Что я сейчас могу сказать о Ранди? Своё довоенное детство я помню смутно, а его детство — тем более.

Он появился в нашем доме до моего рождения, возможно, поэтому я — единственная, кто не был против его неприкасаемого присутствия в жизни нашей дваждырождённой семьи. Для меня это было естественным положением вещей, тогда как для домашних — причудой моей эксцентричной матушки.

Я с самого начала знала, что он — чужак, хотя и живёт под одной с нами крышей и частенько попадается мне на глаза. И дело не только в физических различиях. (Мои родители были белокурыми, а он — темноволосый, смуглый.) Дело в отношении. В том, как на него смотрели слуги, как его обделял вниманием отец, как о нём отзывался Свен — возлюбленный и ненавистный сын. Но о нём позднее…

Когда я видела Ранди, он постоянно молчал. Когда его не было поблизости, заводить о нём разговоры было запрещено. Поэтому я узнала о причинах его появления в нашем доме не от родителей, а подслушав сплетни прислуги.

Я притаилась за углом, когда служанки посвящали новенькую горничную в тайны нашего дома. Они рассказали ей о каждом жильце, не забыли и обо мне, "очаровательной маленькой госпоже". Очаровательным во мне в первую очередь находили мою покорность старшим и прилежность в учёбе. Хотя это было не столько послушанием, сколько безразличием. Я равнодушно относилась к шумным детским забавам, редко капризничала, и меня не беспокоил находящийся под одной со мной крышей неприкасаемый. Тогда как взрослых он беспокоил очень.

— Этот парень…

— Он живёт на крыше, рядом с оранжереей.

— Забота о нём в твои обязанности не входит.

— Лучше не подходи к нему.

— Он неприкасаемый.

— К тому же из этих самых…

— Однажды сунулся на кухню, так я его (случайно, конечно) кипятком ошпарила. А через день у него на коже ни следа не осталось.

— И не пытайся с ним говорить, он от этого звереет.

— А уж как он орал, когда только появился здесь. Хозяйка ему колыбельную поёт, а он верещит, будто его режут.

И все пять кумушек хором вздыхают.

— Как же так вышло? — недоумевает их новая товарка. — Что благородные взяли этого бесёнка к себе?

Тут слово взяла непосредственная участница событий.

— Как сейчас помню этот день. Госпоже на гастроли надо, самолёты она не переносит, а все вокзалы забиты беженцами — неприкасаемыми. Пытаются, значит, в Ирд-Ам перебраться. И вот проезжаем мы мимо трущоб, поезд наш там, конечно, не останавливался, но из-за того, что эти безумцы лезли под колёса, сильно сбросил скорость. А мы, значит, сидим. Салон огромный, чистый. На столе роскошный букет цветов от очередного поклонника. А за окном такое безумие творится: кричат, бегут, стреляют. Давка страшная, люди под поезд падают. И тут видим… женщина под нашим окном. Бежит за поездом, а в руках у неё мальчик лет трёх, и она его потягивает к нашему окну. Вокруг такой гам, её едва слышно. Просила, чтоб спасли. Ребёнок ведь, в чём он виноват? Говорит, убьют его, если узнают… А о чём узнают, так я и не поняла тогда. Потом только дошло… Не говорит ведь он. Три года мальчишке уже, а не говорит. Тайнотворец значит. Таких трущобные дикари, сектанты эти, сразу убивали.

— И что же? Госпожа… — Горничная едва дышала от волнения.

— Становится на кресло, открывает окно и высовывается наружу. Я даже опомниться не успела, а она схватила ребёнка. Сама едва не выкатилась, тоненькая ведь такая, слабенькая. Затащили мы малыша, а у него в глазах — ни слезинки. И глазёнки-то зелёные, полукровка, значит. Сам спокойный такой, не пикнет. Смотрит только. И мы смотрим, молчим. Ехали так, пока поезд не остановила полиция. Слышу — собачий лай и выстрелы. Тех, значит, кто сумел всё-таки пробраться в поезд, отстреливают. Сижу, от страха едва жива. Понимаю, что если зайдут к нам и увидят мальца, и нас не пожалеют: запрещено ведь врагам родины, да ещё неприкасаемым помогать.

