Так мы попали туда, куда так рвались. В ад. Мы проведём в нём символичные два года, и это будет худший период нашей жизни. Оккупация была нашим первым знакомством с войной, прелюдией. В Раче всё было детским: детская боль и страх. Детское бессилие. Теперь настало время бессилия взрослых.

На моих глазах умирали наши солдаты, и как бы я ни старалась, они всё равно умирали.

На моих глазах наступали чужие, и независимо от того, что я об этом думаю, они всё равно наступали.

Мои знания, моё желание, моя любовь или ненависть, как совсем скоро выяснилось, не значили ничего. И это было страшнее всего — осознание собственной немощи.

Первый бой — крещение. Что-то в тебе умирает, даже если с виду ты остаёшься целым. Ты на многое начинаешь смотреть по-новому. Многое понимать. Например, что война — это коллективная работа. А ещё — что всех не спасти.

После первого же сражения я получила выговор, а если просто — меня лихо обматерил санинструктор.

— Ты же, так тебя раз эдак, видела, такую-то мать, что они не выживут!

— Они просили… умоляли их спасти… Они так кричали…

— Ну какая тут от тебя польза, скажи мне?! Мало того, что не вынесла ни одного живого солдата, так все медикаменты на трупы извела.

— Но они были живы…

— И где они теперь, чтоб тебя?

Такое в госпитале не увидишь, такому не научишься. Только на практике ты узнаёшь, что:

а) В первые минуты боя больше раненых, чем убитых;

б) Умирают в основном не от пуль, а от осколков;

в) Пуля, попавшая в сердце или в голову, — один шанс из ста. Обычно умирают долго, от потери крови или её заражения, поэтому от твоей расторопности всегда зависит чья-то жизнь;

г) Медикаментов, как и патронов, никогда не бывает много. Если увидишь на поле боя вражеского санинструктора или санитара-стрелка, убей и забери трофеи. Это вопрос выживания и не только твоего.

— Забудь про честь и этику! — надрывался комбат, перекрывая грохот миномёта. — Убивай их, Палмер! Иди и убивай! Убивай и ори "сдохни, сука!" Чтобы я тебя отсюда слышал!

"Что они сделали с твоей матерью, Палмер?" — голосом Голдфри звучало в моей голове: "Что они сделали с Хельхой и рахитичным Тони? С твоим домом? С тобой? Помнишь, как они хохотали, насилуя и грабя? Зачем они пришли сюда, Палмер? Чтобы ты убила их! Зачем ты пришла сюда?"

— А-а-а-а! Сдохни, сука! Получай!

В тот раз я поняла, что гореть может всё. Металл, кровь и даже воздух. Из происходящего мне больше всего запомнился звук входящей в человеческое тело пули. Влажные, резкие шлепки, похожие на аплодисменты или, быть может, на бег ребёнка по лужам.

Когда всё закончилось, мы с Ранди нашли друг друга. Он хрипло посмеивался, покрытый кровью с головы до ног, словно сорванец, перепачканный шоколадом. Как в тот раз, с Хизелем, его переполняла любовь и ненависть. Казалось, он готов потерять сознание не от усталости, а от экстаза. Его дрожащие руки тянулись ко мне, но я ещё не была готова к объятьям. За тот день я увидела слишком много мёртвых и покалеченных мужчин, чтобы так просто поверить в невредимость самого дорогого.

Я оттолкнула его руки, не задумываясь над тем, что он мог подумать, и начала судорожно расстегивать пуговицы на его одежде. Мне нужно было посмотреть, убедиться. Приникнуть ухом к груди, провести ладонями по его спине, пересчитать пальцы и сползти к ногам, облегчённо прошептав:

— Живой. Целенький.

Я должна была сказать ему гораздо больше. Он заслужил похвалы и признания. Но почему-то в тот раз присутствие Ранди сделало меня безмолвной, безвольной. Всё дело в контрастах. Я слишком долго наблюдала войну со скоростью сотни смертей в минуту, поэтому теперь думала, что ещё никогда не знала такого покоя. Когда он рядом, мне уже не о чем волноваться.

— Просто постой… ещё немного… вот так…

Сказав это, я отключилась.

Это было неизбежно при тех нагрузках, которым подвергалось моё искалеченное тело и психика, и Ранди уже этому не удивлялся.

Он спасал меня: брал на руки, уносил подальше от остальных, обрабатывал раны, ухаживал, хотя всё должно было быть наоборот.

Когда я пришла в себя в тот раз, меня окружала такая темнота, что я целую минуту пыталась убедить себя, что не ослепла.

— Я ослепла…

— Нет, — отозвался Ранди, и только после этого, словно на деле он сказал "прозрей!", я начала различать очертания. Мы были в палатке, раздавался привычный мирный шум. Пахло костром и опалённым мясом, вкусно и тошнотворно одновременно.

— Я теперь не смогу ходить, — попыталась я снова. Если бы Ранди сказал и на это "нет", то я бы тут же исцелилась.

Но он не сказал. Исцелить меня ему помешал чужой голос. Женский голос, который Ранди мог понимать наряду с моим. Голос контроллера Николь.

