия даже предпочитал их всем другим людям: с ними он не хотел порывать, они должны были остаться при нём, когда все прочие уйдут. Кровная близость и восходящие к раннему детству воспоминания оказались не только непреодолимыми, но и стали ценным, незаменимым в человеческом смысле благом.
Попечение сестры пошло на пользу и будущим поколениям. Только благодаря тому, что со времени отрочества Ницше она сохраняла всё, что он писал, а после начала душевной болезни собрала и поддерживала в должном порядке рукописное наследие, которому в то время ещё никто не придавал значения, из этих документов можно получить всесторонние знания о Ницше. Правда, полностью сделать эти знания достоянием гласности смогут только будущие публикации.
Общительная натура Ницше позволила ему до самого конца поддерживать оживлённые отношения с немалым кругом людей. Его сопровождали люди, которые встречались ему, расставались с ним, порой возвращались обратно, или находились в тени, чтобы при случае он снова к ним обратился. Никто из них не был для него незаменим в своей роли. Но сохранялась незаменимая для Ницше атмосфера, эти задушевные встречи от случая к случаю, эта доброжелательность и человеческий интерес, атмосфера радости от существования других людей, от их весёлого нрава, атмосфера готовности прийти на помощь. Время от времени тот или иной знакомый вступал с ним в более или менее продолжительную переписку.
Из школьных товарищей ему остаются близки Дёйссен, Круг, фон Герсдорф. Позже появляются новые знакомые: Карл Фукс (с 1872 г.), Мальвида фон Мейзенбуг (с 1872 г.), фон Зейдлиц (с 1876 г.) и др. В последнее десятилетие всё бо́льшую роль для него играют знакомства, завязываемые в путешествиях и не имеющие подлинного значения.
Своеобразное положение занимает Дёйссен. Ни для одного из своих корреспондентов Ницше не выступает до такой степени и столь бесцеремонно в роли воспитателя. Позиция превосходства сочетается с самым искренним интересом к духовному развитию Дёйссена, которое, по мысли Ницше, должно стать подлинным, ориентированным на существенное; в случае значительных достижений он поощряет его одобрительным отзывом. Объективность Ницше в этом отношении столь же замечательна, как и подкупающая правдивость Дёйссена, который всё откровенно выносил на суд общественности. Дело обстоит так, что каждая личность, с которой встречается Ницше, достигает должной ступени сообразно своему рангу и своим возможностям. Чем дольше исследуешь связи Ницше с отдельными людьми, тем яснее становится действительная особенность каждого отдельного человека — круг связанных с ним, блистающих в его окружении ярких личностей, куда более понятных, нежели он сам в его непостижимости.
К некоторым личностям европейского уровня Ницше питал необычайное уважение, которое никогда не ставилось им под сомнение, такими были, например, Якоб Буркхардт и Карл Хиллебранд. Он почти домогался их внимания, прислушивался к каждому нюансу их суждений, чувствовал свою связь с ними и не догадывался, какую сдержанную дистанцию по отношению к нему они соблюдают.
От его биографии неотделим тот факт, что другие личности высокого уровня, к которым он испытывал большое уважение, его в конечном счёте игнорировали, демонстрируя своё равнодушие: таковы Козима Вагнер и Ганс фон Бюлов.
На фоне всех этих друзей выделяется один, который с 1870 г. непрерывно был сначала соседом молодого Ницше по дому, его коллегой и другом, а затем постоянным помощником повзрослевшего Ницше в практических делах, поистине верным спутником его жизни: это историк церкви Франц Овербек. Родственники были даны природой, этот друг представлял собой тот оплот, который был Ницше дарован. Активность Овербека была надёжной именно там, где надёжность встречается так редко: в систематически оказываемой небольшой помощи и в постоянной внешней и внутренней отзывчивости на протяжении десятилетий.
Дружбу между Ницше и Овербеком ничто не омрачало, потому что между ними никогда не было и полной близости в том, что было важно для Ницше; он не надеялся, что Овербек когда-нибудь достигнет высоты его миссии. Овербек — это как бы твёрдая опора посреди волн людей и вещей, которые приходят и уходят.
