Шаляпин против Эйфелевой башни

Ятич Бранислав

Часть 4

Ф.И. Шаляпин: художественный метод

 

 

Иcторический контекст

 

Драматический артист на рубеже XIX–XX веков

Даже будучи истинным артистом, какими были, например, Томмазо Сальвинии, Эрнесто Росси или Эрнст Поссарт, драматический актер вплоть до начала ХХ века оставался одним из немногих служителей искусства, не имевших систематизированных правил собственной техники. Правда, он на практике постигал определенные сценические навыки, но они опирались только на его «вдохновение». Он не располагал приведенными в систему средствами и методами работы, с помощью которых мог бы постепенно подойти к сознательному овладению своим инструментом, то есть телом во всей совокупности его психофизических процессов, научиться выражать чувство, идею, образ и звук, побудить к творчеству подсознание, развить воображение, дисциплинировать внимание, почувствовать темпоритм роли, проникнуть в суть произведения и авторской идеи, открыть главное (сквозное) действие и основную задачу (зерно) роли. Всех этих элементов актерской техники он еще не знает.

Оперный певец этого времени владеет вокальной техникой. Она развита, приспособлена к определенному сегменту его исполнительского искусства и методологически разработана. Выросшая из эмпирики, она получает все большее научное обоснование, начиная от Мануэля Гарсиа-младшего.

Во всем остальном певец находится в той же ситуации, что и драматический актер. Его актерская техника также недостаточна, к тому же, отягощена исполнительской инерцией прошедших полутора веков. Эта техника словно выпала из контекста развития драматической литературы, да и вообще оперного и театрального жанра, музыки и прочих искусств, как и из контекста общественных перемен.

Первым великим реформатором актерского, да и всего театрального искусства стал Константин Сергеевич Станиславский. Он – величайший теоретик современной актерской игры и режиссуры. Начиная с создания Общества искусства и литературы в 1888 году и до самой своей смерти в 1938 году, он последовательно занимался изучением и анализом технологии, эстетики и этики актерской игры и сценического творчества.

Свои открытия и достижения Станиславский свел в прославленную систему. Эта система создавалась в течение тридцати лет как живое, динамичное явление, по мере развития приобретавшее все больший размах. Создатель системы не отказывался от решения новых проблем, встававших перед актером. Серьезный анализ системы Станиславского показывает следы ее непосредственного или опосредованного влияния на работу даже тех позднейших теоретиков театра, которые стоят на прямо противоположных позициях. Одно бесспорно: результаты Станиславского в исследовании психологии актерской игры сделали невозможной трактовку игры как исключительно проявления природного таланта, случайного и произвольного стечения обстоятельств; и вспомогательные элементы театрального искусства (сценография, положение и/или перемещение предметов и объектов в пространстве, световые и прочие эффекты) больше не могли считаться определяющим моментом спектакля. Это необычайно важно в силу специфики сценического искусства (будь то драма, опера или балет), отличающей театр от прочих искусств.

А именно, актер (или оперный певец) одновременно является и творцом, и материалом, подлежащим обработке (или так: он сам себе материал); он не может совершить окончательную коррекцию своего художественного создания.

В то же самое время, когда Станиславский начинал свою исследовательскую и теоретическую деятельность в драматическом театре, на оперную сцену вступил Федор Шаляпин. Мы уже упоминали о его недовольстве положением оперного искусства того времени. Вначале речь шла о неясном «ощущении диссонанса» в этом театральном жанре, но по мере того, как Шаляпин осознавал особенности оперного искусства и овладевал его закономерностями, неясное недовольство превратилось в мощный реформаторский порыв, ознаменовавший все творчество Шаляпина и превративший его в явление, аналогичное реформе Станиславского, только в области оперного искусства.

 

Станиславский и Шаляпин

Достижения этих двух великих людей шли в одном и том же направлении: у них были очень схожие взгляды на сценическое искусство, его цели и задачи, методологические средства и этические принципы. Различия в их деятельности происходили главным образом из специфики драматического и оперного жанров.

Станиславский создавал свою систему в течение всей жизни. Шаляпин сформулировал свое художественное credo и укрепился в нем во время работы в Русской частной опере Саввы Мамонтова. Он не любил термин «система», возможно, потому, что употребление его могло вызвать ассоциации со Станиславским и тем самым неверно обозначить источник его подхода к оперному искусству. Поэтому мы будем говорить о художественном методе Шаляпина. Нет никакого сомнения в том, что два таких великих человека, как Станиславский и Шаляпин, приходили к весьма сходным выводам независимо друг от друга и почти одновременно.

В области естественных наук сходные открытия часто совершались разными учеными примерно в одно и то же время, но совершенно самостоятельно. Что касается Станиславского и Шаляпина, то очевидно, что каждый из них с интересом заглядывал в «творческую лабораторию» другого.

Фраза Станиславского о том, что он свою систему «писал с Шаляпина», – конечно, преувеличение, но она указывает на то, что Шаляпин разработал и сформировал свой художественный метод в опере раньше, и поэтому Станиславский готов был «подписаться» под его результатами.

Интерес Станиславского к оперному искусству в значительной мере порожден его интересом к личности Шаляпина, а в своих режиссерских «выходах» в область оперного жанра он опирался не только на достижения собственной системы, но и на художественный метод Шаляпина.

Шаляпину не удалось создать, подобно Станиславскому, свой театр-студию. Несмотря на это, его влияние на оперное искусство того времени было настолько мощным и далеко идущим, что воспринималось как эпоха в развитии оперы. Достижения Шаляпина составляют фундамент современного оперного театра.

 

Оперное искусство конца XIX века

В XIX веке для оперного искусства характерны следующие моменты:

1) театральное здание, освобожденное от функции проведения торжественных мероприятий;

2) наследие в виде мифа о кастрате;

3) опера определяет границы своего мира;

4) типология голосов приобретает точную определенность и соответствует буржуазным представлениям о различиях между полами в жизни; голоса распределяются по признаку пола;

5) вводится типология ролей – принцип драматических амплуа;

6) в оперу включается принцип трех единств (места, времени и действия);

7) опера дистанцируется от идеологических позиций публики и создает свой собственный мир идеологии;

8) обновляются либретто, в них вводится множество сюжетов, от Шекспира до Пушкина, от Шиллера до Виктора Гюго;

9) в качестве авторов либретто начинают выступать и сами композиторы (Вагнер, Мусоргский);

10) развитие и распространение ансамблей (дуэт, терцет, квартет, квинтет и т. д.);

11) повышается значимость роли оркестра, он становится участником действия;

12) повышается интонация оркестра (камертон);

13) в вокальной технике эмпирический метод постепенно уступает место научному;

14) появление теории регистров;

15) открытия, связанные с созданием иллюзорного сценического пространства (рисованные декорации, иллюзия перспективы); проблема сценического знака приводит к постановке вопроса о содержании пространства (заключен ли смысл сцены, декораций, пространства вне текста – в подтексте или, быть может, в надтексте).

В конце XIX века проблема сценического пространства остается прежней (принципиально новые эстетические решения отсутствуют), пространство последовательно гомотопно, то есть, сценическое действие развивается в едином пространстве.

Музыкальная драматургия разработана (Вагнер, поздний Верди, «могучая кучка» русских композиторов, Массне, Бизе, веристы). Исходный принцип «Камераты» о единстве музыки и слова переживает эволюцию. Вокальная техника на высоком уровне, она полностью отвечает требованиям этого сегмента оперного исполнительского искусства. Однако актерские средства не разработаны, не осознается важность драматического аспекта исполнения, да и сама актерская техника не адекватна требованиям продвинутой оперной драматургии. А мысль о необходимости синтеза всех искусств, составляющих оперный жанр, в исполнительской практике или еще не созрела, или совсем отсутствует. В опере отсутствует режиссер в современном понимании этого слова.

Именно в таком состоянии застал оперу Федор Иванович Шаляпин.

 

Специфические особенности оперы в сравнении с драмой

Опера представляет собой самостоятельный вид искусства со своими закономерностями. В драматическом театре для того, чтобы состоялся спектакль, необходима пьеса со словесным изложением ряда событий, в которых участвуют определенные лица.

Главное выразительное средство драмы – слово. Слова обладают конкретной предметностью. В опере же музыка, в силу своей эмоциональной сущности, открывает скрытое в словах содержание, она передает нам настроения, переживания, тончайшие нюансы чувств актера, эмоционально поддерживает слово. И не только. Углубляя и расширяя мысли, содержащиеся в словах, придавая им новое измерение, музыка организует структуру характеров и психологическую динамику оперных образов.

Музыка лишена конкретности, а оперному театру, как и драматическому, необходима конкретность. Ее-то и обеспечивают слово и драматический аспект (драматизм), выражающие основной ход действия.

Драматический аспект оперы заключается в либретто. Либретто не тождественно пьесе в драматическом театре. Это всего лишь «полуфабрикат», «литературная основа», повод для написания музыки. Ибо композитор не иллюстрирует текст музыкой, не пишет музыкальное сопровождение к тексту, как это бывает в драматическом спектакле или фильме, а создает средствами музыки новое театральное произведение, в котором важно отношение музыки к тексту и действию. В разных частях одного оперного произведения может появиться один и тот же музыкальный материал, но восприниматься он будет в зависимости от отношения к конкретному событию, происходящему на сцене.

Например, музыкальный мотив любви Отелло и Дездемоны в опере Дж. Верди «Отелло» впервые возникает при встрече действующих лиц, когда корабль Отелло после бури пристает к гавани, а потом тот же мотив звучит в сцене прощания Отелло с Дездемоной непосредственно перед ее убийством. Тот же самый музыкальный материал воспринимается совсем по-другому, поскольку изменяется функциональный характер музыки.

Такого рода драматургический музыкальный контрапункт считается одним из самых сильных средств эмоционального воздействия в опере. Соотношение аудитивно-перцептивного и визуально-перцептивного, то есть, музыкального содержания и драматической формы в опере – самое важное, в этом ее специфика, ее природа и суть.

Итак, музыка в опере находится в состоянии постоянного взаимопроникновения и взаимодействия с драмой. Она не двигатель действия, а его решение. В синтетической природе оперы главные элементы составляют именно музыка и драма в органическом единстве и непрерывном взаимном преображении. Музыка, таким образом, представляет драматическое содержание оперы и определяет характер действия. Именно это и делает оперу качественно новым видом искусства и формирует ее принципы и закономерности.

В отличие от драмы, в опере ритм развития драматического действия точен, он определяется музыкой. Течение сценического времени тоже иное, чем в драме.

В опере возможно:

1) сжатое течение времени (компрессия времени);

2) расширенное течение времени (аугментация времени).

Компрессию времени мы встречаем чаще всего в ансамблях, для которых характерно одновременное звучание (пение) нескольких персонажей, а нередко и параллельное течение нескольких событий (активизация фабулы). В драме, если и возможно одновременное течение нескольких событий, то одновременная подача внятных реплик совершенно невозможна, если только речь не идет о намерении показать суматоху или волнение масс, мятеж; при этом не ставится задача донести до аудитории смысл каждого слова.

В опере же внятность одновременно произносимых фраз достигается ритмической и мелодической структурой каждой отдельной вокальной линии и различной высотой звука в каждой из них.

Приведем в качестве примера отрывок из IV акта оперы Дж. Верди «Риголетто».

Нотный пример: «Риголетто»

Приводимый нотный пример начинается с мелодии Герцога. Она элегантна (шестнадцатитактный период с форшлагами из двух шестнадцатых к ноте f, портаменто), обольстительна, но в то же время полна скрытой энергии (постоянное стремление в высокую тесситуру). В ответ на ухаживания Герцога следует фраза Маддалены. Звучащая шестнадцать тактов стаккато, она носит характер насмешки, но одновременно и поощрения кавалера. Линия мелодии Джильды, в основном, изломана и разорвана паузами на протяжении двух шестнадцатитактных периодов плюс восемь тактов коды. Она свидетельствует о ее мучительном, противоречивом душевном состоянии. Контрапункт этой мелодической линии составляет тема Риголетто: встревоженный отец пытается «открыть глаза» влюбленной дочери.

Ритмический и гармонический рисунок этих линий выполнен так, чтобы донести до слушателя их содержание в связи с каждым образом, так же как и отдельные эмоциональные планы – и все это в одновременном переплетении их мелодических линий.

Аугментация времени — частый случай в сценах смерти оперных персонажей, иногда вызывающий недоумение своей продолжительностью, особенно, если речь идет не о так называемой «естественной» смерти или о действии яда, а о «быстрой смерти» от ножа, пули и т. д.; в ариях и монологах; в ансамблевых сценах; в финальных сценах, куда не вводятся новые фабульные моменты. Возникает впечатление «застывшего действия» или даже перерыва в течении событий.

Однако это впечатление торможения времени обманчиво. Композитора в таких случаях интересует не само событие, а его подтекст. На самом деле действие не останавливается и не прерывается, а меняется уровень: исчезая из сферы внешней фабулы, оно переносится в сферу внутренней жизни персонажа или персонажей. Этот прием аугментации времени дает нам возможность узнать о самых мучительных раздумьях персонажа (скажем, ария Филиппа II из «Дон Карлоса» Верди), познакомиться со скрытыми сторонами их личности (например, сцена письма Татьяны из «Евгения Онегина» П. И. Чайковского).

За короткое время мы узнаем всю жизнь персонажа и мотивы, которыми он руководствовался (к примеру, смерть маркиза Позы из «Дон Карлоса»), или поймем, что послужило исходной точкой конфликтной ситуации, которая разовьется в дальнейшем (квартет или по форме – двойной дуэт из I действия «Евгения Онегина»), а пока скрывается за кажущимся спокойствием этой внешне статичной жанровой сценки. Аугментация времени обычно нужна композитору для того, чтобы языком музыки изложить скрытые пружины драматического действия или бросить дополнительный свет на какой-либо образ и его драматургическую функцию. Примером нам послужит квартет из первого действия «Евгения Онегина» (см. стр. 392).

Этот квартет звучит как своеобразное противопоставление прошлого и настоящего, старости и молодости. В дуэте девушек слышна мечта о счастье. В «беседе» Лариной и Филиппьевны мелькают воспоминания о молодости няни, слышатся ноты смирения, в которых Татьяна предчувствует свою судьбу: вместо возвышенных чувств – повседневность, вместо счастья – привычка, вместо взлета – самоотречение. Но она не желает мириться с однообразием жизни.

В противопоставлении застывшего течения провинциального быта и динамики жизненных порывов Татьяны намечается созревание драматического конфликта. Итак, доминантой всей сцены становится тоска и тревога Татьяны; в картине, казалось бы, остановившегося времени композитор приподнимает завесу над мнимой гармоничностью провинциальной жизни и открывает нам скрытые пружины действия.

В то время как в драме текст излагается речью, в опере текст поется. Пение является одним из отличий оперного жанра. Пение в опере выражает душевное состояние персонажей, побудительные причины их действий, особенности их характеров. Оно должно быть не только красивым (bel canto), но и содержательным. Голос певца – это инструмент, производящий музыку, а оперный певец – артист, музицирующий на сцене.

Нотный пример: «Евгений Онегин»

Вместе с тем он действует на подмостках вполне конкретно, осязаемо, материально. Итак, образ в опере есть художественный комплекс видимого и слышимого. Музыка определяет ритм, темп и метр его сценического действия. Оперный певец одновременно имеет дело с драматическим, музыкальным и пластическим аспектами выступления на сцене, и все эти аспекты должны быть в неразрывном единстве. Поэтому исполнитель вынужден каждое мгновение решать больше задач, чем драматический актер, а его внимание должно одновременно функционировать на нескольких уровнях. Все это – принципиальные различия между драматическим актером и оперным певцом.

В драматическом театре автор сценического прочтения пьесы – режиссер. В оперном театре существуют два равноправных автора постановки – режиссер и дирижер. Этот «парадокс» оперного искусства обусловлен тем фактом, что оперу ставят, исходя не столько из либретто, сколько из партитуры. Партитура объединяет литературный и музыкальный пласты в неразрывное единство. Это обстоятельство требует непременного разграничения сфер деятельности режиссера и дирижера при их теснейшем сотрудничестве, исходной точкой которого является общий подход к способу трактовки первенства музыки в опере. (На эту сложную тему, как и на другие темы, которых мы коснулись в этой главе, подробнее поговорим позже.) Поэтому образование оперного режиссера шире, чем образование режиссера драматического театра: он должен быть также и музыкантом, способным прочитать партитуру.

 

Вклад Шаляпина в оперное искусство

 

Предпосылки сценического творчества: чистота побуждений

Система К. С. Станиславского, помимо множества приведенных в систему практических советов актеру и вообще театральному человеку, представляет собой также и концентрированную этическую систему. Широко известно его изречение о том, что надо «любить искусство в себе, а не себя в искусстве», составляющее основу его этики.

Если человек в искусстве «видит только себя, в каком-то привилегированном положении относительно рядом идущих людей, если в этой мысли об искусстве он не ищет выразить того, что его беспокоит внутри, как едва осознаваемые, бродящие в потемках души, но тревожащие его силы творчества, а просто желает добиться блистания своей личности, если мелочные буржуазные предрассудки вызывают в нем желание победить волей препятствия для того только, чтобы раскрыть себе внешний путь к жизни, как фигуре заметной и видной, – такой подход к искусству – гибель и самого человека и искусства».

Станиславский считает, что человек, претендующий на то, чтобы быть артистом, должен приблизиться к искусству с чистым сердцем, ибо: «Предназначение себя к карьере артиста – это, прежде всего, раскрытие своего сердца для самого широкого восприятия жизни».

Главная особенность театрального искусства заключается в том, чтобы трансформировать правду жизни в правду театра.

«Показывать то, что и так очевидно, – это не искусство. Искусство начинается там, где появляется нечто до тех пор невидимое», то духовное богатство, та скрытая природа явлений и вещей, которые человек не одаренный не может заметить самостоятельно. Эту необходимую трансформацию производит талант артиста. «Талант – это сердце человека, его суть, его сила жить». Станиславский добавляет: «В искусстве можно только увлекать».

Подход Шаляпина к искусству был именно таким: чистым, открытым, полным вдохновения и восторга. Он непрерывно совершенствовался не только в рамках своего жизненного призвания, но и в интеллектуальном постижении других искусств, в постижении феномена жизни. С ранней молодости он посвятил себя театру, опере. «Несомненно, каждый, кто принес с собой на землю талант, живет под его влиянием, – замечает Станиславский. – Вся деятельность идет по путям, которые создает талант в человеке, и истинный талант пробивается к творчеству решительно во всех „предложенных” жизнью обстоятельствах. <…>. Как только в творчество входит элемент отрицания, волевого приказа, так творческая жизнь остановилась. Нельзя достигать вершин творчества, думая о себе: „Я отказываюсь от жизни, от ее утех, от ее красоты и радости, потому что подвиг мой – жертва всему искусству”.

Как раз наоборот. Никакой жертвенности быть в искусстве не может. В нем все увлекает, все интересно, все захватывает. Вся жизнь влечет к себе. В ней кипит художник. Его сердце открыто для перипетий, коллизий, восторгов жизни; и существовать в подвиге вроде монашеского ордена отказа от жизни художник не может.

<…> если у артиста и есть подвиг, то это его внутренняя жизнь. Подвиг артиста живет в красоте и чистоте его сердца, в огне его мысли. Но это отнюдь не приказ воли, не отрицание и отвержение жизни и счастья».

Эти слова, кажется, наилучшим образом определяют способ «жизни в искусстве» Федора Шаляпина. Именно поэтому любое положительное влияние, а особенно пребывание на сцене Русской частной оперы, становилось для него пищей, творившей из него такого артиста, какого в драме хотел создать Станиславский. Он стал достойнейшим человеком-творцом, способным соответствовать высшим требованиям творческого труда и переносить в сердца своих слушателей смысл слов и звуков в полном объеме. Только человек с чистым сердцем, причастившийся высших тайн искусства, мог постичь в искусстве то, что позволяло раздвинуть его границы, и таким артистом был Федор Шаляпин.

Одна из величайших и оказавших продолжительное влияние на развитие оперного театра заслуг Шаляпина заключается в том, что он, в противоположность самовлюбленным певцам, продолжателям «мифа о кастрате», выносившим на сцену свою эгоистическую личность, не озабоченных ничем, кроме собственной популярности и ублажавшим свое тщеславие, принес на сцену комплексный оперный образ, освобожденный от частной личности исполнителя. Певец превратился в основополагающий художественный материал оперного театра.

 

Проблема вдохновения

Многие склонны объяснять колоссальный исполнительский талант Шаляпина формулой «талант + вдохновение».

Понятие «сценического вдохновения» было весьма распространено в театре XIX века. Шаляпин, однако, относился к этому с иронией: «Бессознательность творчества, о которой любят говорить иные актеры, не очень меня восхищает. Говорят: актер в пылу вдохновения так вошел в роль, что, выхватив кинжал, ранил им своего партнера. По моему мнению, за такую бессознательность творчества следует отвести в участок… Когда даешь на сцене пощечину, надо, конечно, чтобы публика ахнула, но партнеру не должно быть больно. А если, в самом деле, шибко ударить, партнер упадет, и дирекции придется на четверть часа опустить занавес, выслать распорядителя и извиниться:

– Простите, господа. Мы вынуждены прекратить спектакль – актер вошел в роль».

Итак, Шаляпин в сценическом творчестве не признает никакого «вдохновения», «инспирации» или «творчества в бессознательном состоянии». Он говорит о качественной подготовке, самоконтроле и осознанности творческого акта в сценическом искусстве. Это было принципиально новым для практики оперного исполнения того времени.