— Не ходи за мной! — рычала она, забираясь в палатку по соседству. — Не сегодня! Я устала! Не хочу! Отвали!

Я с трудом приподнялась, но Ранди надавил на мою грудь рукой, прижимая к земле: жест врача, а не мучителя. Моё сердце протестующе билось в его ладонь. Мне это не нравилось. Я боялась того, что происходило и будет происходить совсем скоро.

— Чёрт возьми, ты не можешь! Убери свои грязные руки! Как же ты меня… — Она умолкла на минуту, в течение которой слышалась лишь их возня. — Нет… нет… нет…

Я прижала ладони к ушам так сильно, что бинты, которые наложил Ранди, пропитались кровью. Израненные руки, разодранные колени, стёртые стопы — у санитаров были свои "профессиональные" травмы, потому мы ползали по земле, перемешенной с осколками, гильзами и камнем. Всё равно что по тёрке.

— Я не хочу… не хочу… — пробивалось настойчиво через мои ладони. — Как же ты… ах!

Я повернулась набок, свернувшись клубком, и как бы настойчиво Ранди ни пытался меня распрямить, я сопротивлялась, сжимаясь ещё сильнее. Словно питон, давящий собственным телом страх, гнездящийся где-то в животе.

— Ты этого добивалась, когда пялилась на него? — ярился совсем рядом Загнанный. — Я предупредил тебя ещё неделю назад. Или тебе всё это нравится?

Контроллер и её "пёс". Николь и Загнанный занимались подобным по сто раз в неделю, назло мне, логике и уставу. В их отношениях было столько боли, гнуси и взаимной ненависти, что у меня постоянно возникал вопрос — как они сошлись или оказались по одну сторону баррикад вообще?

— Забыл… кто из нас хозяин… а кто раб? — Николь задыхалась, уже не пытаясь вырваться. Она понимала, что никогда не достигнет превосходства, опираясь на грубую силу. Главное оружие контроллера — слова.

— Забыл, что "шлюха" — это не только твоё ремесло, но и призвание. Ты же любишь делать это на публике? Он совсем рядом и прекрасно тебя слышит. Можешь покричать, разрешаю.

— Чёртов… извращенец…

— Если я извращенец, то почему именно ты так от этого торчишь?

Каким-то чудом я успела выбраться из палатки до того, как их непристойная близость набрала обороты. Меня едва не стошнило. Рача, наш дом, Митч, Батлер, Саше, Таргитай… кошмар, который я с такой тщательностью хоронила под ворохом других кошмаров, пробился наружу. Воскрес и обрёл материальность — плоть и голос.

Я выползла из палатки, прижимаясь к земле, словно моя личная война началась только сейчас. Повсюду мужские лица, мужские голоса, мужской смех. Антропоморфное зверьё.

Секс казался мне разновидностью извращенного надругательства и не имел никакого отношения к любви. Я бы охотнее поверила, что детей приносит аист, чем в то, что к этому чуду причастен столь грязный акт. Это кража чести и унижение. Любовь превращает женщину в святыню, а секс — в шлюху. Так было продиктовано войной, а не мной придумано.

Всё, что оставалось Ранди — снова подчиниться. Утомлённый и израненный, он поднялся и вышел вслед за мной. Трудно представить, что он чувствовал, следя за тем, как самый дорогой ему человек превращается в червя. Казалось бы, с приходом войны наши души впали в глубокую кому. Тотальное равнодушие. Для нас даже смерть стала обыденностью. То, что противоречит природе, стало понятно мне, а то, что природой было заповедано, я отвергала всеми силами. Если бы мне кто-нибудь авторитетно заявил, что физическая близость — это норма, я бы покрутила пальцем у виска. Я скорее поверю, что норма — это война, ведь я уже не представляла себе другой жизни.

Я как раз размышляла над этим (что норма — весьма изменчивая штука), когда Ранди поднял меня с земли. Бедняга. Он устал, он был измучен, он каждый день работал за десятерых, и всё что ему требовалось — пара часов сна. Неужели он не заслужил этого? Неужели я не могла ради него потерпеть их возню пару минут?

— Мы пришли сюда убивать, так какого чёрта они творят? — лепетала я. Моя голова качалась в такт шагам: Ранди уносил меня дальше от злосчастной палатки. — Так странно… встретить кого-то безумнее нас самих.

Чокнутые. Они заткнут за пояс даже нас.

Так я подумала, когда только увидела "козырей" батальона смерти. Загнанного и Николь. Седого и Джесса Эсно. Первые оказались тандемом потомственного гробовщика и проститутки, вторые — союзом телохранителя и папенькиного сынка. Как потом выяснилось, все они обучались в Том Самом Центре, откуда их выперли за грубейшее нарушение дисциплины. Всё это показалось мне очень знакомым, если бы не одно но: как в первом, так и во втором случае дисциплину нарушали не тайнотворцы, а контроллеры.