Ницше испытывает уважение к Овербеку, к его мастерству и достижениям, ему симпатична его невозмутимость. Некоторые места из писем говорят об этом:
«Мне всегда так хорошо думать о тебе, выполняющем свою работу, словно некая здоровая природная сила как бы слепо действует через тебя, и тем не менее это именно некий разум работает над тончайшим и запутаннейшим материалом … Я так тебе обязан, дорогой друг, что мог наблюдать такое зрелище, как твоя жизнь, столь близко» (Овербеку, 11.80). «Всякий раз, когда мы с тобой встречались, я испытывал глубочайшую радость от твоего спокойствия и кроткой твёрдости» (Овербеку, 11.11.83). «Если даже допустить, что становится всё обременительнее поддерживать со мной отношения, всё-таки я знаю, что при равновесии твоей натуры наша дружба останется прочной» (Овербеку, 15.11.84).
Успокаивающее присутствие личности Овербека, этот разум и ясность до такой степени благотворно влияют на Ницше, что в письмах к нему он выражается так, будто пишет другу, связанному с ним самой глубинной связью, пусть и не рассчитывая на понимание с его стороны последних импульсов собственной экзистенции. Он доверяет Овербеку почти безгранично. Лишь крайне редко и только в последние годы усиливающейся раздражительности он может иронично написать: «Меня порядком успокоило, что даже такой тонкий и благосклонный читатель, как ты, всё ещё питает сомнения в отношении того, чего я собственно хочу» (Овербеку, 12.10.86).
Овербек был самобытной, независимой от Ницше личностью не только как более старший по возрасту. Хотя по уровню он стоит ниже него, о чём знает и сам говорит, но своё место в мире Ницше он занимает всё-таки благодаря собственным своеобразным духовным достижениям. Сравнимая с ницшевской радикальная правдивость, беспристрастная наблюдательность, способность дать проявиться всем существующим возможностям тем не менее, в отличие от Ницше, не привели его к крайностям, а нашли в конце концов отражение в некоем стариковском стиле, полном условностей и оговорок, когда, собственно, уже ничего не сообщается, и в противоречиях, которые остаются недиалектическими (например, в одной записи, которая начинается так: «Ницше не был в собственном смысле слова великим человеком» — и вслед за этим тотчас говорится: «был ли Ницше действительно великим человеком, в чём я менее всего могу сомневаться») (Bernoulli I, 268, 270). У него есть некое предчувствие относительно Ницше, но он сохраняет объективность в том смысле, что доступ к пути, по которому следует Ницше, для него почти полностью заказан: недостаток в нём страстности влечёт за собой своеобразную академичность (не лишённую черт величия); но эта академичность для него, неверующего, способствует фатальному, хотя и честному в своей осознанности, решению проблемы педагогической деятельности в области теологии (принципу никогда не говорить перед студенческой аудиторией о своих убеждениях, но ограничиваться научно-историческими констатациями); а это решение держит его душу закрытой для вопросов и прозрений Ницше, которые заботят его только с точки зрения их дружбы, но не сами по себе. Он делал всё, что только возможно в отношении того гениального исключения, каким был Ницше: в меру сил помогал; не понимая по-настоящему, внимал робко и сосредоточенно; не позволял себе легко обижаться, но ради поддержания дружбы неустанно преодолевал все трудности. Не любопытство, не навязчивость, не безоглядное служение, но чуждая сентиментальности мужская верность неизменно присутствует в этой дружбе. Ницше и Овербек связаны между собой узами этой глубокой верности, но не предначертанием судьбы, каковое могла бы означать эта дружба.