Станиславский, со своей стороны, утверждает, что «творческое волнение» не существует как органическое действие. По его мнению, творчество на сцене возможно только при условии максимальной уравновешенности.

Шаляпин сознает, что у певца, глубоко вникнувшего в творческие задачи роли, нет времени думать о себе и о своем «волнении». Все его внимание целиком сосредоточено на сценической задаче. Поддаться «вдохновению» значит, в сущности, потерять контроль над творческим процессом, утратить дисциплину и войти в состояние хаоса. Он приводит следующий пример:

«Помню, как однажды, в „Жизни за царя”, в момент, когда Сусанин говорит: „Велят идти, повиноваться надо” – и, обнимая дочь свою Антониду, поет:

Ты не кручинься, дитятко мое, Не плачь, мое возлюбленное чадо, —

я почувствовал, как по лицу моему потекли слезы. В первую минуту я не обратил на это внимания, думая, что это плачет Сусанин, но вдруг заметил, что вместо приятного тембра голоса из горла начинает выходить какой-то жалобный клекот… Я испугался и сразу сообразил, что плачу я, растроганный Шаляпин, слишком интенсивно почувствовав горе Сусанина, то есть слезами лишними, ненужными, и я мгновенно сдержал себя, охладил».

Итак, подведем итоги. Писатель или композитор могут говорить о «минутах вдохновения» (когда Чайковский предупреждал, что «вдохновение не посещает ленивых», он имел в виду, что только упорная работа и владение необходимыми элементами техники время от времени приводят творца в возвышенное духовное состояние, способствующее творческому процессу). Но театральный артист не может ждать, когда его посетит вдохновение, хотя бы потому, что его творчество ограничено определенным отрезком времени, в котором играется спектакль, и нередко происходит в обстоятельствах, ничуть не способствующих «вдохновению». Вспомним хотя бы дебют Шаляпина в миланском театре «Ла Скала» в роли Мефистофеля.

И все же певец время от времени переживает на сцене «возвышенные мгновения». Эти мгновения совершенно ошибочно называют вдохновенными. О чем идет речь на самом деле, лучше всех объяснил Станиславский. Это – «мгновения внезапного озарения, когда вдруг открывается то, что было вам долго неясно, над чем вы бились и во что не могли правдиво проникнуть, не умели связать всего вами уже постигнутого воедино». Он подчеркивает, что эти мгновения «приходят только от сосредоточенности цельного внимания». Эти моменты внезапного озарения только кажутся вдохновением.

Шаляпин исключил из практики оперного исполнительского искусства все произвольное и случайное, он настаивал на осознанности выступления на сцене, которая происходит из основательной подготовки и точного употребления технических исполнительских приемов. К певческой технике он присоединил оригинальную технику игры, выросшую из специфики оперного жанра. Певческая техника в сформулированной им эстетике оперного творчества стала всего лишь одним из выразительных элементов выступления на сцене как аудио-визуальной амальгамы, из которой состоит оперный образ: поющихся слов, игры и пластического начала.

 

Игра переживания как основа игры в опере

Пример из «Жизни за царя» (прощание Сусанина и Антониды) свидетельствует о том, что Шаляпин ввел на оперную сцену вместо игры иллюстративной или игры представления – игру переживания. Это была еще одна принципиальная новость.

Этот пример также подчеркивает, как важен сознательный контроль творческого процесса в условиях игры переживания, а таковая возможна только в том случае, если певец свободно владеет приемами новой актерской техники. Выстраивая эстетику нового исполнительского стиля, Шаляпин должен был создать и актерские технические приспособления.

Вальтер Фельзенштейн, один из величайших оперных режиссеров ХХ века, рассматривал пение и игру переживания в органическом единстве. Пение в опере – не условность, а естественное проявление особого душевного состояния человека, которое не может быть передано разговорным языком, и потому певец обязан в каждой драматической ситуации, выраженной музыкой, найти источник этого особого состояния, которое «вынуждает» его петь. Поэтому в оперном театре неприемлем принцип отстранения от образа (дистанции), кроме некоторых случаев, отмеченных в современной оперной литературе.

«Оперная драматургия в большинстве случаев требует от певца перевоплощения в образ. От него требуется понять устремления персонажа, и тем самым он не может его представлять, но должен на сцене быть им, поступать, как он».

Вводя в оперу игру переживания, Шаляпин установил и принцип психологической правдивости сценического образа. Этот принцип подразумевает логику мышления и логику поступков определенного персонажа, которая по-разному выражается в трагедии, комедии, эпосе и даже в театре абсурда; в последнем случае речь идет о «логике алогичного». Этот новый принцип представлял коренную перемену в эстетике исполнения на оперных сценах.

 

Певец и опера: навстречу сценическому образу

Певцы в большинстве случаев справляются с вокальной частью роли, которую они должны играть, и вполне удовлетворяются этим.

Те, что помоложе, особое внимание уделяют эффектным местам, где можно блеснуть, привлечь симпатии менеджера и критики и таким образом кратчайшим, но и простейшим путем завоевать симпатии публики, приобрести популярность. Такие певцы тянут оперное искусство назад, к «мифу о кастрате» или, в лучшем случае, во времена «абсолютной дивы». И только немногие основательно знакомятся и с чужими партиями, и занимаются серьезным музыкальным анализом оперы. И уж совсем мало тех, кто изучает исторический контекст создания оперы, биографию автора и его мировоззрение, эпоху, о которой идет речь в опере, отношение автора к собственной эпохе (как он судит о событиях прошлого или же, как он использует старинный сюжет для разговора о современных проблемах). И, наконец, меньше всего тех, кто займется и драматургическим анализом роли, и пропустит ее через фильтр своей творческой личности. Ибо сама по себе опера есть плод художественной фантазии, оживляемый лишь посредством исполнителей.

В основном большинство современных оперных певцов подходит к опере и к оперному искусству так, как это обычно происходило еще до времен Федора Шаляпина. И сколько бы они ни старались казаться «современными», сколь «современной» ни выглядели бы режиссерская концепция и оформление спектакля, этот подход остается в высшей степени ретроградным.

Шаляпин еще в Мариинском театре благодаря маэстро Направнику понял, насколько важно основательное, точное и подробное овладение ролью. В Русской частной опере он осознал комплексный характер оперного искусства и в соответствии с этим строил свой метод подготовки роли. Это послужило отправной точкой для работы его творческого воображения, на основе которого он развивал и надстраивал конкретный сценический образ. Из этого процесса постепенно развивалась его техника оперной игры.

«…Если произведение написано с талантом, то оно мне ответит на мои вопросы с полной ясностью. <…> В пьесе надо чувствовать себя как дома. Больше, чем „как дома”. <…> Чтобы не было никаких сюрпризов, чтобы я чувствовал себя вполне свободным. Прежде всего, не зная произведения от первой его ноты до последней, я не могу вполне почувствовать стиль, в котором оно задумано и исполнено, следовательно, не могу почувствовать вполне и стиль того персонажа, который меня интересует непосредственно. Затем, полное представление о персонаже я могу получить только тогда, когда внимательно изучил обстановку, в какой он действует. И атмосферу, которая его окружает. Окажется иногда, что малозначительная будто фраза маленького персонажа – какого-нибудь „второго стража” у дворцовых ворот – неожиданно осветит важное действие, развивающееся в парадной зале и в интимной опочивальне дворца. <…>

Если персонаж вымышленный, творение фантазии художника, я знаю о нем все, что мне нужно и возможно знать из партитуры, – он весь там находится. Побочного света на его личность я не найду. И не ищу. Иное дело, если персонаж – лицо историческое. В этом случае я обязан обратиться к истории. Я должен изучить, какие действительные события происходили вокруг него и через него, чем он был отличен от других людей его времени и его окружения, каким он представлялся современникам и каким его рисуют историки. Это для чего нужно? Ведь играть я должен не историю, а лицо, изображенное в данном художественном произведении, как бы оно ни противоречило исторической истине. Нужно это вот для чего. Если художник с историей в полном согласии, история мне поможет глубже и всестороннее прочитать его замысел. Если художник от истории уклонился, вошел с ней в сознательное противоречие, то знать исторические факты мне в этом случае еще гораздо важнее, чем в первом. Тут, как раз на уклонениях художника от исторической правды, можно уловить самую интимную суть его замысла».

Шаляпин тут же поясняет этот тезис:

«История колеблется, не знает, – виновен ли Борис в убиении царевича Димитрия в Угличе или не виновен. Пушкин делает его виновным, Мусоргский вслед за Пушкиным наделяет Бориса совестью, в которой, как в клетке зверь, мятется преступная мука. <…> Я верен, я не могу не быть верным замыслу Пушкина и осуществлению Мусоргского – я играю преступного царя Бориса, но из знания истории я все-таки извлекаю кое-какие оттенки игры, которые иначе отсутствовали бы. Не могу сказать достоверно, но возможно, что это знание помогает мне сделать Бориса более трагически-симпатичным». Здесь речь идет о непосредственной органической связи, которая устанавливается между интеллектуальным (мыслительным) процессом и творческим воображением.

Это – первая ступень в процессе сознательного отношения к выступлению на сцене. В то же время, это исходная точка действенного анализа произведения, который Шаляпин ввел в практику оперного театра в качестве обязательного и необходимого принципа на пути создания сценического образа.

 

Творческое воображение и правдивость образа: обобщение

«Как бы ни был хорошо нарисован автором персонаж, он всегда останется зрительно смутным. В книге или партитуре нет картинок, нет красок, нет измерений носа в миллиметрах. Самый искусный художник слова не может пластически объективно нарисовать лицо, передать звук голоса, описать фигуру или походку человека. На что величайший художник Лев Толстой, но пусть десять талантливых художников попробуют нарисовать карандашом или писать кистью портрет Анны Карениной – выйдет десять портретов, друг на друга совершенно не похожих, хотя каждый из них в каком-нибудь отношении будет близок к синтетическому образу Анны Карениной. Очевидно, что объективной правды в этом случае быть не может, да не очень уж и интересна эта протокольная правда.

Но если актриса берется играть Анну Каренину – да простит ей это Господь! – необходимо, чтобы внешний сценический образ Анны ничем не противоречил тому общему впечатлению, которое мы получили об ней в романе Толстого. Это – мини-мальнейшее требование, которое актриса должна себе предъявить. Но этого, конечно, мало. Надо, чтобы внешний образ не только не противоречил роману Толстого, но и гармонировал с возможно большим количеством черт Анны Карениной, эти черты делал для зрителя более заметными и убедительными. Чем полнее внешний облик актрисы сольется с духовным образом, нарисованным в романе, тем он будет совершеннее. Само собою разумеется, что под внешностью я разумею не только грим лица, цвет волос и тому подобное, но манеру персонажа быть: ходить, слушать, говорить, смеяться, плакать.

Как осуществить это? Очевидно, что одного интеллектуального усилия тут недостаточно. В этой стадии создания сценического образа вступает в действие воображение – одно из главных орудий художественного творчества.

Вообразить – значит вдруг увидеть. Увидеть хорошо, ловко, правдиво. Внешний образ в целом, а затем в характерных деталях. Выражение лица, позу, жест. Для того же, чтобы правильно вообразить, надо хорошо, доподлинно знать натуру персонажа, ее главные свойства. Если хорошо вообразить нутро человека, можно правильно угадать и его внешний облик. При первом же появлении „героя” на сцене зритель непременно почувствует его характер, если глубоко почувствовал и правильно вообразил его сам актер. Воображение актера должно соприкоснуться с воображением автора и уловить существенную ноту пластического бытия персонажа».

Как писал Станиславский, «основа всей жизни и творчества артиста – невозможность разделить свое житейское „я” от актерского „я”». Но певец (а мы здесь говорим об оперном певце, то есть о певце, который является актером) может с помощью внутренней дисциплины, проистекающей из сознания о задачах своей «жизни в искусстве», вытеснить маленькое, банальное «я», погрязшее в проблемах повседневности и связанных с ними мелких страстях (Станиславский называет это «низшим „я”»), и освободить свою личность для работы творческой интуиции (которая, по Станиславскому, является его «высшим „я”»). Уравновешенность, упоминаемая Станиславским, является «абсолютным освобождением сознания от давления личных страстей (низшего «я»). Это – состояние сознания, освобожденного от личных наблюдений за текущим моментом, когда вся жизнь сконцентрирована и сосредоточена на решении творческих задач.

Шаляпин говорил о проблеме разделения «частного „я”» и своего «творческого „я”» следующим образом: «Конечно, актеру надо, прежде всего, самому быть убежденным в том, что он хочет внушить публике. Он должен верить в создаваемый им образ твердо и настаивать на том, что вот это и только это – настоящая правда. Так именно жил персонаж и так именно умер, как я показываю. Если у актера не будет этого внутреннего убеждения, он никогда и никого ни в чем не убедит, но не убедит он и тогда, если при музыкальном, пластическом и драматическом рассказе не распределит правильно, устойчиво и гармонично всех тяжестей сюжета. Чувство должно быть выражено, интонации и жесты сделаны точь-в-точь по строжайшей мерке, соответствующей данному персонажу и данной ситуации. Если герой на сцене, например, плачет, то актер-певец свою впечатлительность, свою собственную слезу должен спрятать – они персонажу, может быть, вовсе не подойдут. Чувствительность и слезу надо заимствовать у самого персонажа – они-то и будут правдивыми. <…>

Идеальное соответствие средств выражения художественной цели – единственное условие, при котором может быть создан гармонически-устойчивый образ, живущий своей собственной жизнью, – правда, через актера, но независимо от него. Через актера-творца, независимо от актера-человека».

Шаляпин, как мы видим, разработал целую систему создания сценического образа, совершенно новую для исполнительской практики его времени.

Он начинает с действенного анализа произведения (музыкально-драматический структурный анализ), который подразумевает и изучение контекста возникновения произведения в широком смысле: общественно-исторические условия; отражение в произведении эпохи и ее социальных, общественных и культурных особенностей. Шаляпин подчеркивает значение всестороннего знакомства с личностью и духовным миром автора. Чем автор ближе артисту как человек, тем яснее артисту будут мотивы и стимулы, которые привели к созданию конкретного произведения, истоки его поэтической структуры и эстетики. Только при наличии этих знаний действенный анализ может быть полным: эти знания – ключ к пониманию функциональных особенностей вокальных и оркестровых партий, их соотношения между собой, а также драматургического метода композитора.

Действенный анализ представляет собой интеллектуальный процесс, параллельно которому, на основе полученных знаний, развивается и художественный процесс, работа творческого воображения. Эта работа будет результативной и приведет к желаемому результату (к правдивости художественного образа), если она опирается на конкретные знания, полученные в процессе обстоятельно и детально проведенного действенного анализа, и если она происходит в сознании исполнителя, освободившегося от своего «низшего „я”» (то есть, если эту работу производит его художническая, а не частная личность). Такая работа творческого воображения открывает путь художественной интуиции, которая приводит к тому, что артист видит внутренним взором образ героя.

Синтетический образ, к которому артист приходит в процессе создания сценического образа, составляют его внешность и сумма характерных черт личности. Характерные черты сценического образа артист подбирает путем систематизации множества присущих ему особенностей, из которых потом выбирает небольшое число наиболее характерных. На этом этапе уже можно конкретизировать синтетический образ, наделить его характерными деталями, свойственной ему манерой быть. Вместе с конкретизацией происходит и обобщение образа. Освобожденные от частной личности исполнителя, конкретные черты сценического образа приобретают элементы универсальной узнаваемости.

«Движение души, которое должно быть за жестом для того, чтобы он получился живым и художественно ценным, должно быть и за словом, за каждой музыкальной фразой. Иначе и слова, и звуки будут мертвыми. И в том случае, как при создании внешнего облика персонажа, актеру должно служить его воображение. Надо вообразить душевное состояние персонажа в каждый данный момент действия».

Правдивости и убедительности сценического образа будет способствовать позиция артиста по отношению к персонажу. Шаляпин не довольствуется тем, что видит свой персонаж, он старается вжиться в окружающую его атмосферу и в его «внутреннюю атмосферу», представить себе «душевное состояние» героя в каждый момент своего сценического существования. Артист соучаствует в этих душевных состояниях персонажа. Этот момент имеет двоякое значение: актер сначала вживается в образ, а потом сживается с ним, что приводит к исчезновению последних следов «информационного» или «объективированного» пения; этот момент поясняет задачи образа. Персонаж на сцене не имеет права ни одной минуты оставаться без задачи, потому что это приводит к паузам в жизни образа (не путать со сценической паузой, составляющей неотъемлемую часть жизни персонажа!), что приведет к разрушению всей его архитектоники.

О пропорциональности выражения чувств речь пойдет дальше.

 

Полнота жизни сценического образа

«Важность воображения, я полагал, в том, что оно помогает преодолевать в работе все механическое и протокольное. Этими замечаниями я известным образом утверждал начало свободы в театральном творчестве. Но свобода в искусстве, как и в жизни, только тогда благо, когда она ограждена и укреплена внутренней дисциплиной».

Как мы видели, работа творческого воображения развивается на основе знаний, полученных певцом о конкретном персонаже, на основе действенного анализа произведения, размышлений о духовном мире автора и изучения эпохи – как исторических данных, так и самого ее духа. Все это имеет отношение к жизни образа, которую мы находим в самом произведении, и которая ограничена контурами этого произведения. Полнота жизни персонажа достигается здесь и путем точного выстраивания его отношений с прочими действующими лицами данной оперы.

Шаляпин в своем стремлении к наибольшей правдивости и убедительности конкретного сценического персонажа, к максимальной полноте его жизни на сцене, предпринял еще один шаг. Первым из оперных певцов он стал учитывать тот факт, что сценический персонаж начинает жить задолго до своего появления на сцене, и что жизнь его не прекращается с уходом артиста со сцены. Он живет и до начала действия, и в промежутках между выходами на сцену (иногда от одного его выхода до другого проходит большой отрезок времени: несколько лет в случае с Борисом Годуновым и не одно десятилетие, как, например, у Фиеско в опере Верди «Симон Бокканегра»). При этом, если его сценическая жизнь не заканчивается смертью, он продолжает жить и после окончательного ухода со сцены по завершении оперы.

Другими словами, Шаляпин первым понял, что динамика сценического образа выходит за пределы самой оперы, а в рамках оперы не прекращается, в то время как данный персонаж отсутствует на сцене.

Таким образом, творческое воображение Шаляпина охватывало время жизни героя и тогда, когда он на сцене не присутствовал. Персонаж возникал на сцене, принося с собой определенные мысли, определенное душевное состояние.

Например, Борис колебался, принимать ли ему царскую корону, к которой он так стремился и ради которой он, по крайней мере, согласно версии Пушкина и Мусоргского, совершил убийство законного наследника престола, царевича Димитрия. Он считал этого мальчика непригодным к управлению огромной страной, в то время переживавшей серьезный кризис. На этот страшный шаг Бориса толкнуло не только властолюбие (или менее всего – властолюбие), но убеждение в том, что он гораздо лучше, чем слабый и болезненный отрок, сможет повести страну к обновлению и облегчить тяжкую жизнь простых людей. Но существуют ли свидетели убийства? Плетут ли против него заговор еще до вступления на престол? Не раздастся ли из толпы выкрик «Убийца!»? Удастся ли ему привлечь на свою сторону вероломных бояр? Все это – внутренняя жизнь героя, которую он приносит на сцену, начиная монолог: «Скорбит душа». В этом монологе звучит эхо прежней жизни персонажа.

Или: между первым и вторым появлением Бориса проходит шесть лет. Они отмечены его гигантскими усилиями повести страну путем прогресса, просветить отсталый народ, преодолеть сопротивление бояр реформам. Засуха приводит к голоду и возмущению народа, которым манипулируют хитрые бояре, распространяющие слухи об убийстве царевича, а другие – о том, что царевич жив. Будто бы по ошибке убит другой мальчик, а царевич втайне собирается вернуть себе престол. Этот рассказ внедряется в сознание народа, растет ненависть к Борису, а засуха и голод воспринимаются как Божья кара за грехи царя-убийцы.

Происходит трагедия в семье (внезапно умирает жених дочери Бориса, Ксении), начинается мятеж на литовской границе, появляется самозванец Лжедмитрий. За то время, что Борис отсутствовал на сцене, он прожил несколько тяжких лет, узнал немало горьких истин, пережил мучительные угрызения совести и осознал трагическую безысходность своего положения; он находится на грани душевного расстройства. Вся динамика сценического образа непрерывно развертывалась на глазах у зрителей, и перед ними появляется уже не тот Борис, которого они видели в Прологе. Тем не менее, эти различия не нарушают диалектики образа. И так далее.

В мизансценическом существовании образа участвуют и другие персонажи, с которыми он встречается в течение спектакля, а, возможно, и персонажи, не действующие в опере, но такие, что могли бы оказать влияние на жизнь образа.

Эти невидимые образы могут существовать в сознании исполнителя не только в процессе работы художественного воображения, но и в моменты сценической жизни образа, дополняя атмосферу, из которой возникает самоощущение образа. Например, Риголетто в сцене дуэта с Джильдой, когда он открывает ей свое прошлое, может иметь перед собой помогающий ему невидимый образ матери Джильды. Из всего окружения, презиравшего горбуна и обрекшего его на должность придворного шута, только возлюбленная сумела в нем разглядеть прекрасного человека. Он может слышать в воображении ее ласковые слова, ощущать ее прикосновения, чувствовать тепло ее любви, какой ему не дарил никто на свете. Эта женщина была его единственным прибежищем, пока не родилась дочка. Вот они вместе, в сырой каморке; нагнувшись над колыбелькой, при слабом свете свечи они вместе любуются ангельской красотой спящей дочери, они держатся за руки, и в этом судорожном пожатии – и благодарность судьбе, и невыразимое счастье, и страх перед будущим.

