Ситуация усугублялась постепенно. Нельзя сказать, что война оказалась для всех неожиданностью. Для детей — конечно, но взрослые всё понимали.

Сначала в городе стали появляться плакаты и прокламации. Плакатами были обклеены стены домов и столбы, а прокламации лежали прямо так, на земле: в них писалось о проблеме неравноправия, беспределе правительства и о том, как с этим бороться. Те, кто подбирал эти листовки, вскоре бесследно исчезали.

К маме приходили соседки и жаловались на то, что некоторые слуги ушли от них. "Переметнулись к "чёрным"" — так они говорили, но кто такие "чёрные" никто из детей не знал.

Однажды, совершенно внезапно, к нам приехал Свен, против обыкновения без Дагера и в тёмно-синей форме, которая превращала его в незнакомца. Когда он гостил у нас, то всегда надевал светлую, выходную. Нам хватило одного взгляда на него, чтобы понять: самое время готовиться к худшему. Вопреки его словам.

— Нас перебрасывают к границе, — говорил он маме, а та сидела, обхватив руками голову. — Ни о чём не переживай, это временные меры. Я вернусь через месяц, обещаю.

Когда он уходил, то поднял меня на руки и внимательно-внимательно посмотрел. Тогда я не поняла этого взгляда, а теперь думаю, что он колебался. Он искал что-то, что помогло бы ему передумать, помешать.

Надо было его остановить. Надо было разрыдаться. Просить не уезжать. Надо было…

— Ну, береги наших женщин, — усмехнулся Свен, потрепав Ранди по волосам, и ушёл. Шёл быстро, не оборачиваясь. Почти бежал.

— Что он сказал? — спросил Ранди, провожая полубрата отнюдь не дружелюбным взглядом.

— Что теперь ты — второй после отца.

Но прошёл месяц, и Ранди стал первым: отцу было приказано с важнейшей документацией немедленно отправляться в столицу. Он взял с собой только один чемодан, в котором не было одежды. Он холодно попрощался с женой, но зато долго не мог наговориться со мной. Это было что-то из ряда вон. При его сумасшедшем графике он не видел домашних неделями: пропадал на работе или запирался в кабинете. А тут вдруг говорил, говорил и не мог остановиться, такой противоестественно ласковый.

— …я всё подготовлю, а потом позвоню тебе. Ты ведь любишь ездить на поездах? На вокзале я вас встречу с цветами. Какие ты любишь?

Когда мама приносила подаренные ей букеты, я приходила в восторг, а отец в бешенство. Я думала, он цветы на дух не переносит. Но почему-то теперь всё изменилось. Если лишь предчувствие войны так меняет людей, то что с ними сделает сама война? Может, она — не такая уж плохая штука?

— Какие цветы, папа? Зима же.

— Но это ведь столица.

— В столице не бывает зимы?

— Там всё бывает, и цветы зимой тоже.

— Я не хочу уезжать.

— Это всего на месяц…

— Свен говорил так же. Но месяц уже прошёл.

— Смотри-ка, тебя теперь не обманешь. — Он гладил меня по волосам. — И когда ты так хорошо научилась считать?

Я фыркнула.

— Давно. Знаешь, а я сейчас учу ирдамский. Хочу как ты, знать всё на свете.

— Какой ирдамский в девять лет?

— Мне одиннадцать, папочка.

Переступая порог, отец старался улыбаться. Он, правда, хотел всё исправить. Верил, что там, в столице возможно всё. Цветы зимой, жизнь с чистого листа…

Через две недели все в городе стали говорить об эвакуации. Выглядывая из окна, на протяжении нескольких дней мы видели одну и ту же картину: тянущуюся по улице вереницу гружёных машин. Вывозили заводы и банки. Вывозили детдомовских детей. Элита вывозила своё имущество.

Мама стала чаще курить и, наблюдая из окна массовое бегство, повторяла: "трусы, жалкие никчёмные отбросы. А у меня там сын". Она не хотела уезжать без Свена. Она верила, что он придёт, не сегодня — завтра. Он же обещал, сказал, что через месяц…

Когда пришло наше время эвакуироваться, мама послала слуг с вещами на вокзал. Сказала, что они должны всё подготовить к нашему приезду. А вещей было — три машины, и всё — только самое необходимое, без чего в столице не прожить.

— Бросай всё! На месте купишь, что захочешь! — Я слышала, как дребезжал в телефонной трубке голос отца. — О чём ты думаешь? Жить надоело?

— Какая же ты трусливая мразь, — шипела мама в ответ. Её шатало от выпитого вина. — Со мной ничего не случится! Раз он так сказал, значит, ничего не случится! Война? Кучка ирдамских выродков подошла к границе, а ты уже теряешь сознание от страха? Хотя, признаться честно, мне нравится наблюдать за тем, как ты бежишь и прячешься, напуганный собственной тенью. Тряпка! Жалкое подобие мужчины! Не удивительно, что ты можешь плодить только дочерей.