Пределы возможностей дружбы для Ницше и его одиночество
Тягостно видеть Ницше в двусмысленных ситуациях, трудно удержаться от сомнения в нём, когда видишь, как он обращается к случайным людям, признаваясь в своей близости к ним, как он приглашает едва знакомого ему молодого студента совершить с ним путешествие и получает отказ, как он, уже будучи не в силах переносить пустоту вокруг себя, делает предложение выйти за него замуж, а затем вновь позволяет искать для себя жену, как он сближается с Рэ и Лу. Ницше знакомо «внезапное безумие тех часов, когда одинокий человек обнимает первого встречного и ведёт себя с ним как с другом и посланцем небес, чтобы часом позже с отвращением оттолкнуть его от себя, с отвращением теперь уже к самому себе» (сестре, 7.8.86): и «постыдное воспоминание о том, с какого рода людьми я уже общался как с равными себе» (там же). Но из этих и других подобных ситуаций он выходил с честью, причём то, каким способом он это делал, для него более характерно, чем то, как он попадал в такие положения.
Неверно представление о Ницше как о каком-то словно бы выкованном из стали самодостаточном герое, который идёт по свету непреклонно и невозмутимо. Героизм Ницше был иного рода. Ему пришлось прожить и выстрадать судьбу человека, которому отказано в любой форме естественных человеческих проявлений; движимый чисто человеческими побуждениями, он был вынужден вновь и вновь на какое-то время отказываться от своей миссии, стремился упростить её: скажем, просчитывал, какой произведёт эффект, заботился об этом, пытался практически применить своё влечение к воспитательной деятельности, полагался на друзей — героическое здесь всегда сопряжено с неудачей. Поэтому его решения относительно тех или иных действий в мире всё чаще оказываются отрицательными. То обстоятельство, что он не заблудился в туманных представлениях своей эпохи, не примкнул ни к одной из заблуждавшихся сторон, стало предпосылкой величественного развёртывания его своеобразного мыслительного опыта, как бы стремящегося по ту сторону всякого горизонта.
Одиночество Ницше можно рассматривать на двух уровнях. В случае психологического рассмотрения — в соответствии с абсолютным критерием возможной человеческой экзистенции вообще — мы либо ставим одинокую личность Ницше под сомнение, неизбежно, как это предполагает подобная процедура, даём ей уничижительную оценку, и, Ницше, таким образом, оказывается недостоин оправдания; либо мы пытаемся прочувствовать его миссию, никогда в полной мере не постижимую и полностью его поглотившую, исходя из неё интерпретируем его личность как экзистенцию исключительности и обретаем, таким образом, взгляд на подлинного Ницше.
(1). Что касается психологического подхода, который наиболее распространён в случае Ницше, можно нарисовать, скажем, следующую картину: независимость, достигаемая Ницше благодаря его воле к истине, делает его не уверенным в себе и не искушённым в делах мира, а, наоборот, чрезмерно чувствительным как к собственным недостаткам, так и к родовой низости других: жить он может только там, где есть место благородству. Но так как сам он не всегда соответствует уровню своего благородства, и так как ему столь часто приходится сталкиваться со слепотой, низостью и лживостью других, он вновь и вновь приходит в ужас: его охватывает ни с чем не сравнимое разочарование. Поэтому его отчуждение усиливается во всех отношениях: никто не в состоянии принести ему удовлетворения, даже он сам. Отсутствие у него инстинктов на первый взгляд влечёт за собой в конечном итоге прозрение, но если так, то его правдивость неизбежно приводит к оценке всего по абсолютному критерию и потому оказывается разрушительной. Ницшева воля к коммуникации, как и вся его натура, такова, что он не допускает смешения и потому постоянно сомневается; поскольку он не допускает никакого приспосабливания, если в таковом есть хоть немного обмана, всё, что выпадает ему на долю, несёт в себе зародыш неудач. Хотя это — результат его честности, но среди мотивов того, кто исповедует такую честность, отсутствует чувство ответственности за психическую действительность здесь и сейчас, которая никогда не совершенна, никогда не определяется только благородством. Ницше пресекает, но не проявляет инициативы, он только требовательно воспитывает, но не вступает в борьбу на равных. Кажется, в нём