Или: Досифей, прежде, чем уйти в монастырь, был могущественным и непокорным вельможей (князем Мышецким), имел семью. Все это он оставил ради духовного подвига. Марфа, скорее всего, напоминает ему дочь, которая должна быть примерно того же возраста. Узнав, что Марфа впала в грех земной любви, он утешает ее и старается дать ей духовные силы. В отношениях же с Хованским и князем Голицыным он выступает как высший авторитет, судит об их делах как человек, посвятивший себя Господу, но в то же время, благодаря своей прежней светской жизни, он знает людей, их слабости и страсти.

Итак, невидимые образы способствуют большей точности и полноте переживаний и действий сценического персонажа, правдивости и убедительности его жизни на подмостках.

Выход за рамки событий, описанных в опере, и работа творческого воображения в разработке возможных сюжетов, не входящих в содержание оперы, включение в эти сюжеты персонажей оперы, включение в работу воображения невидимых персонажей – все это, как подчеркивает Шаляпин, требует от исполнителя избегать всяческого своеволия и соблюдать строгую внутреннюю дисциплину.

Для полноты жизни сценического персонажа большое значение имеет и практика, многократные выступления в одной и той же роли. С течением времени исполнитель постепенно преодолевает оставшиеся технические препятствия, мешающие ему полностью перевоплотиться в образ; он получает новые сведения и усваивает их путем непрерывного и всестороннего самоусовершенствования.

«Актер усердно изучил свою партитуру, свободно и плодотворно поработало его воображение, он глубоко почувствовал всю гамму душевных переживаний персонажа; он тщательно разработал на репетициях интонации и жесты; строгим контролем над своими органами выражения достиг удовлетворительной гармонии. Образ, который он в период первых вдохновений увидел как идеальную цель, отшлифован.

На первом представлении оперы он победоносно перешел за рампу и окончательно покорил публику. Готов ли образ окончательно?

Нет, образ еще не готов. Он долго еще дозревает, от спектакля к спектаклю, годами, годами. Дело в том, что есть труд и наука, есть в природе талант, но самая, может быть, замечательная вещь в природе – практика. Если воображение – мать, дающая роли жизнь, практика – кормилица, дающая ей здоровый рост.

<…>

И вот когда-нибудь наступает момент, когда чувствуешь, что образ готов. Чем это все-таки в конце концов достигнуто? Я <…> об этом немало говорил, но договорить до конца не могу. Это там – за забором. Выучкой не достигнешь и словами не объяснишь. Актер так вместил всего человека в себе, что все, что он ни делает в жесте, интонации, окраске звука, точно и правдиво до последней степени. Ни на йоту больше, ни на йоту меньше. Актера этого я сравнил бы со стрелком в тире, которому так удалось попасть в цель, что колокольчик дрогнул и зазвонил. Если выстрел уклонился бы на один миллиметр, выстрел этот будет хороший. Но колокольчик не зазвонит…

Та к со всякой ролью. Это не так просто, чтобы зазвонил колокольчик. Часто, довольно часто блуждаешь около цели близко, один миллиметр расстояния, но только около. Странное чувство. Один момент я чувствую, что колокольчик звонит, а сто моментов его не слышу. Но не это важно – важна сама способность чувствовать, звонит или молчит колокольчик… Точно так же, если у слушателя моего, как мне иногда говорят, прошли мурашки по коже – поверьте, что я их чувствую на его коже. Я знаю, что они прошли. Как я это знаю? Вот этого я объяснить не могу. Это по ту сторону забора».

 

Тембральная палитра

Есть существенная разница между игрой показа и имитации с одной стороны и игрой переживания – с другой. В первом случае у певца постепенно замирает творческий импульс: внимание не переносится внутрь, но концентрируется на внешней форме, творческое состояние намеренно заменяется простым «актерским самоощущением», при котором певец внешними средствами показывает то, чего он не чувствует. Если певец на сцене не находится в творческом состоянии, то и интонации его голоса не обогатятся красками нового переживания. Пение сведется к производству звуков, к голой певческой технике, к forte и piano, соответственно, к подражанию физическому действию. Певец, у которого внутри пустота, забывает, каким изысканным инструментом является голос, такой певец лишает себя возможности использовать драгоценнейшие оттенки этого инструмента. Он попадет в ловушку форсированного пения, но, сколько бы он ни напрягал голос, он никогда не сумеет передать зрителю нечто такое, что его заставит трепетать, нечто такое, что погрузит его на дно отчаяния или заставит возликовать от радости вне рамок условности, испытать полноценные чувства.

Игра переживания – это основа осмысленного, психологически окрашенного пения, в котором слова и музыка сливаются в новом содержательно-эмоциональном качестве. В шаляпинскую эпоху уже встречались певцы, понимавшие недостаточность «формального пения» в опере (итальянский баритон Титта Руффо, польский бас Адам Дидур). Но если обратиться к мемуарам С. Ю. Левика, мы увидим, что они обозначали тембром отдельные части партии.

Например, Руффо в дуэте с Джильдой («Риголетто») придавал голосу лирический оттенок, в монологе «Cortigiani» – трагедийно-патетический, а в той сцене, где он клянется отомстить – героический. Подобное использование тембровых оттенков голоса было еще, однако, далеко от того богатства палитры тембровых красок, каким Шаляпин выражал тончайшие нюансы душевных состояний сценического образа в каждый отдельный миг изменчивой жизни своих персонажей.

Такой прием, как смена оттенков тембра, функционально относимый к области вокальной техники, по сути своей принадлежит к певческим выразительным средствам.

Шаляпин подчеркивал, что нельзя сказать одним и тем же тембром голоса «люблю тебя» и «я тебя ненавижу».

Это замечание кажется настолько очевидным, что о нем, возможно, не стоило бы упоминать, а тем более его комментировать.

И, тем не менее, оно приводится здесь для того, чтобы напомнить певцу, что он должен петь всей своей личностью, а не только голосом. И тогда задачи тембровой окраски певческой фразы сильно усложняются. Они проистекают из задач образа и его душевного состояния в данный момент.

Например: убить противника, или улыбнуться, или посмотреться в зеркало, или заплакать – все это задачи, до некоторой степени одинаковые только в плане внешнего действия, но совершенно различные в контексте совпадения с внутренним действием.

Способ, которым утрет слезы, например, Шарлотта в «Вертере» Массне или какая-нибудь стареющая кокетка из высшего общества, обладают совершенно различными органическими свойствами.

«И Шарлотта, и наша львица – обе бросаются, одна к письмам, другая к зеркалу. Обе хватают свои сокровища, выше которых в это летящее мгновение для каждой из них ничего нет. Но Шарлотта, прижимая к груди ящик с письмами, прижимает живое сердце человека, в котором в эту минуту вся ее жизнь, в ней полное самоотречение; мысли о нем – ее храм чистейшей любви. Не жадность, а преданность в ее жестах; и сила женского очарования возрастает от робости и горестности всех ее движений».

Слезы Шарлотты – и когда она одна, и когда с сестрой, – перетекают в физический жест только как мучительное желание преодолеть приступы слабости, пока у нее хватает сил нести крест своей верности в опостылевшем браке.

«Там же, где вы львица, вы схватили жадно, хищно зеркало, предвидя в нем для себя решение вопроса – победа или поражение. Ваши мысли заняты только вами одной. Вглядываясь в зеркало, вы поняли, что бесполезны ухищрения всех ваших массажисток, и от жадности разглядывания вы перешли к ненависти и отчаянию. И ваше физическое движение: плотно скрюченными пальцами захваченное зеркало, вытянутая вперед голова, жадный взгляд – все вдруг моментально разразилось швырком, все полетело на пол, чтобы дать выйти пару ненависти из сердца».

Здесь органические свойства физического действия (плач, слезы) – эгоизм, бесчувственность, расчет, лицемерие, неискренность.

Шаляпин еще за четверть века до того знал, что параллельные задачи внешнего и внутреннего действия, найденные в одной роли (в жизни одного сценического персонажа), неприменимы в других ролях, и что отсюда проистекает императив владения тембровой палитрой во всем ее бесконечном разнообразии. Эту проблему еще более усложняют сценические ситуации, при которых, согласно задаче роли, внешнее и внутреннее действие развиваются в большом удалении друг от друга.

«Иной раз певцу приходится петь слова, которые вовсе не отражают настоящей глубины его настроения в данную минуту. Он поет одно, а думает о другом. Эти слова – только внешняя оболочка другого чувства, которое бродит глубже и в них прямо не высказывается. Марфа в „Хованщине” сидит на бревне у окна князя Хованского, который когда-то поиграл ее любовью. Она поет как будто простую песню, в которой вспоминает о своей любви к нему:

Исходила младешенька Все луга и болота, А и все сенные покосы; Истоптала младешенька, Исколола я ноженьки, За милым рыскаючи, Да и лих его не имаючи.

В этих словах песни звучат ноты грустного безразличия. А между тем Марфа пришла сюда вовсе не безразличной овечкой. Она сидит на бревне, в задумчивых словах перебирает, как четки, старые воспоминания, но думает она не о том, что было, а о том, что будет. Ее душа полна чувством жертвенной муки, к которой она готовится. Вместе с ним, любимым Хованским, она скоро взойдет на костер – вместе гореть будут во имя святой своей веры и любви.

Словно свечи Божии, Мы с тобою затеплимся, Окрест братья во пламени, И в дыму, и в огне души носятся.

Вот каким страстным, фанатическим аккордом, светлым и неистовым в одно и то же время, заканчивается ее песня!

Значит, песню Марфы надо петь так, чтобы публика с самого начала почувствовала тайную подкладку песни…

„Что-то такое произойдет”, – должна догадаться публика. Если певица сумеет это сделать, образ Марфы будет создан. И будет певице великая слава, так как Марфа – одна из тех изумительных по сложной глубине натур, какие способна рожать, кажется, одна только Россия и для выражения которых нужен был гений Мусоргского…

Если же внутренние чувства Марфы через ее песню не просочатся, то никакой Марфы не получится. Будет просто более или менее полная дама, более или менее хорошо или плохо поющая какие-то никому не нужные слова».

Итак, приведенное соображение Шаляпина можно было бы перефразировать следующим образом: нельзя одним и тем же голосом сказать «я тебя люблю» и «я тебя ненавижу» в разных сценических ситуациях, не говоря уже о тех случаях, когда речь идет о разных произведениях и/или сценических персонажах.

И, наконец, только игра переживания обеспечивает правильное и точное употребление тембровой палитры человеческого голоса, при том условии, разумеется, что вокальная техника не ставит певцу никаких ограничений. В этом – первое предварительное условие правдивости и убедительности всей интерпретации. Употребление тембровых красок – органическая часть игры переживания в опере, без этой палитры игра переживания в опере не существует.

 

Интонация вздоха

Интонация вздоха находится в самой прямой связи с пропорциями, соответствующими конкретному образу и конкретной сценической ситуации.

Рассказывая о своей интерпретации Бориса Годунова, Шаляпин между прочим говорит следующее:

«Мне дорога сцена с курантами – в ней я довожу все силы своих чувств и мыслей до самого большого напряжения, чтобы выразить – а не проиллюстрировать! – жестокую бурю трагических переживаний Бориса. Но не меньшее напряжение чувств и мыслей надобно для того, чтобы выразить – а не проиллюстрировать! – царственное величие Годунова в его фразе „А там сзывать народ на пир…” из первого монолога или найти верную – внешне спокойную, а затем решительную, волевую – интонацию в маленькой сцене с Ближним боярином, когда последний сообщает о прибытии Шуйского и о заговоре, зреющем среди крамольных бояр. Когда на сообщение боярина я спокойно отвечаю:

– Шуйский? Зови! Скажи, что рады видеть князя и ждем его беседы, – не ищите в интонациях и красках моего голоса бытового житейского спокойствия: я выражаю спокойствие царя Бориса, причем выражаю его в момент, непосредственно идущий вслед за монологом „Достиг я высшей власти”. Следовательно, в этом спокойствии должны прозвучать у меня и отзвуки только что посетивших Бориса тревожных видений („И даже сон бежит и в сумраке ночи дитя окровавленное встает…”), и стремление во что бы то ни стало скрыть свое волнение от боярина, и предчувствие новой беды от появления Шуйского, в котором я, царь Борис, привык видеть умного и хитрого врага, и, опять-таки, стремление скрыть эту свою новую тревогу и т. д., и т. п.».

Речь идет о том, что все выразительные средства, употребленные в этой маленькой сцене, должны находиться в точном соотношении с выразительными средствами, применяемыми в предшествующей сцене и в сцене, которая за ней непосредственно последует, для того, чтобы обеспечить спонтанность, естественность и убедительность жизни сценического персонажа. Это – пропорции, о которых говорил Шаляпин. Для того, чтобы пропорции были точными, певец должен в каждое мгновение исполняемой роли помнить роль в целом, все ее задачи и их порядок, не забывать о темпо-ритме роли, о ее кульминационных моментах, и в связи с этим о выборе и распределении выразительных средств на протяжении всей сценической жизни персонажа.

Эмоционально-психологическая душевная интонация, проистекающая из глубокого осознания каждого конкретного сценического задания роли (а к ней ведет творческое воображение и художественная интуиция), путем интонации вздоха привносится в сценический образ. Интонация вздоха есть сумма одновременных тонких психофизических действий: через вдох, предшествующий фонации, происходит «приспособление» всех ресурсов существа певца (тела, голосового аппарата, нервной системы, психо-эмоционального и душевного состояния) к тому, чтобы сверхзадача роли была выражена как можно точнее, полнее, правдивее и убедительнее. Интонация вздоха определяет количество воздуха, который вдыхает певец (способ работы диафрагмы и голосового аппарата – силу выдоха воздушной струи, разновидность «атаки» звука), иннервацию голосовых связок, анатомо-физиологическое положение всех органов и мышц, участвующих в фонации и формировании звука в резонаторах, она определяет комплексное содержание обертонов и формант (которое, в сущности, представляет физиологическую сторону тембровой палитры), дикцию и артикуляцию, тонус всего физического состояния певца, его динамику и пластику.

Интонация вздоха объединяет и приводит в гармонию весь комплекс выразительных средств (мы намеренно не подразделяем средства на певческие и актерские. Шаляпин отменил это разделение. После эры Шаляпина сценическое действие подразумевает синтез всех выразительных средств, происходящих из природы оперного жанра и направленных на решение сценических заданий образа). Эти выразительные средства связаны с каждым конкретным заданием персонажа, интонация вздоха вдыхает в них жизнь, оставаясь в соответствии с определенными пропорциями его общей сценической жизни.

Интонация вздоха, таким образом, представляет самую суть (сердцевину) сценической жизни образа и технологическую сущность творческого процесса, развивающегося на сцене.

Это – сознательное действие, вершина сознательной части сценической жизни персонажа, но одновременно, посредством художественной интуиции, она соприкасается и с его подсознанием.

ГРАФИК РОЛИ БОРИСА (М. Мусоргский: «БОРИС ГОДУНОВ»)

 

Дисциплина творческого процесса

Императив, адресованный Станиславским драматическому артисту, имеет еще большее значение для оперного певца, чьи задачи даже сложнее.

Шаляпин в своей работе очень быстро пришел к выводам, довольно сходным с приемами Станиславского в работе с актерами, и весьма похожим образом их систематизировал. Но все же очевидны и различия, диктуемые спецификой оперного жанра. Они касаются круга внимания, видов внимания и самоконтроля творческого процесса на сцене. Не станем останавливаться на этих различиях. Проанализируем художественный метод Шаляпина и проследим технические аспекты сценического творчества, которые могут быть полезны любому оперному певцу, вплоть до того пункта, когда начинается таинство гениальности, то есть до области, которая анализу не поддается.

Освобождение от собственного «я»

В частной жизни типичный эгоцентрик, Шаляпин понимал, что привнесение личных импульсов и страстей в процесс творчества становится серьезной помехой. Характерные особенности и опыт внешней жизни могут быть материалом для творчества (в этом заключается неотделимость частного «я» от художественного «я»), но настоящее творчество начинается только тогда, когда исполнитель в каждой страсти опознает то личное, временное, преходящее, условное и незначительное, что определяется его низшим «я», и когда он стремится превзойти этот уровень и выйти за его пределы. Благодаря способности Шаляпина к перевоплощению это «самоочищение» в каждом отдельном случае происходило стремительно и было абсолютным: он подходил к материалу искусства с чистым сердцем, совершенно свободный от давления своего низшего «я». Мотивы для творчества певец черпал не во внешних поводах, но в глубинных потребностях своего существа.

Он приближался к художественному материалу в состоянии сосредоточенного священнодействия, и внимание его сразу же сосредотачивалось на самом существенном, органическом, надличностном. Это были такие моменты перелома в сознании, когда мир творческий проникал в мельчайшие поры его условных задач, когда он вносил собственную жизнь в те моменты чужой жизни, которые предлагал ему автор, и они становились частью его собственной жизни, без придания сценическому образу красок собственной личности, без какого-либо насилия и трюков. Здесь самообладание и внутренняя дисциплина приводят исполнителя к освобождению от собственного «я», которое уступает место человеку (персонажу), роль которого он играет.

Концентрация

Концентрация – непременное условие успешного творчества на всех его этапах: и на подготовительном (когда исполнитель занимается действенным анализом произведения и другой работой, необходимой для создания образа и «вынесения его на сцену»), и на исполнительском (творческий процесс, происходящий на сцене, выступление перед публикой). Концентрация означает сознательное управление всеми силами организма, она охватывает не только умственную и эмоциональную сферу, но и физическую активность и связанные с ней процессы.

Итак, концентрация – это внутреннее действие. Это – активное действие, причем в качестве импульса к действию выступает мысль. В этом смысле и употребляется определение концентрации (она же сосредоточенность), которое дает Станиславский: «Мысль, включенная в творческий круг внимания, точно собранная в определенной точке волей и выбором, будет сосредоточенностью».

Концентрация должна быть стабильной, иметь необходимую продолжительность и обеспечивать бдительность внимания. Без бдительности внимания невозможно следить за теми условиями, в которых возникает процесс сценического творчества, то есть сделать выбор именно тех задач, которые соответствуют данному образу, и внести в них собственные индивидуальные качества, соединив их с теми, которые предлагает роль. Так же точно без бдительности внимания невозможно контролировать ход сценического творчества во всех его элементах или же дисциплину творческого процесса.

Внимание

Говоря о различиях между выступлениями в концерте и в опере, мы уже упоминали, в несколько упрощенной форме, о том, на что должно быть устремлено внимание в процессе творчества на оперной сцене:

1) на общий драматургический план оперы и на конкретную роль;

2) на вокальный аппарат и на связь между словом и музыкой;

3) на актерский аспект выступления (роли);

4) на тело как таковое, и в организованном пространстве;

5) на партнеров и общий ход исполнения;

6) на оркестр и общий ход исполнения;

7) на публику и ее реакцию.

О внимании к общему драматургическому плану оперы и к конкретной роли, к вокальному аппарату и связи между словом и музыкой, об актерском аспекте выступления и о теле как таковом мы уже говорили, рассматривая интонацию вздоха и использование тембровых красок. Собственно, речь шла о том, что актеру необходимо держать в уме и оперу в целом, и, в ее рамках, конкретную роль, и сценические задания и их соотношение между собой, и музыкальное выражение смысла текста, и способы донесения этого текста посредством вокального аппарата, и функционирование всего тела исполнителя. Внимание к точности осуществления всех вышеупомянутых элементов акта творчества (а вниманию принадлежат и корректирующие функции), осуществляемых одновременно, приводит к материализации представления о данной опере, о роли и эмоционально-психологическом смысле слов в сочетании с музыкой, что и происходит по ходу развития сценического действия.

Внимание к телу как таковому включает внимание к функционированию вокального аппарата, к жесту, к движению и пластике тела. Условие хорошего функционирования тела – его релаксация. Внимание к телу как таковому ставит целью воспитать в себе искусство расслабления мышц с тем, чтобы направить все внимание на ту или иную группу мышц.

Внимание к телу в организованном пространстве подразумевает внимание к положению тела исполнителя по отношению к другим исполнителям, находящимся на сцене (солистам, хору), в рамках заданного (сценографически организованного) сценического пространства, то есть к точности мизансценического рисунка роли. Положение и движение тела в пространстве носит как функциональный, так и эстетический характер. Функциональный характер определяется драматургическими особенностями сценических задач образа, а эстетически общей изобразительностью сценического пространства.

Внимание к партнерам – это наблюдение за партнерами, их настроением в обстоятельствах роли, за соответствующими ролям интонациями и приемами, необходимыми для того, чтобы во взаимных контактах не нарушалась единая логическая линия общего художественного целого, то есть спектакля. Внимание к партнерам в ходе спектакля относится и к возможным ошибкам. В таких случаях, с учетом непрерывной пульсации музыки, необходимо, производя коррекции в пределах ритмической структуры музыки и в рамках собственной роли, как можно скорее восстановить точность исполнения. Эти интервенции должны быть незаметны публике; они не должны нарушать концентрацию, не должны влиять на дисциплину дальнейшего хода творческого процесса.