— Чокнутая! Делай, что хочешь, только ребёнка привези! Моего ребёнка! Привези и катись!

— Знаешь… так и сделаю!

Но в последний момент мама передумала.

— Ты иди, — сказала она мне, стягивая с рук перчатки. — За тобой присмотрит Матильда. А я приеду завтра. Если Свен вернётся, а тут никого не будет…

Но я тоже решила проявить характер. Вцепившись в её юбку, я заявила, что никуда без неё не поеду.

Так вот получилось, что в поезде была лишь прислуга и наши вещи. Поэтому, когда этот последний поезд из Рачи разбомбили, нас сочли погибшими. Всё наше имущество сгорело. А мы остались дома, запертые в Раче на долгие, практически бесконечные два года.

Мама, я, Ранди и старая Магда. И Свена мы, конечно, не дождались. Больше никто не пытался нас спасти. Буквально в четыре дня Рача оказалась занята вражескими войсками.

Очень хорошо помню этот роковой день. Вечером мама как обычно заняла пост у окна с сигаретой, вставленной в костяной мундштук. Дома было так же пусто, как и на улице. Фонари больше не зажигали, и в темноте они напоминали виселицы. (Сама удивляюсь своей детской проницательности: их ведь именно так и будут использовать оккупанты). Всё то, что раньше казалось родным, пугало. За какие-то две недели Знатный квартал стал кварталом Пустоты.

В тот вечер Ранди вышел из дома и долго смотрел в небо, на восток, откуда наплывала чернота. Словно мог знать заранее… Наверное, так оно и было, но что это меняет? Боже, ему было пятнадцать. Сейчас, несведущие люди говорят, что у тайнотворцев уже в процессе пубертата рост под два метра, косая сажень в плечах. Чушь. В пятнадцать он выглядел так, словно его же тело сопротивлялось росту, сдавливало его изнутри: тщедушный, почти одного роста со мной. В нём не было ни намёка на силу, ничего от чудовища, которыми их клеймят. В пятнадцать он не походил даже на тень того мужчины, которым в итоге станет. А в семнадцать он выглядел ещё хуже. Хотя кого война красит?

— Магда зовёт ужинать. — Я подошла к нему и дёрнула за рукав.

Когда Ранди повернулся, мне показалось, что он перестал понимать даже меня. У него был потерянный вид, словно я только что, как и мама одиннадцать лет назад, вырвала его из обезумевшей, галдящей толпы в тишину вагона первого класса. Из мыслей о грядущей катастрофе в (пока ещё) безопасную реальность.

— Ты только выпей за меня молоко. А я тебе потом вслух почитаю. Договорились? — Я взяла его ладонь в свою и пожала её, заключая соглашение. Но его пальцы не сжались в ответ. — Ладно, если не хочешь…

— Нам надо бежать.

Я посмотрела туда же, на горизонт, последний раз без страха.

— Завтра уедем, мама же сказала.

— Вчера она говорила то же самое.

— Она оправит Свену телеграмму, и сразу уедем.

— В городе больше не осталось почтальонов, Пэм. Она не собирается… — Ранди долго не решался озвучить жестокую правду: — Она с ума сошла, Пэм. Она убьёт и себя, и тебя тоже.

Впервые мне захотелось его ударить, причинить ему боль. Такую боль, от которой он бы рыдал и ползал на коленях. Но я тогда лишь припомнила ругательства, которыми потчевали друг друга родители.

— Не подходи ко мне больше! Никогда в жизни!

Мама? Сумасшедшая? Убьёт? Ненавижу!

С Ранди только так и можно было: для тайнотворцев, не знающих физических страданий, боль можно было причинить исключительно словами. Довести его до агонии мог только контроллер.

Ужинали мы в гробовом молчании, а мама ничего не ела, только пила. Отнюдь не молоко. А потом…

Сначала задрожала хрустальная люстра, зазвенела ложечка в кружке, от стенок бокала по гладкости вина побежали круги. Мы замерли, прислушиваясь: непрекращающийся раскат, такой тупой, однотонный, густеющий звук.

— Что же это? — вскочила Магда, подбегая к окну. — Гроза? Зимой-то?

— Не гроза. — Непоколебимость Гвен Дуайт можно было объяснить только тем, что она заранее всё спланировала. Она не собиралась спасаться. Не хотела жить с ненавистным мужем без любимого сына. От Свена она так и не получила ни одного письма за всё это время. — Война.

Магда кинулась к двери, её шаги забарабанили по лестнице. Соскочив со стула, Ранди метнулся за ней, крича:

— Выключайте свет! Немедленно! Нужно везде выключить свет!

— Мама. — Я трясла её, изрядно охмелевшую, за плечо. — Мамочка.

Тогда ещё не было страшно. Только предчувствие. Разве пока мама рядом может случится что-то плохое?

Мы погасили свет, став как будто ещё более беспомощными. Раздались первые раскаты, далеко за городом. А уже через пять минут ударной волной выбило окна на нижнем этаже. Земля дрожала, словно ей тоже было страшно. И грохот… такой шум, что, казалось, он высверлит в голове сквозную дыру от одного виска до другого.