есть нечто, что делает его неготовым к реальной коммуникации в конкретных исторических обстоятельствах (эти обстоятельства без приспосабливания не могут служить фоном для плодотворного роста, для общего подъёма в мире, и, будучи прояснены, не могут в тоже время привести к некоему преодолению, не оборачиваясь при этом уничтожением). Психологическим признаком неготовности к подобной коммуникации можно было бы считать тот факт, что страдание Ницше, вызванное уязвлённой гордостью, похоже, в определённые моменты становится даже бо́льше, чем страдание от сознания своей несостоятельности в коммуникации. Ибо подлинная коммуникация может быть успешной лишь постольку, поскольку люди сохраняют спокойствие перед лицом обиды, потому что сами пребывают не в воображаемой независимости от мира, а наоборот, в действительности, которую они никогда не покидают; только в этом случае они бывают готовы различать других и самих себя и стечение обстоятельств, могут по-настоящему задавать другим вопросы и отвечать на эти вопросы. Люди бывают навязчивыми, но робость и стыд останавливают их именно там, где Ницше теряет и то и другое: например, однажды, дойдя в порыве дешёвой откровенности до оскорблений и поучений, он прекращает всякое общение, в другой раз, движимый сознанием одиночества, он бросается на шею чужому человеку, или делает предложение случайно встретившейся женщине. Причиной этой несостоятельности может быть тот факт, что ницшева воля к коммуникации в конечном счёте не связана с самостью другого, поэтому собственно волей к коммуникации не является. Ницше, как правило, исключительно любезен, он занимается организаторской деятельностью, готов помочь и оказывает необычайно активную помощь, но, по-видимому, он всегда любит только себя, а другого — лишь как сосуд для своего содержания; в нём нет действительной преданности человеку. Он тоскует по любви, но не находит точки первоначального приложения собственно души, точки, которая есть условие любви. Поэтому кажется, что он, который за всё, что с ним произошло в жизни, выказывал и хранил благодарность, в реальном общении может быть неблагодарным и неверным (подобно тому как он порой высказывался об Овербеке, или даже о матери и сестре). Он способен поддерживать прочную связь, но только в случае нужды привязать к себе человека: когда другой терпит его и готов сносить любое его поведение (Овербек, сестра), или когда другой является верным учеником и помощником (Гаст). Однако по-настоящему привлекательны для него только самостоятельность и высота ранга; он не делает тайных ошибок в отношении тех страждущих и связанных с ним, письма к которым он пишет по большей части необыкновенно тактично, уважительно, даже осторожно, неизменно уверяя в своей благодарности. Он стремится к самому высшему и по этой мерке судит правильно; но всякого другого он оставляет при его обстоятельствах и в его ограниченности, неготовый соединиться с ним в общем течении, создать в движении любовной борьбы себя вместе с ним и его вместе с собой, он продолжает либо судить других, либо восторгаться ими (когда, подчёркнуто демонстрируя дружбу, он прославляет другого, как кажется, с полной самоотдачей). Возникает вопрос: должно быть, Ницше не любил всей душой, не любил той любовью, которая порождает коммуникацию и поддерживает её в движении, потому что затрагивает саму экзистенциальную действительность, а не какие-то абсолютные критерии или не пригрезившихся в мечтах идолов? Вероятно, в сущности, он страдал от одиночества больше потому, что не любил, чем потому, что не был любим.
(2). Такого рода психологическое рассмотрение может в отношении Ницше убедить лишь того, кто не верит в его миссию и в его осознание этой миссии. Хотя Ницше любит себя, а другого — лишь как сосуд для своего содержание, это его содержание на самом деле представляет собой всепоглощающую, приносящую лишения миссию, неуклонно ведущую к исключительности. Ницше мог посвятить себя либо другому человеку, когда связывал с ним осуществление необходимой сегодня задачи (так он вёл себя по отношению к Р. Вагнеру), либо ещё неопределённой задаче, которой ещё только предстоит обрести зримые очертания в полутьме мысли; но он не мог предаться человеческому общению как таковому. Этот экзистенциальный недостаток есть следствие экзистенциальной позитивности, присущей его исключительной миссии.