— И как же? Мимо прошли?

— Что ты! Распахнули дверь без стука. Внутрь шагнули. Военные, форма тёмно-синяя, на поясе у каждого по пистолету. Сразу увидели ребёночка, госпожа его даже не думала прятать. Спрашивают, откуда неприкасаемый, а она — это сын мой. Грязный, тощий, в тряпьё завёрнутый — какой там её сын, и за моего сына не сойдёт! Спрашивают документы, кто такая, куда едет. А мальчишка как услышал их голоса, так и кинулся в плач. Ревёт, а солдаты эти ещё громче на своём настаивают. Они орут, и он орёт. Но наша госпожа — кремень. Если хотите, отвечает, обращайтесь к моему мужу. К сенатору Палмеру, значит. Ну и был там один парнишка, который госпожу узнал. "Да это же Гвен Дуайт!" — говорит. Как её можно не узнать? Такая она красавица. А какой была десять лет назад!

— Святая женщина, — вздыхает горничная, а в ответ ей слышится:

— Святая или нет, не знаю. Но рога своему благоверному наставить сумела.

— Что? Как же…

— Да старший её. Свен-то…

У моего отца, моей матери и у меня глаза — голубые, а у Свена — чёрные. Чёрные глаза и очень светлые волосы. Девушки любили его и этот контраст — таким красивым он им казался, а отец его ненавидел. Поэтому, когда Свен решил построить военную карьеру, он не пытался его отговорить, хотя дваждырождённые-военные — это явление из ряда вон.

— Ты должен на него повлиять! — надрывалась мама поздними вечерами после двух бокалов вина. Великолепная актриса, она часто разбавляла свой репертуар такими вот концертами. — Ты — сенатор — хоть представляешь, что сейчас творится в нашей стране? А если война? Ему только-только исполнилось восемнадцать! Он же твой сын!

— Он не мой сын! — кричал в ответ отец. Искусный дипломат, надёжный друг, заботливый глава семейства — в такие вот минуты он превращался в чудовище. — Твой, а не мой! Твой и какого-то грязного выродка! Знаешь, я охотно пожму руку, убившую его. Руку человека, избавившего меня от позора. Дай бог…

— Ты с ума сошел!

— Я сошёл? Это я-то сошёл?! Разве я помешался на этом зверье? Стоит одному из них мимо пройти…

— Сумасшедший! Чокнутый!

— Потаскуха! Я бы всё понял. При твоей жизни, с твоей красотой, славой… всё бы понял! Не простил, но понял бы! Если бы это был кто-то из равных тебе! Но эта шваль… Чтобы тебя трахал неприкасаемый? А залетев от него, ты даже не попыталась избавиться от ребёнка? Так кто из нас двоих сумасшедший?

— Да что ты знаешь… — Она собирается с силами перед выпадом. — Да что ты вообще знаешь о любви и о сыновьях? Ты, лишённый как первого, так и второго!

Отец мечтал о наследнике, поэтому такого подлого удара стерпеть не смог.

Что-то громко стукнуло, разбилось. В зазвучавшем заливистом хохоте не было ничего от мамы, она тоже превратилась в чудовище.

— Только не по лицу, милый! Что я скажу режиссёру, а, Стеффи? — Она смеялась, выла и стонала. — Ну, иди сюда! Покажи мне, как настоящий мужчина должен обращаться со своей женой. Ты же этого так хочешь. Ха-ха-ха! Мне совсем не больно! Ну же, чёрт тебя дери! Да любой будет лучше тебя, Стеффи, жалкий ты сукин сын! Даже самый последний неприкасаемый!

В общем-то, сейчас я не могу сказать, что испытывала тогда. Ненависть? Если да, то кого ненавидела больше — мать или отца? Они стояли друг друга, и поэтому мне не было их жалко.