«Дисциплина чувства снова возвращает нас в сферу сознания, к усилию чисто интеллектуального порядка. Соблюдение чувства художественной меры предполагает контроль над собой. <…>

Тут актер стоит перед очень трудной задачей – задачей раздвоения на сцене. Когда я пою, воплощаемый образ предо мною всегда на смотру. Я пою и слушаю, действую и наблюдаю. Я никогда не бываю на сцене один… На сцене два Шаляпина. Один играет, другой контролирует <…>

Я ни на минуту не расстаюсь с моим сознанием на сцене. Ни на секунду не теряю способности и привычки контролировать гармонию действия… В гармонии ли положение тела с тем переживанием, которое я должен изображать? Я вижу каждый трепет, я слышу каждый шорох вокруг себя…»

Внимание к оркестру (и ко всему ходу спектакля) распределяется по двум направлениям: с одной стороны, оно направлено на синхронность хода событий на сцене с партией оркестра, а с другой стороны – на стимулы творчества, получаемые певцом от оркестра.

В «дошаляпинскую» эпоху внимание певцов было сконцентрировано на собственной вокальной партии. Они обращали внимание на оркестр только в случае значительных расхождений в ритме.

Между тем, роль оркестра в опере давно уже вышла за пределы музыкального сопровождения, он стал активным участником сценического действия, носителем оперной драматургии. Переплетение вокальных и оркестровых партий образует единое течение психической жизни: эмоциональная энергия сценического персонажа заключена в вокальной партии, но движущую силу этой энергии образует оркестр. Эта энергия составляет «второй план» образа – его затаенные желания, неясные предчувствия, невысказанные мысли; потом, оформившись, они поднимаются до сознательного уровня, получая конкретное выражение в тексте вокальной партии.

Шаляпин указывал, что оркестровая партия требует тем большего внимания певца, чем больше она «противоречит» вокальной партии или же от нее обособляется: в одном случае оркестр играет роль «психологического контрапункта» и таким образом мотивирует поведение сценического персонажа, в другом случае оркестр передает его скрытые мысли и порывы.

Даже в том случае, когда оркестр только сопровождает певца, и у него нет самостоятельной линии, которая бы представляла «подтекст» вокальной партии, он способен играть весьма важную роль как элемент характеристики сценического образа. Богатством гармонии, ритмики, динамики, инструментовки оркестр показывает степень напряжения воли, интенсивность порывов, накал страсти сценического персонажа, раскрывает тонус его самоощущения.

Шаляпин говорил, что певцу недостаточно понять только значение оркестровой партии в драматической структуре оперы, необходимо, чтобы он слушал оркестр как свое невидимое «я», чтобы он воспринимал его как органическую часть самоощущения сценического персонажа. Только в этом случае певец достигнет глубокой концентрации, полного слияния со сценическим образом и окажется в состоянии вовлечь зрителя в «собственный круг творчества», в круг существования сценического образа.

После Шаляпина синхронность сценического действия и оркестра нельзя больше рассматривать только с точки зрения темпо-ритмической дисциплины: два аспекта внимания к оркестру эволюционировали и стали единой задачей несравненно более широкого плана.

Внимание к публике и ее реакции – еще один элемент исполнительской техники, которым выдающийся певец при помощи флюидов, образующихся между ним и зрительным залом, вовлекает зрителя в свой круг творчества и заставляет его переживать мысли и чувства сценического персонажа.

Взаимоотношения публики и исполнителя изучены еще недостаточно. Но бесспорно одно: публика – важный фактор феномена оперного искусства. Она не только определяет степень популярности того или иного певца, но нередко влияет даже на тенденции развития оперного искусства. И на микроплане, и в крупном плане отношения публики и исполнителя, то есть публики и оперного искусства, остаются очень сложными.

«Есть такое множество пустяков, которые стоят между вами и публикой. Есть вещи неуловимые, до сих пор не могу понять, в чем дело, но чувствую: это почему-то публике мешает меня понять, мне поверить. <…> актер в творении образа зависит много от окружающей его обстановки, от мелочей, помогающих ему, и от мелочей, ему мешающих <…> Зрительный зал и идущие от него на подмостки струи чувства шлифуют образ неустанно, постоянно. Играть же свободно и радостно можно только тогда, когда чувствуешь, что публика за тобою идет. А чтобы держать публику – одного таланта мало: нужен опыт, нужна практика, которые даются долгими годами работы».

Но Шаляпин тут же предупреждает: «Полагаться на одну только реакцию публики я не рекомендовал бы. „Публика хорошо реагирует, значит, это хорошо”, – очень опасное суждение. Легко обольститься полуправдой. Успех у публики, то есть видимая убедительность для нее образа, не должен быть артистом принят как безусловное доказательство подлинности образа и его полной гармоничности. Бывает, что публика ошибается. Есть, конечно, в публике знатоки, которые редко заблуждаются, но свежий народ, широкая публика судит о вещах правильно только по сравнению. Приходится слышать иногда в публике про актера: „как хорошо играет!”, а играет этот актер отвратительно. Публика поймет это только тогда, когда увидит лучшее, более правдивое и подлинное. „Вот как это надо играть!” – сообразит она тогда…»

Дисциплина творческого процесса одинаково необходима как в его начальной, так и в исполнительской фазе: она начинается отделением от собственного «я» и дисциплиной мысли и чувства, а заканчивается строгим контролем над его конечным результатом – жизнью образа на сцене. Залог дисциплины творческого процесса – прочное пребывание в круге творчества, надежная концентрация и активность бдительного внимания.

 

Круг творчества и круги внимания

Художественный метод Шаляпина характеризуется освобождением сознания от содержания и энергии повседневности при подходе к художественному материалу, то есть, при переходе к состоянию «повышенной творческой температуры». В этот момент артист перестает быть личностью, связанной с обычной жизнью, и вступает в круг творчества. Дисциплина мысли способствует прочности этого круга, а широта сознания – силе творческого воображения.

Круг творчества есть состояние глубокой сосредоточенности на художественной задаче.

Такое психологическое и умственное состояние необходимо еще в период подготовки к выступлению на сцене, когда изучается необходимый материал. Происходит его действенный анализ, и устанавливаются задачи образа по ходу работы воображения. Это состояние особенно необходимо в момент самого сценического выступления. Станиславский подчеркивает, что сценическое творчество происходит в условиях публичного одиночества. Это означает, что артист творит так, словно он на сцене один, хотя и осознает присутствие публики. Однако мысль о публике не должна нарушать его концентрацию.

Станиславский говорит: «Только замкнутый творческий круг, где гармонично сочетаются движения психические и физические, является ценностью, как выявление всего внимания, вложенного в каждое обстоятельство, из которых создана роль». В связи с этим он советует актерам в те моменты, когда концентрация может быть нарушена, сосредоточить свое внимание на «малом пространстве», другими словами, сфокусировать его на более узком круге внимания. Станиславский различает три основных круга внимания:

1) малый (узкий) круг, самое интимное пространство актера, в котором он, по Станиславскому, забывает о зрительном зале;

2) средний круг;

3) большой (широкий) круг.

Эти круги охватывают близкие и/или далекие объекты внимания, но в пределах пространства, в котором актер способен держать внимание, в рамках пространства сцены.

Круг творчества актера может существовать в рамках малого, среднего или большого круга внимания, он может переносить внимание из одного круга в другой, при этом полностью исключая прочие. Например, момент деконцентрации в большом круге внимания может быть исправлен быстрым переносом внимания в малый круг (абсолютной «изоляции» в публичном одиночестве), причем средний и большой круги внимания временно выключаются.

В оперном жанре такой вид концентрации внимания невозможен. Поэтому Шаляпин говорит о полном и постоянном внимании. Условно говоря, в полном внимании тоже существуют своего рода «круги внимания», но все-таки в них внимание присутствует непрерывно и одновременно. Невозможно, например, сконцентрировать внимание в малом круге, потому что может прерваться синхронность исполнения певца и оркестра (игра которого входит лишь в большой круг внимания). Можно перемещать только центр тяжести внимания.

В то время, как у драматического актера речь развертывается, в основном, спонтанно и автоматически, процесс пения требует абсолютной осознанности и внимания. Итак, «первый круг внимания» оперного певца составляет его организм; этот круг охватывает органы и мышцы вокального комплекса. Обозначим его как первое внимание. Второй круг внимания певца (второе внимание) по своей сути ближе всего к малому кругу внимания драматического актера. Следующий круг внимания оперного певца

(третье внимание) более всего соответствует большому кругу внимания в драматическом театре, причем он простирается за пределы сцены, охватывая также оркестровую яму. Шаляпин, не переставая пребывать в состоянии публичного одиночества, не только всегда ощущал присутствие публики, но и вел с ней своеобразный диалог. Такой «диалог» (своего рода обмен флюидами в двух направлениях) требует четвертого внимания, то есть круга внимания, охватывающего все пространство, в котором происходит процесс сценического творчества. Если до появления на оперной сцене Шаляпина публика в опере, как правило, пребывала в пассивном состоянии, обращая внимание, главным образом, на виртуозные элементы пения или неординарные проявления в области звуко-извлечения и редко интересуясь музыкальной интерпретацией и актерской стороной исполнения, то Шаляпин заставил ее занять активную позицию и следить за процессом сценического творчества во всех его аспектах, переживать исполнение вместе с артистом.

Итак, первое внимание концентрируется на функционировании вокального комплекса. Пение в технологическом смысле – это сумма условных рефлексов. Благодаря бесконечным повторениям и закреплению в мышечной памяти оно переходит в безусловный рефлекс. Но все-таки процесс пения нуждается в постоянном контроле со стороны сознания. В отрывках, характеризующихся сложными техническими элементами, или в случаях каких-либо сбоев этимологии в процессе пения центр тяжести общего внимания переносится в «круг» первого внимания.

Второе внимание представляет интимное пространство певца (сознание целостности сценического образа, всех задач образа и их пропорций) и относится к области актерского аспекта роли и внимания к телу как таковому.

Третье внимание включает внимание к телу в организованном пространстве, внимание к партнерам и синхронность исполнения с оркестром.

Центр тяжести общего внимания в наибольшей части процесса сценического творчества сосредоточен во втором и третьем внимании.

Четвертое внимание призвано собирать «информацию» о реакциях публики.

Оно несет следующие функции:

а) одного из стимулирующих факторов процесса сценического творчества;

б) тонкого корректирующего элемента в процессе сценического творчества.

Таким образом, публика уже фигурирует в роли субъекта этого творчества.

Центр тяжести находится в первом и четвертом внимании только в исключительных ситуациях.

Исходя из сложности процесса сценического творчества в опере, Шаляпин применял еще один вид внимания, который стоит выше полного внимания (во всех его аспектах). Шаляпин говорит о проблеме раздвоения на сцене, то есть, о наблюдении всего процесса параллельно с работой полного внимания «словно со стороны», холодным и беспристрастным (и бесстрастным) взглядом. Такое сверхвнимание считается высшим выражением дисциплины процесса сценического творчества (которого способны достичь только немногие исполнители).

 

Исполнитель и время в опере

Мы уже упоминали о проблеме времени в опере и отметили компрессию времени и аугментацию времени – два метода (способа построения) архитектоники оперной драматургии. Говорили мы и о том, что эти способы означают перемещение хода действия с уровня внешней фабулы в план внутренней жизни образа. Шаляпин заметил этот феномен и связал его со скрытыми пружинами драматического действия, что стало еще одним шагом в развитии методологии построения сценического образа.

Сергей Эйзенштейн говорил о сценическом времени как о «четвертом измерении сценического образа». В опере его видимая реальность выражается рядом мизансцен, или в интенсивности развертывания сценических ситуаций, диктуемых ритмом партитуры. «Ритм партитуры» есть взаимоотношение моментов напряжения и его разрядки (релаксации) между эпизодами, ускоряющими действие (компрессия времени) или замедляющими его (аугментация времени). Между ними, как мы говорили, существуют определенные пропорции, касающиеся динамики внешнего хода событий и внутренней динамики человеческой психологии (то есть внутренней динамики развития сценического образа). Имманентная «театральность» партитуры вырастает из симбиоза музыки и театра включением времени, диктуемого ходом и развитием драматического действия на основе литературного текста, в свои специфические структурные формы с помощью множества выразительных средств, находящихся в распоряжении музыкальной предметности (изменение формы, темпа, тональности, гармонии, инструментовки, динамической и агогической акцентуации). Шаляпин обращал исключительное внимание на интерпункцию оперной игры или, другими словами, на распределение акцентов во временном течении жизни оперного персонажа: конфликты, сценические цезуры, паузы, оттенки настроений и сценических движений (умение контрастно оттенить образ) и прочие выразительные средства (например, из музыкального ряда: динамика и агогика фразы, тембровые краски и т. п.). Этот сценический синтаксис способствует построению ясной иерархии сюжетных линий в драматургии и в связи с этим имеющихся выразительных средств актерской экспрессии: таким образом определяется разница между действительно важным и менее важным, и сценический образ получает максимальную кристаллизацию и ясность, а действие – максимальную впечатляющую силу.

Среди прочих средств актерской интерпункци Шаляпин различал патетический акцент и антипатетический акцент.

Патетический акцент существует в рамках патетичности самого материала, сюжета, темы или ситуации. Патетический акцент есть выход персонажа из его обычного психо-эмоционального состояния. Чаще всего речь идет о переходе из состояния высокого эмоционального тонуса в состояние выброса эмоций.

Патетический акцент обычно употребляется в условиях патетизации материала средствами композиции, но в этом случае речь идет о композиторском методе в области музыкальной драматургии или о режиссерском приеме перевода субъективного плана в объективный, или же о переводе конкретной ситуации в параметр крупного исторического обобщения, с чем Шаляпин уже сталкивался в своей режиссерской практике.

Патетический акцент, касается ли это сценического образа или вытекает из композиторской или режиссерской концепции, чаще всего дает ощущение катарсиса.

Антипатетический акцент характеризуется нарастанием напряжения до границы, за которой определенное эмоциональное состояние переходит в свою противоположность, или же определенное объективное эмоциональное состояние персонажа воспринимается прямо противоположным образом. Это не надо путать, как заметит позднее Сергей Эйзенштейн, с так называемым «свержением с пьедестала», с пародией или буффонадой. Речь идет о гораздо более значительном противоречии между содержанием явления и его «знаком». Шаляпин впервые применил антипатетические акценты, создавая образ Дон Кихота, можно даже говорить об антипатетическом характере этого образа. Например, сцена борьбы Дон Кихота с ветряными мельницами представляет комическую ситуацию. Дон Кихот – комический образ, для своего окружения он смешон. Но восприятие этого персонажа публикой совершенно противоположно: этот образ глубоко трагичен в своей оторванности от реальности, в отчуждении от современной ему действительности.

Антипатетический акцент может быть и композиционным драматургическим приемом, как, например, в финале оперы Джакомо Пуччини «Джанни Скики», или как последовательно проведенный прием музыкальной драматургии в опере Дмитрия Шостаковича «Катерина Измайлова».

Ритм партитуры проистекает из особенностей стиля отдельных композиторов, а стиль зависит, в числе прочего, и от способа истолкования композитором исторического времени (выбирает ли он тему из современной ему действительности или избирает некую историческую ситуацию для того, чтобы поразмышлять о современности, или же, исходя из современного момента, пересматривает какое-то событие прошлого, возможно, оказавшее влияние на современность), а также от способа структурирования сценического времени, что оказывает решающее влияние на поэтику конкретного произведения. Художественный метод, который ввел в оперу Шаляпин, дает возможность увидеть эту поэтику и полностью ее выразить. Таким образом, он поднял эстетику оперного исполнения на качественно новые позиции и отделил оперное искусство от усредненной модели оперных спектаклей, характерной для исполнительского искусства XIX века.

Говоря об особенностях оперного жанра, мы упоминали о характерном для него симбиозе слова и музыки. Здесь мы отметим, что продолжительность слова в пении отличается от продолжительности произносимых слов. А именно, слово приобретает особенности музыкального времени, которое определяет характер игры, моторную динамику тела исполнителя и характер его пластики. Игра течет медленнее, чем игра в драматическом спектакле, и использует преимущественно элементы так называемой «крупной актерской техники». Шаляпин, как известно, учился технике игры у лучших русских актеров своего времени, но скоро убедился в том, что механическое перенесение относительно «мелкой техники» драматических актеров, обусловленной быстрой сменой нюансов произносимого текста, мешало целостному восприятию музыкального образа и вносило в оперу элементы, противоречащие ее природе, которая не терпит торопливости и требует «крупных мазков».

Шаляпин пришел к выводу, что оперный сценический образ представляет собой систему взаимопроникающих музыкальных, смысловых и пластических интонаций, причем необходимо достичь соединения выразительности, относящейся к ряду аудитивной перцепции, с выразительностью, воспринимаемой визуально. Заложив этот постулат в основу своей исполнительской эстетики, он достиг совершенного совпадения сценического и музыкального времени.

Обладая способностью в моменты сценического творчества освободиться от «низшего „я”», Шаляпин умел освобождаться и от своего «личного времени», которое уступало место амальгаме сценического и музыкального времени исполняемого образа.

Это умение «остановить» личное время, известное в магических оперативных системах как ключ к осуществлению влияния в материальном плане действительности, придавало ни с чем не сравнимую убедительность и впечатляющую силу образам, в которые он перевоплощался.

 

Жест и пластика

Оперные певцы в XIX веке вели себя на сцене так, словно не слышали об известных указаниях, данных актерам шекспировским Гамлетом: они принимали «картинные» позы и бурно жестикулировали. Их жестикуляция носила иллюстративный характер. Шаляпин решительно выступил против такой сценической манеры, топорной, непродуманной и бессодержательной: «Нельзя жестом иллюстрировать слова. Это будут те жесты, про которые Гамлет сказал актерам: „вы будете размахивать руками, как ветряная мельница”. Но жестом при слове можно рисовать целые картины».

Отличительными чертами сценического творчества Шаляпина были невиданная до тех пор убедительность, выразительность и впечатляющая мощь, при максимальной простоте и лаконичности актерских средств, крайней сдержанности жестов и часто упоминаемой скульптурности сценических образов.

«Жест, конечно, самая душа сценического творчества. <…> Mалейшее движение лица, бровей, глаз – что называют мимикой – есть, в сущности, жест. Правила жеста и его выразительность – первооснова актерской игры. К сожалению, у большинства молодых людей, готовящихся к сцене, и у очень многих актеров со словом „жест” сейчас же связывается представление о руках, о ногах, о шагах. Они начинают размахивать руками, то прижимая их к сердцу, то заламывая и выворачивая их книзу, то плавая ими поочередно – правой, левой, правой – в воздухе. И они убеждают себя, что играют роль хорошо, потому что жесты их „театральны”. Театральность же в их представлении заключается в том, что они слова роли иллюстрируют подходящими будто бы движениями и таким образом делают их более выразительными.

Правда, в сколько-нибудь хороших русских школах уже давно твердят воспитанникам, что иллюстрировать слово жестом нехорошо, что это фальшиво, что это прием очень плохой. Но молодые люди этому почему-то не верят.

<…> жест есть не движение тела, а движение души. Если я, не производя никаких движений, просто сложил мои губы в улыбку – это уже есть жест. А разве вам запретили в школе улыбнуться после слова, если эта улыбка идет от души, согрета чувством персонажа? Там запрещают механические движения, приставленные к слову с нарочитостью. Другое дело – жест, возникающий независимо от слова, выражающий ваше чувствование параллельно слову. Этот жест полезен, он что-то рисует живое, рожденное воображением».

Жест всегда должен быть законченным. «Если голова вытянулась, высматривая из-за куста кого-то, – замечает Станиславский, – она должна быть вытянутой на самом деле до конца, а не изображать собою вытянутую голову».

Шаляпин достигал совершенства формы сценических образов, исходя из внутреннего содержания музыки и вытекающих из него визуальных впечатлений, доводя их до совершенства, до скульптурности. Только скульптурность – телесная форма, доведенная до полного раскрепощения, точности и четкости, иными словами, до завершенности – способна передать определенные ощущения зрителю.

Из способности Шаляпина «нарисовать» образ через пение вытекала и лаконичность жеста, который у него никогда не иллюстрировал музыку, но с ней органически сливался. Его жест всегда служил контрапунктом музыке, обобщая ее тематические и ритмические элементы, или же, напротив, подвергая аналитическому и пластическому расслоению данное в музыке обобщение. Метод Шаляпина при этом подразумевал ритмическую взаимосвязь всех организационных элементов: пластически статичных (костюм, грим, манера держаться или поза), остающихся неизменными в течение длительного или краткого периода времени и пластически динамичных, постоянно меняющихся (тембровые краски, способ и характер интонации, мимика, движения, отдельный изолированный жест). Эта ритмическая взаимосвязь элементов экспрессии развивается в сфере выразительности, соответствующей конкретному сценическому образу, и Шаляпин преподносит ее путем характерной пластической композиции образа, позволяющей увидеть его неповторимые личные черты. Таким образом, шаляпинский жест никогда и ни в чем не был произвольным.