Поэтому рассматривать главную причину одиночества только в психологическом ключе недостаточно. Содержание его мыслящей экзистенции против воли вынуждает его отдалиться от людей и стать исключением. Его идеи, когда он их высказывает, неизбежно пугают других. Ницше принимает жертвы, которые ему приходится приносить, но он принимает их, упорно сопротивляясь: «ещё и сейчас после одного часа милой беседы с совершенно чужими людьми вся моя философия колеблется — до того глупым мне кажется стремиться к правоте ценой любви, и не уметь сообщить самое ценное, чем обладаешь, не перебив симпатии» (Гасту, 20.8.80).
Поэтому через всю жизнь Ницше проходит неизбежное противоречие между тем, чего он хочет как человек, и тем, чего он хочет как исполнитель миссии. Так, он жалуется на своё одиночество и всё-таки желает его для себя, страдает от недостатка всего по-человечески нормального, кажется, что стремится к таковому, и всё-таки осознанно выбирает исключительность. «Антиномия моего … положения и моей формы существования заключается … в том, что всё, в чём я нуждаюсь как philosophus radicalis — свобода от профессии, жены, ребёнка, отечества, веры и т. д. и т. д., — в равной мере ощущается мною как лишение, поскольку я, по-счастью, живое существо, а не только аналитическая машина» (Овербеку, 14.11.86; похожие высказывания в письме к сестре, 7.87).
Необходимо почувствовать в миссии Ницше судьбу, чтобы не только понять странные обстоятельства его жизни как психологический факт, но и услышать в них некий тон, присущий только ему, и никому другому. Когда он школьником пишет матери: «не стоит думать ни о каких влияниях, так как мне ещё только предстоит познакомиться с личностями, относительно которых я буду чувствовать, что они выше меня» (12, 62), то здесь уже слышен этот тон неколебимой верности собственному первоистоку. Эта судьба тяготеет надо всей его жизнью: она отрывает его от Вагнера, которого покидает он, от Роде, который покидает его. Для него самого эта судьба становится всё более ясной, и в последние годы он напишет: «Вся моя жизнь в подробностях предстала перед моим взором: вся эта зловеще закрытая жизнь, когда я каждые шесть лет делаю только один шаг и, собственно, не желаю делать совершенно ничего, кроме этого шага: в то время, как всё прочее, все мои человеческие отношения обусловлены моей маской, и мне постоянно приходится быть жертвой того, что я веду абсолютно замкнутую жизнь» (Овербеку, 11.2.83). «В сущности, становишься очень требовательным человеком, когда оправдываешь для себя свою жизнь творчеством: особенно разучиваешься нравиться людям. Становишься слишком серьёзным — они это чувствуют: дьявольская серьёзность скрывается в человеке, который стремится уважать своё творчество …» (Гасту, 7.4.88).
Если жизнь Ницше есть жизнь, посвящённая выполнению некоей миссии, то из самой этой миссии возникает новая воля к коммуникации, к коммуникации с людьми, которым знакомы та же нужда, те же идеи, та же миссия, и к коммуникации с учениками. Стремление Ницше и к тому и к другому было исключительным.
(1). По этой причине он несмотря ни на что вновь и вновь оценивает друзей с точки зрения того, знакомо ли им то потрясение, которое лишило его всех корней, знают ли они то, что уже знает он:
Расставание с Лу и Рэ было для него столь тяжёлым потому, что с ними он «мог без маски говорить о вещах», которые его «интересуют» (сестре, 3.85). Он жалуется, что ему «не хватает кого-то, с кем я мог бы размышлять о будущем человека» (Овербеку, 11.11.83). «Порой я тоскую о некоей приватной конференции с тобой и Якобом Буркхардтом, потребной мне больше для того, чтобы спросить, как вы обходите эту беду, чем для того, чтобы рассказать вам о чём-то новом» (Овербеку, 2.7.85). «Письмо Я. Буркхардта … огорчило меня, несмотря на то, что оно было для меня высшей наградой. Однако что мне теперь до того! Я желал бы услышать: “Это и моя беда! Это меня она смертельно ранила!” … Мне постоянно не хватает человека, но такого, с кем я разделил бы свои заботы, кто мои заботы усвоил бы» (Овербеку, 12.10.86). «Я с самого детства и до сих пор не нашёл никого, кто на сердце и совести имел бы ту же нужду, что и я» (сестре, 20.5.85).