Мне было жалко Свена, и то не потому, что он может попасть на войну. Тогда ещё я даже не понимала, что такое война, и почему её так боятся взрослые. Мне было обидно от мысли, что он только мамин сын, а значит и мне брат только наполовину. Полубрат, что-то бракованное, разбитое.

Хотя, конечно, жалеть его не было никакого смысла. Ни сейчас, ни тогда.

Когда он вернулся домой после четырёх лет обучения в военной академии… при взгляде на него, мы испытывали отнюдь не жалость. Как он вырос! Каким важным стал! В парадной форме, на которой сияют знаки отличия, в начищенных до зеркального блеска сапогах, вылощенный, он был похож на свежеотпечатанную купюру высокого достоинства. Бегущие за ним мальчишки, грезящие о боевых подвигах, просили дать подержать оружие, а женщины провожали долгими взглядами.

Была ранняя осень. Мы встречали его на пороге — такого повзрослевшего, возмужавшего. Только я — просто Пэм Палмер, и мама — блистательная актриса Гвен Дуайт.

— Вот он, — улыбается мама, протягивая к нему руки. — Мой самый любимый мужчина.

Когда она обнимает его и целует, я отворачиваюсь. Мне кажется, что в её объятьях есть что-то неправильное, какая-то жадность и боль. Думая над тем, что меня она так никогда не обнимет, я чувствую облегчение.

Я смотрю за спину Свену и вижу Самого Верного Друга На Свете. Так о Гарри Дагере говорит полубрат, конечно, только если самого Дагера нет рядом. Они дружат, сколько я себя помню, но Дагер неизменно чувствует себя неловко у нас в гостях. Он выглядит взволнованным, и я думаю, всё дело в маме: её появление неизменно заставляет мужчин нервничать.

Заметив мой взгляд, Гарри подмигивает, но против его ожидания я не опускаю глаза. Я вспоминаю, как четыре года назад он спас мне жизнь. Это самое раннее моё воспоминание и самое отчётливое.

Той весной мы все вместе выбрались в гости к престарелым родителям отца, которые жили "у чёрта на рогах", как говорила мама. Полубрат пригласил Дагера. В тот день, сидя у реки с бутылкой креплёного, они вспоминали детство и грезили о славном будущем. Через неделю им предстояло уехать в военную академию, поэтому единственное, что они хотели делать сутки напролёт — выпивать и болтаться с местными красавицами. Но красавиц они оставили на потом.

Мама сидела поодаль от них, прислонившись спиной к дереву. Она дремала, а полы плетёной шляпки отбрасывали тень на её лицо, накрывая его невесомой полумаской.

Я же стояла на коленках возле реки, глядя на то, как дедушкина гончая выхватывает рыб, идущих на нерест. Завораживающее зрелище. Сопротивляясь быстрине течения, они взлетали из воды… чтобы потом закончить свою жизнь в мощном захвате собачьих челюстей. Я слышала, как клыки давят рыбьи головы.

Собака шалела от обилия добычи, но животный инстинкт подсказывал ей, что сходить с берега — верная смерть. Течение раздробило бы её кости об камни и утянуло на дно. А мне — четырёхлетнему ребёнку — инстинкт ничего не подсказывал. Потянувшись за искрящейся, дразнящей игрушкой, я оказалась в воде.

Там было не глубоко, взрослому по пояс, но с силой течения не мог бы спорить даже взрослый, настолько свирепым оно становилось по весне. От холода у меня сжались лёгкие, я не могла кричать. Меня тащило по ощерившемуся камнями дну. Вода заливалась в нос, рот и уши, но я слышала… слышала заливистый собачий лай.

Тогда я даже не задумывалась о смерти. Не представляла, что могу умереть. Я даже боли не чувствовала, так была напугана.

Лай услышали все, но вытащил меня именно Дагер. Он же давил мне на грудь, прижимался ко рту и растирал. Это было в высшей степени неприятно, но я вела себя смирно. Как и всегда. Когда он поднял меня с земли и прижал к себе, я поняла, что он напуган больше моего.