Особенности оперного жанра, которые мы отметили в связи с продолжительностью слов, действуют и в сфере жеста. Его динамика не так стремительна, как в драме, что соответствует сложной ткани партии оркестра и музыкальной природы слова, драматического действия и выражаемых ими эмоциональных состояний. Шаляпин заметил, что непрерывность течения музыкального действия в опере обуславливает непрерывность жеста. Ее необходимо обеспечить даже в условиях полного отсутствия сценических движений, то есть в том случае, когда драматическое действие с уровня внешней фабулы переносится на уровень внутренних переживаний персонажа. Шаляпин решал эту проблему путем эмоциональной наполненности (интенсивности) жеста. Артиста ничуть не смущала необходимость просидеть на сцене все длинное оркестровое вступление, которое предшествует арии Филиппа из оперы Верди «Дон Карлос». Вот свидетельство дирижера А. Пазовского:

«Никто из тех, кому посчастливилось видеть Шаляпина в „Дон Карлосе” Верди, не забудет облика великого артиста в момент оркестрового вступления к знаменитой арии короля Филиппа. В предутренних сумерках, при догорающем светильнике Шаляпин-Филипп сидел в кресле, углубившись в мучительно гнетущие думы. Словами невозможно передать, сколько трагизма таилось в этой печально-безмолвной позе, какой мрак души передавало лицо Шаляпина, его потухшие глаза. Шаляпин „просто” сидел в кресле и „просто” молчал, но мы, зрители, чувствовали, что в это молчание он вкладывает все напряжение сил творящего актера-музыканта. В его застывшей фигуре, склоненной в царственной скорби голове, в трагической неподвижности лица и глаз, в кистях рук, покоящихся на кресле, все было доведено до высшей четкости, до последней грани скульптурности. И во всем звучала музыка. Шаляпин не изображал собой позу страдающего Филиппа; его облик, как зеркало, предельно четко передавал высшее напряжение внутренней жизни образа, непрерывное течение его мучительных чувств и мыслей. Уже задолго до своего вокального вступления Шаляпин „молча пел” музыку, звучащую в оркестре. Скорбно льющиеся звуки оркестрового вступления невозможно было отделить от фигуры исполнителя. В этот момент музыка и сцена, зрение и слух настолько сливались в одно целое, что нельзя было определить, воспринимаем ли мы образ актера зрением или слухом.

Только гений музыканта-актера мог создать в условиях оперной сцены подобную трагическую кульминацию на продолжительной вокальной паузе. Причем создана она была весьма экономными, но доведенными до высшей четкости выразительными средствами».

Шаляпинское искусство жеста и телесной пластики включало весьма обширный диапазон стилистических приемов. Но при этом оно никогда не переставало быть искусством высоких творческих обобщений, ему была чужда эмоциональность физиологического плана, выражающаяся в грубой, натуралистической форме. Шаляпина раздражало введение на оперную сцену натурализма повседневности, не имеющего ничего общего со сценической правдой.

«Что меня отталкивает и глубоко огорчает, это подчинение главного – аксессуару, внутреннего – внешнему, души – погремушке».

Шаляпин возвел непробиваемую стену между реализмом и натурализмом, между творческой эмоциональностью исполнителя – артиста и поверхностной эмоциональностью повседневности. В этом – одна из основных особенностей его исполнительской эстетики, которая, кстати сказать, полностью соответствует специфике оперного жанра.

 

Мышечная релаксация и «физиология пения»

Для того, чтобы голос звучал свободно, движения были естественными и правдивыми, певец должен полностью владеть своим телом, он должен научиться в условиях сценического творчества держать мышечный тонус в состоянии определенной релаксации. Это отнюдь не легкая задача, и не так уж часто она воплощается на оперной сцене. Нередко даже хорошие профессионалы подчиняют работу своих мышц так называемой «физиологии пения» или технологическим аспектам пения.

Шаляпин указывал, что каждое сценическое задание следует рассматривать как психофизическое действие. Освобождение от собственного «я», дисциплина мыслей и чувств, концентрация и внимание представляют неотъемлемую часть любого физического действия. Чем лаконичнее жест, чем экономнее движение, тем важнее их точность и правдивость. Одним из условий точности и правдивости физических действий является дар наблюдательности.

Его также необходимо развивать путем постоянных упражнений, потому что правдивость физических действий идет от памяти мышц на эмоциональные и психологические состояния. Это нужно не для буквального повторения определенного жеста или позы, но для того, чтобы достичь гармонии мысли и движения, которая выльется в ясный, точный и верный физический жест. При этом, чем проще сценическое задание, тем труднее его выразить физическим действием, потому что нервы лучше сохраняют моторную память на сильные эмоции и драматические переживания.

Так же как овладение элементами вокальной техники требует длительных, подчиненных определенной дисциплине упражнений, ничуть не менее систематического труда требует от певца овладение телом, которое должно стать послушным инструментом сценической выразительности.

«Актер, идущий по сцене неловкой походкой, производит жалкое впечатление. Даже если он при этом хорошо поет. <…>

Молодые годы уходят – и должны уйти – на изучение техники, на базе которой строится искусство пения.

<…> Все надо знать! Очень многому надо учиться в полном смысле этого слова. <…>

Надо научиться понимать, что делать со своими руками и ногами, как держать шпагу и как с нею обращаться, как надо поднимать кубок с вином или подносить цветы, и как и кому надо кланяться. Все это должно изучаться в отдельности, ибо каждая из этих оформительских деталей имеет одинаково важное значение.

И вот, когда наступит тот день, вернее, вечер, в котором певец сможет слить воедино все эти жесты, движения, манеры и прочее с подлинно техническим искусством, тогда этот артист сумеет передавать и подлинные человеческие чувства».

Если сказать упрощенно, то релаксация на сцене появляется в результате овладения техническими элементами творческого процесса, со всеми знаниями, которые это овладение предполагает. Несовершенство вокальной техники, недостаточная подготовленность к выступлению на сцене (неполное осознание задач образа, проблемы с концентрацией и вниманием, недостаток знаний об эпохе, ее особенностях, обычаях, стиле), недостаточно развитый дар наблюдательности, неправильный образ жизни – все это препятствует релаксации мышц при условии достаточного тонуса, требуемого сценой.

Шаляпин упорно оттачивал все элементы исполнительской техники и овладел искусством релаксации мышц, благодаря чему мог передавать зрителям тончайшие оттенки пульсации исполняемого им персонажа. Он опроверг распространенное мнение о том, что певец не в силах освободиться от гримас, связанных с «физиологией пения» (пение с «зевотой», пение с «улыбкой»), и подчинил их функции выражения душевного состояния и переживаний своих сценических персонажей. Он превосходно овладел способностью расслаблять мышцы лица, шеи и приводить тело в состояние необходимого тонуса, требуемого пением, оставляя при этом тело свободным и достаточно гибким, чтобы выразить любое внутреннее движение точным сценическим движением, осуществляемым лапидарными актерскими средствами.

Короче говоря: Шаляпин освободил оперную исполнительскую практику от условностей «физиологии пения».

Мимика, жест, движение, пластическая концепция образа, не вытекающие из жизни образа, но лишь обусловленные работой вокального комплекса, теперь уже не могут рассматриваться как «условности жанра», но только свидетельствуют об отсутствии необходимых эстетических критериев, технических знаний и навыков, и являются «эстетическим атавизмом»!

 

Грим и сценическая деталь

Грим – одно из средств придания характерности сценическому образу, так же точно, как и сценические детали.

«Грим очень важная вещь, но я всегда помнил мудрое правило, что лишних деталей надо избегать в гриме так же, как и в самой игре. Слишком много деталей вредно. Они загромождают образ.

Надо как можно проще взять быка за рога. Идти к сердцу, к ядру вещи. Дать синтез. Иногда одна яркая деталь рисует целую фигуру.

<…>

Я никогда ни на одну минуту не забывал, что грим – это только помощник актера, облегчающий внешнюю характеристику типа, и что роль его, в конце концов, только второстепенная. Как одежда на теле не должна мешать движениям тела, так грим должен быть устроен так, чтобы не мешать движениям лица. Грим нужен, прежде всего, для того, чтобы скрыть индивидуальные черты актера. Мое лицо так же будет мешать царю Борису, как мешал бы ему мой пиджак. И точно так же, как костюм Бориса прежде всего имеет задачей устранить мой пиджак, грим Бориса должен прежде всего замаскировать мое лицо. Вот, между прочим, почему слишком резкая физическая индивидуальность идет во вред лицедейству. Представьте себе актера с суровыми медвежьими бровями, отпущены они ему Господом Богом на дюжину людей, или с носом Сирано де Бержерака. Ему будет очень трудно гримироваться, и не много ролей он с такой индивидуальностью легко сыграет. Отсюда, кажется мне, возникновение „амплуа. <…>

Индивидуальность – вещь чрезвычайно ценная, но только в духе, а не в плоти. Я скажу больше, никакой грим не поможет актеру создать живой индивидуальный образ, если из души его не просачиваются наружу этому лицу присущие духовные краски – грим психологический. Душевное движение с гримом не слито, живет вне зависимости от него. Грима может не быть, а соответствующее ему душевное движение все-таки будет при художественном, а не механическом исполнении роли».

Можно сказать, что Шаляпин ввел в оперное исполнительское творчество психологический грим, причем на двух уровнях:

а) внешний психологический грим,

б) внутренний психологический грим.

Внешний психологический грим выражался в присущем ему виртуозном искусстве нанести на лицо краски, обычно пальцами, причем широкими мазками, и тем самым без излишней детализации дать точную внешнюю психологическую характеристику образа.

Внутренний психологический грим есть не что иное, как преобладающее внутреннее состояние персонажа. Он достигается путем вживания в образ и в обстоятельства, в которых он действует, установлением духовной связи с образом. Внешний и внутренний грим являются двумя связанными и взаимодействующими сторонами одного и того же образа. Можно назвать этот процесс рядом инициаций исполнителя в образ.

Сценическая деталь тоже является средством характеристики образа: в рамках данной драматической ситуации деталь в одно мгновение дает особое освещение образа, выделяет какую-то определенную его характерную черту. Шаляпин использовал детали весьма избирательно и экономно, следя за тем, чтобы не «перегрузить» образ множеством деталей. Например, играя роль Фарлафа, в сцене с Наиной Шаляпин после исчезновения колдуньи ощупывал ногой то место, где она только что была. Чувствовалось, что он все еще видит перед собой ужасную старуху. Как вдруг его охватывала радость: ее больше нет! Потом снова пугался. А затем победоносно вставал на это место всей тяжестью своей мощной фигуры. Эта деталь за мгновение показывала и трусость Фарлафа, и меру его двуличия, и все ничтожество этого хвастуна. Хорошо продуманной и точно воплощенной деталью Шаляпин молниеносно создавал целый психологический портрет Фарлафа!

Полнота воздействия сценической детали кроется в ее глубокой драматургической оправданности и соответствии всем прочим элементам характеристики образа (гриму и пластическим принципам). Выбор и эстетика сценической детали, по Шаляпину, состоит в самой тесной связи с жанром данной оперы (в противоположность ранее установившейся модели исполнения оперного репертуара).

Шаляпин подчеркивал, что даже самая лучшая сценическая деталь не принесет удачи, если она не вытекает из содержания музыки. Такая деталь неизбежно нарушает синтез музыки и сцены и снижает эффект воздействия оперы как синтетического искусства.

 

Эстетические аспекты ритма речи и певческой дикции

Все формы проявления жизни, начиная от пульсации Вселенной и кончая мельчайшими организмами, пронизаны ритмом. Ритм, как заметил Станиславский, лежит и в основе искусства. Ритм включен во все элементы искусства Шаляпина. Он – и выражение, и содержание, и организационный принцип как всего тела певца (движения, пластика), так и самого пения.

Шаляпинский жест, если его рассматривать изолированно, представляет условный оперный жест, но, поскольку он включает в себя все прочие элементы оперной выразительности, он звучит естественно и правдиво. Мы уже рассматривали эти аспекты исполнительского искусства Шаляпина. Здесь мы поговорим о языковом ритме внутри чисто вокальной сферы.

Б. Асафьев замечает: «Мне всегда казалось, что источники шаляпинского ритма, как и его глубоко реалистического интонационного пения, коренятся в ритмике и образности русской народной речи, которой он владел в совершенстве. Одна уже наблюдательность в отношении распределения смысловых акцентов, в окраске и „распевании” гласных (как это было замечательно в партии Сусанина, где Шаляпин в совершенстве чувствовал и понимал мастерство глинкинской вокализации!), в игре длительностями, в умении „растягивать и сжимать” гласные, то есть как бы их оживлять дыханием сообразно смыслу произносимого – указывает на чуткое наблюдение качества произношения живой речи, как основного средства эмоциональной выразительности. <…>

Ритм же говора и пения Шаляпина всегда вызывал во мне аналогию с гениальной гоголевской прозой, особенно – „Мертвых душ”. Этот ритм не охватишь ни нормами метрики, ни механическим тактированием!».

Естественно, пение Шаляпина укладывалось в метрическую структуру нотного текста, но, оставаясь свободным в рамках этой структуры, оно производило впечатление необычайной гибкости и живости. В основе его певческого искусства лежал принцип особенно бережного отношения к психологической насыщенности разговорной интонации и к ее музыкальному подтексту.

«<…> в правильности интонации, в окраске слова и фразы – вся сила пения. <…> Интонация!. Не потому ли, думал я, так много в опере хороших певцов и так мало хороших актеров?»

В этом высказывании содержится отношение Шаляпина к искусству bel canto. Принимая его вокально-технические принципы, он протестовал против самодовольства и бессодержательности манеры, встречающейся у итальянских певцов.

Шаляпин признавал пение, в котором кантилена наполнена глубокими чувствами и конкретным содержанием. Мастерски владея кантиленой, он не отказывался временами от применения вокально-декламационного принципа. А. Пазовский пишет: «Вслушиваясь в шаляпинское исполнение монолога Бориса „Достиг я высшей власти”, я задавал себе вопрос: декламирует ли артист текст Пушкина или поет музыку Мусоргского? И каждый раз приходил к выводу, что Шаляпин декламирует монолог, но не как драматический актер, а как огромный певец-музыкант, актер-певец». И далее дирижер замечает: «Вокальная декламация, в которой „музыкальная настройка” слова тесно соприкасалась с приемами сценической речи выдающихся русских драматических актеров; причем художественный вкус певца неизменно подсказывал, когда музыкальный ритм, акцент должны доминировать над речью, а когда, наоборот, – ритм и акцентуация речи являются ведущим, организующим началом».

Этот элемент своего исполнительского искусства Шаляпин довел до крайней изысканности и виртуозности. В знаменитом рондо Фарлафа, например, трудно было определить, в чем заключался наибольший эффект шаляпинской интерпретации этой «музыкальной скороговорки» – в необычайной легкости исполнения или в технической виртуозности быстрого произнесения текста, в чудесной гибкости ритма, или же в ощущении восторга, от которого захлебывался этот злополучный «герой», – а восторг так и искрился в каждом звуке, в каждом слове! А в известной арии Варлаама из «Бориса Годунова» Шаляпин ритмом текста достигал органического взаимопроникновения вокальной партии с партией оркестра: речь Варлаама «плясала» точно так же, как тема его песни «плясала» в оркестре. Тембровые краски его голоса сливались в прекрасной гармонии с оркестровыми тембрами. Вокально-декламационные акценты идеально совпадали с инструментальными. Шаляпин играл музыкой речи подобно тому, как инструменталист-виртуоз играет самыми выразительными звуками своего инструмента.

«В зависимости от характера музыки, от поэтического образа Шаляпин для каждой вещи умел находить особые тембровые краски, особые акценты, гармонично сочетая ариозную манеру пения с напевно-декламационной, тонко инкрустируя временами вокальный „говорок”».

Столь виртуозное владение сценической речью в рамках оперного искусства было бы невозможно, если бы не безукоризненная шаляпинская дикция – правильная и ясная артикуляция согласных, гласных и отдельных слогов. Шаляпинская дикция характеризуется не только ясностью, но и динамикой речи (обозначение ее смысловых кульминаций), умением определить национальную и классовую принадлежность героя, как и принадлежность его к определенной исторической эпохе.

Многие певцы ведут борьбу с согласными (воспринимая их как помеху в достижении «гладкой» кантилены), а Шаляпин умел их озвучивать с помощью резонаторов. Такое «озвучивание» согласных не только способствует ясности речи, особенно необходимой при пении, но и много значит в вокально-техническом смысле, так как способствует «приближению» гласных к так называемой «высокой» или «передней» позиции. Более того, Шаляпин использовал согласные в качестве специального средства психологического воздействия, опираясь на их акустические характеристики. Еще более он использовал для этой цели гласные.

Например, в первой фразе Бориса «Скорбит душа» гласный звук «и» действовал подобно острой игле, которая как будто впивалась в сознание слушателя, а гласный звук «а» исходил из широко открытой глотки, и казалось, что можно узреть всю глубину душевных страданий царя. Так вокально-технический метод формирования звука, известный как «опора звука на грудь» (la voce di petto) из чисто технологического приема превратился в прием эстетический.

Шаляпин придал новый масштаб трактовке речи в оперном искусстве, что выразилось в абсолютном синтезе речевых и музыкальных выразительных средств, и все это с целью максимальной гармонизации основных элементов оперного искусства и наиболее полного раскрытия всех его слоев.

При таком подходе к речевому тексту, который требовал выдерживать определенный «микроритм» в рамках общего музыкального ритма, недопустим формальный дирижерский подход к исполнению опер или, говоря словами Б. Асафьева, «механическое тактирование».

 

Певец и дирижер

Изменение способа мышления в оперном искусстве, инициированное Ф. И. Шаляпиным, и в связи с этим перемены в оперном искусстве как таковом, потребовало и пересмотра роли дирижера в иерархии исполнительского искусства.

Шаляпин нередко вступал в конфликты с дирижерами. Он ценил Направника, Коутса, Купера, в то время еще молодого Пазовского, а более всего – Рахманинова. Остальных он упрекал даже в отсутствии чувства ритма. Дело в том, что комплексное переосмысление исполнительской практики неминуемо влекло за собой иной подход к опере, чем тот, на который были способны и к которому были подготовлены дирижеры того времени.

«В искусстве есть… Постой, как это назвать… есть „чуть-чуть”. Если это „чуть-чуть” не сделать, то нет искусства. Выходит около. Дирижеры не понимают этого, а потому у меня не выходит то, что я хочу… А если я хочу и не выходит, то как же? У них все верно, но не в этом дело. Машина какая-то. Вот многие артисты поют верно, стараются, на дирижера смотрят, считают такты – и скука!. А ты знаешь ли, что есть дирижеры, которые не знают, что такое музыка? Мне скажут: сумасшедший, а я говорю истину. Труффи следит за мной, но сделать то, что я хочу, – трудно <…> Опера-то и скучна. „Если, Федя, все делать, как ты хочешь, – говорит мне Труффи, – то это и верно, но требует такого напряжения, что после спектакля придется лечь в больницу…». И далее: «В опере есть музыка и голос певца, но есть еще фраза и ее смысл. Для меня фраза – главное. Я ее окрыляю музыкой. Я придаю значение словам, которые я пою, а другим все равно. Поют, точно на неизвестном языке. Показывают, видите ли, голос. Дирижер доволен. Ему все равно тоже, какие слова. В чем же дело? Получается скука».

Дирижер Д. И. Похитонов вспоминает один из «уроков» Шаляпина: «Вы, дирижеры, слишком уж заняты своими кларнетами и фаготами. Конечно, все это нужно: музыкальная часть должна быть на должной высоте, но необходимо также, чтобы дирижер жил одной жизнью со сценой, с нами, актерами».

Шаляпин требовал от дирижеров не ограничиваться поверхностным истолкованием авторских пометок в партитуре (темп, динамика), а воспринимать оперу как единение музыки и текста в драматургии, так же как и прочих искусств и элементов, составляющих оперу; он требовал, чтобы дирижер отказался от своей деспотической, а в сущности пассивной позиции абсолютного господства над всем исполнительским процессом и преобразился в активного творческого соучастника этого процесса, первого среди равных.

Перед оперным певцом в результате исполнительской практики, установленной Шаляпиным, возникла и проблема новых отношений с дирижером.

Здесь мы снова сталкиваемся с уже упомянутым «парадоксом» оперного искусства, возникшим в начале ХХ века в результате шаляпинской реформы оперной эстетики: появлением двух равноправных авторов сценической постановки оперы – режиссера и дирижера. Остановимся сейчас на функции дирижера.

Если и признавать первенство музыки в опере, все-таки необходимо всегда помнить, что партитура объединяет литературный слой с музыкальным, и что оба эти слоя находятся в неразрывном единстве. В этом – смысл требований и ожиданий, адресуемых Шаляпиным дирижерам своего времени, привыкшим утверждать первенство музыкального начала, рассматривая его как «чистую музыку» и игнорируя тот факт, что либретто драматургически обуславливает музыку. Шаляпин считал недостаточным вариант, при котором дирижер и певец формируют фразу, исходя из ее общего эмоционального содержания и не обращая внимания на ту разновидность экспрессии, которая проистекает из поэтического содержания текста. Ибо только таким образом вся эмоциональная энергия, заключенная в вокальной партии, может перевоплотиться в цепь желаемых действий, вытекающих из музыкальной драматургии произведения. Таким образом, кроме основных музыкальных интенций (ritenuto, accelerando, piano, mezza-voce и так далее) и эмоциональных определений («с пафосом», «нежно» и тому подобное), исключительно важно раскрыть намерения персонажа — к чему он стремится или чего добивается – утешить или разоблачить, унизить или возвысить – другими словами, обнажить весь смысловой подтекст музыки. С этой целью дирижер должен проникнуть в сценическую жизнь персонажей и сам с нею сжиться. Только в этом случае он будет способен осуществить полную синхронность исполнения, передать и музыкальный, и сценический его аспекты, которые суть две стороны единого творческого процесса, и добиться того подлинного ритма спектакля, который состоит из «макро-ритма», внутри которого в непрерывной пульсации существует психологически, мыслительно и эмоционально обусловленный «микро-ритм» жизни сценических персонажей. При условии такого внутреннего контакта с исполнителем на сцене любая перемена ритма в рамках существующей концепции будет зависеть прежде всего от самочувствия певца в данный момент и не приведет к нарушению общей концепции и синхронности исполнения. Это – тот императив, который Шаляпин предъявляет дирижеру, и в соответствии с которым и выносит свое суждение о нем.