Что шокировало больше всего? То, что война сошла именно с неба. Это было непостижимо, так странно для нас, детей. Место, где жили солнце, Бог и дедушка с бабушкой, осквернили крылья вражеских бомбардировщиков, клеймёные гербом Ирд-Ама.

В одночасье мы потеряли к небу всякое доверие.

Оставив маму допивать остатки вина в темноте, я скатилась с лестницы и тут же поскользнулась. Я с размаху упала в тёплую, чёрную лужу, измазав руки, лицо, волосы, платье. Тяжёлый, незнакомый запах ударил в нос. Магда лежала у двери. Её живот был распорот, в него были воткнуты, как в игольницу, осколки стекла. Она вся была усыпана маленькими бриллиантиками, которые искрились в свете костров, гуляющих по улицам.

Первая смерть, которую я увидела. Взрослые старались уберечь меня от безобразия этой жизни, поэтому с самого рождения я видела и получала только лучшее. Даже служанок выбирали посмазливее. У дваждырождённых такое поверье: мол, до двенадцати лет ребёнок поглощает красоту глазами, впитывает её, как губка воду. Неудивительно, что при такой беспечной жизни, я стала бояться безобидных ящериц.

Что было дальше я помню смутно.

Кажется, я хотела вытащить стекло из её живота, но Ранди оттаскивал меня от трупа, повторяя, что ей уже не больно. Но это было так трудно понять… Не больно? Её с ног до головы изрешетило. Откуда взялось это завидное безразличие?

Когда мама увидела Магду, её вырвало, и это напугало меня ещё сильнее. Я решила, что она заболела. Но как бы ни хотелось плакать, я не могла выдавить из себя слёз. Что-то сломалось внутри. И не только у меня — у всех. Сейчас это кажется удивительным, но в тот раз, выйдя на улицу, мы столкнулись с всеобщей немотой. Люди выбирались из полуразрушенных домов, выползали из подвалов и просто бродили, оглядывались. Это было какое-то коллективное отупение.

Стоило "грозе" утихнуть, мама направилась к выходу из дома. Там, где раньше стояли двойные двери, зиял проём. Натуральные врата в преисподнюю.

Той ночью был полностью разрушен промышленный квартал. Два вокзала из трёх уничтожены. От многих домов не осталось камня на камне. Небо и земля стали одинакового цвета: красными от огня и крови.

Мертвые были разбросаны по улице, как испорченные вещи. Некоторых изрезало осколками. Кто-то сгорел. Но были и те, у кого не оказалось никаких внешних повреждений — убитые взрывной волной.

Я шла за мамой, за нами следом брёл Ранди.

Ранди… Как хорошо, думала я. Как хорошо, что он не слышит всего этого. Все вокруг шепчут о войне и поднимают глаза к небу, а он не понимает.

Но, конечно, он понимал. Наверное, даже лучше всех нас.

Помню, мы дошли до продуктового склада. В руинах тлеющего здания копошились люди. Они раздевались до трусов и ссыпали в рубашки, брюки и юбки крупу, муку, чай, соль и сахар. В обыденной ситуации это бы вызвало смех: полуголые, они напоминали дерущихся за еду суетливых голубей. Отбирали, рвали, ругались, бежали, чтобы унести трофеи. Мужчины, женщины, дети и старики.

Это было что-то… что-то совершенно противоположное той жизни, которую мы вели до сих пор. Мне раньше бы такое даже не приснилось.

Помню, что с тех пор мы спали только вместе, втроём, в обнимку. Спали тревожно, чутко. Умирали от холода и больше не делились своими снами.

Помню огонь, самое яркое впечатление. Говорят, на огонь можно смотреть вечно. А если это горит дом? Человек? Снег шёл вперемешку с пеплом. Весь город был в саже. Смекалистые мальчишки потом сгребали эту сажу растирали её вместе с каким-то вонючим жиром и делали гуталин, которым чистили сапоги вражеским солдатам.

Помню, во время бомбёжек мы прятались в винном погребе. Но наш дом не пострадал от воздушных атак. Только пристройки: библиотека, веранда… оранжерея, конечно. Но не главное здание. Тогда, мы сочли это невероятной удачей и поводом для радости. Напрасно.

Серебряные крылья уступили место чёрным, рёв моторов сменился птичьим гвалтом. Я столько ворон никогда в жизни не видела. Взрослые говорили, что если бы не зима, работу самолётов доделала бы чума.

Смертельные болезни — ещё кое-что, чего я никогда в жизни не видела, но на что впоследствии насмотрелась с лихвой. Все мои болезни лечились мамиными поцелуями, а против этих не было лекарства.

Помню… обрывочно, но крепко… Ненавистные военные воспоминания вытеснили беззаботные мирные. Наверное, зло всё-таки сильнее. В обратном случае Ирд-Ам бы никогда не выиграл в этой войне.