Нимфоманка Николь сбежала на войну от своего садиста сутенёра. Парадокс, но именно на фронте она почувствовала себя свободной. Королевой. Женщина на войне — это чудо. Неважно — красивая или нет, длинноногая или плоскогрудая, худая или толстая. На это никто не смотрит, важно лишь что это "она", другой мир, что-то совершенно противоположное тому, что тебя окружает. Желанно противоположное. Это не объяснить, что такое на войне женский голос, смех, женские руки и распущенные, длинные волосы. Словом, она продавалась за пару банок тушёнки и была вполне счастлива. Она умела нравиться мужчинам, мужчины в свою очередь нравились ей. Всю свою сознательную жизнь она обожествляла мужское тело. Это было для неё чем-то вроде религии, пока в один прекрасный день она не увидела тайнотворца.

Откровение. Ей хватило одного взгляда, чтобы определить, что перед ней стоит идеал, и для этого не нужно было избавляться от одежды. Николь как будто прозрела и впервые увидела мужчину. Но к её огромному разочарованию, тот "пёс" не поддался искушению, а, только услышав её призывные речи, рассказал о ней своему контроллеру. Тот доложил начальству, и в итоге Николь попала в рай, в котором, однако, не задержалась надолго. Через год её выставили из Центра, но к тому моменту там уже не осталось ни одного тайнотворца, которому бы она не залезла в штаны. Но, конечно, на достигнутом нельзя было останавливаться, поэтому только увидев Ранди, Николь воскликнула:

— Я такого никогда не видела! Пёс-полукровка!

Зеленоглазых неприкасаемых в её "коллекции" ещё не было. Даже больше: он такой существовал в единственном экземпляре, и, по мнению Николь, никак нельзя было упустить этот редчайший шанс. Тем более с некоторых пор она стала жутко привередливой и удовлетворить её непомерные сексуальные аппетиты уже не под силу было обычному мужчине. Время шло, и она стала считать, что её уже не может удовлетворить никто, кроме Атомного. Её возбуждало в нём всё вплоть до имени.

— Мне достаточно произнести его раз десять, чтобы кончить, — говорила она, стоило ему пройти мимо. Назло мне, назло своему "псу".

Ну а бедняга Загнанный… Некогда их поставили в пару, ориентируясь на психологические тесты, хотя, видит бог, в мире не существовало ничего более противоположного, чем эти двое. На деле его звали "Гончим", но с появлением Николь он стал "затраханным". Прозвище было у всех на слуху, и даже секретарь при заполнении документов на отправку их из Центра написал "За…". А, плевать! "Загнанный" или "гончий" — один чёрт.

Честное слово, в документы тайнотворцев не записывали их настоящие имена, только армейские клички, и майор Голдфри запрещал обращаться к ним иначе, как по этим прозвищам. Для него все они — псы, а мы — солдаты. Без пола, без имени, без лица.

— Я не считаю тебя псом, — решилась я на извинения, когда мы ехали в переполненном, душном вагоне. — Ты же знаешь. Просто это был наш последний шанс.

Последний шанс? Это оправдание звучало не убедительно ещё в тот злополучный раз, на столичном вокзале.

— Мне плевать, — ответил Ранди, но в глаза не смотрел. — Я привык к оскорблениям и покрепче.

— Но не от меня.

— Я готов быть кем угодно сейчас, если это позволит мне получить желаемое. — Да-да, я тоже! — Но когда закончится война…

— Да, когда победим…

— Я докажу, что майор серьёзно ошибся, приравняв меня к собаке, а тебя — к солдатне. Он меня в этом ни черта не убедил.

Тогда я только закрыла лицо руками, про себя обещая: "Ранди, я стану самой красивой для тебя. Я буду носить одни лишь платья, а ты, пожалуйста, просто смотри. Но до этого просто выживи и просто не бросай меня".

— Не бросай меня, — прошептала я, не в силах поднять голову и посмотреть на него. В его руках я была словно в безопасной колыбели, но всё равно упрямо повторяла: — Ты только… не бросай меня.

Почему я сомневалась? Разве он когда-нибудь давал мне повод? Каждый раз, когда от запредельных нагрузок у меня отказывали ноги, он взваливал меня и моё снаряжение на себя. Переправлялись ли мы через реку вброд, шли по заминированному полю или по лесу, изобилующему растяжками, он нёс меня на себе и ни словом, ни видом не показывал собственную усталость. К сожалению, такое случалось часто, и всё что мне оставалось — скулить от бессилия и стыда. В армии, а тем более на войне, слабых не терпели, они выбраковывались сразу либо стараниями "чёрных", либо своих. Меня невзлюбили вдвойне за то, что я при всей своей никчёмности пережила многих крепких парней. Но даже если бы доведённый до белого каления майор приказал Атомному оставить меня, Ранди бы без раздумья ответил "я скорее сдохну". Он бы никогда не бросил меня так…

Но ведь бросить можно и по-другому. Не потому что физически тяжело, а потому что есть кто-то лучше. Та настойчивая, умелая, красивая женщина, которая сама идёт в руки. Зачем ему сопротивляться? Всего раз… я ничего не узнаю… просто попробовать…

— Я скорее сдохну, Пэм, — клялся Ранди. — Я скорее сдохну.