Шаляпин абсолютно не принимал «дирижеров-вождей» или «дирижеров-менторов». Они представляли собой полнейшую противоположность его пониманию оперного искусства. Встречи с дирижерами такого типа обычно сопровождались бурными конфликтами. Шаляпин без околичностей подавлял их своим художественным авторитетом. Полностью он понимал и уважал только «дирижеров-партнеров», взращенных в недрах его собственной новой оперной эстетики.

Такой дирижер знает не только композицию всего спектакля, но и «партитуру действий» каждого сценического персонажа. По ходу спектакля он не просто вживается в каждый сценический образ, стремясь осуществить совпадение каждой отдельной фразы и ее психологического подтекста, но и старается «пульсом» оркестра поддерживать «пульс» сцены. Часто такой дирижер вместе с певцом произносит текст, беззвучно поет и дышит синхронно с ним. Таким образом, он становится его подлинным партнером и помогает певцу сохранить внутренний драматургический ритм образа, как надежный источник его творческой энергии.

Этот тип «дирижера-партнера», даже по прошествии стольких лет между эпохой Шаляпина и нашим временем, по-прежнему остается самым редким и в наши дни.

 

Волшебство оперной режиссуры

Исходные позиции

На рубеже ХIХ и ХХ веков, когда Шаляпин вступил на оперную сцену Мариинского Императорского театра, было принято, что режиссеры давали певцам примерно следующие указания: «Вытяните правую руку Выйдите на сцену легким грациозным шагом. Поверните голову в полупрофиль и любезно улыбнитесь публике». Такого рода указания, естественно, не имели ничего общего ни с атмосферой оперы, ни с ее музыкальной драматургией.

Все попытки режиссеров Мариинского театра заставить Шаляпина чисто внешне повторять жесты своих предшественников в той или иной роли, часто обусловленные, конечно, упомянутой «театральной эстетикой», с одной стороны, подавляли и раздражали его, а с другой, давали ему стимул для того, чтобы формулировать собственные мысли о жизни оперных персонажей на сцене.

По мере того, как постепенно приобретали законченную форму эти мысли Шаляпина и вообще его представления об особенностях оперного жанра, все более углублялась пропасть между ним и его окружением в театре. Его успешное сценическое творчество находилось в резком несоответствии с обветшавшими шаблонами устаревшего, но общепринятого стиля оперного спектакля. Окружение не устраивало Шаляпина. Предложения и указания, которые он давал коллегам с тем, чтобы приблизить их к своим творческим устремлениям, к своей эстетике оперного исполнительства, в сущности, представляли начало его режиссерского творчества.

Существует множество записок о Шаляпине-оперном режиссере. Приведем в качестве иллюстрации только один отрывок из воспоминаний В. А. Теляковского: «Шаляпин явился вместе с К. А. Коровиным, и мы весь вечер говорили по поводу режиссирования в опере. Шаляпин с неподдельным юмором излагал обычаи и приемы оперных режиссеров, особенно новаторов, которые, желая отделаться от существующей итальянской рутины, старались ввести в режиссерство опер новые веяния „естественности” и сценического реализма.

Веяния эти как раз в это время были модны и приводили в восторг малокультурную публику, жаждущую новизны, какая бы она ни была. <…> Шаляпин возмущался, что новаторы переносят на оперную сцену обывательскую пошлость во всей ее простоте и натуральности. <…>

После этого вечера я ясно стал понимать, что на сцене лучше недоигранное и что в известной малоподвижности казенных театров есть своя хорошая сторона, наложенная на них продолжительным опытом талантливых, хотя и несколько устаревших деятелей сцены. Новаторы же, часто совершенно беспочвенные в своей погоне непременно сделать не так, как это делалось раньше, легко превращались в модных клоунов и, начав с реализма и натурализма, постепенно доходили до новой рутины, штукарства и ненатурального выверта, выражавшегося в бесцеремонных переделках самой сути произведений, переделках, вызванных полным непониманием настоящего искусства и его тайного секрета. <…>

На репетициях „Бориса” я впервые увидел Шаляпина как режиссера и тут лишь понял, что значит настоящий оперный режиссер, то есть режиссер во всех своих замыслах исходящий из данной оперной музыки. Простота, ясность, логичность и здравый смысл вытекали из каждого его замечания. Необыкновенная музыкальная память и знакомство не только со своей партией, но и со всеми другими партиями оперы прямо были поразительны. Обращался ли Шаляпин к артистам, обращался ли он к хору или оркестру – все было так понятно, последовательно и логично, все казалось столь простым и естественным, что я спрашивал себя невольно – да отчего же другие это не могут понимать или исполняют иначе?! Вот где виден настоящий толкователь произведения!. Он его не только хорошо изучил и знает – он его чувствует и своим пониманием заражает других».

Выбор пути

Развитие оперного исполнительства с момента возникновения оперы как вида искусства и вплоть до ХХ века характеризуется возрастанием объема и сложности задач, стоящих перед человеческим голосом (расширение объема голоса до предела естественных границ, усиление его звучности, развитие вокальной техники), причем актерский аспект сильно отстает от вокально-технического, а его интерпретационно-эстетический уровень подчиняется идеологии, проистекающей из общественного строя, существующего в определенном времени и на определенной территории (феодализм и города-государства, абсолютистские и парламентарные монархии, республиканское устройство и т. д.).

Значительную трансформацию переживает только сценическое пространство. А именно, если до конца XVII века оно развивается под знаком идеологии машины, в XVIII веке характеризуется идеологией костюма и тела, то в XIX веке это – «фата-моргана» пространства, а в XX веке сценография пытается преодолеть очевидную неуклюжесть современного ей певца. Теоретические и эстетические концепции оперного искусства, созданные великими композиторами (начиная от флорентинской „Камераты” – относительно единства слова и музыки, да и позднейших гигантов – относительно синтетической природы оперного искусства), адресованные центральной фигуре оперы – певцу – не были восприняты должным образом. Певцы, в основном, ограничивались первым уровнем исполнительского мастерства – поверхностным воспроизведением, без глубокого проникновения в самую суть оперы. Как мы уже говорили, в начале ХХ века они еще не знают метода, необходимого для дальнейшего прорыва, да и не располагают техникой, которая бы оперативно использовала их результаты.

Если в XVII и XVIII веке певец не теряется на сцене, поскольку его тело и жест, будучи включенными в законченную систему категорий, находили полное выражение (голос играет роль жеста, костюм, внедраматические моменты и воображаемое эротическое играют роль сценических эффектов, определенные типы голосов являются метафорой определенных типов ролей, сценическое пространство обладает объемом, воспроизводящим картину мира), то в XIX веке развитие оперной драматургии и новая идеология сценического пространства ставят перед певцом задачи, которые он не в силах разрешить. От неловкости положения, в которое попал певец, он пытается бежать в шаблон.

Шаляпинский метод действенного анализа представляет выход из тупика, в котором оказался оперный певец. Этот анализ неотделим от глубинного анализа оперы во всей многослойности взаимного проникновения ее основных аспектов – музыкального и драматического. Тем самым Шаляпин также заложил основы современной оперной режиссуры.

В ту эпоху, о которой мы ведем речь, уже появились попытки «осовременить» оперный театр, найти новые пути сценической эксплуатации оперных произведений. Чаще всего эти попытки ограничивались вводом натуралистических элементов или стремлением «интенсифицировать действие», но при этом не учитывалось, что любой прием должен исходить из особенностей конкретного материала и сути оперного искусства как такового.

Такие поверхностные попытки представляли собой зародыши напряженных исканий, характеризующих оперную режиссуру второй половины ХХ века и наших дней. Шаляпин не был склонен одобрять подобного рода поспешные, по сути своей насильственные новации в оперном искусстве.

«Не во имя строгого реализма я восстаю против „новшеств” <…> Я не догматик в искусстве и вовсе не отрицаю опытов и исканий <…> Особенность и ценность оперы для меня в том, что она может сочетать в стройной гармонии все искусства – музыку, поэзию, живопись, скульптуру и архитектуру. Следовательно, я не мог бы упрекнуть себя в равнодушии к заботам о внешней обстановке. <…> Беда же в том, что „новаторы”, поглощенные нагромождением вредных, часто бессмысленных декоративных и постановочных затей, уже пренебрегают всем остальным, самым главным в театре – духом и интонацией, и подавляют актера, первое и главное действующее лицо».

Сценическое оформление в ХХ веке, как замечает Ф. Ж. Салазар, стремится восполнить неловкость положения современного певца. Стремится насытить спектакль смыслом независимо от содержания оперы и не учитывая искусства певца, не оставляя ему никакой альтернативы и лишая его возможности какого-либо самовыражения, кроме пения как такового. Подобная ситуация может устроить среднего певца, но гениальному она мешает.

Шаляпин старался избавить певца от этой неловкости взамен попыток восполнить неловкость ситуации певца сценографическими находками и/или оригинальностью режиссерских решений. Идеология совершенной (абсолютно царящей на подмостках) дивы, с его точки зрения, – не выход из положения. Личность гениального исполнителя, каких знал уже XIX век, не спасает оперу как вид искусства. Великие творения в рамках ошибочной режиссерской концепции оперной постановки не обеспечивают синтеза всех элементов, ее составляющих, и не спасают от отклонений в неверном, да и в опасном направлении.

«Родилось теперь много разных выдумщиков, режиссеров, иначе говоря. Будь я диктатором, бил бы их три раза в неделю. Вот читаешь афиши об опере: режиссер такой-то, декорации такого-то. А певцы где? Декорации… Прекрасная это вещь. Ну как бы сравнить… Ясно, приятнее жить в хорошей обстановке, чем в комнате с голыми стенами. Но поверьте, я вам, например, „Макбета” сыграю и без декорации так, что получится то же впечатление. <…> Вот „Грозу”, например, как поставил теперь Таиров? Что говорить, и „Грозу” можно играть в ванной комнате. Но зачем, Боже мой! Или Островский был глупее Таирова?»

При всем осознании необходимости переосмысления всей практики исполнения оперы и установления новой оперной эстетики, во что он лично внес огромный вклад, Шаляпин оставался приверженцем постепенной эволюции жанра, основанной на традиции.

«О традиции в искусстве можно, конечно, судить разное. Есть неподвижный традиционный канон, напоминающий одряхлевшего, склерозного, всяческими болезнями одержимого старца, живущего у ограды кладбища. Этому подагрику давно пора в могилу, а он цепко держится за свою бессмысленную, никому не нужную жизнь и распространяет вокруг себя трупный запах. Не об этой формальной и вредной традиции я хлопочу. Я имею в виду преемственность живых элементов искусства, в которых еще много плодотворного семени. Я не могу представить себе беспорочного зачатия новых форм искусства… Если в них есть жизнь – плоть и дух – то эта жизнь должна обязательно иметь генеалогическую связь с прошлым.

Прошлое нельзя просто срубить размашистым ударом топора. Надо разобраться, что в старом омертвело и что еще живо и достойно жизни. Лично я не представляю себе, что в поэзии, например, может всецело одряхлеть традиция Пушкина, в живописи – традиция итальянского Ренессанса и Рембрандта, в музыке – традиция Баха, Моцарта и Бетховена… И уже никак не могу вообразить и признать возможным, чтобы в театральном искусстве могла когда-нибудь одряхлеть та бессмертная традиция, которая в фокусе сцены ставит живую личность актера, душу человека и богоподобное слово. Между тем, к великому несчастью театра и театральной молодежи, поколеблена именно эта священная сценическая традиция. Поколеблена она людьми, которые жилятся во что бы то ни стало придумать что-то новое, хотя бы для этого пришлось насиловать природу театра. Эти люди называют себя новаторами; чаще всего они просто насильники над театром. Подлинное творится без насилия, которым в искусстве ничего нельзя достигнуть. Мусоргский – великий композитор, но никогда не был он насильником. Станиславский, обновляя театральные представления, никуда не ушел от человеческого чувства и никогда не думал что-нибудь делать насильно только для того, чтобы быть новатором.

Позволю себе сказать, что я в свое время был в некоторой степени новатором, но я же ничего не сделал насильно. Я только собственной натурой почувствовал, что надо ближе приникнуть к сердцу и душе зрителя, что надо затронуть в нем сердечные струны, заставить его плакать и смеяться, не прибегая к выдумкам, трюкам, а, наоборот, бережно храня высокие уроки моих предшественников – искренних, ярких и глубоких русских старых актеров…

Это только горе-новаторы изо всех сил напрягаются придумать что-нибудь такое сногсшибательное, друг перед другом щеголяя хлесткими выдумками.

Что это значит – „идти вперед” в театральном искусстве по принципу „во что бы то ни стало”? Это значит, что авторское слово, что актерская индивидуальность – дело десятое, а вот важно, чтобы декорации были непременно в стиле Пикассо, заметьте, только в стиле: самого Пикассо не дают… Другие говорят: нет, это не то. Декораций вообще не нужно – нужны холсты или сукна. Еще третьи выдумывают, что в театре надо актеру говорить возможно тише – чем тише, тем больше настроения. Их оппоненты, наоборот, требуют от театра громов и молний. А уж самые большие новаторы додумались до того, что публика в театре должна тоже принимать участие в „действе” и вообще изображать собою какого-то „соборного” актера.

Этими замечательными выдумщиками являются преимущественно наши режиссеры – „постановщики” пьес и опер. Подавляющее их большинство не умеет ни играть, ни петь. О музыке они имеют весьма слабое понятие. Но зато они большие мастера выдумывать „новые формы”. Превратить четырехактную классическую комедию в ревю из тридцати восьми картин. Они большие доки по части „раскрытия” намеков автора. <…> Замечательно, однако, что, уважая авторские намеки, эти новаторы самым бесцеремонным образом обращаются с его текстом и точными его ремарками. <…> Я не удивлюсь, если завтра поставят Шекспира или Мольера на Эйфелевой башне; потому что постановщику важно не то, что задумал и осуществил в своем произведении автор, а то, что он, „истолкователь тайных мыслей” автора, вокруг этого намудрил».

Обладая необычайной чувствительностью и восприимчивостью, Шаляпин никогда не упускал из поля зрения бурные процессы, происходившие в искусстве начала ХХ века. И сразу отмечал то, что ему в этих новых тенденциях представлялось ложным, что отравляло атмосферу искусства (и сбивало с толку практиков), несмотря на попытки облечь некоторые направления в форму высокопарных эстетических теорий.

Спустя много лет почитаемый и весьма известный в Сербии русский эмигрант, режиссер драматического театра Юрий Ракитин записал в своем дневнике: «Читаю исповедь Айседоры Дункан. Время мое и ее было сумбурное. Много было искренней, пережитой позы, деланного и восторженного увлечения искусством: точно опоили нас всех дурманом такие вот сумбурные типы, как Борис Пронин. Мы сознавали их восторженную пустоту, за которой не было решительно ничего, но вместе с тем мы поддавались этому сумбуру, какому-то „исканию”, экстазу. „Шаманство” – вот слово, лучше его не сыщешь. Я думаю, что оно шло от низов к верхам и кончило оно дворцом и Распутиным. Мерещилось что-то в большом нашем мареве, и вот этот туман перешел с искусства в жизнь, а потом – политику и государство. Желтые движущиеся газы – сладковатые, отдающие эфиром… И Андрей Белый, и Блок, и Брюсов, и Андреев – все были заражены маревом и газом… Да, мы не принимали жизни всерьез. Мы скользили по ней, гоняясь за удовольствиями и удачами. И теперь наказаны жестоко. Мы питались идиотской иронией, это было какое-то стихийное молодечество, какой-то дендизм», – так гласят глубоко личные размышления Юрия Ракитина.

Шаляпин не поддался искушениям всевозможных вывертов и противоестественных проявлений нового искусства. Отказываясь от устаревших традиционных образцов и выстраивая широкими мазками свою новаторскую по сути эстетику исполнения в оперном театре, он умел очистить от плевел и уважительно сохранить «плодоносные семена» традиций, «оплодотворяя» их бережно просеянными достижениями искусства своего времени. В этом «скрещивании» он всегда исходил из самого существа оперного искусства, к которому он относился трепетно и в высшей степени ответственно, любовно, внимательно и чистосердечно и как певец, и как режиссер. Его путь вел к глубинам, к тем ценностям, которые живо соотносятся с нашей современностью, в то же время далеко выходя за ее рамки.

К высвобождению синтетической природы оперного искусства

Шаляпин очень рано осознал, что оперное искусство по природе своей синтетично. Видимое сближение его элементов, лишенное гармонического взаимопроникновения, делает оперу всего лишь многослойным, но не синтетическим искусством (поэтому Вагнер и называл оперу «монстром»). Шаляпин же стремился именно к высвобождению синтетической природы оперного искусства.

Он осуществлял свои идеи совсем иными средствами, чем Вагнер в Байрейте.

Взгляды Шаляпина в значительной мере совпадали с теоретическими положениями Вагнера. Однако Вагнер пытался представить свои монументальные метафоры на сцене средствами буквалистского натурализма, даже не подозревая о том, в какой конфликт он вступает со стилем собственных опер.

Для Шаляпина в центре синтеза всегда находился певец. Он должен быть способен выразить средствами своего тела все идеи спектакля.

Для того, чтобы это осуществить, певец должен произвести действенный анализ роли и донести до зрителей результаты своего анализа. Шаляпин предлагает ему необходимый метод и исполнительскую технику.

При выполнении этой задачи певец непосредственно опирается на всю авторскую команду (дирижер, режиссер, сценограф, художник по костюмам). Концепция должна быть согласована, в первую очередь, между дирижером и режиссером, ибо концепция есть амальгама двух основных элементов оперного искусства – слова и музыки, в которых встречаются поэт и музыкант. Поэтому-то Шаляпину-режиссеру и необходим дирижер-партнер, который не будет бороться за перевес музыкального начала над драматическим, но будет полностью осознавать необходимость творческого сотрудничества с режиссером, со сценографом, с певцом и, возможно, с хореографом. При этой ситуации не возникнут часто встречающиеся парадоксы оперного театра, когда превалирует один из элементов и тем самым нарушается синтетичесий характер оперной формы.

Синтез слова и музыки Шаляпин видел в том, что драма, как цель выражения, осуществляет себя через музыку, как средство выражения, – это положение отстаивал еще Вагнер, но целые поколения исполнителей и режиссеров остались к нему глухи.

К этому тяготеет режиссерский метод Шаляпина.

Это значит, что через каждого исполнителя, через пение и игру в органическом единстве, через которое выражается особое душевное состояние человека (характерное для оперы) с его внешними проявлениями непрерывно разыгрывается и символическая драма (конкретность, идея, анализ и/или абстракция, выраженные словами, оплодотворенные эмоциональностью и аллегорической ассоциативностью музыки, претворяются в материю высшей одухотворенности). Итак, по Шаляпину, синтез слова и музыки достигает полноты, когда он осуществлен и в материальном плане:

1) через действия певца на сцене, в которых жест не повторяет слова, но становится их трансценденцией (пение, посредством игры, жеста, пластики превращается в явление визуальное) и принадлежит также к сфере изобразительного искусства;

2) посредством сценического пространства, которое должно воздействовать по принципу синхронности всех вещей, которые  следует обозначить, причем в двух направлениях: пространственном и колористическом (фигуративное и нефигуративное использование цвета). Они не должны изображать копию мира (мир = декорация; обычная жизнь = жизнь на сцене).

Сценическое пространство для Шаляпина – не только рамка, в которой происходит сценическое действие, но и часть живого оперного организма. Ибо в понятие пространства входит не только архитектоника, ее дополняют своим движением и расположением на сцене и исполнители на сцене. Цвет, как часть светового спектра имеет ту же природу, что и звук. В музыке роль цветов спектра исполняют инструменты (человеческий голос). От музыки неотделимо и успешное колористическое решение. Распределение элементов сценографии также обладает своим ритмом, ритм присутствует и в колористическом решении сцены (рисованные декорации, сценическое освещение). Каждое движение каждого персонажа включает его в состав единого целого, придающее изобразительным компонентам то, чем они сами по себе не обладают, а именно динамику. Общий ритм сцены должен тяготеть к гармонии с ритмом музыки, в рамках которой все и происходит, принимая во внимание соответствующие пропорции.

Исключительная по сложности задача высвобождения синтетической природы оперы стала credo Шаляпина в его режиссерской работе, в которую он стремился вовлечь всех участников оперного спектакля.

Наследие

Шаляпин пришел к режиссерскому творчеству через свое исполнительское искусство, в котором он уже оставил наследие исключительной важности. Наследие оказалось решающим и для формирования его режиссерского метода, а все вместе взятое привело к коренным переменам в самом понимании оперного искусства и в установлении совершенно иных принципов в практике оперного исполнительского искусства. Принципы эти были устремлены на высвобождение существа оперы как синтетического искусства.

Шаляпин-режиссер ставит в центр оперного искусства певца. Он не должен быть гениально одаренным, но должен обладать необходимыми природными данными (певческим голосом, стройной фигурой, талантом, интеллектом), соответствующей школой (музыкальной и вокальной, актерской, а также как можно более широким образованием), соответствующим психическим складом и здоровой профессиональной этикой. Мечта Шаляпина о Дворце искусства исходит из осознания того факта, что идеология «абсолютной дивы» не решает проблем оперного жанра, что эти проблемы может решить только школа, из которой будут выходить не только певцы, но и люди других художественных профессий, способные ответить всем требованиям синтетической природы оперного искусства. Это будут исполнители, которые в состоянии не только воспроизводить художественный материал, но и творчески к нему относиться.