Подоспевшие взрослые укутали меня в одеяло и помогли Дагеру подняться. Я помню, как мама всё причитала:

— Ох, если бы не собака…

А я смотрела на Дагера, гадая над тем, почему мама обзывает его собакой. Мне было четыре года, и я не понимала, что со мной произошло. Не понимала, почему все стали внезапно ласковыми со мной. Не понимала, почему именно Дагер, а не мама, не Свен.

— В любое время… неважно с чем… всё сделаем для тебя, — сказала мама, целуя мокрого, дрожащего Гарри. — Ты нам родной… после такого… Спаситель. Герой. Двери нашего дома всегда открыты для тебя. Всегда.

Гарри Дагер — перворождённый, у него русые волосы, которые он обычно зачёсывал назад, и глаза удивительного цвета: светло-светло серого, почти жемчужного.

И вот спустя четыре года мы снова встретились на пороге нашего дома. Дагер подмигнул мне, а я даже не соизволила улыбнуться или стыдливо спрятаться за мамину юбку. Тогда он прошёл вперёд и поднял меня. Не обнял и не подбросил, а просто поднял, держа на вытянутых руках. Становиться на колени для разговора он не стал бы, как не стал бы и нависать надо мной, подавляя.

— Я тебя даже не сразу заметил. Ты вообще растёшь? Сколько тебе, Пэм, крошка? Шесть?

— Мне восемь.

Он нахмурился, словно раздосадованный моей холодностью.

— Ты что, забыла меня?

— Ты — старший лейтенант Дагер.

Скосив взгляд на свои погоны, он присвистнул.

— И правда. Тебя брат научил разбираться в звёздочках?

— Папа. — Я повернула голову к Свену. Услышав об отце, они с мамой примолкли. — Тебе лучше не ходить туда. Он сказал, что убьёт тебя, если ещё раз увидит.

От моей непрошеной откровенности, пущенной им в лоб, все почувствовали себя неловко. Но внезапно Свен усмехнулся.

— Ну-ка, посмотри на меня. — И я посмотрела, но не в глаза, а на его плечи, грудь, руки. На его пистолет. — А теперь взгляни на Гарри. Ну, что скажешь?

Я поняла его неправильно.

— Дагер больше.

Они рассмеялись, переглянувшись.

— Почему она зовёт меня по фамилии?

— Ты не мог бы… н-ну… поставить меня на землю?

— Зачем? Нравится, когда на тебя смотрят сверху вниз? — спросил Свен, и я покачала головой. — Хочешь смотреть на всех сверху?

— Я ещё слишком маленькая для этого. — Уже через мгновение я сидела у Дагера на плечах. — А для этого уже слишком взрослая.

— Никому больше не позволяй садиться тебе на шею, Гарри, дружище, — посмеивался полубрат. — Эй, Пэм. Прямо как в цирке, да?

— По-твоему, я похож на скаковую лошадь? — уточнил Дагер.

— Не на лошадь, — сказала я, воображая самое больше животное в мире, — а на… на кита.

— Ты когда-нибудь видела сухопутных китов? — пробормотал Свен.

— Кит больше твоего папы? — Дагер не увидел, как я кивнула. Почувствовал. — Тогда нам нечего бояться, верно?

Мама рассмеялась и поцеловала Гарри, оставив на его щеке алый след помады. Она пригласила друзей в дом, и я услышала, как Свен шепнул покрасневшему другу: "даже думать об этом не смей, ублюдок". Тот в ответ толкнул его локтем под рёбра. А мама украдкой улыбнулась: она всё слышала. От этой улыбки мне стало не по себе.

— А где Ранди? — спросил Свен. — Он больше не досаждает тебе, Пэм?

— Он там. — Я посмотрела влево и вверх. На крыше, за стёклами оранжереи темнела мальчишеская фигура. — Он не спустится, пока здесь Дагер.

— Что так?

— Наверное, он боится китов, — предположил Свен.

— Нет, — тихо ответила я. — Ранди ничего не боится.