(2). Обуславливаемая самой этой миссией воля к коммуникации ищет учеников и последователей:
Сочинения в той форме, в какой их публиковал Ницше, были призваны стать «рыболовными крючками», «сетями», манками, чтобы приманить к себе: «Мне ещё при жизни нужны ученики: и если мои вышедшие до сих пор книги не подействуют как рыболовные крючки, они не “оправдают своего призвания”. Лучшее и самое существенное можно передать только от человека к человеку, оно не может и не должно быть “public”» (Овербеку, 11.84). Он прислушивается к тем, кто его слышит: «Я не нашёл никого, но вновь и вновь натыкался на какую-то странную форму той “неистовой глупости”, которая охотно заставила бы молиться себе как добродетели» (14, 356). «Моя потребность в учениках и наследниках постоянно делает меня нетерпеливым и в последние годы, кажется, даже вынуждала меня совершать сумасбродные поступки …» (Овербеку, 31.3.85). «Возможно, я всегда тайком верил, что в той точке моей жизни, которой я уже достиг, я не одинок: здесь я принял бы обет и дал бы клятву, что смогу нечто основать и организовать …» (Овербеку, 10.7.84). О «Заратустре»: «После такого зова, идущего из самых глубин души, не услышать ни звука в ответ — это ужасное переживание … оно освободило меня от всякой связи с живыми людьми» (14, 305; то же самое в письме к Овербеку, 17.6.87). «Это длится уже десять лет: ни один звук до меня больше не доходит» (16, 382). 1887 г. Овербеку: «мне ужасно обидно, что за эти пятнадцать лет ни один человек не “открыл” меня, не почувствовал нужду во мне, не полюбил меня».
Необходимые составляющие всеобщей человеческой экзистенции Ницше принёс в жертву своей миссии; коммуникация, которая требовалась помимо этой миссии, и которой Ницше страстно желал, отсутствует. Ницше осознаёт причины этого:
Одиночество оказывается неотделимым от сущности познания, как только познание становится самой жизнью; «если можешь признать за собой право сделать смыслом своей жизни познание», то для него нужны «отчуждение, отдаление, быть может даже охлаждение» (Овербеку, 17.10.85). Тот способ, каким Ницше осуществляет познание, неизбежно усиливает это отчуждение: «В моей непримиримой подпольной борьбе со всем, что до сих пор любили и почитали люди … я незаметно стал неким подобием пещеры — чем-то потаённым, чего уже не найдут, даже если пойдут искать» (фон Зейдлицу, 12.2.88).
Немаловажную причину этого одиночества Ницше усматривает, далее, в том, что подлинная коммуникация возможна только на равных. Ни с тем, кто стоит выше, ни с тем, кто стоит ниже, она не бывает успешной: «Несомненно, есть много более тонких умов, более сильных и благородных сердец, чем я: но они полезны мне лишь в той мере, в какой я им равен и мы можем помочь друг другу» (11, 155). Из-за того, признаётся Ницше, что «ради избежания страхов одиночества» он «часто придумывал себе какую-нибудь дружбу или научную солидарность», в его жизнь «вошло так много разочарований и противоречий, — но также, — добавляет он, — много счастья и света» (сестре, 7.87).
Со всей присущей ему страстью Ницше стремится к людям высшего ранга: «Почему среди живущих я не нахожу людей, которые стоят выше меня и видят меня под собой? А мне требуются именно такие!» (12, 219). Взамен Ницше вынужден испытывать следующее: «Шипя я бьюсь о берег вашей пошлости, шипя, как бурная волна, когда она с отвращением вгрызается в песок» (12, 256).