В триаде первых среди равных стоят также дирижер и режиссер. Для Шаляпина-режиссера музыка – исходная точка в выстраивании режиссерской концепции оперной постановки со всеми ее деталями. Таким образом, режиссер становится соавтором интерпретации музыки, ибо способ прочтения музыки определяет ее истолкование. Шаляпин требует, чтобы дирижер стал «вокальным режиссером», поскольку создание сценических образов немыслимо без его участия: открытие синхронности смысловых акцентов текста и логики вокального рисунка фразы составляет основу создаваемого актером сценического образа. Шаляпин настаивает на том, что режиссер и дирижер должны совместно изучать партитуру: в ходе этого процесса дирижер помогает режиссеру самым полным и самым изысканным образом, а режиссер помогает дирижеру видеть музыку в предметных ассоциациях, не только как обобщенную сценическую метафору, но и в живых сценических образах, музыку, выраженную действием, сценографическим решением, словом, – в ее всеобъемлющей театральной материализации. Этот процесс, если он проводится последовательно, искренне и ответственно, становится совместным переводом музыки на язык сцены и предварительным условием музыкально-сценического единства спектакля, такой процесс устраняет искусственное разделение «сфер влияния» между двумя важнейшими авторами сценической постановки оперного произведения. Шаляпин подчеркивал, сколь важен такой подход, поскольку он спасает певца от ощущения разобщенности двух аспектов в сущности единого творческого процесса.

Словом, постановка оперного спектакля может считаться успешной в той мере, в какой она может осуществить эстетическую целостность, являющуюся сценическим эквивалентом партитуры.

Степень этой целостности в значительной мере зависит от способностей центральной личности спектакля – певца.

Даже при режиссерском анализе оперы Шаляпин никогда не рассматривал партитуру только как интегральное целое, но рассматривал партитуру в тесной взаимосвязи всех ее компонентов, имея в виду, что музыка не только «переводит» поэтический текст на свой язык, но одновременно производит и его эмоциональную транспозицию, которая раскрывает его скрытые слои. Поэтому он стремился максимально приблизиться к личности композитора, представить себе его духовный облик и выстроить своего рода естественную связь с его способом чувствования, мировоззрением, с окружением, в котором формировалась личность композитора.

Он знакомился с биографией композитора, изучал либретто и литературное произведение, которое, возможно, легло в его основу, историческую эпоху, в которую происходит действие. Все это помогало Шаляпину-режиссеру найти в партитуре исходную точку своих режиссерских идей и проверять их в этом «потоке», предотвращая таким образом рискованные ситуации, при которых творческое воображение постановщика вступает в противоречие с замыслом автора, с его идейным и эстетическим методом.

Ведь если музыковедческий анализ характеризуется объективностью (форма, выразительные средства и их драматургическая функция), то режиссер выстраивает и свое личное отношение к произведению: ему необходимо проникнуть в то, какую психологическую нагрузку несет малейшее изменение темпа или акцента, ферматы, структуры интервала и т. д. для того, чтобы на них, как на тканевой основе, выстроить цепочку сценических событий в их непрерывном течении. Особое внимание Шаляпин уделял поэтике конкретного произведения: подобно тому, как интонация вздоха, объединяя в гармонической связи весь комплекс выразительных средств певца, привносит дыхание жизни в конкретный сценический образ, так и поэтика музыкального произведения, которая подсказывает режиссеру выбор средств и решений, гармонизирует их и объединяет оперную постановку в единое целое.

Во времена Шаляпина оперный театр почти не видел проблемы в подходе к изображению прошлого и не пытался ее решать.

Тем не менее, Шаляпин уделял много внимания проблеме историзма в опере, вернее, драматургической функции истории в конкретных произведениях, раскрывая ее через партитуру: можно рассматривать дух эпохи, в которую жил композитор, с дистанции прошедших веков, или, напротив, дух прошедших веков с позиций эпохи, в которую жил композитор. Этот момент, а также присутствие или отсутствие местного колорита, также сильно влияет на атмосферу оперной постановки. Шаляпин умел разглядеть круг предпочтений автора и через предлагаемую им проблематику: морально-философскую, социально-историческую или психологическую. Принимая во внимание все вышеперечисленное, он и определял общий эстетический фон постановки.

С помощью подобного анализа Шаляпин определял и пространство оперного спектакля, считая его важным элементом, который должен находиться в соответствии с прочими элементами. Он заметил, что иллюстративно-информационный характер декораций может оказаться в резком эстетическом противоречии с поэтическим характером музыки. И хотя Шаляпин склонялся к художническому взгляду на декорации, он считал театральные декорации не самостоятельным видом искусства, а разновидностью прикладного искусства в опере. Так он определил функцию декораций в опере, полагая их задачей усиливать впечатление от музыки. (Шаляпин-режиссер превратил декорации в сценографию). В организации сценического пространства он ставит на первое место функциональность решения, правильное соотношение трехмерного пространства и его фона, которое дают рисованные рикванды, а также лаконизм (тщательный отбор изобразительных средств, отказ от буквализма и тяготение к поэтическим обобщениям и метафорам). Шаляпин-режиссер стремится найти меру условности, допускаемую партитурой, он готов к поиску соотношений между конкретностью и метафорой.

При этом он не поддается искушению слишком смелых (экстремистских) исканий, порожденных многолетним господством принципа имитации, которые проявлялись на современных ему сценах, поскольку такие искания пренебрегали характером музыки и вступали в соперничество с прочими элементами спектакля или тяготели к полной независимости (условность, лишенная должной меры ассоциативности). В этих вопросах он проявлял утонченный вкус, во многом воспитанный его дружбой с выдающимися русскими художниками Виктором и Аполлинарием Васнецовыми, Поленовым, Врубелем, Коровиным, Левитаном, Бакстом, Рерихом, Бенуа, Гончаровым, Юоном, Головиным, которые умели смелыми взлетами художественной фантазии и богатством колорита создать сценическую атмосферу, чудесным образом сливавшуюся с музыкой.

«Я признаю и ценю действие декорации на публику. Но, произведя свое первое впечатление на зрителя, декорация должна сейчас утонуть в общей симфонии сценического действия».

Шаляпин-режиссер столкнулся с такой специфической проблемой, как режиссура массовых сцен в русской оперной литературе. Ибо русские композиторы воспринимают хор совсем иначе, чем западноевропейские (мы говорим здесь об операх ХIХ и начала ХХ века). Вот как об этом писал Владимир Стасов: «В западной опере нигде нет такой преобладающей мысли и заботы о представлении художественной народной массы: там народ – только хор, неизбежная и необходимая уступка оперным привычкам, формула – что делать, мол, заведен раз навсегда такой порядок, что надобен же в опере хор, целая масса голосов вперемежку с отдельными голосами солистов – не все же этих одних слушать, как они всякому ни приятны и любезны! Устанешь, да и они тоже устанут, надо и им и нам передохнуть капельку. Итак, все тут соображения только оперной пользы и удобства. И вот перед нами ставят и заставляют распевать большую толпу. Но это еще не люди, а только теноры, басы и сопраны, сдвигающиеся и раздвигающиеся колоннами, ворочающие руками, ногами и глазами и возглашающие музыку автора, – никакого народа тут нет.

По принятым в Европе обычаям хор существует всего более на то, чтобы удивляться чьему-то приезду, поднимать в воздухе кубки, спрашивать о чем-то и придакивать тому, что сказано было солистом. Какая нелепая роль и негодная задача! Одно из совершенно необыкновенных, редчайших исключений в западноевропейской оперной музыке представляют „Гугеноты” Мейербера с их необычайно талантливым, живописным и исторически правдивым хором кровожадных католических монахов и французских аристократов, жаждущих резни и бойни. Что в западноевропейской опере редкость и исключение, то в русской – всегдашнее правило и талантливейшее, могучее проявление».

Шаляпин-режиссер расстается с методом, при котором хор представляет лишь часть общего фона постановки, почти часть декораций, но не идет и по пути модных в то время тенденций «активизации действия» любой ценой, что при отсутствии мотиваций создавало впечатление суеты и беспорядка. При этом внимание зрителя переключалось с главных сюжетных линий на несущественные детали. Шаляпин исходил из драматургической функции хора. Хор может быть активным участником сценического действия или его комментатором, или только фоном основного действия, пассивным, нейтральным, равнодушным, дружественным, враждебным и так далее. Трактовка роли хора зависит от жанра, к которому принадлежит данная опера или в котором решается ее постановка.

Шаляпин заметил, что впечатление, производимое массовыми сценами, зависит от их композиционного решения. Они могут быть впечатляющими, в соответствии с целями, к которым стремится режиссер, удерживать активное внимание зрителя, проникать в его сознание и производить сильное впечатление в случае действенного распределения структурных форм в соответствии с доминантами мизансцен. В зависимости от обстоятельств, форма круга может восприниматься как образ согласия, соучастия, гармонии, но и как знак окружения, порабощения, угрозы. Ровная горизонтальная линия может восприниматься и как покорность, и как насилие, а переход от движения в разные стороны к движению по прямой линии может создать впечатление, скажем, консолидации. Стремительный распад единой человеческой массы вызовет ощущение тревоги. Внезапно образовавшаяся монолитная масса взамен быстрого перемещения отдельных групп может создать впечатление единства и силы, монументальности. Впечатление от массовых сцен можно усилить и контрастной сменой пространственных планов, разницей уровней, контрастами объединения и разъединения групп, направлений движения.

Даже если хор на сцене был неподвижен, Шаляпин требовал, чтобы пассивность человеческого фона восполнялась усилением внутренней активности для того, чтобы воплотить сущность и эмоциональную интонацию конкретной сценической ситуации: ведь статичность лирической композиции отличается от эпической неподвижности.

Как правило, хор на сцене, так же как и солисты, не может оставаться без сценической задачи. Хор, представляющий пассивный или нейтральный фон, все же тем или иным образом взаимодействует с мизансценической доминантой данного эпизода, из чего проистекает и характер композиционного решения.

Композиционный принцип зависит в значительной мере и от вокальной структуры партии хора, которая определяет характер сценического действия, и от динамики изменения мизансцен, диктуемой ритмом партитуры.

Больше всего хлопот доставляет режиссеру дифференцированная структура партии хора, когда народная масса, которую представляет хор, не интерпретируется автором как нечто единое, и тогда автор видит в этой массе несколько групп, находящихся в конфликте между собой, или же по-разному относящихся к одному и тому же событию.

Независимо от характера композиционного решения, Шаляпин-режиссер всегда помнил о том, что известная унифицированность сценических действий массы, представляемой хором, никогда не воспринимается как его безликость.

Применение того или иного композиционного принципа зависит от конкретного оперного произведения и способа его «прочтения». Шаляпин допускал, что режиссер, формулируя свою концепцию постановки определенного оперного произведения, вправе перемещать драматургические акценты и тем самым выделять некоторые его аспекты, но настаивал на том, что режиссер не должен вводить новые уровни, отсутствующие в данном произведении, и отходить от принципиальных позиций автора, выраженных в его музыке. Пренебрежение такими моментами, по мнению Шаляпина, приводит к стилистическому нигилизму, встречающемуся в оперных постановках.

Шаляпин-режиссер уделял внимание и проблеме сценического времени оперы (осуществлению единства сценического и музыкального времени). Феномен компрессии и аугментации времени он всегда решал в свете поиска скрытых пружин действия, причем в соответствии с ритмом партитуры. Это особенно трудно в тех случаях, когда аугментация времени связана с ретроспекцией, другими словами, если действие не переносится с внешнего на внутренний план, а развивается как бы в двух планах времени: и в настоящем, и в прошлом. Аугментация времени бывает связана и с лирическими отступлениями. Кроме того, если речь идет о больших хоровых ансамблях, в которых музыка, как правило, звучит дольше, чем этого требует сценическое действие, это обычно выражается одним и тем же способом – путем «торможения» протяженности времени или «растягивания» продолжительности действия. В таких случаях Шаляпин-режиссер отважно следовал логике оперы и вместо искажающей смысл, насильственной «активизации действия», допускал почти абсолютную неподвижность отдельных исполнителей и групп на сцене.

В подобных ситуациях он умел высвободить и прояснить для зрителя психологическую динамику сцены, проистекающую из ее причинной связи с основными событиями, и дать акцент на главный объект интереса в данной сцене, к которому и приковывалось внимание зрителей. Вследствие этого эффект «застывания на месте» становился незаметным и воспринимался как нечто вполне естественное.

Работа Шаляпина с партитурой проходила, таким образом, на трех уровнях: интеллектуальном (умение открыть в произведении то, что вызовет интерес современного зрителя), эмоциональном (способность найти моменты, объединяющие личность композитора и личность режиссера) и эстетическом (который ведет от поэтики композитора к поэтике конкретной сценической постановки).

Сознание синтетической природы оперного искусства, многоплановый анализ партитуры оперы и вытекающая из него режиссерская концепция, – все это представляло собой совершенно новый подход к сценической реализации оперного произведения, характеризуемый глубоким проникновением в его семантические пласты, что и является основой современной оперной режиссуры.

Этот метод невероятно сложен и тонок, и Шаляпин проводил его в жизнь с величайшей ответственностью и деликатностью. Он сознавал, что достаточно малейшего проявления самоуправства или небрежности, чтобы на сцене воцарились ложь и скука.

 

Эстетические и этические аспекты творчества Шаляпина

Этических и эстетических взглядов Шаляпина, лежащих в основе его творчества, мы уже касались. Нельзя не заметить, что эстетика и этика Шаляпина находятся во взаимном проникновении; эти два момента нельзя рассматривать отдельно друг от друга, а также от его личности.

Основа шаляпинской эстетики состоит в том, что театр призван изображать жизнь (преображая ее по законам творчества), и что высшая ценность искусства заключается в его правдивости (не протокольной, а художественной).

«Живое сценическое создание не может быть только повторением жизни».

Реальность – не искусство, но искусство реально.

В опере творческое преображение художественного материала особенно велико, поскольку музыка придает новое измерение содержанию драмы. Каждая ситуация здесь кажется обостренной, повышенно эмоциональной, и потому не может быть выражена разговорной речью. Особое душевное состояние персонажей находит естественное выражение в пении. Поэтому игра в опере неминуемо должна быть стилизованной. Вводя в оперу игру переживания, Шаляпин решает актерские и режиссерские задачи с позиций психологического реализма. Вообще он считает, что в опере «в любом случае можно найти реалистическую концепцию».

Однако понятие «реализм» Шаляпин истолковывает по-своему, шире, чем это принято в обычных определениях этого направления в искусстве.

«Мусоргского обыкновенно определяют как великого реалиста в музыке. Так часто говорят о нем и его искренние поклонники. Я не настолько авторитетен в музыке, чтобы уверенно высказывать по этому поводу свое мнение. Но на мое простое чувство певца, воспринимающего музыку душою, это определение для Мусоргского узко и ни в какой мере не обнимает всего его величия. Есть такие творческие высоты, на которых все формальные эпитеты теряют смысл или приобретают только второстепенное значение. Мусоргский, конечно, реалист, но ведь сила его не в том, что его музыка реалистична, а в том, что его реализм – это музыка, в самом потрясающем смысле этого слова. За его реализмом, как за завесой, целый мир проникновения и чувств, которые в реалистический план никак не войдут».

Шаляпин близок по своим воззрениям к современным теоретикам искусства, которые считают, что в случае реализма речь идет не о строго определенной школе логических понятий, а о живом процессе, в котором непрерывно возникают новые слои, непрестанно обогащающиеся, изменяющиеся и дополняющие свое ранее определенное значение.

При таком подходе отпадают сложности с определением хронологических рамок реализма. Реализм способен включать в себя элементы и других художественных направлений точно так же, как и сам способен проявляться в других направлениях. Барокко, классицизм, романтизм – все это этапы в развитии человеческой мысли, философского и эстетического восприятия мира, и специфика каждого этапа отражается в характерных чертах каждого стиля. Хронологически следующий за этими стилями реализм уже ощущается в их рамках, прежде всего как непосредственное видение жизни и ее проблем, как стремление избежать ложных конструкций, будь то в фабуле, в образах или в выразительных средствах.

Если сосредоточиться на опере, то мы увидим, что уже в XVII веке возникает прототип исторической и психологической оперы с акцентом на моральные проблемы, в котором под плащом барокко «копошатся» реалистические тенденции («Уллис» К. Монтеверди), они ясно проявятся уже в классицизме: «Женитьба Фигаро» Моцарта (1786), считается первым подлинным примером реализма в оперном искусстве.

Художественный метод Шаляпина представлял собой продуктивный реалистический подход к трактовке оперных произведений даже весьма далеких друг от друга по своим стилистическим устремлениям – от «Дон Жуана» Моцарта до «Хованщины» Мусоргского, от «Лакме» Делиба до «Князя Игоря» Бородина, от «Фауста» Гуно до «Дон Карлоса» Верди – и в тех случаях, когда его трактовка достигала универсальных высот. В основе эстетики Шаляпина лежит предельно искреннее отношение к сути вещей, которые являются предметом его режиссерского творчества. Он стремится как можно более ответственно и правдиво осветить подлинные пружины происходящего, их внешние проявления, расшифровать скрытый подтекст событий с помощью средств действенного анализа, основанного на психологическом реализме, и донести их до зрителя самым простым и непосредственным способом.

Уже сам термин «психологический реализм» наводит на мысль, что речь идет о методе, распространяющемся на глубинные слои психики и даже метафизики, исходя из убеждения, что действительность не исчерпывается видимой стороной материального мира.

Поэтому шаляпинский образ Мефистофеля, существа, которое в восприятии Федора Ивановича не принадлежит к материальному миру, а является абстрактной фигурой, тоже решен в своеобразном реалистическом ключе.

И все-таки, каноны эпохи, в которую творил Шаляпин, в известном смысле связывали его. Он не смог создать образ Мефистофеля (в опере Гуно, а тем более в опере Бойто) в полном соответствии со своими замыслами.

«Никакие краски костюма, никакие пятна грима в отдельности не могут в данном случае заменить остроты и таинственного холода голой скульптурной линии. Элемент скульптуры вообще присущ театру, он есть во всяком жесте, но в роли Мефистофеля скульптура в чистом виде – прямая необходимость и первооснова. Мефистофеля я вижу без бутафории и без костюма. Это острые кости в беспрестанном скульптурном действии.

Я пробовал осуществить этот мой образ Мефистофеля на сцене, но удовлетворения от этого не получил. Дело в том, что при всех этих попытках я практически мог только приблизиться к моему замыслу, не осуществляя его вполне. А искусство, как известно, приблизительного не терпит. Мне нужно вполне нагое скульптурное существо, конечно, условное, как все на сцене, но и эта условная нагота оказалась неосуществимой: из-за соседства со щепетильным „nu” мне приходилось быть просто раздетым в пределах салонного приличия… Встретил я к тому же и некоторые объективные технические затруднения. Как бы то ни было, Мефистофеля я играл по узаконенному чекану, выработанному раньше многими талантливыми художниками и поэтами. Чекан этот, несомненно, производит на публику впечатление, и он имеет, следовательно, свои права».

«Я стремился создать реальный образ Мефистофеля. Как я его представляю, как он выглядит? Прежде всего, черт не так страшен и безобразен, как его малюют. Он скорее красив. В нем есть нечто от классического божка, каким его увидел Анатоль Франс в прекрасных старых легендах, мастерски воссозданных на страницах его повести…

Не следует трактовать Мефистофеля как олицетворение злых и темных адских сил, а Фауста изображать посланцем добрых духов. Мефистофель – символ земных дел, людских страстей, человеческих достоинств и недостатков. <…>

Давно, когда мне приходилось исполнять Мефистофеля в одном из русских городов, я создал свою собственную, отличную от традиционной, концепцию роли. Злой дух был по этой концепции частицей души Фауста, его alter ego.

<…> Фауст вовсе не потрясен встречей с Мефистофелем. Он не страшится его, так как издавна несет в себе его дух. Ведь он сам его вызвал напряжением своей воли, страстной, томительной тоской. Все произошло так, как бывает в случаях раздвоения личности, о которых можно почитать много интересного в специальной медицинской литературе.

Я хорошо понимаю, что подобная концепция и фантастична, и произвольна, и требует в такой же мере фантастического режиссерского решения. Но она объясняет загадку человека, в душе которого борются светлые и темные силы, человека, колеблющегося между противоположными полюсами добродетели и порока. <…>

Но разве фантастика не соединяется и не сплетается с реальностью нашей повседневной жизни? Разве в действительности уже нет места для необыкновенного? Если это так, если я прав, то для чего же мы должны исключать из оперы все чудесное, все глубокие проблемы?»

Согласно Шаляпину, «реалистический подход» необходим и тогда, когда оперное произведение не написано в реалистическом ключе (а таких опер как раз больше всего). И это противоречие почти стирается, если принять во внимание, что для Шаляпина психологический реализм равняется сценической правде.

«Два этапа ведут к сценическому реализму. Жизненность и правдивость сценического образа в оперном произведении всегда будут зависеть от его творцов, то есть композитора, в первую, и автора текста, во вторую очередь. Подобных опер я знаю немного. Кроме произведений Мусоргского, нет, кажется, других опер, которые здесь следовало бы назвать.

Второй этап сценического реализма – это творчество артиста, воплощающего образ, созданный композитором. Артист-певец должен вылепить роль так, как ваятель статую, заботясь и о художественном целом и о деталях. Он должен в музыке, в тексте и сценической ситуации произведения найти все черты образа, а затем, используя все свое знание жизни и интуицию, воплотить характер, то есть найти его реальное выражение.

Для того, чтобы этот образ обладал реальными, жизненными чертами, чтобы он захватывал зрителя своей сценической выразительностью, вовсе не нужны театральные кулисы, не нужен оперный костюм, может быть, не нужна и сцена. Песня, исполняемая в концертном зале, может вызвать искренностью выражения то же впечатление, что и отрывок из „Бориса Годунова”, исполняемый на сцене. Чем это достигается? Какими средствами? Теми же, что и там. Сценической правдой.