Он никогда не встретит никого равного себе по характеру и рангу, поэтому итог будет таким: «Я слишком горд, чтобы поверить, что какой-то человек смог бы меня полюбить. Ведь это предполагало бы, что он знает, кто я. Столь же мало я верю в то, что я когда-нибудь кого-то полюблю: это предполагало бы, что я нашёл человека моего ранга … В области того, что меня занимает, заботит, ободряет, у меня никогда не было посвящённого или друга» (сестре, 3.85). Ницше, вероятно, пугал тот факт, что при неравенстве рангов в решающий момент утрачивается возможность сообщения: «Невозможность сообщения — это поистине самое страшное из всех одиночеств, различие — это маска, куда более железная, чем какая бы то ни было железная маска, — а совершенная дружба бывает только inter pares. Inter pares! Слово, которое пьянит …» (сестре, 8.7.86). Но он вынужден принять последствия неравенства: «Вечное расстояние между человеком и человеком ввергает меня в одиночество» (12, 325). «Кто находится в таком же положении, как и я, теряет, говоря словами Гёте, одно из величайших прав человека — чтобы о нём судили ему подобные» (13, 337). «На свете нет никого, кто мог бы меня похвалить» (12, 219). «Я уже не нахожу никого, кому я мог бы подчиняться, и даже никого, кем я хотел бы повелевать» (12, 325).
Оглядываясь в конце сознательной жизни назад, Ницше, как ему думается, видит, что неизбежность подобного развития событий уже с раннего детства была предопределена его натурой, составляла необходимую действительность таковой: «таким образом, уже ребёнком я был одинок, я и сегодня всё ещё этот же ребёнок, в свои сорок четыре года» (Овербеку, 12.11.87).
Одиночество, составляющее в силу этих причин неотъемлемую часть его жизни, оказывается неизбежным: «Я жаждал людей, я искал людей — я нашёл всего лишь себя, — а себя мне уже не хочется!» (12, 324). «Никто больше не приходит ко мне. И я сам: я шёл ко всем, но не пришёл ни к кому!» (12, 324).
Результатом становится состояние, о котором Ницше в последние десять лет сознательной жизни всё более подчёркнуто говорил с невыразимой печалью, порой даже с отчаянием:
«Теперь на свете уже нет никого, кто меня любил бы; как же я могу любить жизнь!» (12, 324). «Вот ты сидишь на берегу моря: мёрзнешь, голодаешь — этого недостаточно, чтобы спасти свою жизнь!» (12, 348). «Вы сетуете на то, что я использую кричащие краски? … быть может, моя природа такова, что она кричит, — “как олень по свежей воде”. Если бы вы сами были этой свежей водой, как понравилось бы вам звучание моего голоса!» (12, 217). «Для одинокого даже шум является утешением» (12, 324). «Если бы я мог дать тебе представление о моём чувстве одиночества! Среди живых тех, кого я чувствую себе родным, у меня не больше, чем среди мёртвых. Это неописуемо страшно …» (Овербеку, 5.8.86). «Уже так редко доносится до меня какой-нибудь дружеский голос. Сейчас я одинок, нелепо одинок … И целыми годами никакой отрады, ни капли человеческого тепла, ни дуновения любви» (фон Зейдлицу, 12.2.88).
Можно только удивляться, что Ницше не потерял способности во многом себе отказывать; правда, слова, подобные следующим, встречаются редко: «Чему я научился до сих пор? Во всех ситуациях делать добро самому себе и не нуждаться в других» (12, 219).
Только в ходе перемен, которые стали происходить с ним в последние месяцы, Ницше, вероятно, перестал страдать и, по-видимому, забыл всё прежнее: «Страдать от безлюдья есть также возражение — я всегда страдал только от “многолюдья” … В абсурдно раннем возрасте, семи лет, я знал уже, что до меня не дойдёт ни одно человеческое слово, — видели ли, чтобы это когда-нибудь меня огорчило?» (ЭХ, 721).