Когда я исполняю известную песенку о веселой болтовне парижской субретки с часовым, я должен петь так, чтобы слушатели видели то, о чем я пою, чтобы они верили, что речь идет об этой любовной паре. Если я стремлюсь своим пением выразить чувство, то я должен сделать это с такой силой выразительности, чтобы все слушатели чувствовали вместе со мной и композитором.

В концертном зале или на театральных подмостках – основой исполнения является сценическая правда, которая заключается в полной искренности выражения и безграничном единстве всех средств творческой изобретательности».

Поскольку Шаляпин обладал басом, ему было предназначено воплотить на сцене вереницу ужасных персонажей – возвышенных, как Досифей, Филипп II, характерных, как Кончак или Олоферн, архетипических, метафизических и абстрактных как Мефистофель и Демон, а также приземленных типов, как, например, Галицкий и Бирон, или отвратительных, как Еремка. Решительно отстаивая мысль о том, что красота является существенной чертой искусства, находя красоту в самых неожиданных ракурсах, Шаляпин создавал сценические образы, обладавшие специфической привлекательностью, несмотря на свои кошмарные характеры.

«Что сценическая красота может быть даже в изображении уродства – не пустая фраза. Это такая же простая и несомненная истина, как то, что могут быть живописны отрепья нищего. Тем более прекрасно должно быть на сцене изображение красоты, и тем благороднее должно быть благородство. Для того же, чтобы быть способным эту красоту воплотить, актер должен чрезвычайно заботливо развивать пластические качества своего тела. Непринужденность, свобода, ловкость и естественность физических движений – такое же необходимое условие гармонического творчества, как звучность, свобода, полнота и естественность голоса».

Для того, чтобы воплотить красоту на сцене, надо нести ее в себе. Станиславский предупреждал: «Вы всегда должны помнить, что нельзя дать того, чего не имеешь сам, и учить тому, чем не владеешь сам».

Примером Шаляпину служили предшествовавшие поколения русских актеров.

«Милые старые русские актеры!

Многих из них – всю славную плеяду конца прошлого века – я перевидал за работой на сцене; но старейших, принадлежавших к более раннему поколению великого российского актерства, мне пришлось видеть уже на покое в петербургском убежище для престарелых деятелей сцены. Грустно было, конечно, смотреть на выбывших из строя и утомленных болезнями стариков и старух, но все-таки визиты к ним в убежище всегда доставляли мне особую радость. Они напоминали мне картины старинных мастеров. Какие ясные лики! Они были покрыты как будто лаком – это был лак скрипок Страдивари, всегда блистающий одинаково. Это чудесная ясность старых актерских лиц – секрет, нашим поколением безнадежно потерянный. В ней, во всяком случае, отражалась иная жизнь, полная тайного трепета перед искусством. Со священной робостью они шли на работу в свой театр, как идут на причастие, хотя и не всегда бывали трезвыми…

Старый актерский мир был большой семьей. Без помпы и реклам, без выспренних речей и фальшивой лести, вошедших в моду позже, актеры тех поколений жили тесными дружными кружками.

Собирались, советовались, помогали друг другу, а когда надо было, говорили откровенно правду. <…>

Известно, что русское актерство получило свое начало при Екатерине Великой.

Русские актеры были крепостными людьми, пришли в театр от сохи, от дворни – от рабства. <…>

Вот почему в поисках теплого человеческого чувства старые русские актеры жались друг к другу в собственной среде.

Не только в столицах, вокруг императорских театров, но и в провинции они жили своей, особенной, дорогой им и необходимою жизнью. И в их среде, вероятно, ютилась иногда зависть и ненависть – как всегда и везде, – но эти черты не были характерны для актерской среды – и в ней господствовала настоящая хорошая дружба.

Старый актер не ездил по железным дорогам в первом классе, как это уже нам, счастливцам, сделалось возможно – довольно часто ходил он из города в город пешком, иногда очень далекие расстояния – по шпалам, а вот лицо его, чем решительнее его отстраняли от высшего общества, тем ярче и выпуклее чеканилось оно на той прекрасной медали, которая называется „театр”».

Естественно, что развитие цивилизации изменяло условия жизни вообще, а вместе с ними и обстоятельства, в которых творили артисты. Наряду с улучшением условий жизни, Шаляпин замечал и опасности, таившиеся в этом процессе.

«Кажется мне порою, что растлевающее влияние на театр оказал общий дух нового времени. Долго наблюдал я нашу театральную жизнь в столицах и не мог не заметить с большим огорчением, что нет уже прежнего отношения актера к театру. Скептики иногда посмеиваются над старомодными словами – „святое искусство”, „храм искусства”, „священный трепет подмостков” и т. п. Может быть, оно звучит и смешно, но ведь не пустые это были слова для наших стариков. А теперь похоже на то, что молодой актер стал учиться в училищах главным образом только для того, чтобы получить аттестат и немедленно же начать играть Рюи Блаза. Перестал как будто молодой актер задумываться над тем, готов ли он. Он стал торопиться. Его занимают другие вопросы. Весь трепет свой он перенес на дешевую рекламу. Вместо того, чтобы посвятить свою заботу и свое внимание пьесе, изображению персонажа, спектаклю, он перенес свое внимание на театральный журнальчик и на афишу – имя большими буквами. Понятно, что лестно увидеть свое изображение на первой странице журнала с надписью внизу: „Усиков. Один из самых наших замечательных будущих талантов”. Приятно и ослепительно. Но в этом ослеплении актер перестал замечать, что от интимных отношений со „священным искусством” он все ближе и ближе переходил к базару. Актер обтер свое лицо об спину театрального репортера».

Главную опасность Шаляпин видел в утрате искренней преданности искусству: место любви к «искусству в себе» заняла любовь к «себе в искусстве». Артисты перестают жить искусством, они начинают им заниматься в стремлении к быстрому успеху.

«Надо по всей справедливости сказать, что трудно приходится современной молодежи, – ее жаль. Искусство требует не только усидчивости, но и сосредоточенности. Цивилизация последних десятков лет смяла кости этой доброй усидчивости. Сейчас все так торопятся, спешат. Аэропланы, радио. Наверху летают, а внизу, на земле, дерутся. <…> Искусство требует созерцания, спокойствия, хорошего ландшафта с луной. А тут Эйфелева башня с Ситроеном… надо торопиться, спешить, перегонять».

Олицетворение духа нового времени Шаляпин видел и в Эйфелевой башне. Высокая, элегантная, она на первый взгляд казалась весьма привлекательной. Башня была похожа на колокольню храма некоей новой веры – веры в мощь, приобретенную человечеством после научных открытий, применяемых в сфере техники – колокольню, гордо вздымавшуюся ввысь и бросающую вызов небесам. Постройка этой башни совпала с установлением философии прагматизма, согласно которой хорошо только то, что полезно. Вслед за тем экономический материализм провозгласил, что все проявления духовной жизни являются иллюзией и обманом. Это упростило ситуацию обычного человека, избавив его от мучительных, но существенных, жизненно важных проблем, которые, однако, не перестали его мучить – по крайней мере, в глубинах его души и совести. Проблемы совести в то же время представляют проблемы свободы. Дух нового времени разрешает эти вопросы так, как это описано в «Легенде о великом инквизиторе» из романа Достоевского «Братья Карамазовы».

«Пятнадцать веков мучились мы с этою свободой, – говорит Инквизитор Христу, – но теперь это кончено, и кончено крепко. <…> овладевает свободой людей лишь тот, кто успокоит их совесть».

Совесть успокаивается самозабвением. Самозабвение приносит иллюзия счастья, предоставляемая потребительским обществом, наукой и новыми технологиями, стремительным ритмом жизни, не дающим времени для передышки, для самоуглубления и пересмотра, для того, чтобы вникнуть в суть. Великий Инквизитор Достоевского принял облик Мефистофеля. Он видится Шаляпину в архитектонике Эйфелевой башни, в призрачной структуре ее металлических конструкций: это – колючие, холодные кости Мефистофеля.

«Актер, музыкант, певец вдруг как-то стали все ловить момент. Выдался момент удачный – он чувствует себя хорошо. Случилось что-нибудь плохое, он говорит – „не везет”, затирают, интригуют. Этот моменталист никогда не виноват сам, всегда виноват кто-то другой».

Тому, кто искренне предан искусству, чужд такой «моментализм». Певец должен направить свое внимание на суть своего жизненного призвания, а не на маргинальные моменты. Успех должен приходить вследствие подлинной жизни в искусстве, а не быть единственным мотивом, подчиняющим себе все остальное.

Подобная позиция исключает чистоту сердечных порывов и гасит прометеевский огонь, который непременно должен гореть в душе каждого настоящего артиста. Певец превращается в более или менее искусного исполнителя, в более или менее ловкого торговца, который стремится провести коммерческую сделку как можно выгоднее.

Если ему это удается, он считает, что добился успеха, и его самоощущение находит подтверждение в искаженной системе ценностей, установленной духом нового времени.

Если бы Шаляпин не пел Мусоргского, который в это время не пользовался популярностью, если бы он не настаивал на исполнении русских опер, которые тогда многие высокомерно отвергали, если бы в своих интерпретациях подражал образцам, соответствовавшим вкусам публики и критики, он достиг бы ничуть не меньшей популярности и «успеха», его путь в искусстве был бы гораздо легче, а отношения с окружением – менее противоречивыми и болезненными. Наконец, известное собрание его музыкальных записей, разрешенное им самим для появления на рынке, могло быть намного больше, и он заработал бы в три раза больше денег. Но в таком случае он не достиг бы столь полной самореализации своего жизненного призвания, не расширил бы границ оперного искусства, не способствовал бы его прогрессу, не раскрыл бы до такой степени его сущность и осознание собственных возможностей дальнейшего развития. Короче говоря, творчество Шаляпина тогда не составило бы эпоху в развитии оперы. Его собственная жизнь была бы обеднена, и так же точно беднее была бы история современного оперного театра. Но Шаляпин знал, что такое совесть (и как человек, и как художник), и это давало ему свободу осуществить свой внутренний императив.

«Человек, живущий полной жизнью, проходит все ее ступени – как хорошие, так и плохие. Тут вырабатывается его индивидуальность. Человек же, который прячется и отгораживает себя, остается просто „лицом”».

Нельзя ожидать, чтобы каждый певец горел прометеевским огнем, подобно Шаляпину. То, что дано гению, не дано каждому; не всякий в состоянии нести такую тяжесть. Но каждый, кто входит в театр, должен войти в него с чистым сердцем, как священник входит в храм, а не как торговец собственной душой. Ибо искусство не может существовать без чести, без достоинства и чистоты.

Современный певец, если он заглушает голос совести, по сути дела отгораживается от жизни с ее проблемами. Он ставит себя в ситуацию некритического отношения к господствующим трендам, подчиняясь их требованиям. Не в силах им противостоять, он ищет способов приспособиться к ним, сформировать себя согласно господствующим образцам. Совершенно ясно, что такой певец по определению не может стать артистом и что при таком положении дел все его личные и профессиональные знания смогут проявиться не более чем на поверхностном уровне. Даже если он виртуозно владеет ремеслом, в его познаниях нет глубины, он неполноценен как личность. Это возврат к виртуозности без содержания, столь же бессмысленной, как и виртуозность искусства кастратов, только другого происхождения.

Но современный рынок и не требует от оперы смысла.

Это заметил еще Шаляпин: «Год от году на моих глазах этот базар стал разрастаться все более зловеще. Ужасно, на каждом шагу и повсюду – на всем земном шаре – сталкиваться с профессионалами, не знающими своего ремесла. Актер не знает сцены, музыкант не знает по-настоящему музыки, дирижер не чувствует ни ритма, ни паузы. Не только не может передать души великого музыканта, но не способен даже уследить более или менее правильно за происходящими на сцене действиями, а ведь спектаклем командует он, как полководец – сражением. С чрезвычайно нахмуренными бровями, с перстнем на мизинце, он зато очень убедительно машет палочкой… И нельзя сказать, чтобы этот дирижер совершенно ничего не знал. Нет, он знает, много знает, обучен всем контрапунктам, но от этого знания толку мало потому, что одних знаний недостаточно для решения задачи. Надобно еще уметь сообразить, понять и сотворить».

Тенденции, проявившиеся в эпоху Шаляпина – новое во что бы то ни стало (вместо ответственного и профессионального эволюционного развития оперного жанра) – на благодатной почве всеобщей коммерциализации разрослись до чудовищных размеров.

Современный оперный театр не признает певца важнейшим элементом оперного спектакля. Его место занял режиссер, который в большинстве случаев занят собой и тем, что он «напридумывал» в связи с той или иной оперой, а не самой оперой.

В этих «придумках», обычно демонстрирующих надменное пренебрежение к самому произведению, редко встретятся новые, пусть даже надуманные, теоретические или эстетические посылки; как правило, это плоды или заигрывания с рынком («эстетика» хорошо продающегося товара), или абсолютных психологических (а также и эстетических) отклонений от нормы.

При таких обстоятельствах певец вынужден понижать уровень исполнительской культуры, сводя ее к культу пения на высоких нотах, что, в сущности, является подделкой наследия иллюзии кастрата, забывая о том, что кастрат был лишь привычным для публики явлением, а не гением. Теряет свои шансы и «абсолютная дива», ибо для ее появления необходимы формальные рамки XIX века.

Творчество Шаляпина оставило глубокий след в оперном театре, оно преобразило облик оперной сцены ХХ века. Можно было ожидать, что оперное искусство решительно двинется по вновь открывшимся путям, сулившим невиданные перспективы. Но вместо этого полученные достижения вновь и вновь подвергались испытаниям – инерции консервативных исполнительских приемов, и натиску косного сценического мышления, коренящегося в отжившей эстетике XIX века. На Западе лишь в исключительных случаях эти принципы последовательно проводились на практике, а между тем их уже стал подтачивать дух нового времени. И все-таки многие западные певцы и театральные деятели в своей сценической деятельности опирались именно на принципы, заложенные Шаляпиным. Шаляпинские традиции, по-прежнему, самым скрупулезным образом сохраняются и развиваются в России.

Однако процесс глобализации приносит дух нового времени и на родину Шаляпина. Сегодня среди певцов редко можно встретить людей, которые чувствуют потребность осмысливать проблемы современного оперного театра в их причинно-следственных связях и у которых достаточно внутренних сил, чтобы занять в этих вопросах ясную и активную эстетическую и моральную позицию. Пришли ли эти немногие преданные искусству люди к определенным выводам самостоятельно или они восприняли плодоносные семена шаляпинских традиций?. Возможно и то, и другое.

Великая болгарская певица, сопрано Райна Кабаиванска писала в софийском журнале «Обзор»: «Опера – великое искусство. Но если она не идет в ногу со временем, то превращается в музейную реликвию <…> Сегодняшняя жизнь стремительна и разорвана, у людей все меньше времени, да и желания ходить в театр.

Современный человек, если он идет в оперу, должен иметь к ней особый интерес или иные мотивы для того, чтобы не поддаться соблазнам индустрии развлечений. Как его заинтересовать? Здесь главную роль должна сыграть современная <…> оперная режиссура. Руководствуясь хорошим вкусом и культурой, режиссер должен сделать оперный спектакль современным, обогатить его элементами новых масс-медиа. И все же залогом успеха по-прежнему остается певец-актер. Но такие певцы – редкость даже на сценах самых больших театров». Далее Кабаиванска добавляет: «Для того, чтобы опера пережила свой ренессанс, необходимо петь по-новому, принимая во внимание запросы современного зрителя. Но ни в коем случае нельзя перекраивать написанное композитором, вводя абсурдные изменения в историческую ситуацию, внешний вид и характеры персонажей. В опере все тесно связано с историческими моментами. Вот почему неприемлемы случаи абсурдного, смехотворного режиссерского вмешательства. Вспомним „современные” интерпретации „Мадам Баттерфляй” и „Богемы”, предпринятые Кеном Расселом. Известный кинорежиссер счел возможным показать Чио Чио Сан девушкой из публичного дома, а Мими – наркоманкой. Такое толкование с самого начала превратно и бессмысленно, потому что в музыке нет ничего подобного».

Как в природе существуют числа, законы физики и механики, химические элементы и все прочее, что человечеству еще только предстояло открыть (люди ничего не придумали, а только взяли знания из Вселенной), так и с искусством.

«Правда на земле, высшая правда жизни живет только в искусстве. И людям нечего искать ее, нечего.

Ведь солнышко существует – оно есть, оно светит нам, а никто его не искал и не придумывал. Так и в искусстве.

В нем душа. И жизнь этой души, ее творчество, окутаны темной тайной природы, которую не всякому дано разгадать».

Быть может, существование немногочисленных певцов, да и нескольких современных режиссеров, у которых хватает любви, преданности искусству, знаний и смелости, чтобы, вопреки модным, эгоцентричным и противоестественным интерпретациям, подходить к материалу глубоко и ответственно, находить уместные и точные связи между давно написанными произведениями и мироощущением современного зрителя (речь идет, скорее, о способе сценической подачи произведения, чем об «устарелости» тем, трактуемых в опере).

Райна Кабаиванска пишет: «Опера бессмертна потому, что она нам показывает то, что жило и продолжает жить в душе человека. Да, наша душа понимает тоску по родине Аиды, ее страстную любовь к Радамесу; мы сочувствуем страданиям Леоноры, которая жертвует своей жизнью во имя любви… Эти „старомодные” чувства, которых многие сегодня стыдятся, нужны нашей душе, и мы, артисты, призваны вновь возвращать людям эти непреходящие ценности».

Быть может, существование таких артистов оправдывает осторожный оптимизм Шаляпина относительно будущего искусства, проявляемый рядом с его сарказмом и скепсисом:

«Как все в движении, искусство – всегда в эволюции.

Но искусство – в какой бы стадии эволюции оно ни было – должно быть всегда прекрасно и величественно.

В новом искусстве заметно отсутствие простоты, чего-то обыкновенного, натурального.

А ведь истинное искусство простотой и отличается.

В новом искусстве пока что, к сожалению, много нарочитости, надуманности.

Настоящее искусство этой нарочитости не допускает и не проща е т.

Но так как люди всегда чего-то ищут, я верю, что то существо на нашей планете, которое называется человек, найдет, в конце концов, необходимые и приемлемые формы нового искусства.

И в новом искусстве настанет, придет такой момент, когда все ненужное будет отброшено. А все нужное заблестит ярким светом. <…>

Современную оперу по сравнению с широким течением всей современной жизни я, например, охарактеризовал бы как сплошной захолустный оперный театрик.

Настоящее оперное искусство – искусство чрезвычайно сложное, особенно в сегодняшние дни, когда требования у народа к искусству и, в частности, к опере если еще и находятся в зачаточном хаотическом состоянии, то все же пробуждаются и теперь более повышены и расширены, нежели 40–50 лет тому назад.

Кроме того, опера – в материальном смысле – искусство дорогое.

А мы живем как раз в тот период, когда металл стоит для всех на первом плане.

И художественная работа, художественные возможности во всяком театре строятся на простом коммерческом расчете:

– Стоит или не стоит?..

А так как расчетливые люди никогда не хотят рисковать, а новые оперные постановки стоят больших денег, то и желающих бескорыстно поднять оперное искусство на должную высоту находится немного.

Да и в самой опере за последнее время наблюдается некоторый внутренний перелом.

Начиная с Вагнера и кончая нашими русскими композиторами, к оперным представлениям предъявлены были настолько повышенные требования, и эти требования настолько разнятся с тем, что было 75–100 лет тому назад, что поезд на старых колесах пока еще не может двинуться по этим новым рельсам искусства!

Да. Оперный театр – это искусство тонкое и чрезвычайно сложное.

И я думаю, что единственным Театром Оперы может быть только такой, в котором по-настоящему могут и должны быть соединены все пять искусств – Поэзия, Живопись, Музыка, Скульптура и Архитектура.

А этого соединения достичь очень трудно».

Или, быть может, меркантильный дух нового времени, навевающий на мир все большую скуку, дойдя до степени, когда место хоть какой-либо стратегии займет логистика (бесконечное обеспечение биологического существования, лишенного всякого смысла), просто изничтожит стремление к настоящему искусству, в том числе и к опере?

Современный мир оказался в драматической ситуации: «Кажется, достигнуто молчаливое согласие о том, что у нас нет никакого будущего. Мы прошли критическую точку, после которой даже самые простые люди ощущают, что оставшееся время лишь только инерция, и что глобальная сеть с ее огромной телеиндустрией и другими средствами массовой информации вовсе не путь прогресса, а нечто аналогичное медицинским аппаратам для искусственного поддержания жизни».

Искусство, в том числе, естественно, и оперное, умирает, когда исчезают обстоятельства, которые привели к его возникновению.

Осуществятся ли апокалипсические предсказания, согласно которым «тенденция информационной революции состоит в том, чтобы сконструировать правдоподобную копию мира, которая в идеале должна стать независимой от Божьего Творения»?

«Эта копия только на первый взгляд занимает место в сфере внешних проявлений. Этот параллельный мир на самом деле и не собирается занять место Творения Божьего; он воздействует на человеческое воображение, на способность воспринимать, на волю человека; в конечном итоге, виртуализация мира нацелена на человеческую психику!».

«Мне хочется видеть в певце рассказчика жизни. Мне хочется, чтобы он использовал [330] свой голос для распространения рассказов о человеческой любви, ненависти, мести так же, как это делают на полотнах, в книгах… Чтобы рассказывать эти песни хорошо, надо знать жизнь, надо ее наблюдать. Каждый момент что-то происходит в людской жизни… Певец должен все это замечать, а затем пересказывать все это своим голосом и игрой…» [331] .
Ф. И. Шаляпин